Блог


Вы здесь: Авторские колонки FantLab > Авторская колонка «ludwig_bozloff» облако тэгов
Поиск статьи:
   расширенный поиск »


Статья написана 24 февраля 2016 г. 20:28

источники: Джастин Хоув / Жавьер Аспиазу

перевод: Элиас Эрдлунг

старинная фотокарточка Поля Феваля
старинная фотокарточка Поля Феваля

"Есть много иностранцев, но в основном англичан, которые стесняются, когда им говорят о вопиющих случаях интеллектуального пиратства, понесенных французскими писателями от Соединённого Королевства. Её Милостивое Величество Королева Виктория подписала в прошлом соглашение с Францией с похвальной целью прекращения таких частых и дерзновенных ограблений. Это очень хорошо написанный договор, но в нём есть небольшой параграф, который делает иллюзорным всё остальное содержание. В данном разделе Её Величество запрещает присваивать её верноподданным наши драмы, книги и т.д., но позволяет им делать то, что Она называет «золотой имитацией»".

"Существует малоизвестное место, которое, без сомнений, является страннейшим во всём мире. Люди, населяющие варварские земли вокруг Белграда (Югославия), иногда называют его Селеной, иногда – Вампирградом, но сами его жители между собой называют его не иначе как Склепом и ещё Коллежем."

цитата
Селена – название Луны и её богини у эллинов – прим. пер.

«Умпырский Город» Поля Феваля (1816-1887) является именно той страшной книгой, чьё действие разворачивается подобно крушению локомотива, но ты не способен выпустить её из рук, потому что это чертовски интересно и безумно более чем на две трети. Когда Феваль стаскивает крышку со своего terra incognitae, ему удаётся воплотить один из дичайших и живописнейших шедевров вейрдового пульпа, с которыми только можно столкнуться в лобовую.

Сюжет строится на попытке Анны Рэдклифф (да, именно её) спасти её подругу Корнелию от навязчивого внимания вампира Отто Гоэцци. С помощью своего слуги, Серого Джэка, её друга Нэда (жениха Корнелии), его слуги Весёлые Кости (ирланского отморозка), а также захваченной в плен трансгендерной вампурессы по имени Полли (прикованной к своему железному гробу, который она носит на плече), Анна, напоминающая чем-то прото-Баффи, отправляется в Селену, град вампиров.

Написанный в 1867-ом, тремя десятками лет ранее «Бракулы», «Град Вампиров» являет собой вторую часть умпырской трилогии Феваля (остальные две называются «Рыцарская Тень» и «Графиня-вампиресса»). Вампиры Феваля весьма и весьма отдалённо напоминают аналогичных существ Стокера. Согласно Брайану Стэблфорду в его послесловии к книге, оба автора юзали один и тот же текст XVIII-го столетия, «Dissertations sur les Apparitions des Esprits, et sur les Vampires» учёного-богослова Дома Огюстина Калме (а что, у вас нет копии?), присовокупив к этому источнику свои собственные кошмары.

цитата
Огюстен Кальме (фр. Augustin Calmet) (1672—1757), урождённый Антуан Кальме и известный под религиозным именем Дом Кальме (Dom Calmet) — учёный аббат-бенедиктинец родом из Лотарингии.

Не являясь оригинальным мыслителем, но обладая обширной эрудицией, занимался преимущественно экзегетическими, историческими и богословско-археологическими исследованиями.

В данной статье имеется в виду его «Трактат о явлениях духов, в том числе вампирическаго свойства» за 1698 год – прим. пер.

В случае доблестного Феваля это означает доппельгангеров (его вампирюги могут дублировать себя), пиявок (у его существ нет клыков, но зато есть шипастый язык, которым они прокалывают шеи своих жертв и сосут жизненную эссенцию из раны), кражу волос (в мире Феваля существуют пластические увеличители высоты лба и лысые женщины, а его вампиры заодно промышляют кражей волос у своих жертв), а также сам град вампиров, Селена, куда упыри возвращаются при возникновении любых экстренных ситуаций. Не сбавляя тормозов, Феваль открывает нам, что его вампиры – ни что иное, как заводные автоматоны из плоти и крови, лечение которых состоит обычно в повторной обмотке их внутренних трансформаторов "техножрецом" (к сожалению, этот "недобрый священник" никогда не появляется в романе). Ох, и ещё вампиры Феваля взрываются, когда вступают в контакт с кремированным сердцем другого вампира. Забавнейше!

Роман Феваля не вполне соответствует задумке автора достичь апогея сверхъестественного ужаса, но скорее оказывается весёлым и творческим сюрреалистическим бредом, опережающим своё время (на ум приходит "Кровавый роман" (1924 г.), набранная на типографском станке пародия чешского художника-графика и писателя-маргинала Йозефа Вахала – прим. пер.). За четверть века до появления «Блакулы» Брэма Стокера, ставшей настольной библией вампирской литературы, Феваль предлагает весьма оригинальный образ вампира, основанный на его воображении: знакомьтесь, г-н Goëtzi, вампир его романа, существо мультиформатное, имеющее возможность интегрировать и ассимилировать тела своих жертв и ксерокопировать себя по желанию. Не менее дюжины его копий появляются на страницах романа. Глаза и кожу февальских вампиров выделяет зеленоватое свечение, что делает этот цвет символом всей истории. Кроме того, г-н Гоэцци живет не в глухом замке, но обитает в Селене, вампирском мегаполисе, мрачном городе, над которым никогда не всходит солнце, расположенным в отдаленной части бывшей Югославии.

Написанный с бешеной скоростью и ослепительным воображением, роман месье Феваля «Вампир-Сити» – это дикая и захватывающая пародия, на удивление актуальная, даже в чём-то постмодернистская, с учётом жанровой трансгрессии "вампирской любовной прозы", которая в неимоверном количестве навалена сейчас на полках тематических отделов в каждом крупном книжном супермаркете европейских столиц. Вы найдёте «La Ciudad Vampiro» в испанской редакции Вольдемара за 2007-ой год.

«Чёрному Пальто Пресс» (как и Брайану Стэблфорду) следует отсалютовать за то, что они сделали романы Феваля (как и многие другие) доступными для инглизи-публики. Являясь, возможно, только лишь отдалённым и курьёзным предком современной вампфикции, «Град Вампиров» может быть рассмотрен с позиции прямого предшественника new weird-работ вроде «Нового Кробюзона» Чайны Мьевиля. Оба автора обыгрывают шаблонные жанровые конвенции (интересно, о каких жанровых шаблонах можно говорить применительно к 1867-ому? – прим. пер.) с дерзостью, что поражает читателей и цепляет их странными, даже порой ужасными концептами. Как и Мьевилю, Февалю удаётся нагнетать у читателя страх одним лишь воздействием своего беспокойного воображария. Подарок, который как нельзя более доставляет, если учесть хлипкую логическую почву, на которой выстроен роман.

~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~ ~~~~~~

Короткометражный фикшн Джастина Хоува появляется в хоррор-/эдвенчур-/стимпанк-компиляциях Джэффа и Энн Ван дер Мэйеров "Быстроходные суда, чёрные паруса"; "Под беспрерывным небом"; "Мозговой урожай". Для тех, кто хотел бы больше узнать о странных мирах французской целлюлозы, есть неплохой материал: «Кто? Фантомас!» в интернет-обзоре научфанты.

Приложение

Из «Трактата о явлениях духов» легенда №1

В одной деревне умирает женщина. Её как следует отпевают, напутствуют и закапывают на кладбище, как и всякого другого покойника. На пятый день после её смерти то один, то другой жители деревни слышат страшный и необычный шум и видят какой-то призрак, беспрестанно меняющий свою внешность; он перекидывается то в собаку, то в человека. Он является в дома жителей, накидывается на них, хватает их за горло и принимается их душить или сдавливать им живот, доводя их до изнеможения; иных бьет, ломает. Все подвергающиеся нападению впадают в страшную слабость, бледнеют, тощают, не могут двинуть ни рукой, ни ногой. Страшный призрак не щадил и домашних животных; так, например, связывал коров хвостами, мучил лошадей, которые оказывались покрытыми потом и выбившимися из сил, словно на них кто-то ездил до изнеможения. Местное население, конечно, приписало все эти проделки вампиру, и в этом вампире узнали ту самую женщину, о которой было упомянуто в начале.

Из «Трактата о явлениях духов» легенда №2

В одной чешской деревеньке умер пастух. Через некоторое время после его смерти местные жители начали слышать голос этого пастуха, выкрикивающий их имена. И кого этот голос выкликал, тот в скором времени умирал. Бывалые мужички тотчас сообразили, что пастух этот был колдун и после смерти, как водится, превратился в упыря. Порешив на этом, они немедленно вырыли покойника, который, к их неописанному ужасу, оставался совсем как живой, даже говорил. Мужики немедленно проткнули его насквозь деревянным колом (по всей вероятности, осиновым; осина почему-то считается наиболее подходящим материалом для выделки этих кольев; вероятно, это находится в связи со сказанием о том, что на осине повесился Иуда), но проткнутый мертвец проявил к проделанной над ним жестокой операции не больше чувствительности, чем жук, посаженный на булавку. Он насмехался над своими мучителями, благодарил их за то, что они дали ему хорошую палку, что ему будет теперь чем оборонятся от собак. В ту же ночь он опять встал и всю ночь пугал народ, а несколько человек даже удавил. Тогда призвали палача и поручили ему разобраться со строптивым покойником. Его взвалили на телегу и повезли в поле, чтобы там сжечь. Покойник бешено ревел и двигал руками и ногами, как живой. Когда перед сжиганием его вновь всего истыкали кольями, то он ревел ужасно, и из него текла в большом количестве алая кровь, как из живого. Сожжение оказалось вполне радикальной мерой: злой покойник после того уже никого не беспокоил.

Из «Трактата о явлениях духов» легенда №3

В одной деревеньке в Силезии умер шестидесятидвухлетний старик. Через три дня после смерти, он внезапно явился в своем доме, разбудил своего сына и попросил у него есть. Сын накрыл стол, подал пищу. Старик наелся и ушел. На другой день сын, конечно, рассказал всем об этом происшествии. В ту ночь старик не появлялся, но на следующую ночь опять пришел и опять попросил есть. Угощал ли его на этот раз сын или нет, об этом история умалчивает, достоверно только то, что этого человека, т.е. сына, нашли на утро в постели мертвым. И в тот же день пятеро или шестеро других обывателей деревни вдруг как-то таинственно расхворались и через несколько дней один за другим умерли. Жителям стало ясно, что в деревне шкодит упырь. Чтобы его распознать, начали разрывать могилы всех свежих покойников и, конечно, добрались до того, кого было надо. Это и был тот старик, отец первого пострадавшего, которого нашли мертвым в постели. Он лежал в гробу с открытыми глазами, с красным, как бы налитым кровью лицом. Труп дышал, как живой человек, и вообще отличался от живого только неподвижностью. Его, как водится, проткнули осиновым колом и сожгли.

Из «Трактата о явлениях духов» легенда №4

В одной деревне в Венгрии был задавлен опрокинувшимся возом крестьянин по имени Арнольд. Через месяц после его смерти внезапно скончались четверо его однодеревенцев, и обстоятельства их смерти явно указывали на то, что их сгубил упырь. Тут вспомнили, как покойный Арнольд рассказывал о том, что его когда-то в прежнее время мучил вампир. А по народному верованию, каждый человек, который подвергается нападению вампира, сам в свою очередь рискует сделаться вампиром. Отметим тут одну любопытную подробность. По рассказу покойного Арнольда, он избавился от тяжкой болезни, причиненной ему вампиром, тем, что ел землю, взятую из могилы того вампира, и натирался его кровью. Однако, эти средства хотя и избавили его от смерти, но не воспрепятствовали тому, что он сам после смерти превратился в вампира. И действительно, когда Арнольда отрыли (а это произошло через сорок дней после смерти), труп его являл все признаки вампиризма. Труп лежал, как живой — свежий, красный, налитый кровью, с отросшими за сорок дней волосами и ногтями. Кровь в нем была алая, свежая, текучая. Местный старшина, человек, как видно, умудренный опытом в обращении с упырями, прежде всего распорядился загнать мертвецу в сердце острый осиновый кол, причем мертвец страшно взвыл; после того ему отрубили голову и все тело сожгли. На всякий случай, предосторожности ради, совершенно также поступили с теми четырьмя крестьянами, которых уморил Арнольд. И, однако же, все эти предосторожности ни к чему не привели, потому что люди продолжали гибнуть в той деревне ещё в течении пяти лет. Местное начальство и врачи долго ломали себе голову над вопросом, каким манером в деревне могли появится упыри, когда в самом начале, при первом из появлении, были приняты такие капитальные меры предосторожности. И вот, следствие раскрыло, что покойный Арнольд погубил не только тех четырех крестьян, о которых сказано выше, но, кроме того, ещё несколько голов скота. И люди, которые потом ели мясо этого скота, заразились вампиризмом. Когда это было установлено, разрыли до сорока могил всех тех покойников, которые за все это время умирали сколько-нибудь подозрительною смертью, и из них семнадцать оказались упырями. С ними, разумеется, и обошлись по всем правилам искусства, и после этого страшная эпидемия прекратилась.

Из «Трактата о явлениях духов» легенда №5

Кальмэ был чрезвычайно заинтересован рассказами о вампирах. Ему было желательно их проверить по показаниям очевидцев, на которых он мог бы положиться. С этой целью он обратился с письмом к одному своему знакомому, служившему в Сербии в свите герцога Карла-Александра Виртембергского, бывшего в то время вице-королем Сербии. Этот офицер прислал аббату Кальмэ подробное письмо, в котором уверяет его самым положительным образом, что все обычные рассказы о вампирах и все газетные вырезки о них, какие в то время появлялись, заслуживают полного доверия, и если иногда в пересказах о них вкрадываются преувеличения, то все же основа их остается верною. Чтобы окончательно убедить в этом Кальмэ, его корреспондент рассказывает в своем письме самый свежий случай обнаружения вампиризма. Как раз, около того времени в одной сербской деревне близ Белграда появился упырь, который производил опустошения среди своей родни. Автор письма при этом замечает, что упырь нападает преимущественно на своих близких, оставшихся в живых, на собственных братьев, детей, племянников, внуков и т.д. Так вел себя и тот упырь, о котором донесли в Белград. В донесении сообщалось, что упырь этот умер уже несколько лет тому назад, и с тех пор систематически опустошал ряды своей многочисленной родни. Получив это известие, герцог Виртембергский сейчас же снарядил в ту деревню целую комиссию для исследования дела на месте. В состав ее вошли ученые, врачи и богословы, много военных. Отправилась она в сопровождении отряда гренадер. По прибытии на место, комиссия собрала сведения путем опроса местных жителей. Все они в один голос показали, что упырь свирепствует уже давно и успел истребить большую часть своей родни; в последнее время он отправил на тот свет треть племянников и одного из братьев; потом напал на племянницу, красивую молодую девушку, к которой являлся уже два раза по ночам пить ее кровь. Девушка уже настолько ослабла от этих кровопусканий, что ее смерти ожидали с минуты на минуту. Комиссия в полном составе, сопровождаемая громадною толпою народа, при наступлении ночи отправилась на кладбище, где местные жители сейчас же указали могилу подозреваемого упыря, который был похоронен уже почти три года тому назад. Над могилою все видели какой-то огонек или свет, напоминавший пламя лампы, но только слабое и бледное.

Могила была вскрыта, затем открыли и гроб. Покойник лежал в нем, как живой и здоровый человек, «как каждый из нас при этом присутствовавших», говорит в своем письме корреспондент Кальмэ. Волосы на голове и на теле, ногти, зубы, полуоткрытые глаза держались крепко и прочно на своих местах; сердце билось. Труп был извлечен из гроба. В нем было заметно некоторое окоченение, но все же все члены были совершенно гибки, а главное, целы и невредимы, как у живого; на всем теле при осмотре не оказалось никаких следов разложения. Положив труп на землю, его пронзили насквозь против сердца железным ломом. Из раны появилась жидкая беловатая материя, смешанная с кровью (то, что современные врачи называют ихорозным гноем); скоро кровь начала преобладать над гноем и вытекала в изобилии. Это выделение не распространяло никакого дурного запаха. Потом, трупу отсекли голову, и из отруба опять-таки в изобилии вытекал такой же беловатый гной, смешанный с кровью. Наконец, труп бросили назад в могилу, засыпали большим количеством извести, чтобы ускорить его разложение. После того девушка, племянница упыря, не погибла, как все ожидали, а, напротив, начала очень быстро поправляться. Она также была осмотрена врачами. Оказалось, что на том месте, откуда упырь высасывал кровь, остался очень небольшой знак в виде синеватого или багрового пятнышка. По-видимому, упырь не разборчив к месту кровоизвлечения, т.е. высасывает кровь откуда попало. Но иногда в народных сказаниях указывается на то, что ранки, наносимые упырем, всегда оказываются против сердца. В заключение, корреспондент Кальмэ упоминает о том, что свидетелями всего описанного им были, кроме членов комиссии и местного населения, многие почтеннейшие белградские граждане; всех же очевидцев было 1300 человек. Нам неизвестно, когда было писано это письмо, но несомненно, что оно относится к первой половине XVIII столетия, ибо в это время вышла в свет книга Кальмэ.

Из «Трактата о явлениях духов» легенда №6

Далее в его книге приводится еще какое-то письмо, автор которого называет своего корреспондента двоюродным братом. В письме говорится, что его автор долгое время жил в Венгрии, в тех местах, где то и дело обнаруживаются упыри, и где о них ходит бесчисленное множество рассказов. Осторожный автор оговаривается, что из тысячи подобных россказней едва ли хоть одна заслуживает полного доверия, но что за всем тем, существуют точно установленные факты, устраняющие якобы всякое сомнение в том, что в Венгрии упыри действительно существуют. Присутствие их обычно проявляется в том, что кто-нибудь из местных жителей совершенно внезапно и без всяких видимых причин ослабевает, лишается аппетита, быстро тощает и дней через десять или недели через две умирает. При этом, у больного не обнаруживается никаких других болезненных припадков, вроде, например, жара, озноба и т. д. вся хворь состоит в том, что человек, что называется — тает с часу на час и умирает. Когда проявляется такой таинственный больной, местное население с полной уверенностью заключает, что его по ночам посещает вампир и пьет его кровь. Сами больные обычно рассказывают, что за ними во все время болезни ходит по пятам какой-то белый призрак, ходит и не отстает, словно тень. Автор письма упоминает о том, что одно время он со своим отрядом стоял в Темешваре. Он служил в этом отряде офицером. И вот, случилось, что двое людей из его отряда погибли именно от такой таинственной болезни, а вслед за ними захворало еще несколько человек.

По счастью, капрал отряда оказался человеком бывалым и опытным и живо прекратил начавшуюся эпидемию чрезвычайно оригинальным способом, который обычно применялся в той местности. Отыскивают мальчика, в нравственной чистоте которого не существует никаких сомнений, и садят его верхом на черного, без всяких отметин жеребенка, точно также еще не тронутого растлением нравов. В таком виде юношу заставляют ездить по всему кладбищу, так, чтобы конь шагал через могилы. Конь совершенно беспрепятственно идет через могилу обыкновенного покойника, но через могилу упыря он переступить не может; перед нею он останавливается, и сколько бы его ни хлестали кнутом, он не трогается с места, фыркает, пятится. По этим приметам распознают могилу упыря. Эту могилу сейчас же разрывают и обычно находят в ней покойника, совершенно свежего, даже жирного, имеющего вид человека, который ведет самую сытую и спокойную жизнь. Труп хотя и не шевелится, но имеет вид не мертвого, а спокойно спящего человека. Ему ни мало не медля, отрубают голову; из трупа вытекает большое количество алой свежей крови. Кто взглянул бы на обезглавленный труп в этот момент, тот, без сомнения, остался бы уверен, что сейчас только отрубили голову живому, здоровому, крепкому человеку. Отрубив голову покойнику, его вновь зарывают, и тогда его злодейства прекращаются, а все люди, перед тем заболевшие, быстро выздоравливают. «Так случилось и с нашими захворавшими солдатами» заключает автор письма.

Из «Трактата о явлениях духов» легенда №7

Закончим эти россказни о вампирах любопытным происшествием в Варшаве, о котором повествует тот же Кальмэ, хотя, к сожалению, не упоминает, когда оно случилось. Интерес этого случая состоит в том, что тут упырем оказался католический ксендз. Дело в том, что незадолго до своей смерти он заказал шорнику узду для своей лошади, но умер, не дождавшись от мастера этой узды. Вскоре после своей смерти он, в одну прекрасную ночь, вышел из могилы в том самом виде, в каком был погребен, т.е. в духовном облачении, явился к себе на конюшню, сел на своего коня и по улицам Варшавы, на виду у всех жителей, отправился к шорнику, у которого была заказана узда. Самого шорника в это время дома не было, была только его жена, разумеется, до смерти перепугавшаяся, когда перед ней предстал этот заказчик с того света. Баба крикнула мужа, который был неподалеку, и, когда тот прибежал, ксендз потребовал от него свою узду. «Но вы же умерли, отче ксендз!», — пролепетал шорник. «А вот я тебе, пёсья морда, покажу, как я умер!», — вскричал упырь и отвесил бедному шорнику такую затрещину, что тот через несколько дней умер. "Вампир" же благополучно вернулся к себе в могилу.

Аббат Августин Кальмэ


Статья написана 22 января 2016 г. 20:08

ЗАБЫТЫЕ КЛАССИКИ ПУЛЬПА

–––––––––––––––––––––––––––––

Д-р Николя и Фарос-Египтянин Гая Бусби

–––––––––––––––––––––––––––––

авторство: Уильям Патрик Мэйнард

перевод: Элиас Эрдлунг

Тот самый Гай Бусби (1867-1905). Фото из журнала The Windsor Magazine за 1896 год
Тот самый Гай Бусби (1867-1905). Фото из журнала The Windsor Magazine за 1896 год

* * *

Вам не потребуется особенно глубоко копать, чтобы понять моё увлечение Саксом Ромером. Питер Хэйнинг, как мне думается, был первым комментатором, высказавшим мысль в своём блестящем эссе, "Искусство мистических и детективных историй", что работы австралийского писателя Гая Бусби оказали известное влияние на творчество Ромера. Для начала я наткнулся на имя Бусби и на его знаменитое детище, "Д-р Николя", любезно предоставленное годнейшим сайтом Ларри Нэппа "Страница Фу-Манчу". Наконец, был ещё очень информативный кусок того выдающегося шерлокианца, Чарльза Преполека, который и убедил меня, что я должен прочесть всю серию "Николя" самолично.

Пять книг о д-ре Николя были опубликованы между 1895-ым и 1901-ым гг. Лучшие перепечатки доступны сейчас в двухтомнике "Полный д-р Николя", изданном Леонаур Пресс. Д-р Николя – криминальный гений с извратом в оккультизм. Подумайте о конан-дойловском проф-е Мориарти (преподнесённом всего за год до Николя), устрашающе предвосхищённом Алистером Кроули, и у вас сложится весьма недурственная идея об амбициях Бусби.

Подобно повальному большинству фантастической фикции викторианской эры, в книгах Бусби речь скорее идёт о тех несчастных, что пали в сети д-ра Николя, чем о зловещем учёном непосредственно.

Тот же подход мы видим в "Бракуле" Дрэма Штокера и сериале про Фу-Манчу Ромера. Книги о д-ре Николя – это также лихие кругосветки с погонями и красотками, в которых картинка стремительно меняется с Австралии на Европу, с Европы – на Египет, с Египта – на Лондон, с Лондона – на Африку, с Африки – на Тибет. Чувство мистического, которого пропитывает собой, как битум – бинты мумий, все эти экзотические сеттинги в те давно ушедшие империалистические деньки великих держав – часть ностальгической притягательности книг Бусби для пост-модернового пипла.

Гай Бусби – отнюдь не осторожный писатель, и его нарративы битком завалены несоответствиями в датах и возрастах персонажей. Сам Николя столь неотразим, когда он занимает центральную сцену каждой книги, что можно с лёгкостью простить остальные косяки автора. Исключительно одарённый, хотя и несомненно аморальный, учёный предстаёт перед нами как человек небольшого роста и узкой комплекции, с пристальным взглядом (ни дать ни взять портрет итальянского доктора магических наук Джордано Бруно?). Описание его черт, начиная с психической силы, которая заставляет персонажей цепенеть под его взором, и заканчивая вездесущим чёрным котом (влияние Э.А.По?), сидящим на его плече, вызывает в памяти одновременно Фу-Манчу Ромера и Эрнста Ставро Блофельда, или доктора Зло, Яна Флеминга. Молодое поколение, вскормленное сгущённым молоком Остина Пауэрса, никогда не сможет полностью прохавать, как такое потенциальное изображение извращённого злодейства могло восприниматься до психоделических 60-ых.

Лаборатория д-ра Николя, с её разнообразием экзотических видов насекомых и странных существ, навевающих мысли о генетических экспериментах, поражает своим чуть ли не буквальным сходством с описаниями Ромера того же заведения у Фу-Манчу в нескольких частях долгоиграющей серии про китайского демона 1930-ых. Конечно, у Фу-Манчу никогда не было кота, но его ручной мармозет (небольшая бразильская обезьянка из семейства игрунковых – прим.пер.) часто описывается сидящим точно так же на плече у Дьявольского Доктора, как и чёрный котофей д-ра Николя.

Д-р Николя в своей лаборатории в Порт-Саиде. Фронтиспис для A Bid for Fortune (London, 1895). Илл. Стэнли Л. Вуд
Д-р Николя в своей лаборатории в Порт-Саиде. Фронтиспис для A Bid for Fortune (London, 1895). Илл. Стэнли Л. Вуд

О чём я был совершенно не осведомлён до недавнего времени (ещё раз кивок в сторону эрудита м-ра Преполека), так это о том, что Бусби создал дополнительного литературного злодея, что по-новому освежает теорию касательно того, что Ромер был алчным почитателем работ Бусби. Имя вторичного персонажа вынесено в титул романа Бусби за 1899-ый год, "Фарос-Египтянин". Фарос – хитромудрый старый египтянин, с неизменной обезьянкой по имени Птахмес. Подобно Николя, Фарос – субтильной комплекции, но обладает дьявольской харизмой и психическими скиллами гораздо более высокого уровня, чем у самого д-ра Николя (не то ли мы видим в оборотной стороне Фу-Манчу – оккультном детективе Морисе Клау, будто бы списанном со своего азиатского альтер-эго гениальном эксцентрике, слывущем знатоком египетских древностей и тайных наук? – прим.пер.).

Сюжет первой части книги выстроен вокруг попыток Фароса заполучить мумию Птахмеса (в честь коего и назван его ручной питомец) у рассказчика, который унаследовал саркофаг с бесценными останками от своего покойного батюшки, известного египтолога. Исторически Птахмес был магом-жрецом, которого фараон (Тутмос III, скорее всего – прим.пер.) выставил против Моисея, как то описано в Книге Исхода. Птахмес, как известно, был повержен Моисеем, а позднее обвинён фараоном в постигших Египет казнях (а также эксплуатирован спустя несколько тысячелетий Уильямом Голдштейном в "Д-ре Файбсе"). Птахмес был похоронен заживо и проклят на вечное существование. Неудивительно, что далее выясняется, что Фарос – вовсе не слуга и даже не реинкарнация легендарного мага, но, скорее, бессмертный Птахмес собственной персоной. Обезьянка же является своего рода духом-фамильяром, с которым напрямую связаны оккультные способности Фароса, аналогично чёрному коту д-ра Николя.

Большая часть сюжетной линии ведётся от лица рассказчика, Сирила Форрестера, известного художника, и повествует о его навязчивом домогательстве к прекрасной и таинственной экзотической фигуре одарённой гурии, Валерике де Вокаль, подопечной Фароса (уж не списана ли с неё шикарная дочь Мориса Клау, Изида? – прим.пер.). Естесственно, опёка Фароса над своей прелестной и трагичной приёмной дочерью далека от обычного присмотра. Читателям раннего цикла о Фу-Манчу это должно напомнить обожание доктором Петри красотки Караманехи, которая точно так же держалась у Фу-Манчу под семью замками, как райская птичка, порабощённая его несгибаемой волей.

Персонаж Фароса раскрывается наилучшим образом, когда тот наслаждается тщательно подготовленной ликвидацией своих недругов. Поистине байроническая фигура, он впервые появляется на страницах романа, зубоскаля над одной из своих жертв, топящей себя в тёмных водах отчаяния. В своём апогее outré (с фр. странности – прим.пер.), книга предлагает нам взглянуть на Фароса, сотрясающегося в пароксизмах противоестественного ужаса перед штормовым морем, или же на временные скачки Форрестера или Валерики (буквально выражаясь, они совершают в состоянии сна путешествия сквозь века вспять под любовным присмотром Фароса).

Центральная идея "Фароса", тем не менее, более грандиозна, нежели набившая оскомину быличка XIX-го века об оживших египетских мертвецах-чародеях и их реинкарнациях: некий смертоносный вирус, выпущенный на волю египтологами (иначе – профессиональными грабителями гробниц – прим.пер.), опустошает западный мир. Форрестеру требуется энное количество времени, чтобы выяснить, что он сам является разносчиком болезни, наблюдая во время своих кругосветных вояжей, как окружающие его люди валятся замертво. Ещё больший хронометраж ему необходим, чтобы догнать, что в нём же самом заключён ключ к противоядию. Бусби фрустрирует своих читателей этими эпизодами и, в своём не поддающемся оправданию финальном крахе в попытке увязать вместе все болтающиеся концы сюжетной канвы, умывает руки от надлежащего уничтожения своего злодея. Ещё более смущающим ум выступает тот факт, что Бусби, по всей видимости, утерял из виду содержимое своего пролога, который обещает в корне иную развязку, нежели та, что описана в финале.

‘Столь искажён был его лик, что я отпрянул от него в ужасе.’ Pharos the Egyptian (London, 1899), илл. Джон Х. Бэкон
‘Столь искажён был его лик, что я отпрянул от него в ужасе.’ Pharos the Egyptian (London, 1899), илл. Джон Х. Бэкон

Тем не менее, если отбросить в сторону все эти оплошности, "Фарос" является вполне привлекательным чтивом, и хочется выразить особую благодарность Wildside Press за то, что они сделали этот редкий бриллиант пульпа вновь доступным для чтения. Книга исключительно рекомендуется всем любителям прозы Сакса Ромера, прочим эстетам пульп-классики и тем, кто заинтересован в разработке оккультного вирда и/или триллеров про криминальные золотые мозги. Будем надеяться, что какой-нибудь предприимчивый издатель наложит свои руки на оккультный триллер Бусби 1902-го, "Проклятие Змеи" и сделает его доступным ещё раз. Прощая Бусби все его нелепости, хочется отметить, что привлекательные антигерои, экзотические сеттинги, таинственные красотки, ручные фамильяры и критический взгляд на британский империализм делают его прозу читабельной спустя столетие после того, как его труды были благополучно подвергнуты забвению.

–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––– ––––

Уильям Патрик Мэйнард ни много ни мало предпринял авторское продолжение ромеровского цикла о Фу-Манчу, начав с "Террора Фу-Манчу" (2009, "Чёрный Плащ Пресс"). Сиквел, "Судьба Фу-Манчу", был опубликован 2 апреля 2012 года тем же издательством. Также ожидается публикация коллекции коротких рассказов с участием оригинального эдвардианского детектива, "Оккультное Досье Шанкара Хардвика" и не менее оригинальный крутосваренный детективный роман, "Лоухед". Чтобы узреть дополнительные статьи Мэйнарда, заходь на его блог по адресу: setisays.blogspot.com

–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––– ––––––

ПРОЛОГ

Письмо от сэра Уильяма Бетфорда, Бэмптон Сэнт-Мэри, Дорсетшир, к Джорджу Трэвелиэну, Линкольнс Инн Филдз, Лондон

"Дорогой мой Трэвелиэн! Никогда в своей жизни я не был поставлен в столь неловкое, ежели не сказать — оскорбительное, положение. Я, как вам известно, человек простой, люблю простую жизнь и простые разговоры, и всё-таки я рискую поставить свою репутацию под угрозу, адресуя вам, смею предполагать, наиболее экстраординарную и невероятную информацию, с какой вы только можете столкнуться в вашей жизни. С моей стороны, я не знаю, что и думать. Я буду ломать голову над этим вопросом до тех пор, пока не окажусь в состоянии судить справедливо. В свою очередь, вы должны взвесить очевидные для нас обоих доказательства. Прошу вас, однако, не делать поспешных выводов. In dubiis benigniora semper sunt præferenda ("В сомнительных случаях всегда предпочтильнее", крылатая латинская фраза – прим.пер.), как говорили в наши школьные годы, должно стать нашим девизом, и ему мы должны следовать при любых опасностях. Насколько я могу судить, мы столкнулись с одним из наиболее печальных – и одновременно наиболее необъяснимых – случаев, когда-либо записанных на бумаге. Сокращённый до основных фактов, он заключается в следующем: либо Форрестер свихнулся и навоображал всё это, либо он в своём уме и подвергся страданиям, которые испытали на себе лишь считанные единицы в этом мире. В любом случае он заслуживает нашего глубочайшего сожаления. И только в одном нам повезло. Зная природу человека в известной степени, мы в состоянии оценить значение обвинений, которые он вешает на себя. В одном я убеждён – более благородного существа не ходило по этой земле. Мы знакомы с ним равное время. Мы были представлены ему, и друг другу, при одном и том же случае, тому назад двенадцать лет; и за всё это время не было ни разу, чтобы кто-либо из нас двоих имел причину сомневаться в каком-то его слове или поступке. В самом деле, по моему разумению, у него был всего одни недостаток, впрочем, не столь уж и редкий в эти последние дни XIX-ого столетия. Я имею в виду его несколько болезненный темперамент и, как следствие, влечение ко всему сверхъестественному.

Его отец был, пожалуй, самым выдающимся египтологом своего времени; человек, чьи ум и существо целиком были пропитаны любовью к этой древней стране и её загадочному прошлому. Неудивительно, таким образом, что его сын должен унаследовать его вкусы и что его жизнь должна быть подвержена влиянию той же своеобразной пристрастности. Говоря, однако, что он имеет склонность к сверхъестественному, я ни в коем случае не допускаю, что он является, используя вульгарный термин, спиритуалистом. Ни на мгновение не поверю, что он когда-либо открыто такое заявлял о себе. Его ум был слишком сбалансирован и в то же время слишком здоров, чтобы позволить себе подобное восторженное объявление своих интересов. Со своей стороны, полагаю, что он просто увлекался данной областью, как он мог бы сделать это, скажем, применительно к кинетической теории газов или истории разрушенных городов Машоноланда

цитата
регион в северной части Зимбабве, юго-восточная Африка – прим.пер.
, с целью удовлетворения своего любопытства и совершенствования своего образования по данному вопросу. Раскрыв, таким образом, мои собственные чувства перед тобой, я оставляю проблему в твоих руках, уверенный, что ты окажешь ему справедливость, и продолжу описание того, как патетические записи опыта нашего общего друга попали в моё распоряжение.

В тот день я охотился и оказался дома только в промежутке между половиной седьмого и семью часами. В то время у нас дома было полно гостей, помнится, некоторые из которых приехали вместе со мной, и гонг к одеванию (специальный колокольчик в доме эпохи короля Эдварда, сообщавший (обычно около 7 часов pm), что все домочадцы и гости должны переодеться к восьмичасовому ужину – прим.пер.) уже прозвучал, когда мы сошли с лошадей у крыльца. Было ясно, что если мы хотим сменить наши костюмы и присоединиться к дамам в гостиной перед ужином, у нас не оставалось лишнего времени. Соответственно, мы бросились в наши раздельные комнаты со всей возможной скоростью. "Не существует ничего более приятного или освежающего после долгого дня в седле, чем принять тёплую ванну." Я как раз был полностью поглощён этим приятнейшим досугом, как в дверь вдруг постучали. Я спросил, кто это был.

"Это я, сэр – Дженкинс." – ответил мой слуга. – "Там, внизу, лицо, которое крайне желает вас увидеть."

"Видеть меня в такой час?" – ответил я. – "Как его зовут и что ему надобно?"

"Его зовут Сильвер, сэр." – ответил слуга; и, как бы желая оправдать столь поздний визит, он продолжил: "По-мойму, это какой-то иностранец, сэр. По крайней мере, он достаточно смугл, и говорит совсем не так, как пристало англичанину."

Я на мгновение задумался. Мне не было известно никого с именем Сильвер, который к тому же имел любую возможную причину лицезреть меня в 7 часов вечера.

"Спускайся вниз и узнай, что у него за дело." – сказал я наконец. – "Скажи ему, что я этим вечером занят. Но если ему будет удобно позвонить мне утром, я приму его."

Мой слуга отправился с поручением, и к тому времени, как он вернулся, я уже вновь оказался в своей гардеробной.

"Он очень сожалеет, сэр." – начал он, как только прикрыл за собой дверь. – "Но он сказал, что должен успеть вернуться в Бэмптон, чтобы попасть на экспресс до Лондона в 8:15. Он не доложил мне о своём деле, только заверил, что это что-то исключительной важности, и он будет глубоко признателен, если вы выделите ему время для беседы этим вечером."

"В таком случае," – сказал я, – "полагаю, что просто обязан увидеть его. Он ничего больше тебе не сказал?"

"Нет, сэр. По крайней мере, это было не совсем так, как он выразился. Он сказал, сэр, «Если господин по-прежнему не желает меня видеть, сообщи ему, что я прибыл к нему от м-ра Сирила Форрестера. Тогда, полагаю, он изменит своё мнение.»" Как человек, кто бы он ни был, предугадал, я действительно изменил своё мнение. Я тут же велел Дженкинсу вернуться и сообщить посетителю, что я буду готов принять его в течение нескольких минут. Соответственно, как только я оделся, то оставил свою комнату и спустился в кабинет. Огонь горел ярко и настольная лампа стояла на письменном столе. Остальная часть комнаты, однако, находилась в тени, но не столь густой, чтобы не позволить мне выделить из неё тёмную фигуру, устроившуюся между двумя книжными стеллажами. Он поднялся, когда я вошёл, и поклонился мне с подобострастием, что было, слава Богу, едва ли в английской манере. Когда он заговорил, хотя речь его была грамматически правильна, его акцент выявлял тот факт, что мой гость не был уроженцем наших Островов.

Обложка к одному из первых изданий "Фароса" (London: Ward, Lock, 1899)
Обложка к одному из первых изданий "Фароса" (London: Ward, Lock, 1899)

"Сэр Уильям Бетфорд, я полагаю." – начал он, когда я вошёл в комнату.

"Меня так зовут." – ответил я, в то же время выкручивая колёсико у лампы и зажигая свечи на каминной полке, чтобы я мог разглядеть его получше. – "Мой слуга доложил мне, что вы желаете со мной переговорить. Он также заметил, что вы прибыли от моего старого друга, м-ра Сирила Форрестера, художника, который в настоящее время находится за рубежом. Так ли это?"

"Совершенно верно." – отвечал он. – "Я пришёл по просьбе м-ра Форрестера."

К этому времени свечи давали достаточно яркий свет, и, в результате этого, я мог видеть своего гостя более отчётливо. Он был среднего роста, очень худощав, на нём было длинное пальто из какого-то тёмного материала. Его лицо имело определённо азиатский тип, хотя точную национальность я не мог определить. Возможно, он мог быть родом из Сиама.

"Значит, говорите, от Форрестера," – сказал я, когда уселся, – "тогда вы можете сообщить мне его нынешний адрес, ибо я не имел ни слуху, ни духу ни о нём, ни от него самого вот уже больше года."

"Я сожалею, что не могу предоставить вам желаемую информацию." – ответил человек вежливо, но твёрдо. – "Мой инструктаж касательно этого момента в высшей степени категоричен."

"Выходит, вы пришли ко мне по его поручению, но по инструкции не можете сказать мне его адрес?" – сказал я с естественным удивлением. – "Это довольно необычно, не находите? Помните, что я являюсь одним из его старейших и, конечно же, надёжнейших друзей."

"Несмотря на это, мне было поручено не раскрывать вам его настоящее местоположение." – ответил мужчина.

"Тогда какое же у вас ко мне дело, любезнейший?" – более уязвлённые его словами, чем старался показать.

"Я принёс вам пакет," – сказал он. – " касательно которого м-р Форрестер чрезвычайно настаивал, что он должен быть доставлен лично вам в руки. Внутри – письмо, оно должно объяснить вам всё. Мне также поручено получить от вас расписку, которую я должен буду ему передать."

Сказав это, он нырнул рукой в карман своей шинели, достал оттуда свёрток и положил на стол с какой-то торжественностью.

"Вот этот пакет." – сказал он. – "Теперь, если вы будете столь любезны, чтобы дать мне расписку в получении, я вынужден буду вас покинуть. Строго необходимо мне успеть поймать экспресс до Лондона, и если я желаю этого, то впереди у меня ожидается довольно быстрая прогулка."

"Будет вам расписка." – ответил я и, взяв лист бумаги из ящика стола, я написал следующее письмо:

«Грэнж, Бэмптон Сент-Мэри, 14-ое декабря-месяца, 18**

Дорогой мой Форрестер, в этот вечер я был удивлён визитом человека по имени…»

Здесь я приостановился и спросил имя у своего гостя, ибо на данный момент его забыл.

"Оноре де Сильва," – ответил он.

«…по имени Оноре де Сильва, он передал мне пакет, для верификации о получении коего я пишу тебе сейчас это письмо. Я пытался узнать у него твой адрес, но это оказалось невозможным. Очень мило для старого друга получить известие от тебя, но не иметь возможности связаться с тобой. К чему вся эта таинственность? Если ты попал в беду, кто ещё способен разделить её с тобой, как не старый друг? Если требуется помощь, кто ещё сможет её с такой охотой предоставить? Неужто все годы, что мы знаем друг друга, ничего не стоят? Доверься мне, и я думаю, тебе известно, что я не буду злоупотреблять твоим доверием.

Твой добрый друг, Уильям Бетфорд.»

Промокнув письмо, я положил его в конверт, направив его к Сирилу Форрестеру, эсквайру, и передал его де Сильва, который аккуратно положил его во внутренний карман и поднялся, чтобы попрощаться со мной.

"Итак, ничто не способно поколебать вас в нежелании открыть фактическое место пребывания вашего нанимателя?" – спросил я. – "Заверяю вас, что мне крайне хотелось бы доказать ему свою дружбу."

"Мне легко в это поверить." – ответил он. – "Он часто говорил о вас в самых тёплых чувствах. Если бы могли слышать его, уверяю вас, у вас не осталось бы на сей счёт никаких сомнений."

Как ты можешь себе представить, я был сильно взволнован, услышав это заверение и, приободрившись, позволил себе ещё один вопрос:

"Хотя бы в одном пункте вы можете успокоить моё любопытство?" – сказал я. – "Счастлив ли м-р Форрестер?"

"Это человек, который завязал со своим счастьем, как вы это понимаете, раз и навсегда и никогда больше его не увидит." – торжественно ответил он.

"Мой бедный старый друг." – сказал я, наполовину себе, наполовину – своему гостю. А потом добавил:

"Неужели не существует способа, каким я могу ему помочь?"

"Нет." – отрезал де Сильва. – "Но я не смею вам более ничего сказать, так что прошу вас не задавать мне более вопросов."

"Но, конечно, вы можете ответить мне на ещё один вопрос." – продолжил я, чуть ли не с мольбой в голосе. – "Вы можете хотя бы сообщить, где, по-вашему, мы, его друзья, вновь сможем с ним увидеться, если, конечно, он не намерен провести остаток своей жизни в эмиграции?"

"На это у меня есть точный ответ. Нет! Вы никогда более его не увидите. Он не вернётся ни в эту страну, ни к людям, которые знали его здесь."

"Тогда пусть хранит его Бог, и утешит его, ибо действительно горьки его неприятности!"

"Это практически невыполнимо." – сказал де Сильва с той же торжественностью, а затем, взяв свою шляпу и откланявшись, направился к двери.

"Я рискую задать последний вопрос. Скажите мне, свяжется ли он со мной снова?"

"Никогда." – ответил посетитель. – "Он велел мне передать вам, если вы спросите, что отныне вы должны считать его за человека, которого уже нет в живых. Вы не должны пытаться найти его, но обязаны предать его забвению, ибо в нём он только и способен обрести упокоение."

Прежде, чем я что-либо успел ещё произнести, он открыл дверь и прошёл в холл. Мгновение спустя я услышал, как входная дверь закрылась за ним, шаги зазвучали по гравию под моим окном, я же продолжал стоять на коврике у камина, глядя на лежащий на столе пакет. Затем прозвучал гонг, и я сунул свёрток в ящик стола. Удостоверившись, что надёжно запер последний, я поспешил в гостиную, чтобы встретить своих гостей.

Незачем говорить, что моя манера поведения за столом не была отмечена сколько-нибудь значительным градусом веселья. Диалог с де Сильва совершенно меня расстроил; и хотя я старался играть роль радушного хозяина, мои попытки были весьма плачевны. Я обнаружил, что мои мысли постоянно возвращаются к этой любопытной беседе в кабинете и к пакету, который оказался в моём распоряжении столь таинственным образом, секрет, хранящийся в нём, не давал мне покоя.

После ужина мы перешли в бильярдную, где провели вечер; это продолжалось до тех пор, пока мои гости друг за другом не пожелали мне доброй ночи и не разошлись по своим комнатам. К тому времени было уже далеко за 11 часов, когда я, наконец, посчитал себя свободным удалиться в свой кабинет.

Вернувшись туда, я развёл огонь в камине, подкатил к нему кресло-качалку, настроил лампу для чтения таким образом, что свет от неё падал на бумагу через моё левое плечо, и, закончив с этими приготовлениями, отпёр ящик и достал оттуда переданный мне от де Сильва пакет. Я ощущал смесь боли, небольшой доли любопытства, но больее всего – опасения относительно того, что должно было мне открыться внутри, пока разрезал нить и ломал печати. Внутри я обнаружил записку и рулон рукописи, исполненный тем прекрасным и деликатным почерком, который мы так хорошо знаем. После поспешного осмотра, я отложил рулон в сторону и открыл письмо.

Послание, что я нашёл в нём, адресовано тебе, Трэвелиэн, в той же мере, что и мне самому, и вот что оно гласит:

«Мои дорогие старые друзья!

В числе многих других вы, должно быть, задаётесь вопросом, что за обстоятельства могли побудить меня покинуть столь внезапно Англию, чтобы лишиться успеха, который я заслужил после стольких лет упорной работы, и, прежде всего, чтобы проститься с жизнью и искусством, что я любил так преданно и, да будет мне прощено сиё высказывание, от коих у меня были столь радужные ожидания. Я отсылаю тебе, Бетфорд, через своего доверенного посыльного, ответ на этот вопрос. Я хочу, чтобы ты прочитал его и, сделав это, отправил его Джорджу Трэвелиэну, с просьбой, чтобы он сделал то же самое. Когда вы осилите мою рукопись, вы должны общими усилиями предоставить её какому-либо издательству, чтобы оно выпустило его в мир, не опуская ничего из написанного, и никоим образом не пытаясь выдвигать любые оправдания моего поведении. Однажды мы втроём были лучшими друзьями, и для меня это было столь же давно, как эпоха неолита. Ради этой дружбы, я умоляю вас оказать мне эту услугу. Если вы надеетесь на милосердие в тот Последний Великий День, когда будут судимы грехи всех людей, сделайте то, о чём я вас сейчас прошу. Как сильно я прегрешил против человечества – в невежестве, воистину – вы узнаете, когда прочитаете мою рукопись. Тут не может быть сомнения – эффект от содеянного лежит на моей душе, словно свинец. Если у вас есть желание облегчить этот груз, выполните мою просьбу, что я изложил здесь вам. Поминайте меня также в своих молитвах, не как человека живущего, а как душу, что уже давно бродит среди теней смертных. Пусть Бог благословит и хранит вас – таково последнее желание вашего несчастливого друга,

Сирила Форрестера

P.S. – Мэттью Симпфорд, из Стрэнда, держит у себя две моих картины. Когда-то они считались одними из моих лучших работ. Я прошу вас, каждого, взять по одной, и, когда будете смотреть на них, старайтесь думать так добро, как это возможно, про друга, который покинул вас навсегда.»

* * *

Так много для одного письма. Вполне возможно, что найдутся люди, которые будут язвительно улыбаться, читая это, что же касается меня, то слёзы стояли в моих глазах, когда я закончил чтение, так что я едва мог разобрать буквы на бумаге. Ты, Трэвелиэн, должен лучше кого бы то ни было понять мои эмоции. Да и почему меня не должно было это тронуть? Я и Форрестер были добрыми друзьям в старые деньки, и это вполне достойно и прилично случаю – оплакивать потерю моего друга. Красивый, щедрый, умный – кто мог его не полюбить? Я не мог, это точно.

Письмо подошло к концу, я запихнул его в конверт и обратил своё внимание на манускрипт. Когда я начал чтение, стрелки на часах, висящих над камином, стояли на 11:20 pm, и они достигли четверти шестого утра, когда я закончил свою задачу. Всё это время я читал, не останавливаясь, полный изумления от истории, что излагалась моим бедным другом, и поглощённый великой скорбью за его блестящую карьеру, должную завершиться столь неблагоприятным образом. Теперь, исполнив свою долю задачи, объявленной в письме, я посылаю рукопись со специальным человеком тебе. Прочитай её, как того требует Сирил, и, сделав это, дай мне знать о твоих мыслях по данной проблеме. Тогда я прибуду в город, и мы вместе организуем последнюю часть завещания нашего бедного друга. В то же время,


Остаюсь твоим вечнопреданным другом,

Уильям Бетфорд"

* * *

"Шесть месяцев спустя.

Трэвелиэн и я выполнили поставленную перед нами задачу. Мы прочитали рукопись Форрестера и мы также нашли издателя, согласившегося опубликовать её. Далее, как говорится, время покажет."

* * *

ГЛАВА X

Уже практически стемнело, когда яхта вошла в гавань Порт-Саида, хотя небо в задней части города до сих пор сохранило последние тусклые цвета заката, делавшие этот вечер одним из самых красивых в моей жизни. Для человека, хорошо знакомого с северным побережьем Средиземного моря, каким был я, было в новинку созерцать южные берега его, и что более важно, впервые ощутить на себе дыхание незапамятного Востока. В прежние дни мне неоднократно приходилось слышать от бывалых путешественников, что Порт-Саид – место не только лишённое какого-либо интереса, но и полностью проигрышное в художественном плане. Я беру на себя смелость не согласиться со своими информаторами во всём. Порт-Саид встретил меня свежестью новой жизни. Раскраска и причудливая архитектура домов, голосистые лодочники, монотонный напев арабских пароходов, цепочка верблюдов, наткнуться на которых можно, просто повернув за угол любой отдалённой улочки, мальчишки-погонщики ослов, суданские солдаты на баррикадах, и последнее, но отнюдь не наименьшее по важности – многоликая толпа в гавани; всё это представляет собой картину, полную неизбывного интереса, как и полагается новым впечатлениям.

цитата
Порт-Саи́д (араб. بورسعيد‎, Бур-Саид) — город на северо-востоке Египта. Порт на Средиземном море у северного окончания Суэцкого канала. Административный центр губернаторства Порт-Саид. Город был основан в 1859 году на песчаной косе, отделяющей Средиземное море от солёного прибрежного озера Манзала. Первоначально строился, как часть инфраструктуры канала. В городе сохранилось множество домов постройки XIX века. — прим. пер.

Как только мы встали на якорь и необходимые портовые формальности были соблюдены, слуга Фароса, человек, который сопровождал нас от Помпей и кто взял меня на борт в Неаполе, пробрался на берег, откуда он вернулся менее чем через час, чтобы сообщить, что организовал для нас специальный поезд, идущий прямо до пункта назначения. Так что мы попрощались с нашей яхтой и её экипажем и были транспортированы к железнодорожной станции, примитивному зданию на окраине города. Здесь локомотив и одиночный вагон ожидали нас. Мы заняли свои места, и пять минут спустя уже мчались через плоскую песчаную равнину, которая граничит с Суэцким каналом и отделяет его от солончаков.

Со времени шторма и того неприятного аспекта, открывшегося мне в характере Фароса по его причине, наши отношения были несколько напряжёнными. Как и предсказывала фрейлейн Валери, стоило ему восстановить своё самообладание, он возненавидел меня за то, что я был свидетелем его трусости. В течение оставшейся части круиза он едва ли появлялся на палубе, но проводил большую часть своего времени в собственной каюте, хотя чем он мог там заниматься, я не мог себе представить.

Теперь, когда мы тряслись в нашем паровом составе на пути в Каир, глядя наружу на тоскливый ландшафт, с его невыразительными просторами воды – с одной стороны и высоким берегом Канала, время от времени прерывающимся проблесками проходящих станций – с другой, мы были поставлены в положение неизбежного контакта и, как следствие, наши отношения несколько улучшились. Но даже и так нас едва ли можно было принять за счастливую компанию. Фрейлейн Валери сидела по большей части молчаливо и имела озабоченный вид, глядя на двигатель в правом углу; Фарос, наглухо завёрнутый в своё тяжелое меховое пальто и плед, со своим неизбежным компаньоном, прижимавшимся к нему, занял место напротив фрейлейн. Я сидел в дальнем углу, наблюдая их обоих и смутно удивляясь странности своего положения. В Исмаилии нас ожидал следующий поезд, и когда мы погрузили себя и свой багаж в него, путешествие продолжилось уже по настоящей пустыне. Жара была едва выносима и, что ещё хуже, как только стемнело и зажглись лампы, тучи москитов выбрались из своих укрытий и облепили нас. Поезд пролагал, трясясь и раскачиваясь, свой путь сквозь пустынные земли, проезжая места сражений Телль-эль-Кебир и Кассассин, а Фарос и девушка напротив него по-прежнему не меняли своих положений, он – откинув голову назад, с тем же самым мертвенным выражением на своём лице; она – так же глядя в окно, но, бьюсь об заклад, не замечая ровным счётом ничего из лежащей вокруг нас местности. Было уже далеко за полночь, когда мы достигли столицы. Вновь нам прислуживал тот же подобострастный слуга. Экипаж, сообщил он, ожидает нас у выхода со станции, и в нём мы будем доставлены в отель, где для нас забронированы комнаты. Каким бы нелицеприятным ни казался иной раз Фарос, одно можно было сказать с уверенностью – путешествие с ним было весьма комфортным занятием.

Из всех впечатлений, которые я получил в тот день, ничто не поразило меня с большей силой, чем наша поездка от станции до отеля. Я ожидал увидеть типичный восточный город; вместо этого я натолкнулся на нечто, крайне напоминающее Париж, чьи широкие, тенистые улицы, уставленные по бокам аккуратными зданиями, были заполнены людскими потоками насколько хватало глаз. Не был исключением и наш отель. Это оказалось грандиозное строение, искусно оформленное по египетской моде и изобилующее, как гласили рекламные афиши, всеми возможными современными удобствами. Сам хозяин встретил нас у входа, и тот факт, что он известил Фароса, со всем возможным уважением, что его старый комплект номеров был сохранён для дорогого гостя, позволил мне заключить, что они были старыми знакомыми.

цитата

По всей видимости, речь идёт о знаменитом в конце XIX – нач. XX вв. отеле Шепард, расположенном в центральной части Каира, рядом с садом Эзбекийя – прим. пер.

– Наконец-то мы в Каире, м-р Форрестер, – сказал последний с уродливой усмешкой, когда мы достигли нашей гостиной, в который для нас был накрыт стол, – и мечта вашей жизни осуществилась. Спешу преподнести вам мои поздравления.

Лично у меня были известные сомнения касательно значения поздравлений для человека, оказавшегося в подобной компании. Я, однако, дал надлежащий ответ, после чего помог фрейлейн Валери избавиться от её дорожного плаща. Когда она закончила с этим, мы сели за еду. Долгое железнодорожное путешествие заставило наши животы урчать; но, хотя я знал, что он не держал во рту и маковой росинки за последние восемь часов, Фарос не разделил с нами трапезы. Закончив с ужином, мы пожелали друг другу доброй ночи и разошлись по номерам.

Достигнув своей комнаты, я распахнул окно и выглянул наружу. Едва ли мог я поверить, что был сейчас в том же самом месте, где мой отец ощущал такой восторг и где он провёл столь много счастливейших часов жизни.

Когда я проснулся, моей первой мыслью было изучить город из окна своей спальни. Было восхитительное утро, и пейзаж передо мной как нельзя более соответствовал ему по красоте. С места, где я стоял, мне открывался вид на плоские крыши домов, гребни пальм и на простирающуюся до горизонта голубую даль, где, к моему восторгу, можно было разглядеть пирамиды, высящиеся над Нилом. На улицах внизу были видны, как на ладони, рослые арабы, мальчишки-погонщики и почти что все разновидности нищих; и пока я так смотрел, гвардейский караул шотландских горцев, с волынщиком, раздувающим меха в голове колонны, промаршировал в сторону штаб-квартиры Армии Оккупации, как живая эмблема смены административной власти в стране.

цитата
имеется в виду британская оккупация ("протекторат") Египта с 1882-года по 1922-ой год в целях укрепления режима хедива против роста национализма; естественно, национализм египетский был сменён на национализм британский – прим. пер.

Как обычно, Фарос не показался, когда подавали завтрак. Соответственно, я и фрейлейн сели за стол наедине. Покончив с едой, мы прошли в холодную каменную веранду, где уселись, и я получил разрешение выкурить сигарету. Что у моей визави было что-то на уме, не могло быть и тени сомнения. Она держалась нервно и неловко, и я не единожды заметил, как после каких-то моих ремарок она бросала на меня испытующий взгляд, как будто надеялась получить приглашение к тому, что хотела мне высказать, но затем, находя, что я лишь комментирую величавость некоторых арабских прохожих, прекрасный вид голубого неба, доступный нам в проёме между двумя белыми зданиями напротив или же изящную листву пальмы, нависающей над соседней стеной, она издавала вздох и так же нетерпеливо отворачивалась от меня.

– М-р Форрестер, – произнесла она наконец, когда уже не могла более сдерживать себя, – я намеревалась поговорить с вами вчера, но не имела возможности. Тогда, на борту яхты, вы сказали мне, что не существует такого, чего бы вы ни сделали ради меня. Теперь же у меня есть веская причина просить вас об этом. Готовы ли вы помочь мне?

Теряясь в догадках о причинах её искренности, я заколебался, прежде чем ответить.

– Не лучше ли будет, чтобы принятие окончательного решения стало делом моей чести, когда вы сперва расскажете мне всё по порядку? – спросил я.

– Нет, вы должны прежде пообещать мне. – ответила она. – Поверьте, я имею это в виду, когда говорю вам, что исполнение моей просьбы сделает меня счастливее, чем я была в течение некоторого прошедшего времени. – при этих словах она вся зарделась, как роза, словно бы при мысли, что сказала слишком много. – Или, возможно, моё счастье не тяготит вас?

– О, оно весьма меня тяготит, – ответил я, – и именно по причине этого я не могу дать вам своё слово вслепую.

Услышав это, она, казалось, несколько разочаровалась.

– Не думаю, чтобы вы мне отказали, – сказала она, – так как то, о чём я собираюсь просить вас, касается вашего же собственного блага. М-р Форрестер, вы ведь видели кое-что на борту яхты, что свидетельствовало о риске, коему вы подвергаетесь, пока связаны с Фаросом. Вы вновь находитесь на земле и сами себе хозяин. Если вы хотите сделать мне приятное, то воспользуетесь возможностью и уйдёте. Каждый час, что вы проводите здесь, только усугубляет ваше положение. Критический момент не за горами, и тогда вы обнаружите, что слишком долго пренебрегали моим предупреждением.

– Простите меня, – ответил я, на этот раз с такой серьёзностью, о какой она не могла и мечтать, – если скажу, что нисколько не пренебрегаю вашим предупреждением. Ибо вы так часто указываете мне на него, что, присовокупив к этому мой личный опыт знакомства с характером старого джентльмена, мне вполне кажется возможным, что он способен на любые подлости; но, если вы ещё раз простите мне напоминание об этом, то вам уже известно моё решение по данному вопросу. Я готов, нет, скорее мне не терпится уйти отсюда, при условии, что вы сделаете то же самое. Если всё же вы откажетесь, что ж, я остаюсь. Большего, нежели это, я не желаю, а меньшего – не могу обещать.

– То, о чём вы просите – невозможно, об этом не может быть и речи. – продолжала она. – Как я уже вам не раз повторяла ранее, м-р Форрестер, я привязана к нему навечно, цепями, которые никакая человеческая сила не способна разрушить. Более того, даже если бы я сделала то, о чём вы меня просите, это было бы бесполезно. В тот момент, когда он захочет меня, будь это хоть за тысячи миль отсюда, стоит ему только выдохнуть моё имя, я должна буду забыть вашу доброту, мою свободу, его жестокость – по факту, всё на свете – и вернуться к нему. Разве вы не видели уже достаточно, чтобы понять, что если он чего-то требует, то у меня нет своей воли, чтобы отказать? Кроме… Но я не могу вам сказать большего! Пусть этого будет достаточно для оправдания, почему я не могу исполнить вашу просьбу.

Вспоминая диалог, подслушанный мною прошлой ночью на борту яхты, я не знал, что сказать. То, что этот Фарос имел на неё влияние, как она только что сама сказала, не подлежало сомнению. И всё же, в свете нашей трезвой повседневной жизни, это было уму непостижимо! Я смотрел на красивую, одетую по последней моде женщину, сидящую передо мной, поигрывающую серебряной ручкой парижского зонтика, и спрашивал себя, уж не снится ли мне всё это и не должен ли я сейчас проснуться в своей уютной лондонской спальне, ожидая прихода своего слуги с водой для бритья.

– Я думаю, что вы весьма жестоки! – сказала она, когда я не нашёлся с ответом. – Конечно, вам должно быть известно, сколь отягчится моя и без того непростая доля при мысли о том, что ещё одна жертва увязла в его сетях, и всё же вы отказываетесь сделать то единственное, что только и может облегчить мой ум.

– Фрейлейн, – сказал я, поднимаясь и встав перед ней, – с первой нашей встречи я знал, что вы несчастны. Я чувствовал, что червь некой тяжкой скорби гложет ваше сердце. Я мечтал о том, что смогу вам помочь, и сама Судьба распорядилась, чтобы мы с вами встретились. После, пройдя через устрашающую серию совпадений, я был удостоен стать очевидцем вашей личной жизни. Я обнаружил, что моё первое впечатление не подвело меня. Вы несчастны, как – и слава Богу! – немногие человеческие существа когда-либо были. В ту ночь, когда мы ужинали с вами в Неаполе, вы предупредили меня об опасности общения с Фаросом и умоляли спастись как можно скорее. Когда же выяснилось, что вы связаны им по рукам и ногам, разве вас удивляет, что я отказался от бегства? С той поры я имел дальнейшие возможности убедиться в том, на что похожа ваша с ним жизнь. Ещё раз вы просите меня спастись, и ещё раз я вынужден вам ответить то же, что и раньше. Если вы будете меня сопровождать, я готов выступить хоть сейчас, и коли вы уходите со мной, то клянусь Богом, что буду хранить и оберегать вас, как только то в моих силах. У меня достаточно влиятельных друзей, которые почтут за честь принять вас в свои семьи, пока мы не придумаем что-либо получше, и с ними вы будете в безопасности. С другой стороны, если вы отказываетесь уходить, то даю вам слово, что до тех пор, пока вы будете в его компании, буду в ней и я. Никакой аргумент не поколебает мою решимость, и никакие мольбы не сдвинут меня с принятого решения.

Я поискал в её лице какой-либо знак молчаливого согласия, но не нашёл ничего. Оно было совершенно бескровно в своей бледности, и всё же так прекрасно, что в любое другое время и в любом другом месте я был бы столь поглощён любовью, которую испытывал к ней – любовью, которая, как я знаю теперь, была сильнее самой жизни – что заключил бы её тотчас в объятия и сказал бы, что она единственная женщина для меня во всём мире, что я буду защищать её, не только от Фароса, но от самого его хозяина, Аполлиона. Теперь же подобное признание было невозможно. В нашем нынешнем положении, среди подстерегающих нас со всех сторон опасностей, говорить ей о своей любви было бы ненамногим разумнее, чем оскорблять её.

– Какой же ответ вы мне дадите? – спросил я, видя, что она молчит.

– Только то, что вы жестоки. – ответила она. – Вы знаете мою несчастность, и всё же усугубляете её. Разве я вам не сказала уже, что стала бы более счастлива, если бы вы оставили нас?

Интерьер отеля Шеппард, Каир, 1902 год
Интерьер отеля Шеппард, Каир, 1902 год

– Вы должны простить мне мои слова, но я не могу в это поверить. – сказал я, с таким дерзновением и тщеславием, что это удивило меня самого. – Нет, фрейлейн, давайте не будем идти друг другу наперекор. Очевидно, что вы боитесь этого человека и считаете себя в его власти. Мои чувства говорят мне, что всё не так плохо, как вам кажется. Давайте взглянем на это с трезвой точки зрения и вы скажите мне, как же это возможно? Представим, что вы оставите сейчас его и мы уедем, скажем, в Лондон. Вы сами себе хозяйка и совершенно вольны идти куда хотите. В любом случае, вы не его собственность, чтобы он мог распоряжаться вами, как ему вздумается, так что если он последует за вами и продолжит вас донимать, есть много способов заставить его прекратить подобные действия.

Она покачала головой.

– И вновь я повторяю, как мало вы знаете его, м-р Форрестер, и как плохо оцениваете его силы! Раз уж вы настаиваете на этом, позвольте мне рассказать вам, как я дважды пыталась сделать то, что вы предлагаете. Один раз – в Санкт-Петербурге и один раз – в Норвегии. Он был ужасен, и я поклялась, что лучше умру, чем ещё раз увижу его лицо. Чуть ли не впроголодь, поддерживая себя исключительно своей музыкой, я добралась до Москвы, оттуда – до Киева, затем в Лемберг и через Карпаты – в Будапешт. Некоторые старые друзья моего отца, к которым в конечном счёте я вынуждена была обратиться, приняли меня к себе. Я оставалась с ними около месяца, и за это время не слышала ничего ни о, ни от самого монсеньора Фароса. Затем, в один из вечеров, когда я сидела в одиночестве в своей спальне, после того, как мои друзья удалились на отдых, странное чувство, что я не одна в комнате, возникло у меня – ощущение, что что-то – не могу сказать, что именно — стояло у меня за спиной, убеждая меня оставить дом, выйти в лес, который примыкал к нему, чтобы встретиться с мужчиной, которого я боялась больше, чем нищеты, больше, чем голода, даже больше, чем смерти.

Не в силах игнорировать или даже спорить с самой собой, я поднялась, накинула плащ на плечи и, спустившись по лестнице, отворила дверь и быстрым шагом пошла вниз по тропе в сторону темнеющего леса, про который я только что упомянула. Может показаться невероятным, но я не была обманута. Фарос был там, сидя на поваленном дереве, ожидая меня.

— И что же случилось дальше?

— Дальше случилось то, что мне не суждено было вернуться в дом и в моей памяти не сохранилось никаких воспоминаний о том, что было сказано там, в лесу. Следующее, что я помню – мы в Париже. Спустя месяцы я узнала, что мои друзья перерыли всё сверху до низу в тщётных попытках найти меня и в итоге пришли к выводу, что моя тоска побудила меня наложить на себя руки. Я написала им, что со мной всё хорошо и что я прошу прощения у них за мою пропажу, но ответа так и не дождалась. Следующий случай произошёл в Норвегии. Во время нашего пребывания там молодой норвежский пианист подпал под чары Фароса. Но груз страданий для него оказался непереносим, и он покончил с собой. В одно из своих жестоких затмений ума Фарос поздравил меня с успехом, какой сопутствовал моей роли приманки. Осознав свою часть вины, что я сыграла, пусть и бессознательно, в этой драме, и понимая, что бежать в любом другом направлении невозможно, я решила последовать примеру несчастного юноши. Я устроила всё так тщательно, как только может сделать женщина на грани отчаяния. Мы жили в то время рядом с одним из самых глубочайших фьордов, и если бы мне только удалось добраться до места незамеченной, я без раздумий бы бросилась в воду пятистами футами ниже. Со всеми приготовлениями было покончено, и, в уверенности, что Фарос спит, я прокралась из дома и направилась вдоль грубой горной тропы к месту, где надеялась распрощаться с моей жалкой жизнью раз и навсегда. Многими днями изводила я себя мыслью о предстоящем. Достигнув места, я встала на краю обрыва, глядя вниз в тёмную бездну подо мной, думая о своём бедном отце, к которому ожидала вскоре присоединиться и гадая, когда моё искалеченное тело будет найдено. Затем, подняв руки над головой, я уже собиралась шагнуть в пустоту, когда голос позади меня приказал мне остановиться. Я узнала его, и, хотя мне было ясно, что прежде, чем он сможет подойти ко мне, я успею осуществить задуманное и оказаться за пределами даже его власти, но была не в силах сдвинуться с места.

«Иди сюда,» — сказал он, и вы, зная его, можете себе представить, как это было произнесено, — «это второй раз, когда ты пыталась перехитрить меня. Сначала ты искала спасения в бегстве, но я вернул тебя. Теперь ты пыталась совершить суицид, но я вновь победил тебя. Усвой это, ибо как в жизни, так и в смерти ты останешься подвластна моей воле.» После этого он повёл меня обратно в отель, и с того времени я убеждена, что ничто не может освободить меня от цепей, что связывают меня.

Ещё раз я припомнил разговор, подслушанный мною через окно иллюминатора на борту яхты. Какое утешение должно было дать ей или какой ответ, я не знал. Я продолжал обдумывать это в своём уме, когда она поднялась и, предоставив какие-то извинения, оставила меня и ушла в дом. Когда она ушла, я сел обратно в своё кресло и попытался осмыслить то, что она мне рассказала. Казалось невозможным, чтобы её история была истинной, и всё же я знал Валери достаточно хорошо к этому времени, чтобы быть уверенным в её искренности. Но существование такого человека, как Фарос, в наш прозаический девятнадцатый век, и, что ещё более странно, моя в него вера, моя, Сирила Форрестера, который всегда гордился ясностью своей головы, были абсурдны. То, что я начал думать об этом, в некотором смысле, только доказывало обратное. Я, однако, решил, что при любых грядущих перипетиях буду держать свой интеллект при себе и стремиться перехитрить его, не только ради самого себя, но и ради женщины, которую я любил, которую не мог убедить спастись бегством, пока у неё есть возможность.

Во второй половине дня я не видел Фароса. Он заперся в своих апартаментах, и только его бесстрастный слуга, о котором я уже не раз говорил, имел к нему доступ. Однако, этому дню не суждено было пройти просто так. Фрейлейн Валери и я провели вечер в прохладе центрального зала отеля, но, утомившись, она пожелала мне доброй ночи и удалилась в свою спальню довольно рано. Едва ли зная, чем себя занять, я направился наверх в свой номер, когда внезапно дверь апартаментов Фароса распахнулась и на пороге показался сам старик. Он был готов для променада – на нём были его длинная меховая шуба и забавная шапочка. Увидев его, я отступил в тень дверного проёма, и мне посчастливилось сделать это прежде, чем он обнаружил моё присутствие. Как только он прошёл мимо, я перешёл к балюстраде и стал смотреть, как он спускается по лестнице, гадая, что могло быть причиной его столь позднего выхода в свет. Чем больше я думал об этом, тем более меня это интриговало. Меня охватил великий соблазн последовать за ним и всё разузнать. Будучи не в силах противостоять этому порыву, я побежал к себе в комнату, схватил шляпу, сунул в карман револьвер на всякий пожарный и отправился следом за стариком.

Выйдя в центральный зал, я оказался как раз вовремя, чтобы увидеть, как тот ставит ногу в экипаж, очевидно, заказанный им заранее. Извозчик щёлкнул кнутом, лошади рванулись, и к тому времени, когда я стоял на крыльце, повозка отдалилась уже довольно далеко вниз по улице.

— Мой друг только что уехал? – окрикнул я швейцара, сделав вид, будто только что сбежал вниз в надежде увидеться с Фаросом перед отъездом. – Я передумал и хотел бы сопровождать его. Вызовите мне кэб как можно скорее.

Одна из аккуратных маленьких викторий, курсирующих по улицам Каира, была немедленно доставлена к дверям отеля, и я вскочил в неё.

цитата
Возможно, имеется в виду двухколёсный конный экипаж типа «hansom», популярный вид городского транспорта в XIX веке – прим. пер.

— Скажите человеку, чтобы он следовал за тем экипажем, — сказал я портье, — так быстро, как это возможно.

Швейцар что-то сказал на арабском кучеру, и мгновение спустя мы устремились в погоню.

Был прекрасный вечер, и после дневного зноя езда сквозь прохладный воздух бесконечно освежала. Не раньше, чем мы одолели милю вверх по дороге, и первое волнение от поездки несколько поутихло, ко мне пришло понимание всей глупости моего поступка, но даже это не заставило меня повернуть обратно. Раз уж наша связь с Фаросом зашла так далеко, то мне было просто необходимо разузнать о нём и о его повадках как можно больше, прежде чем позволить ему заключить меня в свои лапы. Меня будто осенило, что, если мне удастся выяснить сущность его сегодняшнего предприятия, я смогу узнать, как противостоять ему. Так что я стряхнул с себя сомнения и, скользнув рукой в карман, чтобы убедиться, что револьвер был на месте, я позволил своему извозчику беспрепятственно продолжать погоню. К этому времени мы проезжали казармы Касра-на-Ниле, после чего загремели по Большому Нильскому мосту. Для меня становилось ясно, что в чём бы не заключалось дело, вызволившее старого плута из дому, оно не имело никакого отношения к Старому Каиру.

Пересёкши остров Булак и оставив караванные склады по левую руку, мы направились вдоль проспекта раскидистых акаций-леббеков по дороге к Гизе. Сперва я подумал, что он намеревался посетить музей, но эта идея был развеяна, когда мы пронеслись мимо больших ворот и круто свернули вправо. Подняв свои часы к лампе нашей пролётки, я обнаружил, что до 11 часов оставалась всего пара минут.

цитата
Имеется в виду знаменитый Каирский музей древностей, основанный в 1858 году французским египтологом Огюстом Мэрриетом, как временное хранилище; до середины XX века Каирский музей назывался Булакским, так как располагается на этом острове – прим. пер.

Хотя по-прежнему затенённая с двух сторон леббеками, дорога больше уже не бежала между человеческими жилищами, только лишь вдалеке по правую и левую руки несколько мерцающих огоньков заявляли о существовании феллахинских деревень. Ни одного пешехода не встретилось нам, и за исключением случайного крика ночной птицы, воя собаки в отдалении и стука наших колёс, едва ли слышались иные звуки. Постепенно тракт, поднимавшийся на несколько футов над окружающей местностью, стал забирать вверх, и как только я стал задаваться вопросом, какого призрака мы преследуем и к чему это может привести, он завершился резким тупиком; и в свете звёзд я различил две вещи, возвышающиеся передо мной и развеявшие все мои сомнения, они будто сказали мне со всей ясностью, что наша поездка окончена. Мы достигли пирамид Гизы. Как только это дошло до меня, я показал жестом кучеру, что желаю выйти и, со всем возможным красноречием пытаясь донести до него мысль, чтобы он дождался моего возвращения, спешился и отправился к пирамидам на своих двоих.

Держа шедшего впереди Фароса в поле зрения и стараясь не дать ему повода заподозрить, что за ним следят, я начал долгое восхождение на плато, на котором расположены крупнейшие из этих грандиозных памятников. К счастью для меня, песок не только предотвращал любой мой звук от достижения до его ушей, но и благодаря своему цвету позволял мне отчётливо видеть его фигуру. Дорога от отеля «Мена Хауз» до Великой пирамиды не слишком длинна, но её небольшое расстояние с лёгкостью компенсируется её крутизной. Ни секунды не теряя Фароса из виду, я поднимался вверх. Достигнув верхней части плато, я отметил, что мой знакомец двинулся прямо вперёд к основанию огромной массы и, когда оказался от неё на расстоянии 60-ти футов или около того, окликнул кого-то зычным голосом. Едва его зов утих, как из теней вышла фигура и присоединилась к нему. Опасаясь, что они могут заметить меня, я бросился вниз на песок, укрывшись за большим каменным блоком, откуда мог наблюдать за ними, сам оставаясь невидимым.

Насколько я мог судить, вновь прибывший был, несомненно, арабом и то, как он возвышался над Фаросом, говорило о его гигантском росте. В течение нескольких минут они держали серьёзный разговор. Затем, оставив место встречи, они направились вперёд к великому строению и стали взбираться по его стене. Через некоторое время я потерял их из виду и, ощущая уверенность, что они вошли внутрь пирамиды, я поднялся на ноги и решил отправиться следом.

Великая пирамида, как известно во всём мире, состоит из огромных гранитных блоков, каждый около трёх футов высотой, расположенных в виде гигантских ступеней. Вход в коридор, ведущий внутрь пирамиды, расположен на тринадцатом уровне, что равняется примерно пятидесяти футам над землёй. Добравшись до него, я немного помедлил перед входом с благоговейным чувством, которое вполне может быть понятно каждому. Я не мог знать, на пороге какого открытия стоял. Более того, мне пришло в голову, что если Фарос обнаружит, что я слежу за ним, то, скорее всего, мне придётся расплатиться за это своей жизнью. Моё любопытство, тем не менее, превозмогло мою рассудительность, и утвердившись в решении, что раз уж дело зашло так далеко, то нет смысла возвращаться обратно, не изучив всё как следует, я собрался с духом и, нагнувшись, вошёл в проход. Когда я говорю, что коридор имеет в высоту менее четырёх футов, а в ширину – чуть более того, и что в первом отрезке пути проход идёт под откос под углом 26°, то надеюсь, что смутная идея о неуютности этого места может посетить читателя.

цитата
В настоящее время положение дел особо не изменилось, разве что теперь провели вентиляцию и поставили электролампы – прим. пер.

Но если я к тому же добавлю, что всё движение происходило в полнейшей темноте, без малейшего понятия, что скрывается впереди меня или как мне удастся найти обратный путь назад, то безрассудство данного предприятия станет ещё более очевидным. Шаг за шагом, с осторожностью, которую я едва ли мог преувеличивать, я двигался вниз по наклонной, пробуя каждый дюйм, прежде чем перенести на него свой вес, и внимательно ощупывая стены каждой рукой, чтобы быть уверенным, что никакой боковой проход не ответвляется вправо или влево. После того, как я, казалось, преодолел бесконечное количество пространства и времени (на деле же не могло пройти и пяти минут), мой спуск был остановлен сплошной каменной стеной. На мгновение я оказался в нерешительности, как поступить. Затем мне удалось обнаружить поворот в коридоре, и проход, вместо того, чтобы продолжать нисхождение, начал подниматься вверх; я же, по-прежнему двигаясь наощупь, продолжил свою разведку. Жара стояла удушливая, а гадкие существа, что только и могли быть летучими мышами, не один и не два раза хлопали своими крыльями рядом с моим лицом и руками, обдавая меня холодной дрожью. Если бы я только на секунду задумался о той огромной массе камня, которая возвышалась сейчас надо мной, или о том, что моя судьба может быть предрешена выпавшим позади меня из кладки камнем, который заблокирует обратный путь, то уверен, что со мной всё было бы кончено раз и навсегда. Но, каким бы я ни был охвачен страхом на тот момент, ещё больший ужас ожидал меня впереди.

После того, как некоторое время я продвигался вверх по проходу, до меня стало доходить, что он постепенно растёт в высоту. Воздух становился прохладнее, и, осторожно поднимая голову, чтобы не удариться ею об потолок, я нашёл, что в состоянии выпрямиться в полный рост. Я поднял руку, сначала на несколько дюймов, а после – уже во всю длину, но крыша всё ещё была вне пределов моей досягаемости. Тогда я немного передвинулся вправо от того места, где стоял, чтобы выяснить, могу ли коснуться стены, а потом — влево. Но и в этот раз мне встретился только пустой воздух. Было очевидно, что проход остался позади и я теперь нахожусь в каком-то просторном помещении; но, так как мне ничего не было известно о внутреннем устройстве пирамиды, я не мог сказать, что это за место или где оно расположено. Придя к убеждению, что я пропустил нужный поворот, так как за всё время не услышал и не увидел ничего, что бы относилось к Фаросу, я развернулся на месте и пошёл в сторону, где, по моему мнению, должна была находиться стена; но, хотя я продвигался шаг за шагом, вновь ощупывая каждый дюйм своего пути ногой, прежде чем поставить её наземь, мне показалось, что я покрыл не менее пятидесяти ярдов, прежде чем мои кулаки коснулись камня. Найдя стену, я стал идти вдоль неё в надежде, что таким образом наткнусь на дверной проём, через который вошёл сюда; но, хотя я потратил на это занятие значительное количество времени, никаким успехом оно меня не вознаградило. Я остановился и постарался припомнить, в каком направлении происходило моё движение, когда я сделал открытие, что больше не нахожусь в проходе. В темноте, однако, любое направление похоже на другое, а я крутился вокруг своей оси столько раз, что было совершенно невозможно сказать, каким же было оригинальное. О, как горько я теперь раскаивался, что покинул отель! С другой стороны, всё, что мне было известно, заключалось в том, что я бродил в какой-то подземной камере, которую никогда не посещают ни бедуины, ни туристы, откуда мои слабые крики о помощи не могут быть услышаны и в которой я могу оставаться до тех пор, пока смерть не сжалится надо мной и не освободит меня от страданий.

Сражаясь с ужасом, поднимавшимся из моего сердца и грозившим уничтожить меня, я ещё раз предпринял попытку ориентировки по стенам, но опять безуспешно. Я считал свои шаги назад и вперёд в надежде определить своё местоположение. Я шёл прямо, рискуя натолкнуться на дверную притолоку, без всякой системы, но всё сводилось к одному и тому же результату. Идя наперекор голосу рассудка, я пытался убедить себя, что нахожусь вне какой-либо опасности, но это было бесполезно. Наконец, сила духа оставила меня, липкий пот выступил у меня на лбу, и, вспомнив, что Фарос тоже был где-то здесь, я громко закричал, прося о помощи. Мой голос скакал и рикошетил в этой гнетущей камере, пока повторение его не начало сводить меня с ума. Я внимал, но ответа не приходило. Я позвал ещё раз, но с тем же успехом. Наконец, едва ли сознавая себя в приступе террора, я побежал куда глаза глядят вдоль помещения, в темноте, ударяясь о стены и всё время истошно крича о помощи. Только когда у меня не осталось ни сил, чтобы двигаться, ни голоса, чтобы звать, я прекратил тщётные попытки и осел на землю, раскачиваясь взад и вперёд в беззвучной агонии. Бессчётное количество раз я проклинал себя и собственную глупость, решившись оставить отель и последовать за Фаросом. Я поклялся защищать мою возлюбленную, но при первой же возможности испортил всё, позволив себе действовать подобным беспечным образом.

Ещё раз я вскочил на ноги и отправился на свои бесконечные поиски. На этот раз я шёл гораздо тише, тщательно ощупывая свой путь, делая психическую отметку о каждой неровности на стенах. Потерпев неудачу, я вновь начал осмотр, и вновь безрезультатно. Затем ужасная тишина, мертвенная атмосфера, хлопанье крыльев летучих мышей в темноте и мысли об истории и возрасте места, в котором я оказался заперт, должно быть, затронули мой мозг, и на время, полагаю, я впал в безумие. В любом случае, у меня сохранились смутные воспоминания о том, как я носился по кругу в этом отвратительном узилище снова и снова и, в конце концов, свалился в изнеможении на пол, твёрдо уверившись, что пробил мой последний час. Тогда мои чувства оставили меня, и я впал в беспамятство.

Как долго я оставался в таком состоянии, не могу сказать. Всё, что знаю – это то, что когда я открыл глаза, то обнаружил, что камера наполнена светом от факелов и не кто иной, как Фарос склонился передо мной. Позади него, но на почтительном расстоянии, выстроились в ряд арабы, и среди них был человек, чей рост был не менее семи футов.

цитата
То есть, около 213 см – прим. пер.
Это был, скорее всего, тот самый малый, встретивший Фароса у подножия Великой пирамиды.

— Встань, – сказал Фарос, обращаясь ко мне, — и пусть это будет для тебя предупреждением на будущее никогда не пытаться шпионить за мной. Не думай, что я не знал о твоём шнырянии за мной по пятам, или что неправильный выбор поворота с твоей стороны был делом случайности. Время нашего общения загадками закончилось; наша комедия подходит к концу, и в скором будущем ты станешь моей собственностью и будешь делать то, что я пожелаю. У тебя не будет воли, кроме моего повеления, не будет мыслей, кроме тех, что я прикажу тебе исполнять. Встань и следуй за мной.

Сказав это, он сделал знак факелоносцам, которые сразу направились в сторону двери, которую в настоящее время было достаточно легко отыскать. Фарос последовал за ними, и более мёртвый, нежели живой, я пошёл следом, в то время как верзила, про которого я уже упоминал, замыкал шествие. В таком порядке мы прокладывали себе путь вниз по узкому проходу. Теперь мне раскрылось, что я допустил ошибку на входе. Случайно ли, или же по воле Фароса, как ему хотелось, чтобы я верил в это, было ясно, что я взял неверный поворот и, вместо того, чтобы идти дальше в Комнату Царя, где, вне сомнений, я должен был бы найти человека, которого преследовал, я повернул налево и вошёл в комнату, которую принято ошибочно именовать Палатой Царицы.

цитата
автор немного путает – в комнату царя ведёт центральная эскалаторовидная галерея с двумя боковыми лестницами, проход же в камеру царицы расположен у подножия этого туннеля, точно по центру – прим. пер.

Было бы трудно переоценить мою благодарность, когда я вновь почувствовал свежий воздух. Каким сладким показался прохладный ночной ветер после тесной и удушающей атмосферы пирамиды, не могу и надеяться донести до вас. И всё же, если бы я только мог знать заранее, было бы лучше, гораздо лучше, чтобы меня так и не нашли и моя жизнь подошла бы к концу, когда я упал без чувств на пол в той комнате.

Когда мы вышли наружу и спустились по стене к пескам, Фарос велел мне следовать за ним и, шествуя впереди вдоль фундамента пирамиды, он провёл меня вниз по склону, по направлению к Сфинксу.

Полных тридцать лет я старался предугадать момент, когда мне придётся встать перед громадным памятником и попытаться разгадать его загадку; но в своих самых диких мечтах я никогда бы не додумался сделать это в такой компании. Глядя на меня в свете звёзд, сквозь бездну минувших столетий, Он, казалось, улыбался презрительно над моими крошечными горестями.

— Этой ночью, — провозгласил Фарос, тем же самым необычайным голосом, которым он пользовался четверть часа назад, когда велел мне следовать за ним, — ты войдёшь в новую фазу своего существования. Здесь, пред очами Стража Хармахиса, ты причастишься мудрости древних.

цитата
Hrw-em-3ht, или «Хор Горизонта» — название утренней ипостаси Солнца у древних египтян, с лёгкой руки греков его стали применять по отношению к Большому Сфинксу (греч. Harmakis) — при. пер.

По сигналу высокий человек, с которым они встретились у подножия пирамиды, прыгнул вперёд и схватил меня сзади за руки железной хваткой. Затем Фарос извлёк из кармана небольшой ящичек, в котором лежал пузырёк. Из последнего он нацедил несколько ложек какой-то жидкости в серебряный кубок, который поднёс к моему рту.

— Пей. – сказал он.

В любое другое время я бы отказался выполнить подобную просьбу; но на этот раз я настолько подпал под его влияние, что бессилен был ослушаться.

Опиат, или что это такое было, должно быть, обладал мощным воздействием, потому что я едва успел его проглотить, как приступ головокружения охватил меня. Контуры Сфинкса и чёрная масса Великой пирамиды слились в общую темноту. Я слышал, как ветер пустыни поёт в моих ушах, а голос Фароса бормочет на незнакомом языке какие-то слова рядом со мной. После этого я сполз на песок и перестал обращать внимание на что-либо вокруг.

Как долго я оставался без сознания, не имею понятия. Могу лишь заключить, что с почти ошеломительной внезапностью я обнаружил себя проснувшимся и стоящим на оживлённой улице. Солнце ярко светило, а воздух был мягок и приятен. Великолепные здания, архитектура которых была мне уже давно известна благодаря моим художественным занятиям, выстроились с обеих сторон, в то время как проезжая часть была заполнена экипажами и пышно украшенными паланкинами, сзади и спереди которых бежали рабы, громко выкрикивая имена своих господ, чтобы освободить дорогу.

Из положения солнца на небосводе я заключил, что уже, должно быть, полдень. Толпа увеличивалась ежесекундно, и пока я шёл, дивясь красоте зданий, меня штормили туда и сюда и часто призывали отойти в сторону.

То, что это волнение было вызвано чем-то необычным, было вполне очевидно, но что это могло быть, для меня, как чужака, оставалось тайной. Звуки плача приветствовали меня со всех сторон, и на всех лицах, которые я видел, была печать невыносимого горя.

Внезапно ропот удивления и гнева пробежал сквозь толпу, и она поспешно расступилась направо и налево. Мгновение спустя в образовавшемся проходе появился человек. Он был мал ростом и любопытно деформирован, и, пока он так шёл, то закрывал лицо рукавом своей мантии, словно бы убитый горем или стыдом.

Обращаясь к человеку, стоящему рядом со мной и казавшемуся ещё более возбуждённым, чем его соседи, я спросил, кем был этот новоприбывший.

— Кто ты, чужестранец? – ответил он, резко оборачиваясь ко мне. – И откуда ты пришёл, что не знаешь Птахмеса, начальника царских магов? Знай же, что он свалился со своего высокого насеста, поскольку он присягнул перед Царём, что первенец Его не должен будет пострадать от заклинаний этого израильского колдуна, Моисея, которые тот наслал на землю египетскую. Теперь же царское дитя погибло, как и все новорождённые по всему Египту, и сердце Царя ожесточилось против слуги Его, Он наказал его и изгнал прочь от своего дворца.

Когда мой сосед закончил говорить, тот опальный убрал ткань со своего лица, и мне открылась поразительная вещь, что Птахмес Маг и Фарос Египтянин не были предком и потомком, но были одним и тем же лицом!


Статья написана 25 июля 2015 г. 02:51

Авторство: Adrian Eckersley

Перевод: Жан-Лескетт Гамшу

Кто или что такое художники? Что есть природа воображения – дар ли это или проклятие? Художники имеют сношение с вещами, которых нет: они вызывают голоса из воздуха или слагают пейзажи и подобия из ничего. Достаточно беглого взгляда на некоторые образчики фолклора, чтобы понять, что интерес к моральному статусу артиста уходит в глубь столетий, и что поэтическая сила в прежние времена была связана с потусторонним миром. К примеру, средневековый немецкий миннезингер Таннгейзер черпал свою бардическую манну из неприглядной греховной жизни в Венусберге и был достаточно близок к тому, чтобы быть проклятым за это. Точно так же шотландский Томас Стихоплут обретал силу поэтического пророчества, совершая визиты в подземную страну эльфов и пользуясь особой милостью её Королевы. Эти примеры могут напомнить нам, что в традиционном коллективном мировоззрении художники могут наделены как божественным даром, так и быть колдунами окаянными.

В середине XIX-го века большинство населения европейских столиц воспринимало художника в ипостаси блаженного. Многие ощущали нарастание цунами НТР как дегуманизирующего фактора и расценивали воображение как утешительное противоядие против его холодной брутальности. Некоторые понимали под воображением дар Бога, с помощью которого люди могли познать Его в более совершенной форме. Работа художника, по сути, была подобна ремеслу священника: оба подпитывались верой в Невидимое. Потому, видимо, прерафаэлиты изображали библейские сцены в фотографическом ключе, наиболее близком пониманию их современников. Тем не менее, метафизические поиски XIX-го века не стояли на месте. Поздние прерафаэлиты стали изображать уже не страсти христовы, а сюжеты из классической греко-римской мифологии, сцены, вызывающие к жизни языческие ценности тех древних культур, что могли вполне оскорбить чувства зрелых и пожилого возраста викторианцев. Эти авангардисты подняли на знамёна девиз "искусство ради искусства", гораздо более раскрепощающую формулу, чем прежняя "искусство ради религии". Они прозывали самих себя "эстетами" и создали культ Красоты, вышедшей за пределы нравственности. Если эстет-художник и оставался святым человеком, то это был языческий святой, не являющийся по сути достойным христианином. Несмотря на это, художникам всё сходило с рук, не в последнюю очередь в силу того, что поздневикторианская эпоха была тем временем, в котором старые, жёсткие стандарты общественной морали ветшали и выбрасывались за борт Ноева Ковчега гуманистической науки.

Движение эстетов стартовало в 1860-ых и неуклонно шло по нарастающей. Его кульминация пришлась на первую половину 1890-ых, на т.н. "эру Жёлтой Книги", время широкой, но хрупкой вседозволенности. Тем не менее, в 1895-ом, атмосфера обманчивой раскрепощённости внезапно сгустилась и потемнела самым драматическим образом на фоне общественного отрицательного резонанса. Чаще всего старожилы в связи с этим коллапсом указывают на падение Оскара Уайлда. Если нужно проиллюстрировать дух вседозволенности 1890-ых на одном человеке, то Уайлд подходит в качестве аватары как никто другой. Он был чрезвычайно успешен и невероятно моден одновременно. Он заточил тонкие аморальности эстетства в городские хрустящие острячества, и через его пьесы лихих 1890-ых, "Веер Леди Уиндермер" (1892), "Идеальный Муж" (1895) и, кроме всего прочего, "О том, как важно быть серьёзным" (1895), он пожинал славу, которая сосредоточила на нём фокус массового внимания, которой он наслаждался и которую лелеял.

Будучи, таким образом, крайне публичной и за счёт этого крайне уязвимой персоной, Уайлд подал в суд на маркиза Куинсберри за клевету о якобы склонении того к гомосексуальным связям, что являлось в то время уголовным преступлением. Иск по делу о поруганной чести Уайлда провалился, и последующая криминальная контракция закончилась его общественным позором и тюрьмой. Как бы это ни было трагично, падение Уайлда сигнифицировало о большем, нежели о просто карательных мерах, позорящих одного человека; его воздушные и часто раздражающе легкомысленные третирования потенциально закоснелых моральных догм сделали из его имени персонификацию художника "непослушных девяностых", и с этой точки зрения его детронификация может быть расценена как прямая атака на множество позиций и взглядов, общих для более широкого круга творческих лиц, атака, которая приведёт в итоге к смене культурной парадигмы.

Падение Уайлда можно расценить как первый симптом нарастающих изменений морального климата. Одновременно это может быть понято, как результат сил, уже находящихся в движении. Фактор, беспокоящий автора статьи в данной проблеме – растущее неодобрение либерального деятеля искусств научным сообществом, которое, как будет изложено ниже, имело склонность изображать его как нечто гораздо худшее, чем просто "мальчиш-плохиш".

Корни этой оппозиции лежат в далёком 1859 году, когда "Происхождение видов" Чарльза Дарвина провозгласило теорию естественного отбора, придавшую авторитета эволюционному учению. Работа Дарвина привела к постепенному торжеству эволюционной теории, в том числе сопутствующей ей идее о происхождении человека от неких обезьяноподобных предков. Но не бывает монеты об одной стороне: нога в ногу с теорией эволюции шагала её инверсия – теория дегенерации. По эволюционистам, человечество поднялось над животным царством и имеет шансы вскарабкаться ещё выше. Но есть ещё и опасность низвержения, эволюции, ведущий обратно к обезьянам, и тут-то и подразумевается энто самое слово, "вырождение". Выходит, дегенератами могут быть отдельные зарождающиеся подвиды, отличающиеся от остального нормального большинства.

Так же, как сама идея эволюции, идея дегенеративных атавизмов предшествует Дарвину, хотя она и приобрела значительную легитимность из его теории. Опираясь на её фундамент, социальные мыслители-дарвинисты привыкли видеть более успешные группы людей, которые определялись ими как расы или классы, как более продвинутые в эволюционном плане: так, например, зажиточные средние классы были признаны более развитыми, чем городская беднота, а европейцы в целом более продвинуты, чем "дикари". Криминология конца XIX-ого столетия в значительной степени опиралась на эти идеи: мысль, что преступник был эволюционным атавизмом, была досконально изучена и всесторонне задокументирована через экспериментальное наблюдение ведущим итальянским криминалистом Чезаре Ломброзо. Типичный преступник мог быть распознан, исходя из школы Ломброзо, по целому ряду говорящих внешних признаков, как то: асимметричные черты лица, низкая лобная доля, выступающие надбровные дуги и так далее. Это были очевидные, вопиющие дегенераты.

Энная сумма энергии была брошена в топку мысли в ближайшие декады после выхода "Происхождения" на восстановление гордости человеческого рода путём открытий и провозглашений со всё большей дотошностью всё новых и новых различий между человеком и животным. Среди возрастающей армии дарвинистов имело широкое хождение мнение, гласящее, что наиболее фундаментальным различием между человеком и животным является человеческое нравственное чувство. Животные такового чувства не имеют; они попросту действуют в своих собственных интересах, но люди же способны и могут действовать альтруистически, во имя блага группа, а не эгоистической самости отдельно взятой особи. Люди во Христе понимали нравственное чувство, как и воображение, даром Бога, но многие учёные, подверженные эволюционной теории, подчёркивали, что это моральное чувство, самым очевидным внешним признаком коего являлась потребность человека в одобрении от других, было последним подарком Эволюции человеческому роду, и при любом дегенерационном катаклизме оно будет первым, чему суждено пропасть. Таким образом, могут существовать люди, не имеющие явных признаков низкой преступности, но, тем не менее, имеющие громадный криминальный потенциал, поскольку они напрочь лишены какого-либо морального чувства. Они были названы "высшими дегенератами" и их опасность для общества столь же заключалась в обширной сфере их способностей, сколь и в их способности маскировки под обычных мужчин и женчин.

В 1890-ых наблюдалась возрастающая пагубная тенденция наклеивать на многих, если не вообще на всех художников и писателей, ярлык принадлежности к этой опасной группе. В своей книге, "Человек гения", Ломброзо аргументирует, что нравственное чувство, хотя и являющееся определяющей характеристикой человека для отличения его от животного, может иметь сдерживающее влияние на креатифф. Лишённые морального чувства могут иметь то, что мы зовём сейчас психопатическими тенденциями, но через само отсутствие тормозящего механизма они могут быть наиболее оригинальными мыслителями своего поколения. Ломброзо утверждает эту связь между гениальностью и дегенеративностью, используя примеры, взятые им из научной и художественной культуры девятнадцатого столетия. Так, к примеру, под его критический скальпель попадает поэт Шарль Бодлер, которого он обвиняет в патологической психической нестабильности, навязчивой мании величия и "болезненных вкусах" в амурных делах. От этой книги остаётся привкус охоты на ведьм; как излишнее количество сосков было в своё время наглядным признаком служения дьяволу, так и в Век Разума не только физические симптомы, но движения ума и факторы поведения были привлечены к доказательствам демонической природы в медицинских терминах.

Ломброзо присвоил себе право судить Бодлера, как человека, в его привычках, его эмоциях, его интимных предпочтениях (к "уродливым и страшным бабищам"), но он не делает никакого суждения о его творчестве. Его самый преданный подован, Макс Нордау, медик-энтузиаст, но также и активный участник культурной жизни, в свою очередь не уклоняется от подобного секзорцизма. В его книге "Дегенерация", опубликованной в Англии-матушке в 1895 году, год падения Уайлда, он исследует не только черты характера его современников из числа богемы, как медицинские симптомы, но также и их работы в отдельности. Нордау обвинил современных ему художников и писателей – эстетов, трущобных реалистов, прерафаэлитов, французских импрессионистов и прочий сброд – ни много ни мало в вырождении и предоставил особенности их творчества как наглядные доказательства своей правоты. В центре современного искусства и изящной словесности он видел артистов, страдающих гиперактивностью, истероидностью, грёзоодержимостью, не владеющих логическим мышлением, структуризацией и пониманием тех или иных явлений. По его мнению, эти дегенеративные артисты неспособны к фокусированному, избирательному вниманию, что и приводит к экстатическим мистифицированным видениям, часто имеющим оттенок "болезненно-раздражающей" сексуальности, которая не может быть контролируема, как не может быть приостановлено кровоснабжение перевозбуждённых клеток головного мозга. Он также видел это "вырожденное" искусство как нечто, приближающееся к теории заговора. По его мнению, имела место быть договорённость между дегенератами из среды богемы и их поклонниками из числа вырождающейся публики, работающими сообща, чтобы обеспечить торжество своего рода культуры, которая будет почковать свои подобия, подрывая устои государственной нравственности.

Влиятельные труды Нордау репрезентируют широкий шлейф постдарвинистского взгляда на реальность и представляют авторитетное мнение в вопросе охоты на артистов-дегенератов. Таким образом, в 1895-ом не одним Уайлдом стало меньше после судебной инквизиции, но гонениям подвергались едва ли не все распущенно-ориентированные авангардисты. При ближайшем рассмотрении таких знаковых фикций, как "Доктор Джекил и мистер Хайд" Р.Л.Стивенсона (1884) и "Бракула" Грэма Стокера (1897) мы можем убедиться, что в те времена Европа была охвачена паническим хоррором перед зверем в костюме денди. Сам художник может быть идеально подогнан под роль, как и любой из его героев.

Теперь – к теме статьи. Артур Мэкен был писателем фантастического и оккультного жанра, чья карьера была отмечена этим драматическим сдвигом в литературном и не только климате 1895-ого; однако, не будь этого испытания, он не создал бы, пожалуй, своих лучших шедевров. Рождённый в 1863 году в семье деревенского викария, в славном Каэрлеоне-на-Аске, маленьком городке приграничного района Южного Уэльса, Гвента, Мэкен был учёным от природы, но его семья была слишком бедна, чтобы он мог последовать по стопам своего отче в Оксфорд. Заместо этого, он ещё в подростковом возрасте отправляется в Лондон-таун, официально – чтобы стать журналистом, но в действительности — чтобы жить жизнью, посвящённой литературе. В своих ранних сочинениях мятежный молодой человек отвергает сам язык своего времени, предпочитая вместо этого писать на архаическом, "фантастическом" наречии XVII-ого столетия. Затем, внезапно, в 1890 году, он бросает этот подход, перейдя на современный стиль повествования молодых модных прозаиков, язык Роберта Стивенсона и Конана-Дойла, и начинает кропать вполне себе колоритные истории, которые приносят ему некоторый успех.

Публикуясь у Джона Лэйна, в его пресловутой серии "Лейтмотивы" ("Keynotes”), с дизайном обложек и иллюстрациями шокирующего общественность художника Обри Бёрдсли, работы Мэкена вливались мощной струёй в общее русло авангардной сцены первой половины 1890-ых. На первый взгляд, залогом их читабельности был игривый, но вместе с тем нормативно-любезный стиль его повествования и подход, с каким эти нарративы обрабатывались. Подобно шерлокианским похождениям почти современного ему Конана-Дойла, нить сюжета вежливо и равномерно развивается. Сюжеты начинаются практически always в уютной обстановке респектабельного Лондона, но по мере развития они приводят читателя к наиболее отдалённым краям человеческого сердца, городской социальной географии или тому и другому заодно. В ранних 1890-ых Мэкен придумал себе альтер-эго не хуже Холмса: им стал м-р Дайсон, прилежный исследователь человеческой природы, которого часто можно было обнаружить ужинающим со своими знакомцами в лучших ресторанах лондонского Уэст-Энда, но он же был глубоко искушён в познании наизлачнейших городских мест.

Тем не менее, Мэкен был куда более чётким представителем авангардного течения 1890-ых, чем тот же Дойль, не столько благодаря своей урбанизированности, сколько — местам его фиктивных приключений. В то время, как в кейсах Холмса мы каждый раз спасены от террора тотальной неизвестности, ибо в конце туннеля всегда есть разгадка тайны, финалы мэкеновской прозы менее успокоительны. Здесь мы встречаем тревожных, будоражащих божеств, тайные сообщества, женщин демонического происхождения, вещества, погружающие реципиента в пучину ведьмовских шабашей, запретные хирургические операции, которые могут поставить нас лицом к лицу с ужасом, который не так-то просто сдержать. Но то, что делает Мэкена настолько явным представителем авангарда своего времени, так это его манера описания сексуальных коллизий.

Приведём пару примеров. Во-первых, его новелла 1894-го, "Великий Бог Пан": центральной фигурой является женщина, которую читателю предлагается лицезреть в амплуа воплощения Дьявола. В тексте устанавливается, что она, Хелен Воган, являет собой соблазнительную и беспорядочную в половых связях натуру, хотя мы и видим, что после встречи с ней состояние её любовников оставляет желать лучшего: они бледны, перепуганы до смерти, на грани суицида. Нам никогда не сообщается, что же именно происходит в спальне, но факты по делу функционально ставятся перед нами в таком порядке, что мы должны попробовать домыслить подробности самолично. Технический приём Мэкена заключается в том, чтобы скрыть всё, что возможно скрыть, но одновременно заставить читателя напрячь все свои мысленные усилия, чтобы увидеть общую экспозицию.

Второй пример: в шедеврально исполненной короткой вещице 1890-го года "Двойное Возвращение", женатый человек, бывший в длительном отъезде, возвращается в Лондон к своей жене и узнаёт от неё тот факт, что она уже считала его вернувшимся прошлой ночью. Мы можем выбрать, следует ли читать этот рассказ как фикцию сверхъестественного содержания, повествующую о преследовании доппельгангером, и история призывает нас видеть вещи таким образом, на примере того, что герой был убеждён, будто видел самого себя из поезда. Но если мы — зрелая публика, то, двигаясь по нити повествования, at once придём к пониманию, что самозванец, замаскированный под главного героя, провёл ночь с его незабвенной, хотя это и не выводится в тексте как данность. Супружеская чета потрясена своим открытием – и занавес опускается. Следует краткая аллюзия на "сущность беседы", которая происходит между ними, но эпилог просто сообщает нам, что жена скончалась, а муж её эмигрировал. История эта положительно стимулирует размышление по поводу того, что происходило в спальне, исходя из того, насколько сексуальные партнёры должны или могли бы быть в состоянии признать друг друга, хоть ничего из этого и не сформулировано в самом тексте. Опять же, Мэкен использует приём комбинирования крайней сдержанности с дюжими дозами сексуальной суггестии.

Этические тенденции, при которых процветали эти рассказы, действительно представляли собой весьма хрупкую вещь. Их удивительная сдержанность предполагает чувство стыдливости, которое постоянно пронизывает проблемы сексуальности, в то время, как навязчивый характер любопытства, к которому эти рассуждения приглашают, предполагает взрывной потенциал того, что сдерживается. Работы Мэкена образца начала 1890-ых, таким образом, как бы намекают самым прозрачным образом, что сексуальность имеет демоническую природу. Анализируя детали новелл, не мудрено прийти к подобному умозаключению. Зверь в человеческой форме, это постдарвинистское народное пугало, наглядно присутствует в примерах, изложенных выше: трикстер, провёдший ночь с чьей-то женой в "Двойном Возврате" как раз и есть то самое существо, раскидывающее своё семя вопреки нормам и правилам общества, восстающее против альтруизма, и демонстрирующее характерную ломброзовскую комбинацию таланта, аморальности и отсутствия заботы о других.

Другие мужские фигуры в трудах Мэкена охвачены по преимуществу столь же яростной аномальной чувственностью. Женщина-демон из "Великого Бога Пана" входит в мир через махинации учёного-садиста, который подвергает операции собственного изобретения молодую девушку-служанку, бывшую перед ним в долгу. Текст неискренне задерживается на презумпции её невинности, из-за которой она и соглашается к участию в нечестивой практике, "чувство покорности взяло над ней верх, сложив […] её руки на груди, будто юное дитя приуготовилось к молитве". В сопутствующей новелле, "Сокровенном Свете", зловещий доктор Блэк производит подобную операцию на собственной жене, чтобы удалить из неё душу. Мэкеновские работы этого периода изображают учёных как извращенцев, которые, истекая слюной садистской похоти, совершают акты морального и физического надругательства над симпатичными молодыми дивчинами. Тем не менее, есть здесь классическая амбивалентность: читателю предлагается осудить отвратительный садизм учёных-психопатов, но то, каким образом описаны сами сцены, позволяет невольному присяжному одновременно разделить и само преступное возбуждение от этих ужасных опытов. Как это часто бывает в нашей жизни, жестокий и осуждающий морализм существует бок о бок с тем, что он же сам и осуждает. Обвинения Макса Нордау в истерии легко найдут здесь достойное место.

Мэкен самолично к этому времени готов сыграть в опасные игры с концептом "художественное", освещая его потенциал для получения аморальных обертонов. Один из нарраторов мэкеновского мультиромана 1895-го года "Трое самозванцев" презентует себя читателю в роли "артиста" преступности. Притча, которая повествуется от его лица, "История Железной Девы", касается коллекционера орудий пыток, у которого весьма искушённый художественный (если здесь вообще уместно слово "художественный") вкус к своему делу. Он погибает при ужасном инциденте в соответствии с названием вставной новеллы: симптоматично, что садизм читателя призывается на службу для справедливого наказания этого коллекционера.

Художественная литература – это хрупкая платформа для инициации либеральных или этически-допустимых отношений. Когда мораль истории осуждает отвратительное или ужасное, читатели могут легко дезавуировать или же обратиться против неё. Писатель может попытаться сделать то же самое, утверждая, что сочинил свой текст только чтобы удовлетворить аппетиты почтенной публики, но с весьма малой долей вероятности его заверения примут всерьёз. В 1895-ом, Мэкен, возможно, был подвергнут анафеме просто благодаря своим знакомствам с авангардистами и в особенности с Уайлдом: его работы иллюстрировал сам Бёрдсли, известный по графике к "Саломее" последнего. Но эти коннотации не относятся к делу: работы Мэкена вполне заслуженно могли быть осуждены как нездоровые по их собственным достоинствам, что и имело место быть. Этот факт наглядно показывает, что моральный люфт поздних 90-ых XIX-го века был направлен не только на мужеложество, но и вообще на любых авторов, чьи тексты могли быть расценены как "развращающие".

Проза Мэкена в период 1890-95 гг. представляет собой однородную проблематику: всё здесь вежливо, захватывающе, богато амбивалентностью, истериогенно. В 1895-ом он приходит к выводу, что данная метода исчерпала себя, и начинает поиски чего-то нового. Нет чётких доказательств, что Мэкен когда-либо читал Нордау, но текст, который был им придуман, "Холм Грёз", часто считающийся его лучшей работой, словно бы создан в ответ на обвинения немецкого психиатра. "Холм Грёз", возможно, написанный для защиты, намного менее истеричен, чем те же работы Мэкена 1890-ых, и, кроме всего прочего, прошёл долгий путь к принятию перспективы своего научного оппонента. Это особенно удивительно, когда, памятуя о ненависти Мэкена к учёным, находишь хвалебные речи в их честь в позднем его творчестве.

Герой романа – молодой писатель Луциан Тэйлор, который, не в состоянии взаимодействовать с окружающей средой, в конце концов терпит неудачу и умирает. Мэкен не был единственным автором своего времени, кто развивал тему художника, не могущего добиться признания. Повесть Джорджа Гиссинга 1891-го года, "Нью-Граб Стрит", изображает двух вполне подходящих под данный критерий персон, молодых новеллистов Эдвина Риардона и Джона Биффена, обоих заканчивающих жизнь подобно Луциану; однако, мы не можем быть до конца уверенными, что Гиссинг возлагает вину за этих потерянных душ на равнодушный мир, а не на недостатки самих писателей. "Холм Грёз" же приближается к этой точке зрения с богатым багажом двусмысленности.

Постепенно выясняется, что Луциан является дегенератом. В начале романа, в обжигающе знойный летний день, он взбирается на одноимённый холм, засыпает или впадает там в транс и к нему нисходит видение богини, которое мы в силу нашей фрэйдистской шовинистичности можем трактовать как эротическую фантазию. Часть Луциана, которая отвечает на призыв эротической богини воображения, представляется читателю образом фавна, получеловека, полукозла, целиком сексуализированное божество рощ и лесов греко-римских времён. Этот фавн является, во всяком случае поначалу, не вполне сознательной частью Луциана, но как живой потенциал внутри него, как Хайд внутри Джекила. Но вот что важно: фавн, что скрыто обитает внутри юноши, есть эссенция имаджинативной творческой силы Луциана. Хотя эта метафора гораздо более симпатично описывает художественный гений, чем что-либо в сочинениях Нордау, сами идеи последнего, без сомнения, приняты к сведению: Луциан – писатель в силу того, что нечто атавистическое, какие-то пережитки древнего мышления цветут и пахнут в нём. Альтер-эго фавна компрометирует юношу, решительно настаивая на переходе Луциана в его собственный мир грёз, а не на обратной тенденции – растворении себя в личности молодого человека. Если нам нужно нацепить на это дело какой-то ярлык, то мы можем сказать, что Луциан – явный шизоид, но та неуловимая тонкость, с которой "Холм Грёз" играет с читателем, позволяет наметить две не вполне конфликтующие, но и не целиком сопоставимые рельности, становящиеся непримиримыми только лишь к концу романа. Луциан, конечно же, сходит с ума, но есть длинные пассажи в повествовании, через которые мы можем и скорее всего будем следовать за ним в его безумии, хотя бы только потому, что его безумие – это искусство.

Художник есть мечтатель. Даже прежде, чем он перебирается в Лондон, который в конечном итоге сокрушит его, Луциан обитает в мире фавна, буквально видя вокруг себя заряженные эротизмом и морально нездоровые красоты римского Каэрмаэна, в отличии от прозаической провинциальности, доступной другим. Эти видения – продукты воображения, и они-то и делают его художником, хотя они же и заставляют его жить за пределами навигации социальной системы координат. Когда Луциан, движимый своей писательской судьбой, едет в Лондон, он не менее преследуем видением фавна. Ибо фавн имеет власть видеть свой мир, а не ту цивилизацию, что зрима простым смертным; чрезмерная реакция женщины, удивлённой его появлением из тумана, приводит его к мысли о "запечатлённом на его лбу стигмате зла", а её крик кажется ему "ночным Саббатом". И далее появляются моменты, когда Лондон преображается в "один серый храм ужасного культа, кольцо в кольце заколдованных камней, сконцентрированных вокруг некоего лобного места, каждый круг – инициация, каждая инициация – вечная потеря."

Прошлое – это не только объективная история, оно также спит в форме памяти и потенциала в личности, доступное через воображение. Фавн является возвратом к языческим римским временам, прежде чем эволюция нравственного чувства привела к христианству и была им продолжена.

Направленное на другой фокус зрения, видение фавна, которое мы можем более прозаично понимать как компульсивное и противоречивое воображение молодого человека пуританского воспитания, связано с сексуальностью, и именно оно разрушает его. В заключительных главах романа он становится любовником современной гетеры, но деликатная натура юноши, что не связана с фавном, не может вынести реальности этого, и склоняется к тому, что мы называем "разводом". Таким образом, в конце романа Луциан действительно разделяется надвое: фавн, который, как и мистер Хайд, всегда пребывает в режиме готовности, приводит Луциана в своё жилище, и молодой писатель выбирает безумие и смерть, только бы не видеть этого.

Луциан в точном смысле аристотелевского понятия является трагическим героем. Ему нельзя не симпатизировать, но вместе с тем нельзя и не понимать его нежизнеспособность. Некоторые утверждали, что, напротив, он весьма сходен с героями Гессинга – благородный, священный дух, запертый в ловушке отвратительного падшего мира, но такая точка зрения не слишком убедительна. В конце романа мы имеем возможность взглянуть на Луциана как бы извне, понимая, что многое из того, что он не сделал – его вина. Но лучшим свидетельством, претендующим на мысль, что Луциан может рассматриваться в качестве чемпиона непосредственного эстетизма, аватары, живущей в мечтах, будет сравнение жизни вымышленного героя с жизнью его создателя, самого Мэкена.

При сравнении быстро выясняется, что Луциан является проекцией его собственной несостоявшейся линии развития, которую автор предпочел не продолжать. Раннее сходство между биографиями писателя и персонажа значительно: оба родились в Уэльсе в семье священника, оба наделены научным темпераментом, оба не способны посещать университет, оба, получив небольшое наследство, переезжают в Лондон, в поисках литературы. Здесь сходство заканчивается: Мэкен желает признания и добивается его, Луциан же терпит крах.

Вполне возможно, что дальнейшее уточнение эволюционной теории побудило Мэкена написать текст в таком виде. В эволюционной теории успех является самоцелью и самооправданием: когда белый человек вторгался в новые земли, а их примитивные аборигены вымирали (очевидно, имеется в вдиу эпоха Великих Географических Открытий), это просто явилось естественным законом очистки природы от всего непригодного для Великой Арены Жизни. Луциана можно оплакивать, но сам его создатель, тем не менее, выживает и к концу 1890-ых имеет имя, жену и положение в обществе.

Мы не можем точно узнать, как Артур Мэкен понимал или оценивал своё собственное предотвращение судьбы Луциана. Видел ли он причину этого в коренной разнице между собой и своим героем, или же она проистекала только из разных степеней восприимчивости? Смыслил ли Мэкен себя проклятым из-за мест, которые посешало его воображение? Издателям, конечно же, всё было понятно. Хотя можно привести веские аргументы в защиту позиции, что книга посвящена художнику-дегенерату, а не есть сама по себе образец дегенеративного искусства, к моменту завершения рукописи, в 1897-ом, не нашлось не единого издателя. Вероятно, к тому времени только полностью отрицательный портрет подобного артиста мог бы встретить благосклонность публики. Отказы длились вплоть до 1904-го года, когда волна негативной реакции в известной мере схлынула, и редактор журнала, друг Мэкена, осмелился опубликовать усечённый вариант, а позже, в 1907-ом году, наконец-таки, полная авторская версия "Холма" была издана отдельной книгой.

После критического шторма 1895-го года выжили только сильнейшие эстеты, и то лишь путём адаптации. Клуб Рифмачей был распущен: его минорные поэты закончили свои пути преждевременной смертью или же пригородным алкоголизмом, в то же время как клубный гигант, Уильям Батлер Йитс, совершил полный пересмотр ценностей и превратил себя в кого-то совершенного другого. Декадентские периодические издания, сначала "Жёлтая Книга", а за ней – "Савой", отцвели и кончились. Мэкен оставался художником эстетской выразительности, хотя его стиль изменился на корню, сообразуясь с угрозой, об которую разбились многие его сподвижники. В период с 1895 по 1899, вместе с "Холмом", он писал и другие тексты, которые в не меньшей мере, чем все прочие вещи, созданные до 95-ого, могут быть названы декадентским, эстетическим, вызывающим ужас своим откровенным эротизмом искусством. Но существуют свидетельства, что Мэкен ощущал себя обладателем проблемного имаджинария – постепенно он отворачивался от того, что мы зовём паганским вирдом, из которого росли цветы зла, и заместо этого развивал нечто более "здорово-духовное", приемлимое для более широкого, если не сказать – менее возбудимого круга читателей.

Так, к примеру, весьма скоро после "Холма Грёз" он написал "Фрагмент Жизни", повесть, в которой женатый семьянин мещанского происхождения (схожий с м-ром Киппом Герберта Уэллса или г-ном Полли) находит свою истинную духовную судьбу в мистическом поклонении своим предкам и валлийским долинам. Это фикция, которая имеет определённую силу, но она проигрывает по части богатой неоднозначности и сложности видений тому же "Холму". На рубеже веков и последующих за ним лет Мэкен был одним из многих правщиков и компоновщиков своих собственных ранних колоритных черновиков, пока он не сосредоточился всецело на мистицизме, который стал новым лозунгом наступивших 00-ых XX-ого столетия.

Мэкен собственной персоной, как и многие покаявшиеся эстеты, возвращался к своим прежним побуждениям, становясь всё более заинтересованным в религии. И вот он уже облачается в стихарь первосвященника Древней Кельтской Церкви, религиозной веры своих предков, а также с головой занят пробуждением потенциала духовного возрождения в сердце материализма. В этой точке колесо описывает полный круг: опальный и получивший грозное предзнаменование артист обращается к своему прежнему пре-эстетскому богословию. Это может показаться чем-то вроде победы научной культуры, которая неуклонно набирала вес, начиная с середины XIX-ого века: наука идентифицировала себя с голосом моральной ортодоксии, бросила вызов эстетам от искусства и загнала тех в тупик. Но это не была окончательная победа учёных. Мистицизм, который приняли оставшиеся в живых адепты эстетства, был одним из аспектов свергнутого декадентства, разгромленного Нордау и компанией. Но пост-эстеты уже не так боялись гнева учёного сообщества, имея под рукой кельтский крест.

---

Сага о Великом противостоянии Поэтов и Учёных (Вставная новелла)

– Стремление или.. мм.. скажем, тяготение к одному виду искусства должно быть обусловлено тем, что у человека-поэта флюидный восприниматор (иначе – мозг) настраивается на принятие определённых цветоволн из спектра Воображения. Сила или самосущная потенциальность, названная Воображением, неделима и едина в своём высшем пра-принципе, насколько это можно себе представить вам на данном этапе вашей осознанности. Дифференциации подвергается она, лишь приходя в наш, изначально разобщённый и разграниченный мир следствий. Мы – единственные виновники того, что в большинстве своём неспособны своим конечным сознанием ухватить целиком всю панораму спектра Воображения, хотя и интуитивно чувствуем Его Неделимость. Проблема не в объекте – проблема в субъекте познания.

А вот, как вам уже должно быть известно из курса альтернативной истории, красочная иллюстрация моих мыслей: блистательные гении Ренессанса, древние иерофанты Египта, вдохновенные пророки Серебристой Эпохи русской мысли, все до единого, настраивались на принятие всего диапазона частот Творчества – и это наделяло их души поистине безграничным могуществом Созидания!

Звучный, певучий и приятный, как добрая улыбка преданного друга, глас сквозил сквозь благоуханную рощу Западных Соловьиных Трелей, которая с наступлением сумерек одевалась в таинственно мерцающую тёмным сапфирным цветом материю Гипноса.

Здесь, в этой дивной роще, находилась замечательная в своём роде Академия Девяти Муз, где духовные сущности, пришедшие в мир сей Поэтами, готовыми со-творить Джахове (в противоположность разрушающим всё вокруг и себя включительно Учёным а.к.а. Школарам) развивали свои естественные от Природы навыки, тренируя свои примитив (нефеш), императив (нешаму) и связующее между ними или медиум (руах). К сожалению, Школары пришли к убеждению, выявив Поэтов и классифицировав их в своих Циклопопедиях, что эта разновидность людей, одарённая чем-то недоступным их логическому пониманию и потому заведомо опасная и непредсказуемая, является их, Школаров, основным оппонентом и соперником по видовому признаку. “Что не похоже на нас – то подлежит немедленному опытному наблюдению и обязательной дальнейшей нейтрализации.” – вывели Архетипичные старейшины Учёных ультиматум, следуя священной букве чистого учения о Естественном Отборе.

Сначала Школары отлавливали отдельных особей подвида Homo Poeticus и исследовали, подвергая жертв его превосходительству несокрушимому СверхПсихоФизАнализу. Слаботелые Поэты редко выживали после бесчеловечных опытов. Главным пунктом в изучении враждебных биологических существ у Школаров стояло следующее: “Открытие любой ценой истинной природы самобытности поэта как вида”. Для этого резонно было поставить перед своим пытливым умом меньшие задачи: “Выявление опытным путём мыслительных процессов поэта” и “Нахождение причины коренного различия поэта и учёного”. Разрешившись от бремени этой поистине великой тайны тайн, Школары уже могли претендовать на Знание всех законов этой бесконечно изменчивой Вселенной и на понимание, наконец, собственного бытия в ней. Пока же их собственное бытиё исчерпывалось представлением о себе, как о случайном сцеплении химических элементов, одаренном некой абстрактной категорией – интеллектом, заключённом в мозгу – и постоянно изменяющимся в своих биологических и психических свойствах в пространственной и временной прогрессиях под давлением внешних, опять же случайных, факторов. Большего Учёным не было дано осмыслить.

Таковы были первоочередные вопросы, которые должны были попадать с дерева Тайной науки, как зрелые груши, прямо в раскрытые зева Учёных, дабы они насытились Гнозисом.

Но сенсации не произошло. Даже первый малый пункт, о выявлении мыслительных процессов, осуществить никак не удавалось. Поэтопленные внушали самоуверенным халатникам и пробирникам какие-то тёмные мысли о невозможности ответа на подобные запросы Интеллекта (они называли его Руахом и Ка) ввиду несовершенства самого познающего Аппарата, заводящего в тупик самого себя тернистыми тропами Алмазной Логики. Школаров самозабвенные речи Поэтов только бесили пуще прежнего, и они утраивали муки подопытных.

Но вот Поэты, почувствовав умом-сердцем-душой непримиримую враждебность давящего на них со всех сторон континента Дедукции и Апостериория, решили покинуть общую для обеих сторон Цивилизацию и своих заблудших братьев, живущих по однобокому принципу Yin, иначе “Разделяй и властвуй”. Люди Духа собрали свои нехитрые пожитки: лиры, флейты, кисти, краски, книги, чаши и мистерии – и уплыли на мифических крылатых кораблях-скарабеях на затерянный в мировых водах остров. У него было много имён, но более всего шло ему именоваться островом Авалон, он же Нефритовая Земля.

Жрецы Бога из Машины, апологеты Технократии направили все свои изощрённые помыслы на создание идеального средства для тотального и беспощадного удаления “поэтического нарыва” с лица Планеты…

Конец ли?

Людвиг Бозлофф-Эрдлунг


Статья написана 19 июля 2015 г. 03:05

оригинальное издание1900-го года

Henry Iliowizi / Генри Илиовизи

[1850-1911]

"The Weird Orient: Nine

Mystic Tales"

[1900]

Перевод: Э. Эрдлунг, эсквайр

Предисловие издателя

Представляя широкой публике писателя, который до сих пор был известен только среди людей своей расы, его издатели находят возможным и необходимым ввернуть словцо о самом человеке. Рабби Илиовизи – чистокровный иудей, сын ревностного хасида, члена секты, насчитывающей более полумиллиона приверженцев в России, Румынии и Галисии, но редко встречающихся в этой стране (имеется в виду Англия). Он провёл свои детские и отроческие годы в Минске и Могилёве, также в Румынии, возмужал же и получил образование наш герой во Франкфурте-на-Майне, Берлине и Бреслау, где он квалифицировался для богословской карьеры. После шести лет учения в Германии, он провёл ещё четыре года, совершенствуясь в современных европейских языках, а также в арабском и иврите в Лондоне и Париже, под эгидой Англо-Еврейской Ассоциации и Всемирного Еврейского Союза, готовясь принять эстафету одной из отдалённых миссий, поддерживаемых этими организациями на Востоке, где они снабжали около пятидесяти школ на благо своих угнетённых единоверцев. После длительной службы в Марокко, ангажированный в воспитательной работе двумя упомянутыми этническими коалициями, м-р Илиовизи прожил около года на Гибралтаре, после чего прибыл в Америку, чтобы посвятить себя служению Церкви Иудейской, и в настоящее время он является духовным настоятелем многочисленного прихода своего народа.

Г-н Илиовизи до сих пор вкладывался в литературу своей расы, прославившись среди евреев несколькими трудами. Наиболее широкую ротацию получило, пожалуй, его собрание сочинений о русской жизни, под заголовком "В черте", недавно опубликованное Еврейским Издательским Обществом Америки для своих подписчиков. В серии ориентальных притч, содержащихся в данном сборнике, м-р Илиовизи обращается к более широкой аудитории, и в этом автор имеет особое преимущество, не только благодаря длительному пребыванию среди восточных народов, но и в силу того, что сам принадлежит к восточной расе, чьи наследственные признаки к тому же весьма броско окрашены догматами одной из наиболее мистических сект, тем самым данный писатель обладает ярко выраженным семитическим мышлением, да ещё и закалённым в горниле интеллектуальной жизни Нового Света. Таким образом, у него имеются – или должны иметься apriori – исключительные средства для толкования Западу ума и сердца Востока.

Любой человек, кто достаточно долго жил на Востоке, – а Марокко, по существу, принадлежит ему своей атмосферой, пусть географически и можно заключить с точностью до наоборот, – не может не ощутить на себе тонкого, непередаваемого влияния, что так сильно пронизывает его жизнь, влияния, которое, как известно, так трудно удаётся уму оксидентальному понять или ухватить как следует. Это тот самый т.н. "зов Востока", как м-р Киплинг удачно охарактеризовал данное психическое явление, про который его британский солдат декламирует в весьма реалистичной манере:

"И узнал я здесь, в Лондон-тауне,

О чём глаголил вояка, отслуживший десять годов;

Ежель услыхал ты зов Востока однажды, саляга,

Тебе не надо боле ни фигов. Не!

Не надо более тебе ничегошеньки, слышь,

Разве что пряного чесночного запаха из их шатров,

И солнечного света ласкания,

И шумящих пальмовых рощ,

И "тинкль-танкль" храмовых колоколов!"

Тайны великих песчаных захолустий, с их подавляющей торжественностью мертвенной тишины, с незапамятных времён оказывали наиболее мощное воздействие на воображение тех, кто кочевал по ним; и их оптические иллюзии зачастую настолько захватывают и настолько потрясают дух, что пойманный врасплох пленник пустыни может позволить себе влёгкую объяснять легенды о скрытых и фантомных городах, которые, кстати, описаны в этой книге, да и много где ещё. Истории навроде "Дворец Шеддада Иремского" и "Йеменский Крез", представленные в данной книге, нередко встречаются в бреднях пустынных скитальцев.

Мрачность же горных регионов, особенно полуострова Синайскаго, также оказала глубокое влияние на насыщение цветом легендарного фолклора Ближнего Востока – и это сочетание пустынных и горных влияний, возможно, в значительной степени объясняется тем, что отчётливо присуще мистицизму Востока как данность, и этого самого вдоволь хватает в этой книге.

.".".".".".".".".".".".".

THE WEIRD ORIENT

У девяти нижеследующих притч имеется собственная история, не лишённая определённого интереса. Материал к ним был накоплен в ходе долговременного проживания в Тетуане, Марокко, в основном в ходе экскурсий по разным злачным местам, где полуварварский образ жизни предстаёт перед вами во всей своей красе. В Тетуане у меня были исключительные возможности для проникновения в сердце местных быта и нравов, и своими знаниями я обязан в первое число почтенному мастеру-сказителю в Танжере, который был помощником библиотекаря в одном из старейших университетов мира Аль-Кайруине (al-Qayrawān – араб. "караван") города Феса, он же – единственное высшее учебное заведение мавританской империи. Сами эти сказания на протяжении столетий перемещались из уст в уста носителей нородного фолклора, играющего колоссальную роль в интеллектуальном мире грёз великолепного Востока. Моя скромная роль заключалась в том, чтобы нарядить их в английское платье, со скрупулёзным соблюдением их субстантивности и, насколько это только возможно, с сохранением их традиционного костюма.

Тетуан (араб. تطوان – букв. «глаз» или «источник, фонтан») – типично восточный город, красивый, если смотреть издалека, разочаровывающий при близком осмотре, (sic!) однако ж, не лишённый той классической атмосферы, которая вносит в древние города Востока ту спиритуальную ноту, которая совершенно не ощутима в современных центрах культуры. Раскинувшийся у подножия Бени Хосмара, крупной вершины северного отрога Атласового хребта, он имеет население порядком 20 тысяч душ, большинство из коих обитают в полуразрушенных стенах своих хибар, но может сей град похвастать несколькими прекрасными домами, выстроенными зажиточными тетуани, имеет он и отдельные меллах (араб. ملاح, евр. מלח – "соль", восточные аналоги европейских гетто) для не пользующихся почётом евреев, несколько европейских владений и ухоженных садов для иностранных консулов, большую грязную базарную площадь, хронически одолеваемую сворами беспородных дворняг, которых подкармливают мусульманские женщины, и нечто вроде официальной резиденции внутри покрытой мхом крепости, именуемой Касба (араб. القصبة – "замок", "цитадель"). Всю остальную площадь занимают мавританские кварталы, смущающие западный ум лабиринты грунтовых, изломанных коридоров, кривых переулков, белых домишек с незастеклёнными окнами, плоскими крышами и часто заваливающиимися друг на друга верхними ярусами, тем самым создающими узкие туннели, приспособленные под базары, с уродливыми дырами справа и слева от дороги, используемыми как склады и офисы – типичный вид мусульманского города.

Хотя такие виды и являют собой столь малопривлекательные конгломераты полудикого образа жизни, всё же ни Пегас, ни музы не смогли бы обойти их своим вниманием. Как потомки мавров, изгнанных из Испании католическими властителями, тетуани демонстрируют степень рафинированности, не имеющую себе подобий более нигде в Берберии, вместе с чем у них сохраняется вкус к возвышенным вещам, в числе которых поэзия занимает далеко не последнее место. Интеллектуальная атмосфера Тетуана настолько широко признана в исламском мире, что сам Эмир-аль-Муменин ("единственный правитель истинно верующих", он же Омар I), отдавая должное неизмеримой мудрости, хранящейся в учёных головах схоластов Аль-Кайруина Фесского, послал своего прямого наследника, Хассана, для обучения в Касбе наукам и искусствам у талеба, избранного из числа местной аристократии. Бард, умелый сторителлер, поэт-историк и искусный исполнитель на двухструнной гимре – привычные фигуры Тетуана, способные одарить того, кто знает к ним подход, и тут важно понимать, насколько непросто преодолеть их нежелание раскрываться перед неверными. Столь же могучее, как алчность мавра, это чувство меркнет по сравнению с их отвращением перед незваным иностранцем, который может себе позволить совать свой нос в их ревниво охраняемые санктуарии. Стоит только надавить на точку, имеющую отношение к их туманным преданиям и традициям, и, подобно черепахе, сказитель втянет свою голову внутрь, и это последнее, что вы увидите относительно его персоны, до тех пор, пока вам не повезёт задеть чувствительную струну его национальной гордости высокопарной речью о не-исламских героях и литературных триумфах. И даже в этом случае мусульманская пассивность может выказать свою необоримую инерцию. Было обнаружено опытным путём, что можно спровоцировать говорливость у талеба, адула и фуки, соответственно представляющих нашего адвоката, нотариуса и писца; но есть в Марокко два типажа, которых никакой песчаный самум не сдвинет с места, чтобы оспорить претензии неверных на их якобы более высокоразвитую культуру – это всем известные кади и эмин, то бишь судья и священник, оба получающие свой непререкаемый авторитет непосредственно от аль-Корана и, таким образом, пестующие своё высшее презрение к мудроумию неверных, вдохновляемому хитрым Шайитаном. Идея, старая как мир, гласит, что то, что Коран не открывает, ведомо лишь Аллаху одному.

После множества досадных провальных попыток добраться до истоков берберского фолклора, у автора данной книги родилась идея, которая, к счастью, была подкреплена некоторым успехом, выражающаяся в создании общественного фокуса, достаточно привлекательного, чтобы заманивать неосторожных воителей непогрешимого ислама, таких, как, например, странствующие студенты, бедняки, сказители и паломники, которые, будучи сами чужаками в этих местах, могут, путём некоторого либерального давления и дипломатических уловок, выдать отдельные проблески драгоценного знания, столь дорогого тому, кто направил все помыслы своего сердца на приобретение этого заветного сокровища. Могут ли сказки Тысяча и Одной Ночи, анекдоты о Мулле Насреддине и кое-какие другие подобные своды историй исчерпать обширнейшие ресурсы тайн Востока? Не теряя из виду свою конечную цель, автор созвал на встречу иностранцев, всех своих хороших друзей или знакомцев, и представил им схему открытия Казино для взаимного общения и приёма достойных странников, иногда высокого ранга, которые нередко пересекают Гибралтарский пролив, чтобы увидеть жизнь, какой она была в патриархальные времена. Предложение было принято с единодушным одобрением, собрание из девятнадцати душ реорганизовало себя в совет учредителей; были избраны должностные лица, сформулированы правила, и в либеральный подписной лист был включён председатель, который должен был сразу же приступить к осуществлению данного проэкта, и все члены совета учредителей ломали головы, отчего столь здравая мысль никому не приходила в голову ранее. Несколько недель ушло на подготовку почвы, после чего дом удовольствий был открыт с надлежащей помпой. Окна просторного здания выходили на рыночную площадь, само же Казино располагалось не далее как в 100 шагах от ворот Касбы, и сиё учреждение вскорости стало объектом пересудов и удивления, ибо стало первым в своём роде в утомительных анналах славного Тетуана.

Прошло всего несколько дней после открытия, как членам правления выпала честь испытать неприятный сюрприз в виде одного из их выдающихся друзей, испанского вице-консула, величественного идальго с древней родословной, страдающего от танталовых мук жажды и — одновременно — от гидрофобического отвращения к воде, как надлежащего средства удовлетворения оных. Сей почтенный кабальеро не мог быть ни выслан в отставку, ни отстранён от руководства, что неминуемо повлекло бы за собой неприятные ощущения, но его пьянство угрожало самому существованию заведения. Что же было делать? Тайная встреча, созванная в целях решения проблемы, закончилась единогласным вздохом отчаяния. Но помощь была не за горами. Дьепо, поставщик, осознающий, что его перспективы были на грани разорения, разработал выход из дилеммы. Под предлогом раздражения от надоедливых насекомых, летающих и ползающих кругом и требующих немедленного вмешательства, проницательный поставщик изготовил вещество, которое было липким, как сам эль-Дьябло, нанёс его свободными мазками на широкие листы обёрточной бумаги, и расположил их в местах наибольшей актуальности. Тем временем, находясь в своём привычном туманном состоянии, рыцарствующий вице-консул весьма скоро удовлетворил самые радужные предвосхищения Дьепо, собирая с помощью различных зигзагообразных манёвров чуть ли не каждый стикер и равномерно покрываясь вязкой дрянью с ног до головы до тех пор, пока сдерживаемое хихиканье присутствующих не взорвалось наконец громовыми раскатами хохота. Грубую джеллабу пришлось набросить поверх тела почтенного идальго, чтобы забрать его домой без привлечения излишнего внимания со стороны. Если этот инцидент не излечил опального представителя испанского рыцарства от его жажды, он, по крайней мере, сделал невозможным его возвращение в круг тех, кто видел его публичный позор. Что же касаемо Дьепо и его стратагемы, то она получила высочайшую оценку в качестве меры по самосохранению.

Неожиданным успехом Казино оказалось привлечение трёх видных мусульман к членству в клубе учредителей, каждый из которых, в былые дни, был прикреплён к какому-то посольству халифа и посылался к тому или иному европейский двору. К многообразию ухищрений, предоставляемых нашим учреждением, принадлежал проницательный попугай, удивлявший благородных мавров, приветствуя их криком муэдзина: "Ла иллаха, ил-Аллах, Мухаммед Рессул Аллах!" Это заклинание ислама, что нет другого Бога, кроме Бога, и что Мухаммед – Пророк Его, служило бы назиданием благочестивым мусульманам, если бы легкомысленная птица не сопровождала свою речь выкриками профанического смеха. Поначалу озадаченные непонятной фривольностью попугая, наиболее бесхистростные из подданных Аллаха в конце концов разрешили загадку, признав в ней выражение блаженства, которое существо получало, произнося священную формулу.

Даровая музыка предоставлялась всем и каждому: итальянцем, исполнявшем на тромбоне; французом-учителем, играющем на виолине; евреем, дующим в тростниковую флейту; и испанцем, перебирающим струны колоссальной бас-виолончели. В течение нескольких месяцев члены Казино развлекали посетителей уже не только из Европы и многих частей Берберии, но и из гораздо более отдалённых земель Востока, большинство из которых приходило через Танжер, иногда именуемый "белым городом тёмного континента". Но ничто так не рекламировало и не поднимало репутацию этому заведению, чем постоянное предложение, согласно которому каждому из присутствующих предлагалось получить 25 песета за то, что в назначенный вечер он должен будет развлечь членов клуба захватывающей басней, чьё качество будет выявлено, при условии критического вердикта трёх судей, окончательным решением большинства голосов. Рассказ не должен быть полностью вымышленным, но должен вращаться вокруг некоего исторического события, или же иметь основание в какой-либо популярной традиции или легенде, имеющих хождение в странах восходящего солнца. В стране, где, благодаря щедрости природы, одной песеты достаточно, чтобы снабдить многочисленную семью едой на несколько дней, приз, придуманный в качестве стимула, оказался объектом острой конкуренции. Раз в месяц состязающиеся в мастерстве сторителлинга гости могли проявить свои таланты, и в один из подобных вечеров фуки из Феса, еврей из Йемена, ещё один из Иерусалима и перс из Бомбея перетягивали каждый на себя канат внимания зачарованной аудитории в усилии заполучить обещанную награду.

Таково было начало этой работы; она содержит по сути все те притчи, получившие приз зрительских симпатий, но всё же справедливым будет утверждение, что перс был тем, кому автор обязан большинством своего материала. Якуб Малик был исключительно оригинальным эксцентриком, природа его была глубокой, щедрой, страстной и склонной к визионерству. Парс по рождению, Малик сменил свои зороастрийские заповеди на идеалы буддизма только для того, чтобы позже обратиться к исламу. Движимый беспокойным темпераментом, он изъездил Азию по всей её длине и широте и пересёк вдовесок весь север Африки с целью получить аудиенцию у Попа Римского, его основным стимулом было пройти инициацию в католическую церковь. Подобно Марко Поло, Малик был одним из наблюдательнейших путешественников, и в список его приключений подпадали такие разнородные события, как встречи с чудовищными зверями, общение с духами пустыни Гоби, спасание на волоске от гибели из циклонических штормов, кораблекрушений, от ядовитых гадов, каннибалов и бандитов. В западном полушарии Малик мог бы сойти за трансцендентального медиума, утверждая, как было в его обыкновении, о связи со своими предками, особливо с теми, что по отцовской линии. Одним тёмным вечером он ошарашил своих слушателей демонстрацией человеческого пальца, полностью высохшего и сморщенного. Он отнял его украдкой от правой руки своего покойного отца, после того, как стервятники освободили того от плоти, по религиозному обычаю персов оставлять своих мёртвых на вершине "башен молчания" для пиршества птиц-падальщиков, для какой цели, как известно, эти сооружения и были воздвигнуты. Этот особый обряд имеет своё происхождение в зороастрийской легенде, что земля священна и не должна быть загрязнена отходами разлагающейся плоти. "Как часто, тоскуя по отцу, я зажимал эту кость в своей правой руке и закрывал глаза, после чего – о чудо! я видел его поднимающимся из незримых сфер, готовым говорить со мной шёпотом, слышимым только моей душой," – утверждал этот восточный оригинал с мистическим светом в глазах.

Его эстетическое чувство выразило себя в мерцательных живописаниях Баалбека и Тадморы, потрясающих монументов Египта, храмов и дворцов Индии. Его живая сила изображать то, что сохраняется в памяти или же создаётся в воображении, приобщающая рапсодия, излагаемая им так же, как он получал её, способна была воплощать и передавать саму идею. "Я вижу его там, Шах-Джахана, в Джанахаде, и Дели, что принадлежит его супруге, возвышающегося на престоле престолов, в блеске драгоценного великолепия, убранного в насмешку перьями павлина, но более удивительного, чем эта удивительнейшая из птиц, с эмблемой звездоносного величия Моголов. Великая империя Акбара принадлежит ему, и золото Индии. – Бедный Могол! От возлюбленного двора Агры, твоего благого дома, курьёр спешит утопить твоё счастье в унынии. Она больше не та, что владела твоим сердцем. Твоя сладчайшая императрица, Мумтаза Махал, красота и изящество Востока, скончалась в муках, которые ведомы матерям. Младенец её выжил. Дели скорбит. Шах-Джахан спешит к месту своего горя. Как мрачен вид города императорских садов! Как могилен его дворец, владык которого никто не видел, никто не слышал, обширный и царственный, слишком великий для человека, но непригодный для богов! Смерть омрачила мир, омрачила тронный зал славного Шах-Джахана. Здесь его несравненная половина лежит в смертном холоде, увенчанная тиарой и держащая скипетр, будто призванная править в преисподнею, королева среди мёртвых. Плач и рыдания кругом, но твоё горе единственно истинно, бедный Джахан, меланхолия – твоя единственная подруга, а могила – единственная надежда. Эта удивительная гробница для твоей особы, воздвигнутая, чтобы увековечить твою любовь; место отдохновения тебя и её, Тадж, монументальный цветок мира, запредельно прекрасный."

Якуб Малик был мистиком-авантюристом, и его нарративы озадачивали всю аудиторию. Но этому непревзойдённому мечтателю не суждено увидеть выхода данной книги. Его исчезновение за пределы, доступные зрению, оставившее после себя эхо, что будет вечно звучать, зачарованное голосом, который очаровал душу, свидетельствует о судьбе тех пророков-волхвов, которые, перемешивая мир со своим огненным дыханием, покинули жизнь давным-давно, но чьи песни и видения будут вибрировать в воздухе до конца самого Времени. Если же этот живописный странник когда-либо доберётся до этих страниц, ему придётся простить вольности автора, которые он позволил себе допустить в использовании как его цветистого стиля, так и в оформлении отдельных частей его повествований. Не всё то, что грезящий Восток способен принять, встречает равный отклик, или даже терпимость у трезвомыслящего Запада. Тем не менее, в этих притчах было сохранено достаточно чудесного, чтобы вовлечь читателя из его реалистического окружения в эти странные миры, где, неподвластному законам подлунного существования и ограничениям, накладываемым смертной природой, духу позволено бродить в зыбких широтах, не обременённых материей, беспрепятственно во времени и пространстве.

Henry Iliowizi.

Philadelphia, April, 1900.

.".".".".".".".".".".".".

От переводчика: Представленная здесь головокружительная притча, одна из девяти блистательных жемчужин волшебной книги рабби Илиовизи "Странный Восток", основана на вполне известной легенде о жестоком султане Газневидского государства (современная область Афганистана, Пакистана и Ирана) Махмуде (полное имя: Йамин ад-Даула ва Амин ал-Милла ва Низам-ад-Дин ва Насир ал-Хакк Абу-л-Касим Махмуд ибн Сёбук-тегин), правившем на рубеже IX-X-ых вв., и его верноподданном поэте-мудреце Фирдаузи (полное имя: Хаким Абулькасим Мансур Хасан Фирдауси Туси). Впрочем, Илиовизи много чего приукрасил, присочинил или приплёл из народных иранских сказаний о "старце горы" Дамаванда — по крайней мере, в оригинале легенды ни слова не сказано о восхождении Фирдаузи в преклонном возрасте на гору и дальнейших его илиовизионерских приключениях в духе барона Мюнхгаузена. А уж фигура самого зловещего колдуна-алхимика Альмазора — это некий собирательный образ восточного святого, постигшего самые запредельные глубины мысли в своей заоблачной аскезе. Печальный же облик достославного Фирдаузи передан очень трогательно, невольно проникаешься сочувствием к его тяжёлой судьбе, неоценённому таланту и стёртым от ходьбы ногам. В общем, читайте, и возможно, вам почудится некий странный аромат древних преданий, крепкий, как персидский табак.

CONTENTS.

I. The Doom of Al Zameri

II. Sheddad’s Palace of Irem

III. The Mystery of the Damavant

IV. The Gods in Exile

V. King Solomon and Ashmodai

VI. The Crœsus of Yemen

VII. The Fate of Arzemia

VIII. The Student of Timbuctu

IX. A Night by the Dead Sea

ТАЙНА ДАМАВАНДА

Determined to penetrate into the seemingly impenetrable wonderland of the Damavant.

Будучи в некотором роде удалённым отрогом Эльбурза, Даваманд – это одинокое нагромождение камня внушительных пропорций, как правило, признаваемое одной из красивейших гор Персии. Видимый со стороны Тегерана, увенчанный облачной диадемой Дамаванд кажется воистину плечом Атласа-небодержца, чья голова теряется в эфире, а ноги – в дебрях полутропических лесов, дремучих до степени непроходимости. Дикий зверь здесь чувствует себя как дома; тигр, медведь, волк, пантера, кабан – все находят в этих джунглях обилие пищи, безопасное убежище и прохладный ручей для удовлетворения жажды. В то время как более мягкие склоны покрыты обширными фруктовыми садами, существуют в системе Эльбурса такие гребни и ущелья, которые может зрить один только орлиный глаз и есть там пики, изрезанные глубокими шрамами от ливневых водяных потоков, что не доступны для восхождения ни единому человеку. В пещерах и непроходимых джунглях тех ущелий по поверьям обитают духи, вера в коих поддерживается насмешливыми эхами и множественными реверберациями, зарождающимися от малейшего шума; и простой народ Ирана смотрит с благоговением на безумца, кто осмеливается подняться выше той установленной границы, что отделяет земное от неземного. История религии, поэзии и суеверия неразрывно переплетена со странными тайнами, что довлеют над недосягаемыми высотами и безднами этих гор.

Дело было в запущенном ущелье, которое жестокие ливни превратили в русло горной стремнины, в году 410-ом хиджры, когда двое людей, сопровождаемые четырьмя опытными скалолазами, совершали восхождение в твёрдой решимости проникнуть в казалось бы непроходимую страну чудес на юго-восточном откосе Дамаванда. Предприятие это подразумевает тяжкий труд и большой риск, и было удивительным то, что один из этих двух смельчаков имел безошибочные признаки, свидетельствующие о преклонном возрасте. Одетый на манер дервиша, сей белоголовый альпинист помогал своей телесной немощи крепким посохом, но то и дело, преодолевая очередное препятствие, старец требовал поддержки мускулистых рук бдительных спутников. Его компаньон, кто был гораздо более молодым и сильным человеком величественной осанки, был одет в костюм дворянина и обладал властным выражением лица, что не оставляло сомнений в его единоличном превосходстве. На каждом шагу он бросал предварительный взгляд, обращённый на ветхую фигуру позади него.

      – Возвращаться будет легче. – говорил он старику с симпатической улыбкой.

– Ты изрекаешь истину; возвращение – самая лёгкая часть; движение же вперёд, и существование – вот в чём проблема. – отвечал его напарник, чьё светлое лицо было отмечено бороздами возраста и уныния.

– Махмуд из Газневи покинул твой ум, Фирдаузи, так отчего же ты не меняешь своего настроения? – спросил молодой человек мягким голосом.

– Двор Махмуда – это море зла, которое поглотило мой остров счастья. Кого должен был я убить, чтобы стать беглецом со стёртыми ступнями сродни окровавленному сыну Адама? – воскликнул старец дрожащим голосом, остановившись, чтобы перевести дух.

– Твой эфемерный дух убил грубость, даровав этому миру предвкушения Эдена. Твоя "Шах-Наме" – это песня небес, и Иблис, который упивается раздором и смятением, отомстил тебе, отравив разум Махмуда, о Фирдаузи. Твоя собственная версия случившегося доказывает, что твой враг – не сам Махмуд, а его завистливый казначей. Однако, это должно закончиться хорошо. Сообщение Назира Лека не оставит Махмуда равнодушным, – сказал молодой человек, который был губернатором Кохистана, другом султана Газневи и безграничным поклонником знаменитого персидского поэта, Фирдаузи.

– Да благословит Аллах твою доброту; да, это должно закончиться хорошо; это хорошо, что все вещи когда-нибудь подходят к концу – иначе бы вместе с жалом нищеты, бредом преследования и страхом перед топором палача, мучающими человека, жизнь оказалась бы сплошным кошмаром без права выкупа. Ах, я опустошил чашу горечи до самого дна! Но это не может продолжаться слишком долго – момент крушения моей человеческой оправы практически достигнут. Пусть страдания Фирдаузи войдут в подушку Махмуда! – вскричал поэт, подняв свои влажные глаза к небу.

К этому времени люди поднялись на высоту более 9 тысяч футов над уровнем моря (sic!), и Тегеран развёртывался вдалеке, словно цветной лоскут, покрытый всеми видами грибов. Солнце было близко к завершению своего дневного цикла, и золотое наводнение преобразило обширное пространство в магическую картину света и тени, накрытую куполом пульсирующих волн прозрачного фиолетового, малинового, серебряного и золотого сияния. С повёрнутыми к Востоку лицами, магометане пали на колени и простёрлись в молитве. После этого, эскорту было приказано ждать возвращения своего господина на том самом месте, где они остановились, и двое мужчин вскоре исчезли в лабиринте скал, камней, валунов и осыпающихся отвалов горных пород, лишённых каких-либо следов растительности. У Фирдаузи на кончике его языка вертелся вопрос, как может разумное существо жить в столь негостеприимной области, при температуре столь низкой, что пробирает до мозга костей? Но он не сказал ничего. Холод рос вместе с мрачностью окружения, и теперь путники погрузились в море густого тумана, взбираясь всё выше и выше, и молодой человек поддерживал своего пожилого друга. Наконец Назир вскинул горн и дал ему вдохнуть ветра. Трубный зов громом разнёсся окрест с ужасающим эхом, после чего наступило прежнее глубокое затишье. Ответа не последовало. Другой взрыв поразил седые кручи тысячекратным хором отголосков, перезвоном своим напоминающих приглушённый барабанный рокот – и ба! – в ответ пришла нота, пронзительная нота, как от свистка.

– Нас принимают, и ты будешь вознаграждён за свой труд, Фирдаузи. – сказал Назир.

– Это и есть твоя тайна Дамаванда. – заключил поэт скептически.

– Ты встретишься лицом к лицу с человеком, который может общаться с духами этой горы; что касаемо его оккультной силы, ты будешь сам себе судьёй. – предложил Назир.

– Возможно ли ему задавать вопросы? – поинтересовался Фирдаузи.

– Не спрашивай ни о чём, пока его откровения не раскроются перед тобою; у тебя не будет много вопросов. Искусство жонглёров часто забавляет меня, но перегонный куб Альмазора практически переносит меня из одного состояния бытия в другое. – сказал Назир. – Вот и он. Не говори ничего; он уже знает цель моего визита и будет читать в твоём уме. – сказал владетель Кохистана нервически.

Фирдаузи, тщётно выискивая очертания человеческой фигуры, чуть не упал в объятия некоего субъекта, драпированного в плащаницу, с очень длинной бородой и очень высокого роста, весьма измождённого и бледного как луна, бледность его дополнительно усиливалась белизной волос, которая могла потягаться со свежевыпавшим снегом. Единственной тёмной чертой в лице отшельника был один выразительный глаз, оправленный в пещеристое гнездо, другой же зрительный шар был слеп и покрыт кожей того же цвета, что и на всём остальном пространстве лица.

Без "саляма" или каких-либо других церемоний, Альмазор развернулся и скользнул, как змея, в зияющую дыру в скале, а путники двинулись следом за ним. Внутри было светлее, чем снаружи, хотя смотреть в целом было особо не на что. Ловкость, с которой бесплотный отшельник всходил и спускался по крутым и извилистым галереям, мостам и туннелям, ведущим то вверх, то вниз к ядру горы, была всё же менее удивительна, чем та лёгкость, с которой его гости держались за ним нога в ногу, будто поддерживаемые силой вопреки закону гравитации. Ощущение близости к вершине Дамаванда всё нарастало, когда безмолвный проводник наконец остановился в ярко освещённом пространстве значительных размеров и высоты, неправильной формы, как свойственно вообще всем пещерам, но облагороженным прекрасной зрительной перспективой уходящей ввысь косой воронки будто бы из полированного серебра, в верхнем конце которой светился, в своей полной окружности, широкий диск цельной луны. Сталагмит чистого кристалла сверкал в лунном свете, как отражательное стекло, предоставляя места для нескольких десятков человек; у его подножия стояла чаша необычайно большого чибука, его зелёный стебель свисал, словно кобра, за спинку сверкающего дивана, также рядом с чашей покоился ларец сандалового дерева, заполненный инструментарием для магической лаборатории.

При открытии сандалового ларца на лунный свет появилась странная трава, нарезанная и высушенная наподобие табака, но распространяющая притупляющий чувства запах; будучи положенным в тлеющую глиняную чашу чибука и воспламенённым, загадочное растение заполнило пространство пещеры золотистым дымом и снотворной атмосферой. Механически сообразуясь с движением руки отшельника, Фирдаузи уселся рядом с чибуком, отвёл глаза в сторону сияющего диска луны и, прежде чем осознать это, уже держал мундштук курительной трубки между губ. Как только дым заполнил лёгкие и стал подниматься клубами и кольцами над головой почтенного поэта, тот потерял осознание своего местонахождения и ощутил чувство телесного расширения, как если бы его тело переживало трансмутацию из твёрдого в эфирное состояние. В то же время лунный шар приобрёл потрясающие размеры, растекаясь, расплываясь и видоизменяясь от пёстрой глобулы до континета вопиющих пиков и чёрных бездн, его громадная масса, казалось, притягивала созерцателя всё ближе и ближе к себе, а тот, в свою очередь, ощущал, как неким необъяснимым образом он переходит из одного мира в другой. Абсолютно беспомощный и покорный притяжению, Фирдаузи был без усилиий подброшен и закручен в невесомости, и его следующим чувством было приземление на плотную твердь, освещённую бриллиантовой иллюминацией.

В своих самых буйных полётах воображения поэт и мечтать не смел о возможности подобного зрелища, которую лунный мир предоставил его глазам. Высота, на которой он находился, создавала эффект карликовости раскинувшегося вокруг леса острых булавочных вершин, а также давала ему возможность заглянуть в бесчисленные ямы, столь же чёрные, сколь ослепительной была поверхность земли над ними – если только вышеозначенное слово применимо к неисчислимой аггломерации шпилей, башен, гребней, скал, утёсов, фьордов, перемежающихся бездонными пропастями, всё это разорвано, изломано, выворочено, скручено неизвестными и ужасными силами в самых причудливых формах – будоражащие развалины великого смятения и вечного молчания.

Здесь единовластно правила смерть самой смерти. Стекло всех оттенков и ни одного конкретного; массы всех цветов радуги и не имеющие цвета; трещины, щели и расколы всех форм и без формы в принципе, лишённые тех элементарных условий, что создают и продлевают жизнь – такова была характеристика этого чудовищного запустения. Как и почему это имело место быть? Море расплавленной руды металось вокруг и вспучивалось под влиянием межзвёздных сил, и охлаждалось до жёсткости железа, проходя сквозь зону замерзания, застывая навеки в лучистом мраке, небесном зерцале солнечного незаходящего света, когда его лик отворачивался от нашего глобуса, думал поэт; и его взгляд простёрся вдаль в поисках облегчения от жестокого сияния, не менее враждебного, чем ужасные бездны, погребённые во мраке.

Со вздохом беспокойного сердца Фирдаузи взглянул вверх на источник невыносимого сияния. Чернота бесконечного пространства в высоте над ним была интенсифицирована масштабностью пылающей сферы, содрогающейся в конвульсиях бурного перемешивания огненных океанов, клокочущих, вздымающихся, взрывающихся, словно яростные лавины сражались друг против друга, швыряясь ураганами.

Пока невольный наблюдатель сравнивал этот аспект Солнца с его более мягким ликом, видимым с Земли, бурный огненный шар стал заметно тонуть. Ночь спешила с противоположной стороны небес, чтобы проглотить последний луч древнего светила. Он исчез, как будто был сожран чудовищем, не оставив и следа своего марша вдоль чёрного купола Вселенной. Ошеломлённый удивительным феноменом, Фирдаузи закрыл глаза в пылкой молитве, восхваляя Аллаха Всемилосердного. Более приятным зрелищем явилась новая сфера, в настоящий момент поднимавшаяся в отчётливых очертаниях над тёмным горизонтом, она была, по-видимому, гораздо крупнее, чем луна, и намного приятнее её, представляя собой фигурный диск красивых оттенков, зон и полей цветового спектра, приближающихся к наиболее близким для человеческого глаза вибрациям. Как милостив Тот, Кто дал человеку этот благословенный мир, сказал поэт самому себе, и его глаза услаждались конфигурациями этого небесного тела, которые становились всё более отчётливыми по мере того, как планета поднималась всё выше, мягко сияющая и грандиозно-величественная.

Не было никакой возможности отличить одно явление от другого, но поэтическая фантазия Фирдаузи всё же попыталась обозначить лазурные океаны, отграничить зелёные районы, проследить горные хребты и великие пустыни. И как мир, в котором человек является одновременно королём и рабом, святым и грешником, ангелом и демоном, счастливым и несчастным, становился всё более и более славным в своём восхождении, так страдающий бард, ощущая в своём горе беды целой расы, позволил своим слёзам течь до тех пор, пока не пришла к нему облегчающая речь.

"Вселенная есть твоя тайна, Божественная Мощь, но О! для того покоя, что живёт с Тобой наедине, для того зрения, которому доступна великая мистерия, и для той жизни, которая не знает ни начала, ни увядания, ни конца! Кто я есть, и почему брошен на этой отмели времени, этом острове пространства, чтобы бороться с бесчисленными мириадами мне подобных, трудясь и вздыхая, с исходом в смерти как в тёмном конце тёмного кошмара? Если человеку должно издохнуть как червю, то счастлив червь, не знающий своего страдания. Увы, в клочья были разбросаны золотые кружева надежды здесь. Кто знает, насколько менее иллюзорны были мои мечты о Рае? Этот великолепный мир владеет множеством средств, чтобы отравить сладкую жизнь горечью от яда змея, обитающего в человеческой груди. Отчего человек столь подобен животному? Являюсь ли я падшим духом, посланным сюда ради искупления, и искуплением этим буду восхищен обратно? Или же до своего нынешнего состояния я развился из простейшей материи ниже уровня червя, и продвигаюсь в сторону более развитой – чай, возможно, наивысшей жизни и формы, подобно Ему, Кто наблюдает мой путь через долину скорбную и тени смертные? Или же и червь, и я – только бесконечно малые величины в бесконечности времени и пространства, принуждаемые жестокой судьбой извиваться в агонии, прежде чем погрузиться в вечную ночь? Божественная Мощь, не дай этой чёрной мысли разрушить последний цветок надежды, позволив хаосу поглотить всё то светлое и разумное, что составляет мой крохотный микрокосм."

Как бы в ответ на настроение барда, террестриальный шар начал претерпевать феноменальные изменения. Грязно-коричневые и серовато-багровые тона стремительно покрыли его светящиеся оттенки с пугающей скоростью, словно ползучая плесень, создав видимость красной глобулы, схваченной облаком пепла на фоне чернеющего пространства. Но луна, хотя и скрытая затмением своего превосходного светила, не была полностью поглощена мраком. Причиной этого открытия стал момент, когда Фирдаузи осмотрелся по сторонам в поисках источника свечения. То, что ему открылось, оказалось столь чрезмерным для созерцания, что поэта аж пробрало в благоговейном трепете от сознания собственной ничтожности перед ликом возвышенной вечности; хотя это видение и было ни чем иным, как проблеском звёздного неба. Для каждой мигающей звезды, видимой глазом с подлунной Земли, теперь были различимы скопления созвездий, целые гроздья вращающихся сфер, ближайшие из которых превышали радугу по окружности и превосходили её по яркости. Межзвёздная тьма действовала в качестве рамы для подвешивания светящихся галактик, в силу чего небесные эмпиреи порождали идею эфирного древа, проносящего свою усеянную солнцами корону сквозь космическую безмерность.

И необъятность становилась всё необъятнее, и бездны – всё глубже, и чудеса множились, а управитель за управителем выплывали из лона бесконечности, перекатываясь и вращаясь в целестиальном величии, взбивая безграничный эфир упоительными для души гармониками. Великое сердце Фирдаузи таяло в блаженстве, из глаз его текли слёзы восторга, смешанные, однако, с притуплённым чувством боли, как следствием хронического опасения, что всё виденное им – не более, чем пустая игра воображения. До его ушей доносилась музыка сфер, слагающая непостижимую судьбу человека, его насущные беды, его неуловимые надежды, его неосуществимые мечты, его тёмный конец. Но было здесь и целительное утешение, интуитивное умиротворение в небесной экспозиции, так что поэт, осознавая бальзам веры, пробормотал отрешённо:

"Сила Божественная, бесконечная, как Твоя вечная слава, даже я вплетён в Твой непроницаемый замысел, для какого бы то ни было Твоего предназначения. В совершенстве Твоём Тобою не замыслено существа, навечно должного пребывать в несовершенстве, или же не способного вынести луча Твоего Разума, однажды осенившего его ум."

  Губы Фирдаузи трепетали, пока он лепетал это признание. Его рука инстинктивно поднялась к его глазам, которые были заволочены сумраком, от которого все вещи расплывались перед его взором. Чувство стремительного приземления из другого мира сподвигло его слабую телесную оболочку корчиться в конвульсиях ужаса. Когда же он открыл глаза, он обнаружил себя в руках своего друга, Назира.

Столь же сильный, как и творческая способность престарелого поэта, процесс заземления потребовал от Фирдаузи некоторого времени, чтобы прийти в себя и вспомнить своё первоначальное местонахождение в пространстве и времени, в особенности положение затруднялось тем, что прежняя обстановка пещеры совершенно ничем не напоминала нынешнюю. Не было ни яркой перспективы, ни луны, чтобы лицезреть её, а только грязная дыра в стене, через которую они должны были наощупь возвращаться обратно, не имея отшельника, могущего указать им путь. Когда они выбрались из горного тайника, вовсю светило солнце; таким образом, они проблуждали внутри всю ночь. Вскорости дежурные на своём посту ответили на призыв рога Назира, и спуск был проделан в полной тишине. Они прибыли к воротам дворца одновременно с курьером, который, выпрыгнув из седла, почтительно передал посылку властителю Кохистана.

– Это ответ Махмуда на мою просьбу о твоём помиловании, Фирдаузи, – заметил Назир, просиявший лицом, – и не будет для меня впредь султана газневийского, если дьявол вновь одержал триумф.

Они оказались в резиденции губернатора не раньше, чем Назир сломал печать послания, чтобы узнать его содержимое, и он прочёл следующее:

"Именем единственно истинного, самого милосердного Бога! От Махмуда из Газневи его другу, Назиру Леку из Кохистана, по делу Абула Касима Мансура Фирдаузи. Мир и дружественные приветствия. Един Бог велик. Пусть правда и милость восторжествуют.

Как изрекла твоя душа, так отвечает сердце моё, тронутое прошениями твоего благочестия. Воистину, нет слаще певца, чем Фирдаузи, и вина его проступка – на мне, ибо позволил я одолжить уши свои клеветам врагам его, чьих нечестивый начальник, Хассан Мейменди, пал под ударом топора палача. Всезнающий Аллах никогда не ошибается, но как может избежать ошибок правитель народов, когда он введён в заблуждение теми, кого он считал справедливыми, мудрыми и верными? Однажды просвещённый, Махмуд более не будет удерживать ни награду, ни славу от того, кто прославил бессмертных иранских героев, вдохновляя сыновей подражать их предкам. В остальном, великие мертвы и будут таковыми быть всегда, но для барда, чей волшебный калам освободил их от пыли, чтобы облачить в неувядающее великолепие, даже народная песнь Персии будет вынуждена ждать прихода Фирдаузи.

Бог милостив, певец "Шах-Наме" не будет в дальнейшем иметь никаких других жалоб, кроме напоминания о прошлом проступке. Груз золота, больший, чем кому-либо было обещано ранее, будет доставлен по его приказу, и если сочувствующие слова, выраженные его прежним другом и сувереном, даруют ему утешение, Махмуд из Газневи настоящим письмом передаёт свою скорбь за недостойное преследование Абула Касима Мансура Фирдаузи, который всегда будет желанным гостем при моём дворе, желанным настолько, насколько далеко распространяется моё правление."

Хмуро, грустно и беззвучно слушал Фирдаузи послание монарха, который уничтожил его счастье, единственная слезинка выразила его непередаваемую сердечную боль. Щедрый покровитель понял причину тоски своего друга. Автор величайшей эпопеи Ирана, а также "Юсуфа и Зулейки" немногого ожидал от этой жизни, страх, нужда и бездомность выпали на его долю в том возрасте, когда его голову следовало украсить лавровым венком в доме лёгкости и изобилия. Он пережил своего единственного сына и был разлучен со своей единственной дочерью. И то звёздное видение, что выросло перед его пламенным воображением, не сумело произвести ничего другого, кроме как усилить его меланхолию. На земле его путь близился к концу, но на что было надеяться в загробном существовании?

Назир встревожился в связи с изменениями, которые он воспринял в лице и манере держаться своего друга, чей вид наводил на мысль о приближающейся кончине.

– Ты нуждаешься в освежении после изнурительного подъёма. – сказал хозяин сочувственно.

– Позволь мне, прошу тебя, воздержаться от принятия пищи, пока муки голода и жажды не потребуют от меня этого, чтобы пища не удушила меня, будучи чрезмерной. – ответил поэт с плохо подавляемой горячностью.

После удовлетворения своего собственного аппетита яствами и напитками, сервированными прислугой, Назир удивил своего друга, спросив того в тоне менее любопытственном, чем укоризненном:

– Итак, значит, как хорошим новостям не удалось нарушить твоего сумрачного настроя, о Фирдаузи, так и тайна Дамаванда не добавила ничего в твою духовную сокровищницу, к твоим эфирным мечтам?

– У тебя добрая душа, и я должен быть счастлив, имея такого великодушного друга, но даже счастье морщится от моих ухаживаний, и бежит, чтобы никогда не вернуться. Друг мой, я стою на краю могилы, растратив драгоценные годы впустую в незаслуженной опале, неподслащённом убожестве. Ах, и ещё это видение, что открылось мне в тайниках Дамаванда! Если ты знаешь его природу, то можешь сделать собственные выводы. – ответствовал глубоко задетый за живое Фирдаузи, добавив:

– Твой отшельник более таинственен, чем ты можешь себе вообразить о нём.

– Это то, что я ожидал услышать от тебя; но Альмазор является секретом, завещанным мне от отца, а тот горн – единственный сигнал, которым его можно призвать; иначе его невозможно найти, и весь Тегеран знает о нём не более, чем ты, прежде чем я привёл тебя туда. Он есть тайна Дамаванда, более призрак, нежели человек, живущий Бог знает как, дух среди духов, неподвластный голоду, жажде или холоду. – обяъснил Назир с впечатляющей серьёзностью.

– То, что ты видел – отныне твой секрет, о Фирдаузи, и ты был удостоин не более того, что твой дух мог усвоить. Странными были твои слова, вызванные дымом таинственной травы, когда он прошёл через твой организм. Эта трава обитает там, где ни одно другое земное растение не может существовать, в источнике, наполовину жидком, наполовину газообразным, тёплом, когда всё вокруг заморожено, и холодным, когда солнце направляет на него свои тепловые удары, смертельные, как самум. Невидимое при дневном свете, растение выдаёт себя изредка в самую глухую пору темнейшей ночи своей фосфоресцирующей природой. От своего отца я уяснил, что будучи влитым в человеческий организм любым путём, экстракт этого растения заставит око разума видеть то, что оно способно воспринять. Под его влиянием я мельком взглянул на Парадизъ, чьи климат и ландшафт невозможно описать, – доверчиво сообщил хозяин.

Мимолётная улыбка скользнула вдоль лица поэта, стоило его глазам встретиться с глазами его словоохотливого друга, а затем раздался голос, глубокий, звучный, текучий и учтивый, вызывающий перед очарованным слушателем видения, о которых страшно помыслить, освещающий ужасы, грохочущие в Аэфире, мир мрачных пустынь, мёртвых хребтов и чёрных бездн, окаменелый хаос, ухмыляющийся прямо в лицо сжигающему и кипящему Солнцу. Но когда он перешёл от лунарных опустошений к эмпирейным управителям, мастер эпической мелодии дал полный простор своему вдохновенному гению, приглашая звёзды на парад, как это было ему явлено глазами духа, и Назир упал в восторженном экстазе на колени, плача и целуя руки седоголового барда, которого он так любил и почитал, и воскликнул:

– И всё это не в состоянии сделать тебя счастливым, божественный Фирдаузи!

В этой восторженной экскламации своего преданного поклонника поэту послышался упрёк. Это ли не вера, слепая вера, предпочтение одарённости, что порождает сомнения? Он имел свою долю славы и почитания, но оказался слишком слаб, чтобы принять испытания с покорностью, предписываемой исламом. Восстание против непостижимого указа Аллаха недостойно истинно вреующего. Заратустра лежал ниц в поклонении пред ликом Солнца, потому что для его ума Вселенная не изобрела более величественного символа божественного Всемогущества; сколь же глубже должен быть впечатлён он, ставший свидетелем грандиозного прогрессирования биллиона солнц посреди их бесчисленных планетных систем и их спутников?

– Твои слова не означают выговор, но я поражён тем, что в них подразумевается. – сказал Фирдаузи неторопливым тоном. – Даже в мои лета старые теории могут быть пересмотрены, и новые выводы сделаны. Хотя герои моего "Шах-Наме" – огнепоклонники, я верую в Пророка. Но увы! Как возможно изгнать сомнения, что вкрадываются в голову человека, как демоны безумия? Если у нас должна быть теория, давайте построим её на постулате, что жизнь и смерть отмечают гармонизацию отношений. Самоочевидное отношение мельчайшей травинки к великому Солнцу не менее ясно, чем дождевой капли к облаку и океану, и обе доказывают сопричастность человеческой души к универсальному Духу. Если внешний мир открывает нам немного более того, что мы понимаем под формами вещей, беглый взгляд в их внутреннюю природу предоставляет нам доступ в наш собственный внутренний мир мысли и вдохновения. Когда земля и море, гора и долина, поле и пустыня, озеро и река, дерево и цветок, рыба, животное, птица и насекомое – когда земные элементы и небесные звёзды, признанные в качестве видимых проявлений непостижимого замысла, с человеком как венцом творения этой нисходящей иерархии, и Богом как Всё-во-Всём, Всё-выше-Всего на протяжении всего Универсума, тогда душа способна перейти из своего нутряного мира в сверхъестественное измерение, вдохновение переходит в откровение, и мир разума и счастье сердца защищены предвкушением небес; диссонанс сомнения уступает гармонии веры, и дождевые капли, давно утерянные в тёмных кавернах и расселинах треснувшего камня, вырываются наружу кристаллическими фонтанами, собираются в ручьи, реки, желая смешаться с Океаном.

Понял Назир метафизику своего друга или же нет, он был последним, кто мог усомниться в идеях человека, чью превосходную мудрость он никогда не имел повода ставить под сомнение. Магометанская дружба родственна бедуинскому гостеприимству, и Назир, кто получил от поэта все знаки отличия, принял меры, чтобы сообщить о его уходе с королевскими почестями. После праздника, устроенного в его честь выдающимися людьми провинции, знаменитый бард был посажен на лучшего дромадера, его сопровождал другой корабль пустыни, гружённый ценными дарами, а также целая пышная кавалькада, вышедшая из ворот Тегерана во главе с его верным другом.

– Если милость Аллаха гарантирует мне радости рая, я буду молиться, чтобы Назир Лек разделил их со мной, покуда твоя слава не станет выше моей, того, кто менее щедр, чем ты. – таковы были последние слова Фирдаузи, исполненные благодарности к его великодушному хозяину.

По достижении Туса, места его рождения, Фирдаузи обнаружил, что обещанные султаном горы золота не прибыли, оттого он был очень обеспокоен, что извинения Махмуда были отвлекающим манёвром перед его уничтожением. Его опасения не были развеяны услышанными от случайного ребёнка на улице шепелявыми стихами едкой сатиры, в которых он, Фирдаузи, прозывал Махмуда внебрачным сыном рабыни. Коварный смысл этих строк заключался в том, что если бы предшественники этого монарха были бы благородных кровей, то взамен премии, обещанной ему за "Шах-наме", он, Фирдаузи, получил бы уже венец из чистого золота для своих седин.

Сжимающая сердце жалость к самому себе довела дряхлого человека до слёз. Его обида была плачем Ирана, выдыхаемым невинными в уши сочувствующих матерей. Ещё раз он пережил страшные моменты своей жизни; часы той ночи, на исходе которой он видел себя растоптанным под ногами слонов Махмуда, оттого, что он возмутился подлостью султана в виде отправки ему 60 тысяч серебряных драхм, а не золота, дирхемов заместо динаров, по согласованию; момент, когда, спасаясь от гнева тирана, он искал убежища в Мазендеране, где Кабус, принц Джорджана, не посмел затаить его, опасаясь непримиримого преследователя; и те наиболее болезненные часы, когда Эль Каддер Биллах, халиф Багдада, сперва восторгаясь гением беглеца, просил его покинуть город, когда Махмуд Газневийский потребовал его экстрадиции. Сокрушённый горем, сломленный человек вернулся в дом своей дочери, чтобы умереть на её руках, повинуясь непостижимому велению судьбы.

В то самое время, когда тело Фирдаузи вывозили через одни ворота Туса, верблюды, нёсшие султаново золото, вступили в город через другие. Его дочь отказалась принять их, но старики-местные вспомнили свои заветные желания увидеть родное место, улучшенное общественными работами, в особенности нормальным и обильным водоснабжением. В соответствии с щедрым желанием поэта, сокровища были приняты и вложены в пользу оплакивавших его жителей города, чьи потомки на протяжении последующих столетий продолжают поминать кончину бессмертного сказителя Ирана.

Fin


Статья написана 29 июня 2015 г. 02:47

Лорд Дансейни (Эдвард Джон Мортон Дракс Планкетт, XVIII барон Дансейни)

–-

Из сборника

Tales Of Wonder

{1916}

–-

Вольный перевод: Элиас Эрдлунг, эсквайр

---

В кочестве предисловия: Лорд Дансейни — один из знатнейших мировых сновидцев, мироходцев и рудознатцев. Из его рога изобилия излилось столько диковинных басен, нарраций, увертюр, гимнов и сказочных притч, сколько никак не возможно запихнуть ни в какой пиратский файловый сундук. Помимо типично английской бытовой прозы, поствоенных мемуаров, готических новелл, вычурных философских пьес и ирландских саг, из под его пера вышло несколько протофэнтезийных романов-квестов ("Дочь Короля Эльфландии", "Меч Велларана", "Благословение Пана", "Сказание О Трёх Полушариях"), две или три "Книги Чудес", плутовские жизнеописания достославного идальго Дона Родригеса, собственный космогонический мифоэпос о богах и сущностях Пеганы и около двухпятисотдесятков микрорассказов, объединённых в увесистые сборники. Пожалуй, собирание всей коллекции работ Дансейни — неблагодарное занятие. Так что даже и пытаться не стоит. Тем не менее, из-за большой охоты к его вычурным филигранным фабулам мы взялись перевести на новый лад несколько случайно выбранных перлов из халифской сокровищницы "Tales Of Wonder" [1916].

---

Nota Bene: Любопытно, что в Средневековье существовал такой литературный жанр, как "Wunderbuch" ("Книга чудес"). Он был популярен как на Западе, так и в странах Азии, Средиземноморья и северной Африки. Обычно такие манускрипты представляли собой паноптикумы забавных выборочных иллюстраций из античных бестиариев, небесных знамений, странных видений, экзотических путешествий и т.д. Из наших собственных исследований мы узнали о двух таких исторических документах — европейском "Wunderzeichenbuch" (1552) и арабском "Kitab al-Bulhan" (1330-1450). Знал ли о них лорд Дансейни? Этого мы не знаем, но можем сказать с уверенностью — его воображение и без того работало как заправская Книга Чудес. Приятного чтения.

---

Composite manuscript in Arabic of divinatory works, dating principally from the late 14th century A.D., containing astrological, astronomical and geomantic texts compiled by Abd al-Hasan Al-Isfahani, with illustrations.

–-

A Tale of London\Сказ о Лондонистане

– Подойди ближе, – сказал султан своему поедателю хашиша в далёкой земле, о которой знают разве что в Багдаде, – а теперь пригрезь мне видение Лондона.

И тогда хашишин совершил низкий поклон и сел, скрестив ноги, на пурпурную подушку, покрытую узором из золотых маковок, лежащую на мозаичном полу, рядом с чашей из слоновой кости, где был хашиш, съел обильное количество сего кушанья, моргнул семь раз и начал так.

– О Друг Аллаха, да будет тебе известно, что Лондон – желаннейший из всех городов Земли. Его жители строят дома из эбенового дерева и кедра, а крыши этих домов они покрывают тонкими медными пластинками, которые рука Времени обращает в зелень. Они имеют золотые балконы, инкрустированные аметистами, в которых они отдыхают и смотрят на закаты. В сумерках бесшумно крадутся по дорогам музыканты; никем не услышанные, ступни их опускаются на белый морской песок, которым усыпаны эти тракты, и вот внезапно в темноте раздаются переливы их дульцимер, цитр и прочих хордофонов. Тогда с балконов нисходит лёгкий шёпот, воздающий им хвалы за их мастерство, и тогда к ногам музыкантов падают драгоценные браслеты, золотые ожерелья и даже жемчуг.

– В самом деле, это удивительный град, – продолжал хашишин, – вдоль песчаных дорог тянутся там тротуары, выложенные алебастром, и на всём их протяжении расставлены фонарные столбы из хризопраза, всю ночь излучающие зелёный свет, но светочи балконов жилых домов сделаны из аметиста.

– В то время, как музыканты бредут по дорогам, вокруг них собираются танцоры и танцовщицы и исполняют танцы на алебастровых тротуарах, ради собственного удовольствия, а не по найму. Иной раз распахивается далеко наверху окно эбенового дворца и на голову танцора низвергается цветочный венок, или же дождь из лепестков орхидей просыпается на всю братию.

– Воистину, не встречал я доселе более чудесного града, хотя через многие столичные мраморные врата провёл меня хашиш, но Лондон – это диво из див, последний предел мечтаний, ибо чаша из слоновой кости более не имеет ничего для показа. И даже ифриты, что несут меня в своих кривых когтях, уже щиплют меня за локти и принуждают мой дух к возвращению, ибо им известно, что я слишком много узрел. "Нет-нет, никакого Лондона", бормочут они, и потому я буду говорить теперь о другом городе, о городе, стоящем в менее таинственных землях, и более не буду гневить ифритов, рассказывая о запрещённых вещах. Я буду говорить о Персеполисе или о знаменитых Фивах Стовратных.

Тень досады пронеслась по лицу султана, его взгляд наполнился таким неистовством, что вы вряд ли способны себе вообразить, но в тех землях его страшный облик был хорошо известен, и хотя дух рассказчика бродил далеко отсюда и его взор был затуманен хашишем, однако его физическая форма, бывшая в зале дворца, ощутила на себе смертельный взгляд и тут же направила свой дух обратно в Лондон, как делает человек, при звуках грома спешащий в свой дом.

– И поэтому, – продолжил хашишин, – в столь желанном городе, в Лондоне, все их верблюды чистейшего белого цвета. Стоит отметить удивительную быстроту и непревзойдённую легконогость их коней, которые приводят в действие их колесницы из слоновой кости и несут их вдоль тех песчаных путей, а на головах этих копытных позвякивают маленькие серебряные бубенцы. О Друг Бога, если бы ты только мог представить себе их купцов! Роскошь их одежд в полуденный час! Они не менее великолепны, чем те бабочки, что порхают по их улицам. Их накидки цвета смарагда, ризы – цвета ляпис-лазури, огромные пурпурные тюльпаны расцветают на их плащах хитроумного покроя, средоточия цветков – золотые, а лепестки – фиолетовые. Все их шляпы – черного цвета ("Нет, нет" – сказал султан), но ирисы проступают на их полях, а зелёные плюмажи покачиваются над их верхушками, как павлиньи хвосты.

– У них есть река под названием Тхамз, по ней их корабли с аметистового цвета парусами плывут вверх по течению, гружённые благоуханным фимиамом для курильниц, что заполняет их улицы, новыми песнями, обмененными на золото у чужеземных племён, сырцовым серебром для статуй их героев, золотом для постройки балконов, где будут отдыхать их женщины, большими сапфирами для вознаграждения их поэтов, секретами старых городов и странных земель, сокровищами обитателей далёких островов, изумрудами, адамантами и морскими кладами. И всякий раз, стоит новому судну зайти в гавань, а слухам о прибытии разлететься по Лондону, как тут же все торговцы слетаются к реке для обмена, и весь день напролёт колесницы кружат спицами по их улицам, и звук их движения – это могучий рёв с утра до самого вечера, это рёв, подобный…

– Не так. – сказал султан.

– Правда да не скроется от Друга Бога, – ответствовал хашишеед, – я совершил ошибку, опьянев с хашиша, так как даже в таком желанном городе, как Лондон, уличные дороги покрыты столь плотным слоем белого морского песка, от которого город сияет по ночам, что ни звука не доносится с тех караванных путей, а колесницы движутся не громче лёгкого морского бриза.

– Это хорошо, – сказал султан.

– Они легко катятся вниз к докам, где покачиваются на волнах пришвартованные корабли и идёт бойкая торговля заморскими диковинами, среди чудес, что показывают моряки, стоящие на твёрдой земле рядом с высокими мачтами их судов, и легко, но стремительно несутся обратно вверх к своим домам с наступлением вечера.

– О, если бы могло только Его Великощедрие, Его Знаменитейшесть, Друг Аллаха, хоть на одно мгновение узреть все эти вещи, увидеть ювелиров с их пустыми корзинами, торгующих у пристани, когда бочки с изумрудами достаются из трюмов. Или же увидеть фонтаны в серебряных бассейнах посреди уличных путей. Я видел миниатюрные шпили на крышах их эбеновых дворцов, и шпили те выполнены из золота, и птицы расхаживают по тем медным крышам от одного золотого шпиля к другому, и птицы эти не имеют себе равных по великолепию ни в одном из лесов мира. И над желанным городом, Лондоном, небо столь глубокого цвета индиго, что по одному этому признаку путешественник может понять, куда он пришёл и на том будет вправе закончить своё счастливое приключение. Какой бы ни был оттенок неба над Лондоном, этому городу не свойственна слишком большая жара, ибо вдоль его дорог всегда дует прохладный и мягкий южный ветер.

– Таков, о Друг Бога, на самом деле Лондонистан, лежащий очень далеко по ту сторону от Багдада, не имеющий равных себе по красоте и совершенству своих дорог среди земных городов и легендарных метрополисов; и даже так, как я уже говорил, в сердцах его благословенных жителей постоянно изобретаются всё более прекрасные вещи, и от красоты их собственных изысканнейших изделий, количество которых увеличивается с каждым годом, они черпают новое вдохновение для создания ещё более удивительных вещей.

– А хорошо ли их правительство? – спросил султан.

– Самого наилучшего образца, – сказал хашишин и повалился навзничь на мозаичный пол.

Таким образом он лежал и молчал. И когда до султана стало доходить, что его хашишин более ничего не скажет этой ночью, он улыбнулся и сдержанно зааплодировал.

И стала зависть в том дворце, что находится в землях за пределами Багдада, ко всем, кто обитает в Лондонистане.

The End

---

The Exiles Club\Клуб Отверженных

...Это был вечерний раут; и кто-то сказал мне что-то такое, что переключило мою речь на предмет, неизменно полный очарования для меня, а именно – на размышления о старых религиях и забытых богах. Истина (что имеется в некоторой степени у всех религий), мудрость, красота культовых обрядов тех стран, через которые мне пришлось путешествовать, не имели для меня равноценной привлекательности — для того, кто замечает в них лишь тиранию, нетерпимость и презренное раболепие, все они кажутся дикостью. Но когда божественные династии свергаются на небесах и забываются даже среди людей, глаза стороннего наблюдателя, более не ослеплённые их властью, находят что-то весьма задумчивое в ликах павших божеств, просящих поминовения, что-то чуть ли не до слёз прекрасное, словно тёплые летние сумерки, мягко рассеивающиеся после какого-либо запомнившегося в мировой истории войн дня. Взять, к примеру, того же Зевса – между тем Зевсом, каким он был когда-то, и той полузабытой сказкой, какой он предстаёт для современных людей, раскинута бездна столь великая, что мы попросту не имеем ни малейшего шанса измерить ту высоту, с которой он был низвергнут. И таким же образом обстоят дела и с другими божествами, с коими двадцатый век обходится, как с бреднями старой няньки, чьи колени сотрясаются от возраста. Сила духа, что требуется для превозмогания такого падения, безусловно, должна быть выше человеческой.

Произнося подобные речи на волнующую меня тематику, я, возможно, и говорил чересчур громко, но всё же никак не мог знать, что буквально в паре шагов за моей спиной стоял ни кто иной, как экс-король Эритиварии, что расположена на тридцати островах где-то в Средиземном море, иначе бы я умерил свой пыл и отошёл в сторону, чтобы освободить ему пространство. Я пребывал в неведении о его присутствии на банкете до тех пор, пока его спутник, тот, кто вместе с ним попал в изгнание, но продолжал вращаться вокруг него, сообщил мне, что его хозяин пожелал познакомиться со мной; таким вот образом, к моему вящему удивлению, я был представлен экс-королю, хотя никто из них даже не знал моего имени. И именно тогда я и был приглашён экс-королём на званый ужин в его Клубе.

В то время я мог объяснить его интерес к моей персоне, лишь предположив, что сей благородный муж нашёл некоторое сходство со своим статусом изгнанника и судьбой павших богов, о которых я рассуждал столь горячечно, не ведая о его присутствии. Теперь же мне известно, что в тот момент он думал не о себе, приглашая меня на ужин.

Здание клуба выглядело бы исключительно внушительно, пожалуй, на любой улице Лондона, но в том уныло-посредственном квартале, где его выстроили, оно казалось даже чрезмерно огромным. Вздымаясь над этими гротескными домишками своими псевдогреческими формами, которые мы условно называем "георгианским стилем", особняк имел в себе что-то определённо олимпийское. Что касаемо моего хозяина, для него эта мизерабельная улица не значила ровным счётом ничего, ибо в течение всей его молодости любое место, отмеченное его визитом, преображалось в фешенебельное в тот самый момент, когда он там появлялся; слова вроде "Ист-Энд" также никак его не затрагивали.

Кто бы ни приказал выстроить этот приют муз, он, безусловно, обладал известным состоянием и вовсе не заботился о следовании моде, возможно, даже презирал её. В то время, как я стоял, глазея на великолепные верхние окна, драпированные умопомрачительными гардинами, размытыми опускающимся вечером, на полотне которых мелькали громадные тени, мой хозяин привлёк моё внимание, показавшись из дверного проёма, и потому я вошёл внутрь и встретил во второй раз экс-короля Эритиварии.

Лестница из редкой породы мрамора вела вверх; мы поднялись по ней, прошли через боковую дверь, спустились вниз и оказались в банкетном зале неслыханного великолепия. Длинный стол рассекал его на две половины, накрытый, по моим скромным подсчётам, на двадцать человекомест, и от меня не скрылось, что вместо стульев здесь были поставлены троны – для каждого, исключая меня, кто был единственным гостем и для кого был приготовлен обыкновенный стул. Мой хозяин объяснил мне, когда все расселись, что каждый член этого клуба имел королевские полномочия.

Де-факто, никто не может стать членом Клуба, продолжал разъяснять мне мой хозяин, до тех пор, пока его претензии на королевство не будут предоставлены в письменной форме на рассмотрение и одобрение приёмной комиссии. Прихоти населения или же неудачные опыты управления страной самого кандидата никогда не попадают в поле зрения дознавателей, и только лишь наследственность и законное происхождение имеют вес при принятии в Клуб, всё остальное игнорируется. За этим столом собрались и те, кто когда-то царствовал самолично, и те, кто утверждали свою законную преемственность от королей, ныне забытых миром, чьи царства, по чьим-то веским заявлениям, даже успели изменить свои имена. Хатцгур, горное королевство, сейчас рассматривается чуть ли не как мифическая диковина.

Вряд ли мне доводилось видеть что-то более величественное, чем этот пространный обеденный зал, расположенный ниже уровня улицы. Само собой разумеется, днём здесь должно быть слегка мрачновато, что свойственно любому подвальному помещению, но с приходом ночи, освещаемый массивными хрустальными люстрами и искрящийся бликами от наследных реликвий, отправленных в изгнание, он превосходил великолепие всех тех дворцов, у которых было только по одному королю. Изгнанники приплывали в Лондон внезапно – большинство из них либо были королями, либо их детьми, либо внуками; некоторые сбегали из своих царств ночью, в лёгких санях, подхлёстывая лошадей, или же неслись галопом в ясном утреннем свете через границы, некоторые из них тащились из своих столиц, по дорогам, целыми неделями, замаскированные под простолюдинов, в то время, как многие использовали оставшийся лимит царствования с умом, чтобы прихватить из сокровищниц разные вещицы без уплаты стоимости, ради старых времён, как они сами выражались, но вместе с тем, как сообразил я, и с прицелом на будущее. И эти самые сокровища сверкали на длинном столе в банкетном зале на цокольном этаже этого странного Клуба. Одного взгляда на них было уже достаточно, но если вы к тому же могли услышать их истории, рассказанные их же владельцами, это означало вернуться в воображении назад в прошлое к эпическим временам, оказавшись на романтической границе выдумки и факта, где герои документальной истории воевали с богами мифов. Знаменитые серебряные кони Гильгианцы взбирались там на отвесные кручи, что они и сделали чудеснейшим образом ещё до прихода вестготов. Это был не слишком крупный кусок серебра, но мастерство, с которым он был вырезан в скульптурную форму, превосходило пчелиное искусство.

Жёлтый Император привёз с Востока образец несравненного фарфора, прославившего его династию, хотя остальные её деяния были полностью забыты. Фарфор имел насыщенный фиолетовый оттенок.

И ещё была здесь маленькая золотая статуэтка дракона, крадущего алмаз у леди. Дракон держал сей чистейший, как горная роса, и довольно-таки крупный камень в когтях. Вся конституция и история царства, откуда была привезена данная реликвия, были основаны на легенде о похищении драконом алмаза у принцессы, и только исходя из этой легенды короли этой страны утверждали своё право на скипетр. Когда последний наследник трона покинул ту страну, поскольку его фаворит-генерал использовал своеобразный боевой порядок под огнём артиллерии, он привёз с собой маленькую античную статуэтку, которая нигде более не служила доказательством его королевского статуса, кроме как в пределах стен этого необыкновенного Клуба.

Была здесь и пара аметистовых кубков тюрбанированного Короля Фу, из одного он пил сам, а другой давал своим врагам, и глаз не мог определить, какой из них был для чего предназначен.

Все эти вещи, что показывал мне экс-король Эритиварии, рассказывали мне свои удивительные истории; от самого себя он не показал мне ровным счётом ничего, за исключением талисмана, который он в своё время пользовал в качестве навершия водной трубы своего любимого таксомотора.

Я не обрисовал и десятую часть великолепия этого стола. Я попросил повторного приглашения, чтобы иметь возможность детального обследования каждой завитушки каждого экспоната и сделать подробные заметки об их истории. Если бы я только мог знать, что моё желание посетить вновь этот Клуб было последним, чего мне следовало пожелать, я бы исследовал эти сокровища более внимательно, но сейчас, когда вино стало совершать свой круговой обход и изгнанники принялись беседовать, я поднял свой взгляд от столешницы и стал слушать странные повести их прежнего существования.

Тот, кто знавал лучшие времена, имеет, как правило, скверную историю, повествующую о том, как причиной его краха стали самые тривиальные вещи, но данное правило не применимо к тем персоналиям, что собрались на ужин в этом подвальном зале – их падения были подобны падениям могучих дубов в страшные ночные грозы, они повергались наземь с грохотом и сотрясали нации. У тех же, кто сами не были королями, но ссылались на изгнанных предков, были в загашниках ещё более грандиозные катастрофемы; история будто бы смягчала судьбу их династий, как мох вырастает на дубе, величественном, хоть и сломленном. Здесь не было ни духа завистничества, как это обыкновенно среди царственных особ, ни духа соперничества, сгинувшего вместе с флотилиями и армиями, и члены Клуба не выказывали горечи по поводу тех, кто способствовал их падению. К примеру, один из экс-королей высказывался об ошибке своего премьер-министра, приведшей оного к потере трона, как о "ниспосланном с небес на бедного старину Фридриха даре бестактности".

Они приятно сплетничали о многих вещах, это были пересуды, всем знакомые со школьных уроков истории, некоторые фабулы я уже когда-то слышал, другие же проливали дополнительный свет на те таинственные войны, что сопровождались одним неудачным словом, которое мне не хотелось бы использовать здесь. Это слово было "наверху".

Экс-король Эритиварии, указав мне на те беспрецедентные реликвии, о которых я уже успел рассказать, и на многие другие помимо них, гостеприимно спросил меня, есть ли ещё что-то, что бы мне хотелось лицезреть – очевидно, он имел в виду столовые сервизы, стоящие в сервантах, любопытные гравированные мечи князей, принцев, лордов и герцогов, ювелирные украшения, легендарные кольца-печати, но я, бросив взгляд на чудесную лестницу, чья балюстрада, по моим представлениям, была выполнена из чистого золота, задал лишь один вопрос — отчего же в таком величественном строении, в котором для трапез отведён подвальный холл, упоминается слово "наверху". Глубокая тишина опустилась на всю ассамблею, тишина такого свойства, что приветствует легкомыслие в соборе.

Наверх! – задыхался он. – Мы не можем подняться наверх!

До меня стало доходить, что произнесённое мною слово было серьёзным промахом. Я попытался извиниться, но не знал, как это сделать.

– Конечно, – мямлил я, – члены не могут принимать гостей наверху.

– Члены! – сказал он мне. – Мы не являемся членами!

В его голосе чувствовалось такое порицание, что я не сказал более ничего, но воззрился на него вопрощающе, возможно, губы мои шевелились, возможно, я произнёс: "Но кто вы тогда?" Невероятное удивление снизошло на меня в их отношении.

– Мы лакеи, – сказал он.

То, что я не мог знать, было, в конце концов, честным невежеством, коего не было нужды стыдиться, сама пышность их стола отрицала это.

– Тогда кто же является членами Клуба? – спросил я.

После этого вопроса воцарилось такое тягостное затишье, молчание такого благоговейного страха, что в одно мгновение моя голова была захвачена самыми дикими мыслями, мыслями странными, фантастическими, ужасными. Я схватил своего хозяина за запястье и приглушил свой голос.

– Они тоже – отверженные? – спросил я.

Дважды, глядя мне в лицо, он серьёзно кивнул головой.

Я оставил этот клуб так спешно, как только мог, чтобы никогда не увидеть его вновь, едва останавливаясь, чтобы раскланяться со всеми этими королями в отставках, и, как только я захлопнул за собой входную дверь, одно из больших окон под крышей особняка распахнулось, оттуда вырвалась вспышка молнии и убила собаку.

Fin

---

Сказ Об Экваторе\A Tale Of Equator

Тот, кто был султаном так далеко на Востоке, что его владения были признаны сказочными в самом Вавилоне, чьё имя, ставшее нарицательным в значении "за тридевять земель", до сих пор гуляет по улицам Багдада, чью столицу бородатые путешественники поминают с наступлением вечера у ворот, чтобы собрать слушателей, когда над городом поднимается табачный смог, гремят игральные кости и зажигаются фонари постоялых дворов, — даже он однажды издал указ в том далёком городе, провозгласив: "Пусть будут сюда приведены все мои учёные мужи, какие только способны предстать передо мной, и пусть да наполнят они моё сердце радостью своими познаниями."

Слуги бросились врассыпную, и зазвучали рожки, и случилось так, что все, кто были хоть мало-мальски учёными, собрались перед ликом султана. И ещё много было желающих. Но из тех, что были в состоянии говорить внятные речи, позже названных Счастливцами, один сказал, что есть Земля к Югу – и земля эта увенчана лотосом – в которой всё наоборот: когда там лето, здесь зима, и когда там зима, здесь лето.

И когда султан тех самых далёких земель узнал, что Творец-Всего-На-Свете измыслил устройство столь значительного потенциала для извлечения удовольствий, его веселью не было границ. Внезапно он заговорил, и то было сутью его речения, что на самой линии границы или предела, что разделяет Север с Югом, должен быть построен дворец, где в северных дворах будет лето, в то время как в южных будет зима; таким образом, он мог бы перемещаться из одного крыла в другое в соответствии со своим настроением, и прохлаждаться летним утром, и встречать полдень со снегом. Так, султановым поэтам было велено отправиться в разные стороны и разнести благую весть об этом дворце, предвосхищая его красоты далеко на Юге и в будущем времени; и некоторым из них удалось это лучше других. Из тех же, что преуспели и были за то вознаграждены цветочными венками, никто с такой лёгкостью не был удостоен султановой улыбки (которая обеспечивала долгие дни), как тот, кто, предвидя дворец, говорил о нём так:

"За семь лет и семь дней, о Опора Неба, должны строители твои построить его, твой дворец, который не принадлежит ни Северу, ни Югу, где ни лето, ни зима не будут единовластными владыками часов. Вижу его белокаменным, обширным, словно город, чарующим, словно женщина, Чудом Света, со множеством окон, с твоими принцессами, вглядывающимися в сумерки; йеа, созерцаю я негу златых балконов, слышу шелест муслина нижних галерей, и воркование голубей на его скульптурных карнизах. О Опора Небес, должно быть, столь удивительный вертоград построен твоими древними предками, детьми солнца, ибо его могут лицезреть все люди и по сей день, а не только поэты, чьё видение сообщает им о его отдалённости к Югу и в будущем времени."

"О Царь Времён, должен сей дворец стоять посредине этой самой линии, что разграничивает на две равные части Север и Юг и разделяет сезоны друг от друга как экраном. На Северной стороне, когда там лето, твои наряженные в шелка стражницы должны совершать обход вдоль ослепительных стен, в то время как копьеносцы, одетые в меха, будут нести дозор на Юге. Но в полуденный час середины года твой камергер должен будет сходить вниз со своей высоты, в срединный зал, и глашатаи с медными трубами будут следовать за ним, и он должен будет произвести великий крик в самый полдень, а глашатаи должны будут исторгнуть из своих труб зычный рёв, и копьеносцы в мехах должны будут прошествовать в Северные дворы, и стражницы в шелках должны занять свой пост на Юге, а лето должно будет покинуть Север и перейти на Юг, а все ласточки – взмыть в небо и последовать за ним. И в одних твоих внутренних покоях не должно быть никаких изменений, ибо они будут лежать вдоль той самой линии, что разграничивает сезоны и разделяет Север от Юга, и твои длинные сады будут разбиты под ними."

"И в садах твоих всегда будет весна, ибо она отдыхает на опушке лета, а осень всегда будет подкрашивать сады твои, так как она всегда вспыхивает на краю зимы, и те сады должны будут лежать на границе зимы и лета. И будут фруктовые деревья в твоих садах, с бременем осени на их ветвях и первыми бутонами весны."

"Йеа, я созерцаю этот дворец, как мы можем видеть будущие вещи; я вижу блеск его белых стен в огромном сиянии середины лета, и ящериц, лежащих вдоль его парапетов на солнце в неподвижности, и людей, спящих в нём в полдень, и бабочек, порхающих в нём, и птиц лучистого оперения, преследующих чудесных мотыльков; и раскинувшиеся вдали леса с гигантскими орхидеями, горделиво растущими там, и радужных насекомых, танцующих вокруг в солнечном свете. Я вижу стены на другой стороне, снега, укутавшие зубцы башен, сосульки, намёрзшие на них, словно ледяные бороды, дикие ветра, дующие из одиноких мест и плачущие в холодных пустошах, чьи порывы наносят сугробы, превышающие высоту башенных контрфорсов; те, кто смотрят из окон на этой стороне твоего дворца, видят диких гусей, летящих низко над мёрзлой землёй, и всех зимних птиц, чьи перелётные стаи сражаются с горькими ветрами, и тучи над ними черны, потому что здесь царствует середина зимы. В то же время в других твоих дворах бьют звонкие фонтаны, а их капель падает на мрамор, согретый огнём летнего солнца."

"Таков, о Царь Времён, дворец твой, и имя его должно звучать Эрлатдронион, Чудо Света, и твоя мудрость должна заставить твоих архитекторов спроектировать его раз и навсегда, чтобы каждый мог видеть то, что сейчас дано видеть одним лишь поэтам, и чтобы пророчество было исполнено."

И когда поэт прекратил излагать свою речь, султан заговорил, и сказал следующее, пока все его люди стояли и слушали с согбенными головами:

"Будет излишне моим строителям возводить сей дворец, Эрлатдронион, Чудо Света, ибо, слушая тебя, мы до дна испили все его услады."

И поэт вышел от Его Августейшего Присутствия и стал грёзить о новых вещах.

To be

---

Трудный Побег\A Narrow Escape

Дело происходило под землёй.

В этой сырой пещере под Бэлгрейв-Сквер стены сочились слизью. Но какое было до них дело магу? Ему нужна была интимная обстановка в первую очередь, а вовсе не сухость. Здесь он размышлял над тенденциями событий, профилировал судьбы, стряпал магические зелья.

За последние несколько лет спокойствие его дум было омрачено шумом моторных экипажей; в то же время до его острых ушей доносился отдалённый грохот поездов в туннеле, идущем вниз по Слоун-стрит, подобный землетрясениям; и звуки нового мира над его головой не вызывали у него в целом приятных впечатлений.

Он постановил однажды вечером, сидя за своей недоброй трубкой, там, внизу, в своей сырой каморе, что Лондон прожил достаточно долго, чтобы начать злоупотреблять своими возможностями, что он зашёл слишком далеко, в конце концов, со своей цивилизованностью. И посему он решил разрушить его.

Порешив так, он подозвал своего прислужника с дальнего заросшего грибами конца пещеры и приказал ему: "Принеси мне, – сказал он, – сердце жабы, обитающей в Аравии, в Вифанийских горах." Прислужник ускользнул через тайную дверь, оставив этого мрачного старика с его ужасной трубкой, и куда он пошёл, и как возвращался он обратно, знают разве что бродячие цыгане. Но по прошествие года он вновь стоял в пещере, пройдя тайным ходом через ловушки, а старик всё пыхтел трубкой, и слуга принёс с собой маленький комок плоти, что разлагался в шкатулке из чистого золота.

– Что это? – прохрипел старик.

– Это, – сказал прислужник, – сердце той жабы, что жила когда-то в Аравии, в горах Вифании.

Кривые пальцы старика сомкнулись на предмете, он благословил слугу своим дребезжащим голосом и воздел когтистую клешню вверх; моторный омнибус прогремел над ними по камням мостовой в своём бесконечном движении, где-то в отдалении вагоносостав потряс Слоун-стрит.

– Ну, – сказал старый маг, – пора.

И тут же они покинули заросшую лишайниками пещеру, прислужник захватил котёл, золотую кочергу и все другие потребные вещи, и они вышли на свет дневной. И очень замечательно смотрелся старик в своих шелках.

Их целью были окраины Лондона; старик шагал впереди, а его прислужник бежал за ним вприпрыжку, и было что-то поистине магическое в одиночном шествии налегке старого чародея, без его чудесного плаща, котла и жезла, в спешащей за ним фигуре служки и в маленькой золотой кочерге.

Ребятня насмехалась над ними, пока не ловила на себе взгляд старика. Так эта странная процессия из двух людей и продвигалась по Лондону, в слишком быстром темпе, чтобы кто-то мог за ними увязаться. Положение дел здесь, наверху, казалось ещё более плачевным, чем оно ощущалось там, внизу, и чем дальше они уходили от центра к периферии, тем хуже Лондон становился.

– Время пришло, – сказал старик, – сомнений нет.

И так они пришли, наконец, к окраине Лондона и небольшому холму и стояли, окидывая его грустным взглядом. Это было столь скорбное зрелище, что прислужник возжаждал оказаться в их родной пещере, хоть и была она промозглой и полной ужасных заклинаний, которые старик бормотал во сне.

Они взобрались на холм и поставили котёл наземь, и положили внутрь необходимые вещи, и разожгли травы, которые ни один порядочный фармацевт не станет продавать и ни один достойный садовник – взращивать, и стали помешивать котёл золотой кочергой. Маг отошёл немного в сторону и забормотал, после чего зашагал обратно к котлу и, полностью готовый к ритуалу, неожиданно открыл шкатулку и позволил мясистому сгустку плюхнуться в кипящее варево.

Затем он сотворил заклинания, после всплеснул руками; ароматы из котла вошли в его разум, и маг стал изрекать яростные вещи, которых не мог знать прежде, и чертить чудовищные руны (прислужник закричал в страхе); здесь они прокляли Лондон от туманов до глинистых ям, от зенита до бездн, прокляли все эти моторные повозки, заводы, магазины, парламент, людей.

– Пусть всё это сгинет, – заклинал маг, – и Лондон уйдёт прочь со своими трамвайными линиями, и кирпичами, и мостовыми, всеми узурпаторами исконных полей, пусть всё это уйдёт прочь, а дикие зайцы, ежевика, шиповник, вересковая роза вернутся.

– Пусть это уйдёт, – сказал он, – уйдёт сейчас же, уйдёт совершенно.

В мгновенно наступившем молчании старик закашлялся, затем стал ждать с жадными глазами; а долгий-предолгий гул Лондона продолжал длиться, как это было всегда с тех самых пор, как первые тростниковые хижины были сколочены вдоль реки, меняя свою интонацию, но не меняя своего течения, гораздо более громкий сейчас, чем это было годы тому назад, гудящий день и ночь, хотя его глас стал надтреснутым с возрастом; и он не имел тенденции прекращаться.

И старик повернулся к своему дрожащему прислужнику и страшно прорычал ему, пока тот врастал в землю:

– ЭТО СЕРДЦЕ, ЧТО ТЫ ПРИНЁС МНЕ, НЕ ПРИНАДЛЕЖИТ ОНО НИ ТОЙ ЖАБЕ, ЧТО ОБИТАЕТ В АРАВИИ, НИ ТОЙ, ЧТО ОБИТАЕТ В ВИФАНЕЙСКИХ ГОРАХ!

---

К Читателю\Guarantee To The Reader

С того момента, как порешено было мною записать для твоего удобства долгую эту притчу, О мой чтец, что слыхал я в приморской таверне, довелось мне путешествовать по Алжиру, Тунису и по пустыням Аравии. Многое из того, что узрел я в тех странах, бросало тень сомнения на рассказанную моряком повесть. Прежде всего, Пустыня не лежит в сотнях миль от побережья, и есть там больше горных хребтов, чем ты можешь себе представить, горы Атласа в частности. Вполне допустимо, что капитан Шард мог бы пересечь Эль-Кантару, двигаясь по стародавнему караванному пути; или же он, возможно, мог двигаться в сторону Алжира и Бу-Саада, а далее пройти через горный перевал Эль-Финита-Дэм, хотя это достаточно плохой вариант передвижения на верблюдах (не говоря уже о волах с корабля), по какой причине арабы и величают эту тропу Финита-Дэм – Путём Крови.

Я бы не отважился пустить эту историю в печатное плавание, если бы моряк был трезв как стекло, когда выкладывал её, ибо тогда у меня были бы все опасения усомниться в правдивости его слов, и как следствие, моего тебе рассказа, О мой чтец, но этого ни разу с ним не случилось, и я тому свидетель; в истинности старинной поговорки "In Vino Veritas” я никогда не имел поводу сомневаться, если только она не ложна.

Если же должно быть доказано, что его притча – чистой воды блажь, пусть это произойдёт; если же это окажется действительным фактом, есть некоторые сведения, которыми я располагаю касательно его персоны, общие сплетни в той древней таверне, чьи этилированные окна бутылочного стекла глядят на море, которые я обязан буду сообщить каждому своему знакомому судье, и будет любопытно поглядеть, какой же из них раньше вздёрнет нашего лжеца на рею.

Между тем, О чтец мой, верь истории и отдыхай с уверенностью, что если ты принял эту вещь, найдётся дело и для палача.

---

Бюро Обмена Зол\The Bureau d'Echange de Maux

Часто я думаю о Бюро Обмена Зол и том удивительном злобном старике, что насыщается в нём. Бюро располагается на небольшой улочке, что в Париже, его входная дверь сделана из трёх коричневых древесных брусьев, верхний перекрывает два нижних на манер греческой литеры "Пi", всё остальное выкрашено зелёной краской, само здание гораздо призёмистее и вытянутее своих соседей, да к тому же бесконечно чуждо им, что даёт богатую пищу для фантазии. А над дверным косяком на старом коричневом бруске этими выцветшими жёлтыми буквицами значится: "Bureau Universel d'Echanges de Maux".

Я не раздумывая вошёл и обратился к человеку, вяло откинувшемуся на табурете за своим прилавком. Я потребовал от него объяснений касательно услуг его замечательного учреждения, какие дьявольские пакты здесь заключают, и о многих других вещах, которые меня на тот момент интересовали, ибо двигало мною любопытство; и в самом деле, следовало бы мне покинуть тот магазин в ту же минуту, потому что увидел я такую злобу во взгляде того откормленного человека, в откосах его увядших щёк и блеске греховных глаз, что вы бы могли решить, будто он сношается с самим Адом и имеет преимущество только силой своей извращённости.

Таким человек был мой хозяин; примечательно было то зло, что пряталось в его глазах, таких спокойных, таких апатичных, что вы бы могли поклясться, что он под воздействием наркотиков или же мертвецки мертв; словно ящерицы, лежащие неподвижно на стене, а потом вдруг метнувшиеся, всё его лукавство вмиг вспыхнуло и явило себя в один момент, совершенно переменив облик прежде казавшегося сонным и заурядным старого злыдня. И вот что было предметом обмена и торговли сего примечательного заведения, Универсального Бюро Обмена Зол: вы платите двадцать франков (которые старик соизволил принять от меня в качестве комиссионного сбора), после чего имеет полное право обменять любое зло или несчастье с кем желаете на другое равноценное зло или несчастье, которые тот способен предложить, как заверил меня старик. Было четыре или пять человек в грязных углах этой комнаты с низким потолком, которые жестикулировали и тихо бормотали между собой, как люди, совершающие важную сделку, и за мной распахнулась дверь, впуская ещё людей, и глаза дряблого владельца дома впились в них, стоило новоприбывшим войти, с выражением сознания нужды каждого из них в отдельности и поручительств всех вместе взятых, и упали обратно к столешнице, в сонливой апатии следя за получением своих двадцати франков в почти что безжизненную руку, а зубы старика сжали монету, будто в чистейшем отсутствии ума.

"Одни из моих клиентов." – сказал он мне. Столь удивительной была для меня сущность торговли в этом экстраординарном магазине, что я вступил со стариком в беседу, хоть и был он мне отвратителен, и благодаря его болтливости я получил эти факты. Он выражался на прекрасном английском языке, хотя его обороты были несколько тяжеловесны; казалось, ему известны любые языки. Он был в деле уже много лет, как много, он не мог сказать, и был намного старше, чем казался. Все виды людей занимались бизнесом в его заведении. То, чем они друг с другом обменивались, его не заботило, за исключением условия, что это должно было быть зло, он не был уполномочен вести какой-либо другой вид бизнеса.

Не было такого рода зла, сказал он мне, который не был бы в ходу здесь; никогда не случалось никакому несчастью покинуть в отчаянии стены его Бюро. Человеку, возможно, придётся повременить и прийти на следующий день, на послеследующий и ещё через один, платя каждый раз по 2о франков, но у старика были адреса всех его клиентов и как на ладони – все их нужды, посему вскорости непременно двое находили друг друга и обменивались своим скарбом. "Скарб" – таково было страшное слово, произнесённое стариком с мерзостным смаком его тяжёлых губ, ибо гордился он своим делом и злые дела были для него благами.

Я узнал от него за десять минут чуть ли не всю подноготную человеческой природы; в разы больше, чем я когда-либо узнавал от любого другого человека; я узнал от него, что личное зло человека есть наихудшая вещь на свете, и что это зло так расшатывает умы людские, что те вынуждены искать крайности в этом маленьком мрачном магазине. Женщина, которая не имела детей, обменялась своим несчастьем с убогим полубезумным существом, у которого их было двенадцать ртов. Однажды человек обменял мудрость на глупость.

"Почему, чёрт его дери, он это сделал?" – изумился я.

"Это не моё дело," – ответил старик в своей тяжёлой ленивой манере. Его делом было брать свои двадцать франков с каждого и удостоверять соглашения в маленькой комнатёнке у чёрного входа в магазин, где его клиенты делали свои дела. Помнится, человек, обменявший свою мудрость, покинул магазин на цыпочках со счастливым, хоть и глупым выражением на лице, а его визави ушёл в задумчивости, нацепив на себя крайне озабоченную и растерянную мину. Практически всегда люди обменивались противоположными золами.

Но главное, что озадачило меня в моей беседе с этим громоздким человеком, то, что озадачивает меня до сих пор, заключается в том факте, что никто из совершивших обмен в этом магазине никогда не возвращался обратно. Человек мог приходить сюда день за днём, неделя за неделей, но стоило ему сделать обмен, и он пропадал; так толковал мне старик, но когда я спросил его, отчего было так, а не иначе, он лишь пробормотал, что не ведомо ему это.

Именно обнаружение этой странной закономерности, и никакая другая причина, сподвигло меня произвести рано или поздно свой обмен в задней комнате этого мистического заведения. Я порешил обменять некоторое тривиальное зло на такой же заурядный эквивалент, из чего я планировал извлечь столь ничтожный профит, что вряд ли Судьба могла им заинтересоваться, потому что я глубоко не доверял этим сделкам, прекрасно понимая, что чем более удивительным и потому ускользающим преимуществом награждается человек, тем с гораздо большей вероятностью он рискует быть схваченным богами или ведьмами. Несколькими днями позже я должен был возвращаться в Англию и уже начинал бояться, что стану жертвой морской болезни; этот страх, а не саму болезнь, я решил обменять на соответствующее мелкое зло. Я не знал, с кем мне предстоит совершить сделку, кто на самом деле был главой этого Бюро (покупатель никогда этого не знает), но я решил, что ни Иуда, ни Дьявол не смогут особо поживиться на такой мелкой рыбёшке.

Я обозначил старику свой проэкт, и он насмехался над малостью моего скарба, пробуя склонить к более тёмному обмену, но не смог всё же сдвинуть меня с принятого решения. И тогда он поведал мне с несколько хвастливым видом большого дельца о великих сделках, прошедших через его руки. Один человек однажды пожелал попробовать на вкус и обменять смерть, он проглотил по случаю яд и ему оставалось жить не более 12 часов. Этот зловещий старик был в состоянии угодить ему. Подходящему клиенту требовалось обменять товар.

"Но что он мог предложить в обмен на смерть?" – спросил я.

"Жизнь." – сказал этот старый сквалыга с порочной усмешкой.

"Это должна была быть ужасная жизнь." – сказал я.

"Это было не моё дело." – ответил хозяин, лениво сгребая в оттопыренный карман двадцать звонких франков.

Странные дела мне довелось наблюдать в этом магазине в течение последующих нескольких дней: обмены причудливым скарбом, странные бормотания парочек в укромных углах, которые наконец вставали и уходили в заднюю комнату, а старик шёл за ними для заверения.

Дважды в день, утром и днём, в течение недели я платил свои двадцать франков, наблюдая жизнь в её малых и великих нуждах, раскрывающихся передо мной во всём своём замечательном многоообразии.

И однажды я встретил достойного человека, обременённого только лишь одной маленькой нуждой, он был похож на того, кто мог бы мне подойти. Он всегда боялся, что лифт отчего-то сломается. Я слишком хорошо был знаком с гидравликой, чтобы бояться подобной ерунды, но лечение его от этой фобии не входило в мои планы. Немногими словами я убедил его, что моё зло создано для него, ведь он никогда не путешествовал морем, я же со своей стороны всегда могу подняться по лестнице, и ещё было у меня чувство в тот момент, какое должно было разделяться многими посетителями того магазина, что такой нелепый страх никогда бы не мог стать для меня проблемой. И всё же порой это почти проклятие моей жизни. Когда мы оба поставили свои подписи на пергаменте в покрытой паутиной задней комнате, а старик подписал соглашение самолично и ратифицировал его (для чего мы должны были заплатить ему по пятьдесят франков каждый), я вернулся в свой отель и там увидел смертоносную вещь в подвале. Меня спросили, хотел бы я подняться вверх на лифте, в силу привычки я решился, и весь путь проделал, затаив дыхание и сжав кулаки. Ничто не заставит меня попробовать данное увеселение ещёражды. Я скорее поднимусь в свою комнату на воздушном шаре. И почему? Потому что если в случае с шаром что-то пойдёт не так, у вас будет шанс спастись, может раскрыться парашют после того, как шар взорвётся, можно зацепиться за дерево, сто и одна вещь может случиться, но если лифт рухнет в шахту, с вами покончено. Что касаемо mal-de-mer, я никогда более ею не страдал, не могу сказать вам, почему, за исключением самого этого факта.

А магазин, в котором я совершил эту замечательную сделку, магазин, в который никто никогда не возвращался после завершения обмена – я отправился к нему на следующий день. С завязанными глазами я мог бы найти дорогу в тот невзрачный квартал, из которого выходила известная улица, в конце которой вы сворачиваете на аллею, заканчивающуюся cul-de-sac'ом, где и стояло то странное Бюро. Дом с колоннами, рифлёными и выкрашенными в красный цвет, стоит по одной его стороне, другую занимает низкоклассный ювелирный салон с маленькими серебряными брошами в окне. В такой нелепой компании стоял тот кэндишоп с брусчатой дверью и зелёными стенами.

Не прошло и получаса, как я нашёл cul-de-sac, в который наведывался дважды на день всю прошлую неделю, в нём – дом с уродливыми крашеными колоннами и ювелирную с брошами, но зелёный дом с тремя деревянными брусками пропал.

Подвергся сносу, скажете вы, пускай и за одну ночь. Это никоим образом не может быть разгадкой данной мистерии, ибо дом с рифлёными столбами, крашеными поверх штукатурки, и дешёвый ювелирный салон с его серебряными брошами (все из которых я могу описать одну за одной) стояли бок о бок.


dneehT





  Подписка

Количество подписчиков: 62

⇑ Наверх