Кларк Эштон Смит / Clark Ashton Smith
(1893-1961)
“Genius Loci” / “Genius Loci”
(1933)
========================
Вниманию почтенной публики предлагается авторский перевод одного из малоизвестных рассказов художника, скульптора, поэта, писателя и визионера Кларка Эштона Смита, посвящённый языческим атавизмам и артистическим девиациям. Извольте.
========================
“Место весьма странное”, сказал Эмбервиль, “но едва ли мне удастся передать конкретное впечатление от него. Слова будут звучать слишком просто и банально. Ничего особенного там нет: поросший осокой луг, окружённый с трёх сторон склонами жёлтых сосен; тоскливая речушка втекает с открытой стороны, чтобы дальше затеряться в cul-de-sac (фр. "тупик, глухой конец" — прим.пер.) рогоза и болотистой почвы. Ручей, двигаясь всё медленнее и медленнее, образует своего рода стоячий омут, из которого несколько чахленьких на вид ольх, кажется, хотят выброситься наружу, словно не желая иметь с ним ничего общего. Мёртвая ива склоняется над водоёмом, её бледные, скелетообразные отражения заволочены зелёной пеной, пятнающей воду. Там нет ни дроздов, ни зуйков, ни даже стрекоз, столь обыкновенных в подобных местах. Только тишина и запустение. Отметина зла – нечестивости такого свойства, что у меня просто слов не находится. Я сделал набросок этого места, почти что против моей воли, так как подобный outre (фр. букв. "странный, необычный" — прим.пер.) едва ли по моей части. На самом деле, я сделал два рисунка. Я покажу их тебе, если хочешь.”
Так как я был высокого мнения о художественных способностях Эмбервиля и давно почитал его одним из самых выдающихся пейзажистов своего поколения, то, само собой, мне не терпелось увидеть рисунки. Он, однако, не ожидая проявления с моей стороны интереса, тотчас же раскрыл своё портфолио. В его выражении лица, в самих движениях рук было нечто, что красноречиво свидетельствовало о странной смеси принуждения и отвращения, с которой он извлёк и представил два своих акварельных этюда, о которых только что упомянул.
Местечко, изображённое на каждом из них, было мне незнакомо. Очевидно, что это был один из тех скрытых уголков, которые я упустил в моём отрывочном путешествии по предгорным окрестностям деревушки Боумэн, где, два года тому назад, я приобрёл необработанное ранчо и ушёл на покой ради частной жизни, столь необходимой для длительных литературных штудий. Фрэнсис Эмбервиль, в один из своих двухнедельных визитов, с его чутьём к изобразительным возможностям ландшафта, несомненно, гораздо ближе познакомился с местностью, нежели я. У него была привычка бродить до полудня, вооружившись всем необходимым для пленэра; и таким образом он уже нашёл множество тем для своей прекрасной живописи. Договорённость наша была взаимовыгодной, ибо я в его отсутствие имел обыкновение практиковаться в романистике со своей антикварной печатной машинкой “Ремингтонъ”.
Я внимательно рассмотрел рисунки. Оба, хотя и были выполнены поспешно, выглядели вполне законченно и демонстрировали характерные изящество и энергию стиля Эмбервиля. И всё же, даже с первого взгляда, я отметил качество, которое было глубоко чуждо духу его творчества. Элементы места были те же самые, что он описал. На одной акварели, водоём был наполовину скрыт бахромой из булавовидных водорослей, и мёртвая ива склонилась через него под унылым, обречённым углом, таинственно застылая в своём падении в стоячие воды. По другую сторону омута, ольхи, казалось, стремились прочь из воды, выставляя свои узловатые корневища словно в вечном усилии. На другом рисунке болото формировало основную часть композиции переднего плана, со скелетом дерева, тоскливо нависшим с одной стороны. У дальнего берега камыши, казалось, волновались и шептались между собой в порывах слабеющего ветра. Отвесный сосновый склон на краю луга был показан массой мрачного зелёного цвета, окаймляющей пейзаж и оставляющей лишь палевую бледность осеннего неба.
Всё это, как уже замечал художник, было достаточно прозаично. Но в то же время я оказался под впечатлением от глубокого ужаса, что скрывался в этих простых элементах и выражался посредством их, словно это были черты некоего злобно искажённого демонического лика. В обоих рисунках этот пагубный характер одинаково проявлялся, как если бы одно и то же лицо было изображено в профиль и в анфас. Я не мог вычленить отдельные детали, составляющие общее впечатление, но стоило только внимательнее посмотреть, как омерзительность странного зла, дух отчаяния, неприкаянности, опустошения искоса проглядывал с рисунка всё более открыто и враждебно. Место, казалось, нацепило жуткую и сатанинскую гримасу. Создавалось ощущение, что обладай оно голосом, то непременно бы изрыгало проклятия некоего гигантского демона, или же хрипло насмехалось тысячептичьим граем дурного предзнаменования. Изображённое зло было чем-то абсолютно вне человеческого мира – намного древнее людского рода. Так или иначе – как это не фантастично звучит – луг создавал впечатление вампира, престарелого и скрывающего неизречённые гнусности. Слабо, едва уловимо, он жаждал иных вливаний, чем та вялая струйка воды, которой этот клок земли питался.
“Где это место?” спросил я после минуты-другой беззвучного изучения. Удивительно, что нечто подобное действительно имело место быть – равно как и тот факт, что натура столь же здоровая, как Эмбервиль, могла быть чувствительна к таким вещам.
“На окраине заброшенной фермы, милю или чуть меньше вниз по маленькой дороге в сторону Беар-ривер,” ответил он. “Тебе должно оно быть известно. Там есть фруктовый садик около дома, на верхнем склоне холма. Но нижняя часть, кончающаяся этой лощиной, вся сплошь одичалая.”
Я постарался вызвать в памяти образ упомянутой местности. “Предполагаю, что это, должно быть, местечко старого Чэпмена,” решил я, “Ни одно другое ранчо вдоль той дороги не отвечает твоему описанию.”
“Ну, кому бы она не принадлежала, эта луговина – самое жуткое место, с которым мне приходилось когда-либо сталкиваться. Я уже встречался с пейзажами, скрывающими в себе нечто странное, но никогда – с подобным этому.”
“Может быть, оно одержимо,” сказал я наполовину в шутку. “Исходя из твоего описания, выходит, что это та самая луговина, где старый Чэпмен был найден мёртвым своей младшей дочерью; инцидент произошёл несколькими месяцами позже моего приезда. Скорее всего, он умер от сердечной недостаточности. Его тело успело закоченеть, и видимо, он пролежал там всю ночь, начиная с того времени, как его не могли дозваться к ужину. Я не слишком-то хорошо был с ним знаком, помню только, что старик имел репутацию эксцентрика. Незадолго до его гибели люди стали думать, что у него не все дома. Я забыл подробности. В любом случае, его жена и дети пропали в скором времени после его кончины и ни один человек с тех пор не занимал ферму и не ухаживал за фруктовым садом. Этот случай из разряда банальных сельских трагедий.”
“Я не большой поклонник всяких страшилок,” заметил Эмбервиль, который, похоже, понял мой намёк про одержимость в буквальном ключе. “Откуда бы влияние не исходило, оно вряд ли имеет человеческое происхождение. Впрочем, вспоминая об этом, у меня один-два раза сложилось преглупое впечатление – идея-фикс, что кто-то наблюдал за мной, пока я делал наброски. Странно – я практически забыл об этом, пока ты не подбросил мне мысль о возможности наваждения. Я вроде бы несколько раз замечал какую-то фигуру периферийным зрением, прямо за пределами радиуса, выбранного мной для живописи – некий полуоборванный старый негодяй с грязными седыми усами и злой гримасой. Втемболее странно, что я получил столь завершённое представление о человеке, даже не увидев его как следует. Я подумал, что это, должно быть, бродяга, забрёдший на окраину луга. Но когда я повернулся, чтобы бросить на него точный взгляд, то там попросту никого не оказалось. Словно бы он растворился среди болотистой почвы, камышей, осоки.”
“Очень даже верное описание Чэпмена,” сказал я. “Помню его усы – они были практически белыми, за исключением табачного налёта. Захудалая дремучесть, если можно так выразиться – и сама нелюбезность, в том числе. Под конец жизни у старика появился ядовито-навязчивый взгляд, что, несомненно, только способствовало его репутации сумасброда. Припоминаю некоторые байки про него. Люди говорили, что он стал пренебрегать уходом за своим фруктовым садом. Знакомые обычно находили его в этой укромной низине, праздно стоящего и отрешённо глазеющего на воду и деревья. Это одна из возможных причин, отчего соседи сочли его спятившим. Но уверяю тебя, я ни разу ничего не слышал по поводу странности или необычности самой лощины, ни после инцидента с Чэпменом, ни ранее. Это одинокое место, я просто не могу представить, что кто-то может приходить туда сегодня.”
“Я наткнулся на него совершенно случайно,” сказал Эмбервиль. “Место не видно с дороги, из-за толстых сосен… Но вот ещё какая странность. В то утро я вышел из дому с сильным и чистым интуитивным ощущением, что непременно должен найти что-то необыкновенное. Я направился к лугу напрямик; и должен признать, интуиция оправдала себя. Место отталкивает – но оно же и очаровывает. Я просто обязан разгадать тайну, если у неё есть решение,” добавил он несколько упреждающе. “Завтра я планирую с утра пораньше вернуться туда вместе с красками, чтобы начать писать настоящее полотно.”
Я был удивлён, памятуя о пристрастии Эмбервиля к живописной яркости и жизнерадостности, что невольно заставило его сравнивать себя с Соролья (испанский художник-пейзажист XIX — начала XX вв., работавший в технике импрессионизма — прим.пер.). “Необычный выбор,” заметил я. “Я должен наведаться туда самолично и осмотреть всё как следует. Это ведь больше по моей части, чем по твоей. Место наверняка хранит в себе странную историю, если уж оно так вдохновило твои эскизы и описания.”
Прошло несколько дней. В это время я находился под гнётом утомительных проблем, связанных с заключительными главами грядущей новеллы – и снял с себя обещание посетить открытый Эмбервилем луг. Мой друг, в свой черёд, был заметно поглощён новой темой. Каждое утро, прихватив этюдник и масло, он совершал вылазки и возвращался всё позже, забывая о часе полдника, прежде всегда приводившего его из подобных экспедиций.
На третий день художника не было до самого заката. Вопреки обыкновению, он не показал мне, что уже у него вышло, и его реплики касаемо прогресса картины были несколько расплывчаты и уклончивы. По какой-то причине, он не желал говорить об этом. Также, он, судя по всему, не желал обсуждать саму лощину, и в качестве ответа на прямые вопросы только лишь повторял в отсутствующей и небрежной манере то, что уже говорил мне раньше. Каким-то непонятным для меня образом его отношение будто бы изменилось.
Были и другие изменения. Он, казалось, потерял свою обычную жизнерадостность. Часто я ловил его пристально нахмуренным, или же удивлялся поползновениям некой двусмысленной тени в его откровенных глазах. Появились угрюмость, болезненность, которые, насколько пять лет нашей с ним дружбы позволяли мне заключить, были новыми аспектами его темперамента. Может быть, если бы я не был так занят своими собственными измышлениями, то смог бы ближе подойти к происхождению этого мрачного настроения, которое я сравнительно легко списал поначалу на какие-то технические вопросы, беспокоящие моего друга. Он всё менее и менее походил на того Эмбервилля, которого я знал; и когда на четвёртый день он вернулся в сумерках, я почувствовал настоящую враждебность, столь чуждую его натуре.
“Что случилось?” не выдержал я. “Ты угодил под корягу? Или луг старого Чэпмена так действует тебе на нервы своим призрачным влиянием?”
На этот раз он, похоже, совершил над собой усилие, чтобы стряхнуть эту свою мрачноватую молчаливость вкупе с нездоровым юмором.
“Это дьявольская загадка,” заявил он, “и я непременно найду к ней ключ, так или иначе. Место имеет собственную эссенцию – у него есть индивидуальность. Подобно тому, как душа пребывает в человеческом теле, только её нельзя зафиксировать или прикоснуться к ней. Ты знаешь, я не суевер – но, с другой стороны, я и не фанатичный материалист, мне доводилось сталкиваться с некоторыми странными феноменами в своё время. Этот луг, похоже, обитаем тем, что древние звали genius loci. Не единожды до этого я подозревал о существовании подобных вещей – существующих в привязке к определённому месту. Но это первый случай, когда я имею основания подозревать что-либо активно злокачественной или враждебной природы. Другие атавизмы, в чьём присутствии я имел возможность убедиться, были скорее доброжелательными – выраженные в неких крупных, смутных и безличных формах – или же полностью равнодушными к благополучию человека; возможно, они вовсе не обращают внимания на наше существование. Эта же сущность злобна, осознана и бдительна: я ощущаю, как сам луг, или сила, воплощённая в нём, всё время тщательно исследует меня. Атмосфера места – это атмосфера жаждущего вампира, улучающего удобный момент, чтобы осушить меня. Это cul-de-sac всевозможной скверны, в который неосторожная душа вполне может быть поймана и поглощена. Но, Мюррей, я не могу противостоять искушению, это сильнее меня.”
“Похоже на то, что место стремится заполучить тебя,” сказал я, сильно удивлённый его необыкновенной речью и тем тоном пугающей и болезненной убеждённости, с которым она была произнесена.
Было очевидно, что моё замечание не возымело действия – он ничего не ответил.
“Взглянем с другого угла,” продолжил он с лихорадочной интонацией в голосе. “Ты помнишь моё впечатление от маячащего на задворках и наблюдающего за мной старика при первом моём визите. Что ж, я лицезрел его вновь, много раз, краем глаза; и в течение последних двух дней он возникал всё более явственно, хотя всё же смутно, искажённо. Иногда, пристально разглядывая мёртвую иву, я мог видеть его нахмуренное лицо с обтрёпанной бородой в виде части узора ствола. Спустя какое-то время оно уже плещется среди голых ветвей, словно бы опутанное ими. Иной раз узловатая пятерня, рваный рукав куртки всплывёт вдруг из-под мантии ряски, как будто тело утопленника подалось на поверхность. Затем, через мгновение – или одновременно с этим – призрак, вернее, какие-то его фрагменты мелькают в зарослях ольхи и камыша.
Эти явления всегда краткосрочны, и стоит мне сосредоточить на них взгляд, как они тут же растворяются в окружающей среде, будто слои тумана. Но старый негодяй, кем или чем бы он ни был, неотделим от лощины. Старик не менее мерзок, чем всё прочее, связанное с этим местом, хотя он и не является главным элементом царящего здесь наваждения.”
“Бог мой!” вырвалось у меня. “Без сомнений, ты видел что-то странное. Если не возражаешь, я присоединюсь к тебе завтра после полудня. Тайна начинает завлекать меня.”
“Конечно, я не возражаю. Приходи.” Манера, в которой были сказаны эти слова, неожиданно и без всякой ощутимой причины возобновила неестественную молчаливость последних четырёх дней. Он бросил на меня украдкой взгляд, исполненный угрюмости и недружелюбия. Как если бы невидимый барьер, временно убранный, снова поднялся между нами. Тени странного настроения вновь окутали его облик; и все мои попытки продолжить беседу были вознаграждены только лишь наполовину смурными, наполовину отсутствующими односложными фразами. Чувство растущего беспокойства, нежели оскорбления, побудило меня впервые отметить про себя непривычную бледность его лица и яркий, фебрильный блеск его глаз. Он выглядел как-то нездорово, подумалось мне, как если бы некая эманация бурной витальной силы художника покинула его, оставив на замену чужеродную энергию сомнительной и менее здоровой природы.
Удручённый, я в конце концов бросил любые попытки вернуть друга из его сумрачного обиталища, в которое он погрузился с головой. В продолжении вечера я делал вид, что читаю роман, в то время как Эмбервиль сохранял свою необычайную абстрагированность. До самого отхода ко сну я, довольно безрезультатно, ломал над этим голову. Тем не менее, я-таки решил, что обязан посетить лужайку Чэпмена. Я не склонен верить в сверхъестественное, но было очевидно, что место оказывает пагубное влияние на Эмбервиля.
На следующее утро, проснувшись, я узнал от своего слуги-китайца, что художник уже позавтракал и ушёл, прихватив этюдник и краски. Это новое доказательство его одержимости озадачило меня; но я строго сосредоточился на сочинительстве до полудня.
Позавтракав, я выехал вниз на шоссе, переходящее в узкую грунтовую дорогу, которая ответвляется в сторону Беар-ривер, и оставил свой автомобиль на поросшем соснами холме, расположенном над старой чэпменовской фермой. Хотя мне прежде не доводилось посещать луг, я имел весьма чёткое представление о его расположении. Не обращая внимания на травянистую, наполовину заросшую дорогу в верхней части поместья, я продрался сквозь чащу к небольшой тупиковой долине, неоднократно видя на противоположном склоне умирающий сад груш и яблонь и полуразрушенные хибары, принадлежащие прежде Чэпменам.
Стоял тёплый октябрьский денёк; и безмятежное уединение леса, осенняя мягкость света и воздуха делали саму идею некоего зла или пагубности невозможной. Когда я подошёл к окраине луга, то был уже готов высмеять нелепые представления Эмбервиля; и даже само это место, на первый взгляд, произвело на меня скорее унылое и невыразительное впечатление. Черты пейзажа были те же, что были так ярко описаны художником, но я не мог обнаружить открытого зла, которое косилось из воды, из ивы, из ольхи и из камышей на его рисунках.
Эмбервиль сидел спиной ко мне на раскладном стуле перед этюдником, который он установил среди куп тёмно-зелёного мятлика на открытой площадке около водоёма. Он, казалось, не столько был занят живописью, сколько пристально глядел на сцену перед ним, в то время как наполненная маслом кисть безучастно висела в его пальцах. Осока приглушала мою поступь, и он не услышал меня, когда я приблизился.
С большим любопытством я заглянул ему через плечо на широкий холст, над которым он трудился. Насколько я мог судить, картина уже была доведена до непревзойдённой степени технического совершенства. Она являла собой чуть ли не фотографический отпечаток пенистой воды, белёсого скелета кренящейся ивы, нездоровых, наполовину лишённых корней ольх и скопления кивающих рогозов. Но в этом я обнаружил мрачный и демонический дух эскизов: лощина, казалось, ждала и наблюдала, словно дьявольски искажённое лицо. Это была западня злобы и отчания, лежащая вне осеннего мира вокруг неё; поражённое проказой пятно природы, навсегда проклятое и одинокое.
Я вновь окинул взглядом сам пейзаж – и увидел, что луг был действительно таким, каким его изобразил Эмбервиль. На нем лежала гримаса полоумного вампира, ненавидящего и настороженного. В то же время, ко мне стало приходить неприятное сознание противоестественной тишины. Здесь не было ни птиц, ни насекомых, как и говорил художник; и казалось, что только истощённые и умирающие ветра могут залетать в это угрюмую лощину. Тонкая струйка ручья, потерявшегося среди болотистой земли, казалась загубленной душой. Это также было частью тайны; я не мог припомнить какого-либо источника на нижней стороне близлежащего холма, что являлось бы свидетельством о подземном течении.
Сосредоточенность Эмбервиля, даже сама осанка его головы и плеч были как у человека, подвергшегося месмеризации. Я уже собирался заявить ему о своём присутствии; как вдруг до меня дошло, что мы были не одни на лугу. Сразу за пределами фокуса моего зрения стояла, в скрытной позе, чья-то фигура, как будто наблюдая за нами обоими. Я развернулся вокруг своей оси – и никого не оказалось. Потом я услышал испуганный крик Эмбервиля и повернулся к нему, воззрившемуся на меня. На его чертах застыло выражение ужаса и удивления, которое, тем не менее, не до конца вытеснило маску гипнотической зачарованности.
“Бог мой!” выдохнул он, “я уж было принял тебя за того старика!”
Я не могу с точностью сказать, было ли ещё что-либо произнесено каждым из нас. Однако, у меня осталось впечатление пустой тишины. После его одиночного возгласа изумления, Эмбервиль, похоже, погрузился в прежнее непроницаемое состояние абстрагирования, как если бы он более не сознавал моего присутствия; как если бы, идентифицировав, он сразу же забыл обо мне. С моей стороны, я чувствовал странное и непреодолимое принуждение. Эта скверная, жутковатая сцена угнетала меня сверх всякой меры. Казалось, что болотистая низина пытается завлечь меня в свои объятья неким нематериальным образом. Ветви больных ольх манили. Бочаг, над которым костлявая ива воздымалась в образе древесной смерти, отвратительно добивался меня своими стоячими водами.
Более того, помимо зловещей атмосферы места самого по себе, я болезненно ощутил дальнейшее изменение Эмбервиля – изменение, что было фактическим отчуждением. Его недавнее настроение, чем бы оно ни было, укрепилось чрезвычайно: он глубже ушёл в его моровые сумерки, и утратил ту весёлую и жизнерадостную индивидуальность, которую я знал. Это было подобно зарождающемуся безумию; и возможность этого ужаснула меня.
В медлительной, сомнамбулической манере, не удостоив меня второго взгляда, он продолжил работу над картиной, и я наблюдал за ним некоторое время, не зная, что сказать или сделать. На длительные промежутки времени он останавливался и с задумчивой внимательностью разглядывал какие-то особенности пейзажа. Во мне зародилась странная идея растущего сродства, таинственного раппорта между Эмбервилем и лугом. Каким-то необъяснимым образом место как будто завладело частью самой его души – и оставило что-то своё взамен. У художника был вид человека, разделяющего некую нечестивую тайну, ставшего служителем нечеловеческого знания. Во вспышке ужасного откровения, я увидел луг настоящим вампиром, а Эмбервиля – его добровольной жертвой.
Как долго я оставался там, не могу сказать. Наконец, я подошёл к нему и грубо встряхнул за плечо.
“Ты слишком много работаешь,” сказал я ему. “Послушайся моего совета и отдохни денёк-другой.”
Он повернулся ко мне с ошеломлённым взглядом человека, заплутавшего в неком наркотическом сне. Это выражение, очень медленно, стало уступать место угрюмому гневу.
“О, иди к чёрту!” прорычал он. “Разве ты не видишь, что я занят?”
Я оставил его тогда, ибо ничего другого не оставалось в данных обстоятельствах. Безумного и призрачного характера всей этой истории было достаточно, чтобы заставить меня усомниться в собственном рассудке. Мои впечатления о луге – и об Эмбервиле – были запятнаны коварным ужасом, какого раньше мне не приходилось ощущать ни разу в будничной жизни и в нормальном сознании.
В нижней части занятого жёлтыми соснами склона я оглянулся в противоречивом любопытстве, чтобы бросить прощальный взгляд. Художник не двигался, он всё ещё созерцал злокачественную сцену, словно зачарованная птица, глядящая на смертоносную змею. Было ли это впечатлением двойного оптического образа или же нет, я вряд ли когда-либо узнаю. Но в тот момент мне показалось, что я различаю слабую, призрачную ауру — ни свет, ни туман – которая текла и колебалась вокруг луга, сохраняя очертания ивы, ольх, сорняков, болота. Незаметно она стала удлиняться, словно бы протягивая Эмбервилю свои призрачные руки.
Всё увиденное выглядело чрезвычайно хрупким и вполне могло быть иллюзией; что, однако, не помешало мне в содрогании укрыться под сенью высоких, благотворных сосен.
Оставшаяся часть дня и последовавший затем вечер были отмечены смутным ужасом, с которым я встретился в низине Чэпмена. Полагаю, что провёл большую часть времени в тщётном резонёрстве с самим собой, пытаясь убедить рациональную часть разума, что всё, что мне довелось увидеть и почувствовать, было совершенно нелепо. Я не пришёл ни к одному мало-мальскому выводу, за исключением убеждения, что психическое здоровье Эмбервиля находится под угрозой из-за некой проклятой сущности, чем бы она ни была, обосновавшейся в лощине. Пагубная личина местности, неосязаемые ужас, тайна и соблазн были подобны сетям, сплетавшимся вокруг моего мозга и которые я не мог рассеять любым количеством сознательных усилий.
Тем не менее, я принял два решения: во-первых, следовало незамедлительно написать невесте Эмбервиля, мисс Эвис Олкотт, и пригласить её в гости в Боумэн. Её влияние, думалось мне, должно будет способствовать исцелению художника от невидимой напасти. С учётом моего хорошего с нею знакомства, приглашение не будет казаться чем-то из ряда вон. Я решил ничего не говорить об этом Эмбервилю: элемент неожиданности, по моему разумению, должен быть особенно благоприятен.
Моим вторым решением было избегание нового посещения луга при любой возможности. Косвенным образом – потому как я понимал всю глупость борьбы с ментальной одержимостью в открытую – я должен был также попытаться отбить интерес живописца к этому месту и переключить его внимание на другие темы. Путешествия и развлечения также могли пойти в ход, пусть даже ценой задержки моей собственной работы.
Дымчатые осенние сумерки застали меня за подобными медитативными размышлениями; но Эмбервиль не возвращался. Ужасные предчувствия, безымянные и бесформенные, начали мучить меня во время ожидания. Спустилась ночная мгла; ужин остывал на столе. Наконец, около 9 часов, когда я уже изнервничался настолько, что был готов пойти на его розыски, он внезапно явился в панической спешке. Художник был бледным, растрёпанным, запыхавшимся; в глазах застыл болезненный взгляд, как будто всё вокруг невыносимо пугало его.
Он не принёс извинений за опоздания; не упомянул и о моём собственном визите в лощину. Очевидно, что весь этот эпизод стёрся из его памяти – включая его грубость по отношению ко мне.
“С меня довольно!” выкрикнул он. “Ни за что на свете не вернусь туда снова – никогда не рискну. Это место ещё более чудовищно ночью, чем днём. Я не могу сказать тебе, что я видел и чувствовал – я должен забыть об этом, если смогу. Некая эманация – то, что проявляется открыто в отсутствии солнца, но скрыто в дневное время. Оно приглашало меня, оно соблазняло меня остаться этим вечером, и оно практическо завладело мной… Боже! Я не мог поверить, что подобные вещи возможны – подобные отвратительные смешения…” Он замолчал и не закончил фразу. Его глаза расширились, как будто при воспоминании о чём-то слишком кошмарном, чтобы можно было описать. В тот момент мне вспомнились ядовито-навязчивые глаза старого Чэпмена, которого я иногда встречал неподалеку от деревушки. Он никогда особенно меня не интересовал, ибо я счёл его типичным сельским валенком, с тенденцией к каким-то неясным и неприятным аберрациям.
Теперь, когда я увидел тот же взгляд в чувствительных глазах художника, я начал строить шокирующие предположения о том, был ли старый Чэпмен так же осведомлён о странном зле, обитающем в его луговине. Возможно, что в каком-то роде, за пределами человеческого понимания, он стал жертвой этого… Он умер там; и его смерть не выглядела такой уж мистической. Но что, если, в свете всего пережитого Эмбервилем и мной, это дело заключало в себе нечто большее, чем каждый из нас мог подозревать.
“Расскажи мне, что ты видел,” предложил я. Во время вопроса, как будто покрывало опустилось между нами, неосязаемое, но зловещее. Он хмуро покачал головой и ничего не ответил. Человеческий ужас, который, возможно, привёл его обратно в нормальное состояние и временно вернул ему его прежнюю общительность, отпустил Эмбервиля. Тень, что была темнее, чем страх, непроницаемая чужеродная завеса, снова окутала его. Я почувствовал внезапный озноб, не плоти, но духа. И меня в очередной раз посетила outre мысль о растущем сходстве между ним и богомерзким лугом. Рядом со мной, в освещённой лампадой комнате, за маской человечности, существо, которое не было вполне человеком, казалось, сидело и выжидало.
Из последующих кошмарных дней я могу резюмировать только общую часть. Было бы невозможно передать тот бедный событиями, фантазмический ужас, в котором мы жили и передвигались.
Я немедленно написал мисс Олкотт, настаивая на её приезде, пока Эмбервиль ещё здесь, и, чтобы обеспечить согласие, неясно намекнул на мои заботы о его здоровье и потребность в её соучастии. Тем временем, ожидая её ответа, я старался отвлечь художника, предлагая ему поездки по всяческим живописным уголкам в окрестностях. Эти предложения он отклонял с отчуждённой отрывистостью, с видом скорее холодным и загадочным, нежели с откровенно грубым. Фактически, он игнорировал моё существование и более, чем наглядно, показывал мне, что не желает, чтобы я вмешивался в его личную жизнь. Придя в отчаяние, мне ничего не оставалось, кроме как томиться в ожидании приезда мисс Олкотт. Он уходил каждое утро спозаранку, как обычно, со своими красками и этюдником, и возвращался незадолго до заката или чуть позже. Он не рассказывал мне, где был; и я воздерживался от вопросов.
Мисс Олкотт прибыла на третий день после моего письма, во второй половине дня. Она была молода, подвижна, сверхженственна и всецело предана Эмбервилю. На самом деле, я считаю, что она немного благоговела перед ним.
Я рассказал ей ровно столько, сколько посмел и предупредил о болезненном изменении в её женихе, которое я списывал на нервозность и переутомление. Я просто не мог заставить себя упомянуть луг Чэпмена и его зловещее влияние: всё это было слишком невероятно, слишком фантасмагорично, чтобы быть предложенным в качестве объяснения современной девушке. Когда я увидел несколько беспомощную тревогу и недоумение, с которыми она выслушала мой рассказ, то мне захотелось, чтобы она была более своевольной и решительной и менее покорной Эмбервиллю, чем она казалась мне. Более сильная женщина могла бы спасти его; но даже тогда я бы усомнился, может ли Эвис сделать хоть что-нибудь в борьбе с неощутимым злом, завладевшим её возлюбленным.
Тяжёлый полумесяц луны висел, будто смоченный кровью рог в сумерках, когда он вернулся. К моему огромному облегчению, присутствие Эвис оказало в высшей степени благотворное воздействие. В тот же миг, когда он увидел её, Эмбервиль вышел из своего особого затмения, которое овладело им, чего я боялся, без возможности освобождения, и стал почти что прежним и приветливым самим собой. Возможно, это всё было только понарошку, с какой-то скрытой целью; но в тот момент я не мог этого подозревать. Я стал поздравлять себя с успешным применением столь великолепной панацеи. Девушка, со своей стороны, также почувствовала явное облегчение. Хотя, от меня не скрылись её слегка обиженные и растерянные взгляды, вызванные периодическими приливами угрюмой отчуждённости, в которые впадал её fiance (фр. "жених" — пр.пер.), словно на время забывая о ней. В целом, однако, налицо была трансформация сродни магической, с учётом его столь недавнего мракобесия. После приличествующего времени, я оставил пару наедине и удалился.
На следующее утро я поднялся очень поздно, изрядно проспав. Эвис и Эмбервиль, как я узнал, ушли вместе, забрав с собой обед, приготовленный моим китайским поваром. Очевидно, что он взял невесту с собой на одну из своих художественных экспедиций, и я предвещал исключительную пользу от этого мероприятия для его выздоровления. Так или иначе, мне и в голову не могло прийти, чтобы он мог повести её на луг Чэпмена. Мутная, недобрая тень всей этой истории стала понемногу выветриваться из моей головы; я радовался снятию с себя тяжкого бремени; и, впервые за всю неделю, смог, наконец, в полной мере сосредоточиться на завершении моего романа.
Двое вернулись в сумерках, и я тут же понял, что ошибся сразу в нескольких пунктах. Эмбервиль вновь замкнулся в свою зловещую, сатурнианскую резервацию. Девушка рядом с его угрожающим ростом и массивными плечами выглядела крошечной, несчастной, жалобно растерянной и испуганной. Похоже было, что она повстречалась с чем-то полностью вне её способности осмысления, с чем она была бессильна по-человечески совладать.
Оба моих гостя были отнюдь не многословны. Они не сообщили мне о том, где побывали, но, если уж на то пошло, вопросы были излишни. Неразговорчивость Эмбервиля, как обычно, была вызвана погружением в некое тёмное настроение или угрюмую задумчивость. Но при взгляде на Эвис у меня сложилось впечатление двойного принуждения – как будто, помимо гнетущего её ужаса, ей к тому же было запрещено обсуждать события и переживания дня. Я знал, что они посетили проклятый луг; но я не смог бы поручиться, была ли Элис просвещена о наличии странной и опасной сущности, обитающей там, или же просто была испугана нездоровыми изменениями своего возлюбленного под влиянием этого места. В любом случае, было ясно, что она находится в полной зависимости от него, и я начал проклинать себя за идиотскую мысль пригласить её в Боумэн – хотя истинная горечь сожаления была ещё впереди.
Прошла неделя, наполненная неизменными ежедневными экскурсиями художника и его подруги – с той же озадачивающей, угрюмой отчуждённостью у Эмбервиля – с теми же страхом, беспомощностью, принуждением и покорностью у девушки. Как всё это могло закончиться, я просто не мог вообразить; но, видя зловещие симптомы его духовной трансформации, я всерьёз опасался, что Эмбервиль двигался в сторону той или иной формы умопомешательства, если не чего-то худшего. Мои предложения развлечений и живописных путешествий были отвергнуты парой; и несколько туповатых попыток расспросить Эвис были встречены стеной чуть ли не враждебной уклончивости, что только укрепило меня в мысли: Эмбервиль посвятил её в свою тайну – и, пожалуй, исказил её собственное отношение ко мне неким хитроумным образом.
“Вы не понимаете его.” Повторяла она. “Он очень темпераментный.”
Вся эта история была сводящей с ума головоломкой, но мне стало всё более казаться, что сама девушка втягивается, прямо или косвенно, в эту призрачную западню, которая уже опутала художника.
Я предположил, что Эмбервиль сделал несколько новых этюдов того луга; но он не только не показывал их мне, но и не упоминал о них. Мои собственные впечатления от лощины, с течением времени, приняли необъяснимо яркую форму, которая была почти что галлюцинаторной. Невероятная идея некой внутренней силы или индивидуальности, враждебной и даже вампирической, против моей воли преобразилась в несказуемое убеждение. Место преследовало меня словно фантазм, пугающий, но и соблазнительный. Я чувствовал побудительное болезненное любопытство, нездоровое желание посетить его вновь, и постичь, при возможности, его тайну. Часто я думал о мнении Эмбервиля насчёт genius loci, облюбовавшего этот луг, и о намёках на антропоморфный призрак, что был так или иначе связан с тем местом. Кроме того, я думал о том, что же художнику пришлось узреть во время того случая, когда он задержался на лугу после наступления темноты и вернулся домой, объятый паническим страхом. Казалось, что он не решится повторить эксперимент, несмотря на его явное одержание неведомым соблазном.
Развязка наступила внезапно и без прелюдий. В один прекрасный день, дела принудили меня отъехать в окружной центр, и я отсутствовал до позднего вечера. Полная луна плыла высоко над тёмными сосновыми холмами. Я ожидал найти Эвис и художника в моей гостиной; но их там не оказалось. Ли Синг, мой личный секретарь, сказал, что они вернулись к обеду. Часом спустя, Эмбервиль тихо выскользнул из дома, в то время как девушка была в своей комнате. Спустившись вниз несколькими минутами позже, Эвис пришла в смятение, не застав художника на месте, и также покинула дом вслед за ним, не предупредив Ли Синга ни о том, куда направляется, ни о том, во сколько намерена возвратиться. Всё это произошло три часа тому назад, и никто из них двоих до сих пор не появился.
Чёрное, томно леденящее предчувствие дурного охватило меня, пока я слушал рассказ Ли Синга. Само собой напрашивалось предположение, что Эмбервиль уступил искушению второго ночного визита на этот чёртов луг. Оккультная притягательность, так или иначе, превозмогла ужас первого опыта, каким бы он ни был. Эвис, зная о предмете навязчивого желания своего fiance и, возможно, опасаясь за его душевное равновесие – или безопасность – отправилась вслед за ним. Всё сильнее и сильнее я ощущал неотвратимую убеждённость в грозящей им обоим опасности – исходящей от ужасной и безымянной твари, чьему могуществу они, быть может, уже покорились.
Независимо от моих предыдущих промахов и ошибок в этом деле, теперь я не мешкал. Несколько минут стремительной езды сквозь мягкий лунный свет – и вот я уже на верху сосновой опушки чэпменовских угодий. Там, как и в предыдущий раз, я оставил автомобиль и ринулся сломя голову через укрытый тенями лес. Далеко внизу, в лощине, я услышал одиночный крик, пронзительный от ужаса, и резко оборвавшийся. Не было сомнений, что голос принадлежал Эвис; но второй раз крик не повторился.
Отчаянно перебирая ногами, я достиг дна лощины. Ни Эвис, ни Эмбервиля не было видно; и мне почудилось, при беглом осмотре, что местность полна клубящихся и движущихся испарений, сквозь которые лишь частично вырисовывались контуры мёртвой ивы и прочей растительности. Я бросился по направлению к пенистому омуту и, приблизившись вплотную, был внезапно остановлен двукратным кошмаром.
Эвис и Эмбервиль плавали вместе в неглубоком водоёме, их тела были наполовину скрыты колыхающимися массами водорослей. Девушка была крепко обхвачена руками художника, как если бы он насильно приволок её навстречу зловонной смерти. Её лицо было покрыто гадкой, зеленоватой слизью; и я не мог видеть лица Эмбервиля, которое было отвернуто за её плечо. Было похоже, что имело место борьба; но теперь оба были безмолвны и вяло покорны своей судьбе.
Но не одно только это зрелище заставило меня обратиться в безумное, судорожное бегство из лощины, даже хотя бы относительно не попытавшись извлечь утопленников. Истинный ужас заключался в том нечто, которое, с близкой дистанции, я принял за кольца медленно движущегося и поднимающегося тумана. Это не было испарением, ни чем-либо ещё, относящимся к материальному миру – эта пагубная, фосфоресцирующая, бледная эманация, окутавшая всю местность передо мной, словно беспокойно и голодно колеблющееся продолжение её очертаний – фантомная проекция белёсой похоронной ивы, гибнущих ольх, рогозов, застойной воды и самих жертв суицида. Пейзаж был виден сквозь это вещество, как сквозь плёнку; но местами оно будто бы свёртывалось и постепенно утолщалось, с какой-то нечестивой, отталкивающей активностью. Из этих сгустков, как будто извергнутые окружающими испарениями, передо мной материализовались три лица, состоящие из того же неосязаемого флюида, что не был ни туманом, ни плазмой. Одно из этих лиц, казалось, отделялось от ствола призрачной ивы; второе и третье извивались кверху от бурлящего водоёма, где их тела бесформенно покачивались среди редких сучьев. То были лица старого Чэпмена, Фрэнсиса Эмбервиля и Эвис Олкотт.
За этой жуткой, призрачной проекцией злобно проглядывал истинный пейзаж с той же инфернальной, вампирической личиной, которая была на нём при свете дня. Но теперь уже он не казался статичным – он весь пульсировал злокачественной тайной жизнью – он тянулся ко мне своими осклизлыми водами, своими костлявыми древесными пальцами, своими спектральными лицами, что были изрыгнуты гибельной трясиной.
Даже чувство ужаса заледенело внутри меня на мгновение. Я замер, наблюдая, как бледное, нечестивое испарение разрастается над лугом. Три человеческих лица, посредством дальнейшего перемешивания клубящейся массы, стали приближаться друг к другу. Медленно, невыразимо, они слились в одно целое, превратившись в андрогинный лик, не молодой и не старый, что растаял, наконец, в удлинённых призрачных ветвях ивы – в руках древесной смерти, что протянулись навстречу мне, дабы схватить. Тогда, не выдержав дальнейшего зрелища, я бросился бежать.
Осталось ещё кое-что добавить, хотя ничто, что я могу присовокупить к этой повести, ни на йоту не способно преуменьшить её отвратительной тайны. Лощина – или та тварь, что обитает в ней – уже захватила три жизни… и я иной раз задаюсь вопросом, последует ли четвёртая. Я, по всей видимости, единственный среди живущих, раскрыл причину смерти Чэпмена, а также Эвис и Эмбервиля; и более никто, судя по всему, не ощущал пагубного гения того луга. Я не возвращался туда после того утра, когда тела художника и его спутницы были извлечены из болота… и я не решаюсь уничтожить или иным образом избавиться от четырёх масляных картин и двух акварелей с видом луга, что написал Эмбервиль. Возможно… несмотря на всё, что сдерживает меня… я посещу его вновь.
© Copyright: Элиас Эрдлунг, 2014