Все билеты на «Матч веков» были проданы задолго до того, как возникла сама идея его проведения... С раннего утра здание ЦДКЖ осаждала толпа. Огромная афиша «Сборная мира — сборная былых времен» вызывала жгучий интерес даже у тех, кто в парковых павильонах убежденно называл слона офицером. Не было шахматиста, который бы не рвался на этот воистину исторический матч каждой черно-белой клеткой своей души. Но если столичным поклонникам Каиссы, как всегда, везло, то в периферийных федерациях царило отчаяние. В конце концов рядовым шахматистам пришлось примириться с участью слушателей поучительных обзоров Наума Д'Марского и Якова Д'Амского, а руководство шахматных секций спешно вносило в план работы сборы в гостинице «Урал» и судейские семинары в Марьиной роще.
Уже несколько дней пресса, электронно-счетные машины и квалификационная комиссия под руководством профессоров Эбо и Леркина определяли составы команд и порядок досок. После горячих споров и холодного мигания ламп на табло компьютера зажглись фамилии противников:
Прилет «сборной былых времен» ожидался в новогоднюю ночь. В Шереметьево умчалась редакционная машина, увозя специальных корреспондентов еженедельника «64» Савелия Тартаковера и Александра Хорошаля. А в здании аэропорта руководство шахматного клуба уже встречало только прилетевшего господина Амундсена. Прозвучало объявление о прибытии самолетов, и все устремились к посадочной полосе, где в четком строю замер почетный караул, составленный из неуспевающих студентов шахматного факультета ГЦОЛИФК'а.
Самолет, зафрахтованный Манхеттенским клубом, должен был доставить трех участников матча. Но по трапу спустились только Гарри Пильсбери и Пол Морфи.
— Моих должно быть трое, — с тревогой приподнял бровь Амундсен. — Бобби в своем репертуаре! Вечные опоздания... Он еще менее коммуникабелен, чем Морфи!
Нажав клавишу портативного магнитофона, Хорошаль уже взял под локоть прославленного маэстро:
— Что вы скажете, Пол, о своем нынешнем противнике, Михаиле Тале?
— Я слышал, что он тоже немного комбинирует...
По мере прибытия участников и корреспондентов газет возникла импровизированная пресс-конференция.
— Вас не страшит встреча с Гарри Пильсбери? — обратился Тартаковер к Бенту Ларсену.
— Нет, — улыбнулся датчанин, — ведь мы оба мечтали стать чемпионами мира...
— Вам нравится стиль Виктора Корчного? — спросил Сало Флор у скромно стоящего позади всех доктора Тарраша.
— Я — шахматное правило, — тихо, но твердо ответствовал Тарраш. А мой противник — исключение из правил. Не понимаю его! Но мы поиграем...
Каждый, кто в эту новогоднюю ночь попал в ЦДКЖ, считал себя невероятным счастливцем.
В центре сцены стояли десять шахматных столиков, за которыми расположились шахматисты двух великих команд. А за столом судейской коллегии возвышался главный судья матча Макс Эйве.
Он поднялся, чтобы произнести приветственную речь.
— Все мы — одна семья, — закончил свое выступление экс-чемпион и предложил в будущем провести такой же матч, но по переписке со свободным регламентом и присуждением партий через первые двадцать лет полновесной борьбы.
Пришла очередь приступить к своей основной работе судьям на линии. Медленно, словно священнодействуя, прошел вдоль столиков международный арбитр Ю. Карокан, нажимая, на кнопки часов, чем сильно разволновал непривыкшего к этой процедуре Пола Морфи...
Навстречу продвигался другой линейный судья. Он избегал встречаться взглядом с Филидором и Рубинштейном, чьи творения неоднократно публиковал в еженедельных газетных конкурсах под девизом; «А ну-ка парни!», по рассеянности забывая указывать фамилии авторов.
Едва были сделаны первые ходы, как на судейский стол лег первый протест. Роберт Фишер заявлял, что ради встречи с самим Ласкером он не будет вступать в конфликт с организаторами по поводу гонорара, освещения и размещения, но категорически требует, чтобы Эмануил Ласкер не окуривал его трубочным табаком, а перешел на болгарские сигареты.
Пока Эйве метался в поисках компромиссного решения, арбитр матча А. Котов, доверительно взяв Бобби под руку, сообщил ему, что в зале ЦДКЖ первоклассный «кондишен». Заверение А. Котова произвело на Фишера огромное впечатление и он снял свой протест.
Между тем на всех досках развернулась интереснейшая, принципиальная борьба. Фишер с удовольствием побил коня на c6 в испанской партии, молчаливо предложив Ласкеру защищаться против его излюбленной системы. Карпов пытался улучшить «улучшенную защиту Стейница», но по невозмутимому виду Стейница трудно было определить, улучшил он ее или ухудшил.
Хладнокровный Ларсен заметно нервничал. Он понимал, что на доске медленно, но верно возникает страшная «схема Пильсбери» и старался уклониться от нее любыми путями. В этот момент он вспомнил свою партию с известным ленинградским пианистом и, не считаясь с устаревшими догмами, перетащил пешку с поля g7 на g5, не допуская программного хода f2—f4. Подошедший в этот момент Тарраш на секунду потерял сознание.
Тогда на сцену был вызван доктор Медицинских наук и шахматный психолог М. Алкин, который моментально повернул потрясенного Тарраша в сторону партии Петросян — Капабланка.
Когда Тарраш открыл глаза, перед ним возникли мирно уткнувшиеся друг в друга пешки и респектабельно централизованные кони. Он облегченно вздохнул и направился к своей партии.
Здесь его ждали новые потрясения. Корчной взял совершенно немыслимую пешку на a7 и в довершение всего, водрузил своих коней на h5 и a4. «Что, теперь совсем разучились играть в шахматы?» — подумал Тарраш, садясь за доску…
Алехин в партии со Спасским бегло разыграл систему Земиша в староиндийской защите. Как всегда, он оказался в курсе не только последних теоретических исследований, но и новейшей классификации дебютов, изобретенной «Информатором» и столь любимой «Шахматным бюллетенем».
Вспоминая закодированные названия дебютов, Алехин мучительно думал: — Какой же вариант играть — C2H5(OH) или просто H2O?
Под впечатлением промелькнувших ассоциаций он, сделав очередной ход, направился на поиски буфета, чтобы выпить хотя бы чашечку кофе и закусить грибками или бутербродом. Там и произошла его знаменательная встреча с «крестным отцом», автором романа века «Черное и белое»...
— Поговорим после партии, — строго сказал Алехин.
Между тем в пресс-бюро шла вулканическая работа. Десять телеустановок непрерывно отражали события на всех шахматных столиках. Внимание журналистов было приковано к партии Таль — Морфи.
В ответ на 1. е2—е4 шахматный рыцарь ХIХ века применил северный гамбит черным цветом!
Он последовательно пожертвовал пешки d5, c6 и b7. А затем, не останавливаясь на полпути, принес на алтарь атаки еще пешку _ и получил «свою позицию». Таль без удовольствия посматривал на доску. Ему явно не хотелось угодить в историю типа «Андерсен — Кизерицкий».
Не прошло и двух часов с начала тура, как в фойе появилась первая сводка пресс-бюро, косо приколотая кнопкой на пустынной доске объявлений. Коллективный труд мощного аппарата шахматных журналистов вылился в две глубокомысленные строчки: «Матч проходит в интересной борьбе. Соперники достойны друг друга».
Отделавшись от дежурной сводки, журналисты вновь припали к телеэкранам, оживленно обсуждая происходящие события. Каждый из них втайне считал себя самым сильным шахматистом среди журналистов и уж, конечно, не самым слабым журналистом среди шахматистов.
Внезапно в дверях появились два сопредседателя квалификационной комиссии — Эбо и Леркин. Их теснили возмущенные Л. Полугаевский и И. Цукерторт, доказывающие свое право играть в матче.
Возникшая словесная перепалке отвлекла от дела прилипших к экранам журналистов и тихо сидящего в углу главного редактора «Спортивная физкультура» Ю. Аргентинского, который подписывал договор с бразильским гроссмейстером Э. Мекингом о срочном издании его книги в 1980 году.
Всё стихло, когда в пресс-бюро неторопливо вошел Эмануил Ласкер. Вызывая жгучую зависть своих коллег, к нему быстрее всех обратился спецкорреспондент столичных и областных газет Иван Ватник:
— Скажите, гроссмейстер, вы заметили прогресс в шахматной игре?
— Конечно, — ответствовал второй чемпион мира, — в мое время прежде чем побить коня на c6 в испанской партии, раздумывали намного дольше... Теперь это делают моментально!
Внимание Ласкера привлекла позиция, возникшая в партии Филидор — Ботвинник. — Неужели будет пешечный эндшпиль?
Действительно, во французской партии Ботвиннику не удалось избежать размена на d5, после чего ураган, пронесшийся по открытой линии «e», смел с доски почти все тяжелые и легкие фигуры. Филидор предложил размен последнего коня и теперь ожидал решения экс-чемпиона.
Ботвинник, видимо понимавший всю ответственность перехода в пешечное окончание с самим Филидором, погрузился в размышление. Кроме того, он был далеко не уверен, что Филидору удалось приобрести трехтомник Ю. Авербаха и ознакомиться с разделом о коневом эндшпиле.
Явно хуже стоял черными Портиш. Избрав острый дебютный вариант, он неосторожно поставил себя перед неприятным выбором: сделать посредственный ход или обнародовать на весь мир сверхсекретную заготовку, припасенную к январскому матчу претендентов. Он выбрал первое и теперь чувствовал на себе неумолимые тиски железного Акибы.
На четвертом часу игры курьер пресс-бюро вывесил в фойе вторую и последнюю сводку: «Ласкер продолжает защищаться со здравым смыслом. На остальных досках приближаются цейтноты...»
Между тем шахматное фойе ЦДКЖ жило своей полнокровной жизнью. На 20 досках шел альтернативный сеанс первой и последней чемпионок мира. Соперницами Веры Менчик и Ноны Гаприндашвили были участницы первенства Москвы. Десятки зрителей, не сумевшие попасть в зал, плотно окружали столики, давая различные советы и подсказывая варианты.
Необычный сеанс заинтересовал также и некоторых участников матча. Таль, способный созерцать любые шахматные позиции, задержался у одного из столов. Улучив минуту, к нему подошел известный шахматный писатель Виктор Касильев.
— Скажите, Миша, в чем же все-таки загадка Морфи?
— Обратитесь, пожалуйста, к Александру Бобланцу — он в зрительном зале.
Сам же Таль, памятуя о своих капитанских обязанностях, направился к идущему навстречу Капабланке.
— Как вы оцениваете положение на досках? — спросил Таль у капитана «сборной былых времен».
— Где хуже, где лучше, — дипломатично ответил Капабланка.
И тогда Таль решил пошутить. Озорно улыбнувшись, он предложил в честь Нового года ничьи на всех десяти досках.
Через несколько минут изумленные зрители увидели на демонстрационных досках безжизненные таблички с коротким словом «ничья».
А в раздевалке автор книги с тем же названием, утешая болельщиков, бесплатно раздавал экземпляры скупленного им тиража.
А. Геллер. Один в поле воин... (фрагмент очерка), с. 5
...В опубликованной несколько месяцев назад в «64» фантастической юмореске «Матч веков» авторы довольно удачно подобрали многим шахматистам современности партнёров из Былого. Но вот для Корчного так и не нашлось близкого по стилю соперника в матче с сильнейшими шахматистами прошлого. Пришлось сажать его с Таррашем (не оказалось, увы, у Корчного в истории шахмат прототипа!). Напомним, что все партии в матче веков заканчиваются вничью. Думаю, что Таррашу пришлось бы попотеть за доской. Даже сияние новогоднего стола не сумело бы оторвать Корчного от позиции с лишней пешкой.
P.S. В 1997 году Александр Геллер вспомнил рассказ "Матч веков". Видимо, для шахматных профессионалов выдуманный фантастический турнир запомнился на десятилетия.
Александр Геллер. Призраки покидают вершины // "64. Шахматное обозрение" № 4 1997, с. 15.
...
В своё время в одном из новогодних номеров "64" был опубликован фантастический рассказ "Матч веков", в котором шахматисты современности встречались со своими коллегами из прошлого. И не составляло особого труда подобрать гроссмейстеру прототип. Спасского посадили играть с Алехиным, а Смыслова с Капабланкой. Сложным только оказалось подобрать кого-нибудь подходящего Корчному. За неимением лучшего остановились на Эм. Ласкере...
Александр Геллер. Призраки покидают вершины (фрагмент) // Владимир Барский, Александр Быковский. Корчной против шахматных внуков. М. Издатель "Андрей Ельков". 2012, с. 15-16.
* А. Студитский. Разум вселенной. Роман. «Молодая гвардия». М. 1966. 384 стр.
-------
В послесловии к книге «Разум вселенной» А. Студитский называет свой роман научно-фантастическим. Согласиться с этим определением можно только в том случае, если к нему добавить: научно-фантастический роман особого рода. В самом деле, в жанре научной фантастики еще не встречалось книги, где бы ставилась задача внушить читателю истинность идей, опровергнутых всем ходом развития науки, идей, никогда не имевших научного значения или полностью его утративших. Научная фантастика во имя лженауки.
В романе А. Студитского действие происходит в ближайшем будущем в нашей стране. Отрицательные или по меньшей мере заблуждающиеся персонажи — профессор кафедры биологии Брандт и его помощник доцент Штейн — руководствуются хромосомной теорией наследственности, молекулярной биологией гена, исходят из того, что план развития организма, план синтеза белков закодирован в ДНК клетки, а опасность лучевого поражения связана, по их мнению, с воздействием радиации на ДНК, то есть, в сущности, высказывают взгляды, разделяемые всей современной генетикой.
Брандту и Штейну противостоят положительные герои — профессор Панфилов, ищущий студент Чернов. Панфилов исходит из «единства живых тел и окружающей их среды». Он о генах говорит следующее: «Гены? Неужели вы думаете, что... молекулярная биология всерьез относится к этому термину?» Чернов же считает, что нет доказательств непосредственного участия ДНК в синтезе белка.
Автор книги, доктор биологических наук, вполне солидаризуется со своими положительными героями. В послесловии он говорит о том, что события, описанные в книге, относятся к самому ближайшему будущему, что они определены «перспективами развития современной науки, и культуры».
Словом, роман задуман как полное опровержение современной генетики и молекулярной биологии. Автор отстаивает те самые представления Т. Д. Лысенко, во имя которых насильственно тормозилось развитие советской биологии. Не выступая с этими идеями в научной печати, А. Студитский проповедует их теперь в романе. Апофеоз его таков: Панфилов и его друзья создают на основе этих идей действенное средство борьбы с лейкозом, а Брандт и Штейн, руководствуясь молекулярной биологией, губят больного этой страшной болезнью.
В книге говорится много хороших слов о терпимости в науке. Панфилов — образец высокой морали и внимания к собеседнику. «Любого научного противника можно и нужно уважать»,— говорит он. «Дисциплина познания заключается прежде всего в уважении к чужой мысли». Ах, как хорошо прозвучали бы эти слова лет двадцать тому назад в борьбе, в которой А. Студитский принимал участие отнюдь не как миротворец. Сейчас А. Студитский призывает к мирному сосуществованию сторонников и противников современной генетики. Но мирное сосуществование различных теорий в науке возможно лишь до тех пор, пока не хватает экспериментальных фактов для решения вопроса. Современная генетика и молекулярная биология опираются на громадную совокупность фактов, а то, что им иногда пытаются противопоставить, сводится к бессодержательным общим фразам. Гибридизовать науку с лженаукой нельзя.
Роман — не научная работа. Поэтому неуместно здесь заниматься научным спором с автором. Но и художественные достоинства романа достаточно скромны. Отрицательные персонажи, как им и положено, элегантны и говорят «хорошо поставленными» голосами. Напротив, Панфилов «ораторскими способностями не отличался». Автор очень любит все красивое. Героинь (положительных) зовут Виола и Майя. «Море у берега пестрело разноцветными купальными костюмами, как гигантский цветущий и волнующийся под ветром луг». (Значит ли это, что цветущий луг тоже пестреет купальными костюмами?)
«Зоя взмахнула темными ресницами». «Она подбежала к столу, погрузила лицо в пышные лепестки темно-красных пионов. «Какой дивный запах!». «Букет пионов в руках Майи благоухал радостным, праздничным запахом». А жители далекой планеты (такие тоже есть в романе) говорят языком, известным по многим книгам этого сорта, — языком, состоящим почти из одних гласных: эй ао, илале эйе и т. д. В общем, налицо парадоксальное внесение стиля дореволюционной дамской литературы в современную научную фантастику.
Можно по-разному отстаивать свои научные идеи. Общепринятый путь состоит в публикации работ, в печатной или устной дискуссии по их поводу. А. Студитский воспользовался другим методом. Никто не может запретить ему обнародовать свою концепцию в форме романа. Но естественно, что и отклик на это событие появляется не в научном, а в литературном журнале.
М. Волькенштейн, член-корреспондент Академии наук СССР.
Всё... Горючего больше нет. Машина дёрнулась в последний раз и остановилась. Если раньше дизельэлектрический двигатель своим шумом разгонял тоскливую тишину пустыни, то теперь безмолвие воцарилось и в кабине, где сидели двое.
Гена вылез из-за руля и беспомощно огляделся вокруг. Ни души. Не шелохнутся залитые беспощадным солнцем мёртвые каменистые равнины. А ведь там, на ракетодроме, их ждут. Механики, наверно, уже приготовили к взлёту первый ионолёт. Вот обида!
Но Володя, как видно, не разделял отчаяния своего друга. Посвистывая, он доставал из багажника туго скатанный рулон.
— А ну помоги… — позвал он загрустившего Генку. Через десять минут машина преобразилась. Теперь она была в тени. Лёгкий тент, словно плоский зонтик, был натянут над её крышей.
— Ты что думаешь, — вошёл в азарт Володя, — зря я целый месяц из мастерской не вылезал?
Он повернул тумблер, и солнечные лучи, накалявшие «зонтик», потекли в аккумулятор в виде электрического тока.
Теперь Володька сел за руль сам. Ещё секунда — и машина плавно тронулась, стала набирать скорость.
«Солнцекат» — гелиомобиль — промчался по ракетодрому, когда астролётчики уже задраивали люки.
Погодя портилась. Померкло за пеленой облаков солнце. Взлетать пришлось на обычном ракетном двигателе. Но, когда пробили облачность, заработали солнечные батареи. Генка смотрел, как ползёт стрелка высотомера: 30 километров… 50... 90...
Тонко-тонко пел реактивный двигатель.
— А горючки хватит? — опасливо осведомился у командира Геннадий.
— Мы летаем без горючего. На электричестве. Встречный воздух проходит через электрическое зарядное устройство. Ток, словно вода, стекает по острым иглам с хвоста ракеты и заставляет ионы (заряженные частицы воздуха) мчаться в одну сторону, а ракета отталкивается от них в другую...
— Ясно. Значит, опять солнечная энергия?
— Совершенно верно…
—Ну, тогда я спокоен...
И друзья отправились в кабину штурмана посмотреть, над какими материками прокладывается первый маршрут солнечного ионолёта…
--------------------------------
Материалы о слёте юных техников подготовили спецкорреспонденты Е. Могилянская, С. Гущев.
Недавно мне довелось узнать о малоизвестных высказываниях Владимира Ильича Ленина о важности выхода человечества в космос.
Вот они: «Ленин сказал, что читая его (Уэллса) роман «Машина времени», он понял, что все человеческие представления созданы в масштабе планеты: они основаны на предположении, что технический потенциал, развиваясь, никогда не перейдет «земного предела». Если мы сможем установить межпланетные связи, то придется пересмотреть все наши философские, социальные и моральные представления; в этом случае технический потенциал, став безграничным, положит конец насилию, как средству и методу прогресса».
Это высказывание относится к осени 1920 года и донесено до нас в записи английского писателя-фантаста Герберта Уэллса, встречавшегося с В. И. Лениным.
Наша действительность опережает самые смелые фантазии, планы и замыслы. Советские люди полны решимости быстрее воплотить в жизнь решения XXIII съезда КПСС, ибо новый пятилетний план призван обеспечить значительное продвижение нашего общества по пути коммунистического строительства.
Мысль о переиздании «Материализма...» зародилась у него еще летом в связи с тем, что А. А. Богданов, живший тогда в Москве, усиленно развил пропаганду своих взглядов, которые называл «учением о пролетарской культуре».
Сначала Ленин предполагал, что он займется разбором взглядов Богданова сам и сделает это в предисловии к новому изданию «Материализма...», но из-за отсутствия времени поручил этот разбор Владимиру Ивановичу Невскому.
К 1 сентября статья Невского «Диалектический материализм и философия мертвой реакции» была уже готова, и Ленин должен был написать только предисловие к этому изданию своей книги. Он написал его то ли в ночь с 1 на 2 сентября, то ли утром 2 сентября.
Предисловие это небольшое — всего полстранички. Ленин выражает в нем надежду, что переиздаваемая книга будет небесполезна как пособие для ознакомления с философией марксизма, диалектическим материализмом, а равно с философскими выводами из новейших открытий естествознания, и говорит, что последние произведения Богданова рассматриваются в печатаемой в качестве приложения статье Невского, который «...имел полную возможность убедиться в том, что под видом «пролетарской культуры» проводятся А. А. Богдановым буржуазные и реакционные воззрения».
Чтобы написать такое предисловие, греческие и философские словари, равно как и книги по истории греческой философии, Ленину не были нужны.
Значит, была у него какая-то другая мысль, которая, быть может, родилась, когда он решил переиздать «Материализм...». О чем-то он думал или что-то задумал. Что? Этого мы не знаем и не узнаем никогда.
Но как властно его потянуло к философии, если он решил отдать ей такую ночь, как ночь с 1 на 2 сентября двадцатого года!
А потом — сколько прошло времени? Час? Два? Вся ночь? Ленин со вздохом попрощался с книгами: ничего не поделаешь, времени нет.
Бывало у него такое выражение лица, переданное одной из фотографий двадцатого года: он слегка наклонил голову, смотрит долгим, задумчивым, ушедшим в себя взглядом.
Некоторые наши кинематографисты поняли слова о «мгле» буквально и, воссоздавая обстановку дней, в которые происходила встреча Ленина с Уэллсом, напустили на экраны мрак, зимнюю ночь, мороз, снег, сугробы.
Не было тогда мрака. Не было зимы. Не было снега и сугробов. Не было и быть не могло уже по одному тому, что Уэллс приехал в Советскую Россию 26 сентября, и, по его собственному свидетельству, во время его двухнедельного пребывания в России стояли необычайно ясные и теплые дни золотой осени.
Мгла, образ которой возник в душе Уэллса, была в ином.
Он приехал тем единственным путем, которым можно было тогда приехать с Запада в нашу страну, тем, которым за пять дней до него приехала Клара Цеткин, — через Эстонию и Петроград. Он ходил по тем же улицам, по которым ходила Клара, видел те же дома, те же мостовые, тех же прохожих, которых видела она. Быть может, один и тот же корреспондент РОСТА задал им один и тот же вопрос: «Каковы ваши впечатления от Советской России?»
«Неподалеку от Путиловского завода я видела развороченную мостовую и баррикаду, сложенную из камней в дни наступления Юденича. Перед моим внутренним взором возникли баррикады Парижской коммуны. О, священные камни революции!» — так отвечала на этот вопрос Клара Цеткин.
«Улицы... находятся в ужасающем состоянии... Они изрыты ямами... Кое-где мостовая провалилась... Автомобильная езда состоит из чудовищных толчков и резких поворотов» — так ответил на него Уэллс.
И ведь не был же он обывателем или вульгарным мещанином, ведь способен был он и на смелую мысль, и на экстравагантные высказывания. Но вот он оказался в стране пролетарской революции на исходе третьего года ее существования. Что же он увидел?
— Русская революция обнимает работу целых столетий. Она — триумф духа и воли над «косностью материи», над неблагоприятными обстоятельствами. Она — утро дня творения новых общественных отношений.
Нет, это сказал не Уэллс. Это сказала великая революционерка Клара Цеткин.
Уэллс сказал другое. Он сказал, что три года русской революции — это долгие, мрачные годы, в которые Россия неуклонно спускалась с одной ступени бедствий на другую, все ниже и ниже в непроглядную тьму.
Дальнейший путь России был ему неясен. Ее будущее затянуто мраком.
Вот откуда родился созданный Уэллсом образ мглы, окутавшей Россию.
8.
Из Петрограда Уэллс поехал в Москву. Ленин принял его утром 6 октября.
«Он не очень похож на свои фотографии, — писал потом Уэллс, — потому что он из тех людей, у которых смена выражения гораздо существеннее, чем самые черты лица; во время разговора он слегка жестикулировал, говорил быстро, с увлечением, совершенно откровенно и прямо, без всякой позы...»
Идя к Ленину, Уэллс ждал, что увидит марксистского начетчика, и собирался вступить с этим воображаемым начетчиком в схватку, рассчитывая без труда взять над ним верх. Вышло иное. «Должен признаться,— писал в своей книге Уэллс, — что в споре мне пришлось очень трудно».
Разговор шел в стремительном темпе. Собеседники задавали друг другу вопросы, иногда отвечали, иногда парировали контрвопросами.
О содержании этого разговора мы знаем только по записи Уэллса.
Как и всякая такая запись, она весьма субъективна. Наиболее интересно в ней широко известное место, в котором Уэллс излагает свои впечатления о ленинском плане электрификации.
«Дело в том, — пишет Уэллс, — что Ленин, который, как подлинный марксист, отвергает всех «утопистов», в конце концов сам впал в утопию, утопию электрификации... Можно ли представить себе более дерзновенный проект в этой огромной, равнинной, покрытой лесами стране, населенной неграмотными крестьянами... не имеющей технически грамотных людей, в которой почти угасли торговля и промышленность?».
Такие проекты, по убеждению Уэллса, реальны лишь для густонаселенных стран с высокоразвитой промышленностью. Но осуществление их в России «можно представить себе только с помощью сверхфантазии».
«В какое бы волшебное зеркало я ни глядел, я не могу увидеть эту Россию будущего, — писал он, — но невысокий человек в Кремле обладает таким даром, Он видит, как вместо разрушенных железных дорог появляются новые, электрифицированные. Он видит, как новые шоссейные дороги прорезают всю страну, как подымается обновленная и счастливая, индустриализированная коммунистическая держава. И во время разговора со мной ему почти удалось убедить меня в реальности своего провидения».
Муза истории — божественная Клио — позволяет себе иногда такие выходки, которые в руках любого художника выглядели бы «нажимом» и даже примитивной подтасовкой. Так и здесь: она взяла писателя, прославившегося своей безграничной и неисчерпаемой фантазией, послала его в тогдашнюю Россию, свела его с Лениным, дала ему услышать из уст Ленина план электрификации и коммунистического возрождения нашей разоренной страны, а потом сунула ему в руки перо, чтобы он, именно он, этот непревзойденный фантаст, объявил ленинский план электрификации «сверхфантазией», осуществление которой нельзя увидеть ни в каком волшебном зеркале. Сколько ни читай об этом, каждый раз удивишься наново!
***
Вечером того же дня Герберт Уэллс уехал в Петроград. Он торопился, чтоб не опоздать на пароход, уходивший из Ревеля (Таллина) в Стокгольм, но до отъезда из Советской России успел побывать на заседании Петроградского Совета.
Заседание это происходило в Таврическом дворце. Зал был полон; две или три тысячи человек занимали не только кресла, но все проходы, лестницы и хоры. Все это, как свидетельствует Уэллс, создавало обстановку «многолюдного, шумного, по-особому волнующего массового митинга».
После обсуждения вопроса о мире с Польшей председатель объявил, что слово предоставляется присутствующему в зале знаменитому английскому писателю товарищу Уэллсу. Именно так: товарищу Уэллсу.
В своей книге Уэллс рассказывает об этом своем выступлении предельно сдержанно и иронично.
«Прежде всего, — пишет он, — я совершенно недвусмысленно заявил, что я не марксист и не коммунист, а коллективист и что русским следует ждать мира и помощи в своих бедствиях не от социальной революции в Европе, а от либерально настроенных умеренных кругов Запада. Я сказал, что народы западных стран решительно стоят за мир с Россией, чтоб она могла идти своим собственным путем, но что их развитие может пойти иным, совершенно отличным от России путем».
И все! Больше об этой своей речи Уэллс в книге не упоминает.
На деле «товарищ Уэллс» сказал не только это. До нас дошел подлинный, заверенный им перед сдачей в петроградские газеты текст его речи, в которой звучат по-настоящему глубокие и прекрасные слова.
«Вы стоите перед созидательной работой, изумительной своим бесстрашием и силой, — говорил он. — Эта работа не имеет себе равной в истории человечества. В ней — выражение той гениальной способности России, которая давно проявлена русской литературой, — я говорю о бесстрашии мысли и безграничном напряжении сил».
Обращаясь к мужчинам и женщинам, которые слушали его с глубоким вниманием, Уэллс не читал им мелких нотаций, как то можно подумать по его книге. Нет, он говорил о преступных действиях интервентов, ввергших Россию в ее бедствия, он обещал приложить все свои усилия, чтобы покончить с войной против Советской России.
«Способность прощать характерна для великого народа, — говорил он. — И все, что я видел и слышал в России, убеждает меня, что Россия и Англия, несмотря на все взаимные прегрешения, могут любить и понимать друг друга и вместе работать для человечества и для того нового мира, который рождается среди мрака и бедствий. Дайте мне еще раз сказать вам, что английский народ хочет мира, добивается мира и не успокоится до тех пор, пока не добьется мира...».
Так говорил Герберт Уэллс на следующий день после своей встречи с Владимиром Ильичем Лениным.
Теперь о третьем иностранном госте, побывавшем в эти дни у Ленина.
В русском издании книги Уэллса «Россия во мгле» мы читаем, что, будучи в Москве, он жил в одном доме с «предприимчивым английским скульптором, каким-то образом попавшим в Москву», и что, придя от Ленина, он завтракал «с господином Вандерлипом и молодым скульптором из Лондона».
Как гласит известная шутка, английский парламент может сделать все на свете, кроме одного: превратить мужчину в женщину и женщину в мужчину. Но переводчики книги Уэллса оказались сильнее английского парламента, ибо этим «молодым скульптором» была женщина — притом прелестная женщина! — Клэр Консуэло Шеридан.
. . .
Клэр была в Москве, когда туда приехал Герберт Уэллс, и жила в том же доме на Софийской набережной, где он остановился. Они вместе позавтракали и долго разговаривали. Уэллс жаловался на бесконечные лишения, которые он переносил в Петрограде: по утрам он не мог принимать горячую ванну, почтальон не приносил газет, за завтраком он не наедался досыта. «Нет! — восклицал он.— Без всего этого я не могу жить и работать!» С юмором и даже сарказмом высмеивал он многое из того, что видел в России.
«Ах, дорогой мистер Уэллс! — записывала в своем дневнике Клэр. — Я очень вас люблю... Но если вы не можете жить без утренней ванны, сытного завтрака и газет, вам нечего делать в сегодняшней России!»
И она, страдавшая от отсутствия житейских удобств не меньше, чем Уэллс, желала остаться в России, чтоб принять участие в ее возрождении. Она хотела, чтобы именно в России росли и получили образование ее дети.
. . .
Таким запечатлелся Ленин в памяти трех свидетелей, видевших его ранней осенью двадцатого года.
Эти трое были очень разными, даже контрастными людьми. Тем примечательнее, что и страстная Клара Цеткин с ее пылкой душой революционерки, и воспринимающая мир глазами художника, вдовы, матери впечатлительная Клэр Консуэло Шеридан, и полный скепсиса и иронии Герберт Уэллс увидели в Ленине одного и того же человека, поразившего их духовной глубиной и силой интеллекта. Уж на что предубежден был Уэллс, но и тот признал: «Встреча с этим изумительным человеком, который отдает себе ясный отчет в колоссальной трудности и сложности построения коммунизма и безраздельно посвящает все свои силы его осуществлению, подействовала на меня живительным образом. Он во всяком случае видит мир будущего, преображенный и построенный заново».
Пояснение: А. А. Богданов (Малиновский) (1873-1928) — писатель-фантаст, врач, экономист, философ, политический деятель, учёный-естествоиспытатель, один из основоположников научного менеджмента и кибернетики. Фантлаб ждёт открытия его библиографии.