...М-р Сноддервик, клубный завсегдатай, как обычно, порядочно нализавшись (на дворе был ноябрь, стояла студёная, промозглая погода, так что он пил вдвое более обычного), уселся поудобнее, забил свою изящную, прокопчённую не хуже чеддера бриаровую трубку модели churchward и начал так:
– Довелось мне однажды, джентльмены, охотиться в торфяниках Северного Ланкашира. Дело было в начале весны, и от сырости весь мой отборный порох марки "Хэмпстед" безнадёжно промок. Да, кстати, было это лет двадцать с гаком тому, так что я был совсем другим, отважным и энергичным молодым человеком, полным лихорадочных идей, читал журналы по радиотехнике, посещал всякие научные семинары и тэдэ. Так вот, погода была хуже некуда, а две моих борзых, Тильда и Лямбда, вконец замучились гнаться за хитрюгой-зайцем, я же утомился вусмерть бегать за ними по колено в болотной жиже, наконец, заморосил холодный дождец со снегом, так что я свистнул псинам, сел на пень и закурил. Табак, мой превосходный табак сорта "Уайтклифф" тоже весь вымок, так что еле тлел. "Чёрт!" – выругался тогда я в сердцах и сплюнул в жухлую траву. "Ну", – думаю, – "денёк."
Тут смотрю, невдалеке у поваленных берёз с торчащим вокруг них рогозом, эльф на бревне сидит да вискарь прихлёбывает. Как-то до этого я его не усмотрел? Местность же пустынная, болотистая. Видно, за корневищами не разглядел сперва. "Вот-те на!" – думаю, – "эльф."
Выглядел эльф-то как самый обыкновенный ирландец, каких я на своём веку уйму перевидал, только длинный больно, что твоя берёза или ольха, и с благородным профилем, как у гимназистов. Волосы у него были серебряные, как паутина. Тильда и Лямбда как раз подбежали и, учуяв фэйри, принялись брехать как дурные, пока я не огрел их по головам. Тогда псины поджали хвосты и боязливо поглядывая на незнакомца, принялись жалобно подвывать, но я вновь на них замахнулся, и они вконец замолкли. Эльф смотрел на всё это с выражением лёгкой насмешливости, а когда я закончил муштру моих борзых, поманил к своему "столу", сделав эдакий лёгкий пригласительный жест, для чего он вытянул свою длиннющую костистую ладонь и сделал загребающее движение.
Одет он, надобно сказать, был совершенно не по моде и не по погоде даже: на нём красовался такой лёгкий прогулочный костюмчик из зелёного твида, и ни вотерклока, ни кирзы. А тут ведь торфяники, да ещё март-месяц, холодина, туманище, меня аж самого передёрнуло, как подумал. Да, сразу видать, что эльф-то не из наших краёв. На голове у эльфа сидел такого же цвета вельветовый козырёк, а на ногах были изысканные кожаные ботфорты, годные разве что по набережным Темзы рассекать. В общем, надо видеть. Рубашка у него была с высоким воротником, василькового цвета и будто бы мерцала на сероватом полотне торфяников. А небо было самого невыразительного оттенка и по ощущению такое же тяжёлое, что и самый тяжёлый металл, то есть свинец.
Вокруг нас на несколько миль простиралась тусклая пустошь без единой живой души, вдали чернел лес, и представьте себе, насколько чудным должен выглядеть силуэт любого человека на этом безрадостном фоне, а уж силуэт этого джентльмена, поверьте моему слову прирождённого акварелиста, выглядел вдвойне, нет, втройне чуднее. Его долговязая фигура настолько вопиюще контрастировала с окружающей нас хмурой прозой весенней природы, что я, ей-ей, несколько раз помигал, протёр глаза и ущипнул себя за руку со всей силы. Но, глядь, а он всё там же сидит и рукой своей длиннющей меня подзывает. Ну, я парень-то не робкого десятка, но всё же, господа, чесслово, струхнул тогда мальца, однако от приглашения фэйри отказываться не слишком-то вежливо, сами знаете, так что делать нечего, обхватил я покрепче своё ружьё, призвал святого Патрика и святую Фиону на помощь, и подошёл, выбирая дорогу между кочек и прогалин, к эльфу и его импровизированному привалу.
– А вот мне не очень понятно, как это вы вывели, дорогой мой сумасброд, что перед вами непременно должен был оказаться фолклорный персонаж, а не самый обыкновенный представитель мистической молодёжи. – раздался надменный фальшивый тенор м-ра Монтегю, как всегда, старающегося досадить Сноддервику при любой возможности, ибо у них были давние разногласия на почве политики – м-р Монтегю относил себя к вигам, а м-р Сноддервик, соответственно, к тори.
– Закрой пасть, скотина! – крикнул на него, не поворачивая головы, похожий на древнего ящера м-р Сноддервик, брызнув желчной слюной. – И без тебя уже всё известно.
Ужаленный в самое естество, злопамятный тучный м-р Монтегю грозно хрыкнул, встал и громогласно удалился из комнаты. Раздался чей-то неодобрительный храп. М-р Сноддервик что-то сердито бормотнул вслед ушедшему, потом кашлянул, затем похрустел шейными позвонками, затем костяшками пальцев и продолжал так.
– Так вот, господа дорогие. Что произошло далее.
– Да, что же, во имя Фауста? – взмолился один профессор средневековой латыни.
– А вот что. Подошёл я, значит, к этому дитя природы, хотел уже представиться, как тут над нами низко так прогудел аэроплан, разрывая туманный весенний воздух протяжным рёвом пропеллеров.
Вместо приветствия эльф указал пальцем на небо и спросил меня довольно учтиво на чистейшем валлийском:
– И давно они здесь летают, сэр? – с этими словами он поднёс к глазам бинокуляр и сосредоточенно стал настраивать фокус.
Я, сам чистокровный валлиец по бабке, недолго думая, поклонился, осенил себя крестным знамением и, подождав, пока мой новый знакомец закончит наблюдения за аэропланом, ответил, тщательно подбирая слова:
– Сэр, мы не представлены друг другу.
– Ах да! О чёрт меня подери, какой же я болван. Простите меня великодушно. – расплылся эльф в ироничной улыбке (глаза же его оставались холодны и прозрачны, как вода в дождевом бочонке). – Можете меня звать Корнелиусом Ши Морнаухом. Я здесь не часто, вот приехал тётушек повидать.
Хотя его фио показалось мне несколько необычным, я виду не подал и только кивнул с почтением, после чего представился сам.
– Очень приятно, м-р Сноддервиик. – голос у моего нового знакомого и сам по себе был довольно оригинален – будто бы тональность и обертоника в его модуляциях постоянно плавали туда-сюда, но тем не менее, я не стал особо придираться и сел на соседний пень.
– Так что вы мне скажете про эти шумы в небе? – напомнил мне Корнелиус. – Да, и к чему вы вспомнили про распятие того древневосточного философа-чудотворца?
– Э? Простите, я вас не очень понял. – в голове у меня, помнится, всё смешалось: запахи пробуждающейся после зимнего сна земли, вороньи крики вдалеке, затихающий гул аэроплана, Библия, древние ирландские саги и невесть что ещё. С неба опять заморосило.
Я собрался с мыслями, поглядел на гранёную бутыль виски Олд Скоттиш, потом на длинные руки и серебряные волосы эльфа и ответил ему как ни в чём не бывало.
– Это аэроплан. Изобрели их лет пятьдесят тому назад, в Австрии вроде. У нас их заказывают себе в основном зажиточные спорстсмены, бизнесмены и молодые баронеты-естествоиспытатели. На дворе сейчас 1926 год. Я сам не суеверный, но воспитан в христианской католической традиции, а вы, дорогой мой, самый натуральный эльф, только без обид, вот я и перекрестился по наитию.
Корнелиус Морнаух помолчал некоторое время, глядя вдаль бесстрастным лицом, а затем указанная часть его тела вновь приняла ироничное выражение. Он взял бутыль с виски и налил мне, а потом – и себе. Молча он протянул мне металлическую кружку, а когда я взял и собрался уже отхлебнуть, вдруг резво остановил меня:
– Стойте, дорогуша. Коли вы воспитаны в этой вашей христианской вере, вам должно же быть тогда вдомёк, что, во-первой, ни в коем случае нельзя смертному принимать приглашение от бессмертного, а если уж принял, то креститься и призывать всех святых тут уж и вконец бессмысленно, и, во-вторых, пить эльфийский алкоголь, т.е. разделять трапезу с представителем нашего Славного Народца – уж совсем никудышное занятие для правоверного католика. А что, если это не виски, а сонное зелье – выпьете вы его, сударь, и очнётесь где-нибудь на дне этих болот, где, кстати, у моих тётушек прекрасное имение. Станете вы одним из наших или того хуже – простым прислужником, будете изо дня в день воду из одного кладезя в другой переливать, чай? Ну, что скажете?
И глядит на меня во все свои пронзительные глаза цвета зимнего пруда, да с хитрецой такой. Я тут и смекнул, что Корнелиус хочет меня заманить в какую-то логическую игру, потому сказал ему как есть:
– Ладно, сэр, не морочьте мне голову. Мы с вами оба джентльмены, разве что вы с причудами, коли сидите тут на болотах в марте-месяце без тёплого пальто и болотных сапог. До ближайшей деревни как до оазиса Амона в ливийской пустыне – от Каира (тут я, право, применил свою недюжинную географическую эрудицию). Только что с нами нет нескольких легионов царя Македонского. Да и погода ни к чёрту. Рекомендовал бы я вам накинуть… ну хоть мой плащ – у меня под ним тёплый свитер из козьей шерсти, если что.
– Да ну что вы, мне в самый раз. – вежливо отклонил предложение эльф.
– А виски, – продолжал я, — и раньше пили самого разного качества, и ничего нам с него не было. Верно, Лямбда?
Псина замахала хвостом и отрывисто гавкнула в знак согласия. Я же опорожнил свой жестяной кубок одним махом.
Виски оказался недурственным, даром что Олд Скоттиш – обычно туда мешают всякую химическую бурду – только что больно крепкий, мне аж дыхание перехватило. Мистер Морнаух от души рассмеялся, да так оглушительно, что Тильда и Лямбда враз подскочили и забрехали. Корнелиус похлопал меня по спине, спазм отпустил, и ничего вокруг не изменилось.
– Вот видите, не всё то правда, что о нас говорят, – веско сказал эльф, воздев указующий перст в сырой мартовский воздух.
– Ладно. Так вы сказали, сэр, что приехали в гости к тёткам. А сами вы из каких местов будете? – решил я перевести тему, чуть отдышавшись.
– Я-то? Из отдалённых. – довольно лаконично ответствовал он.
– А поподробнее?
– Ну а вы сами-то из каких?
Поняв, что разговаривать вопросами – весьма глупое и трудоёмкое занятие, я ответил за себя:
– Из Гластонбери, там у меня родственники, но сейчас я снимаю апартаменты в Лондоне, вернее сказать, художественную мастерскую.
– О, так вы художник?
– Не совсем. Скорее, столяр-краснодеревщик.
– Ага. – сразу же охладев, кивнул эльф. – Ну, а я из Девоншира, значит.
– Вот сразу бы так.
– Ну уж простите мне мою слабость. Ещё по одной?
Действительно, подумалось мне, эльфийская логика сродни женской, только ещё более заковыриста. Какой-такой секрет из того, что в Девоншире тоже живут фэйри? Они ведь в каждом графстве есть.
– А никакого. – иронично ответил, видимо, прочтя мои мысли, Корнелиус, разливая виски. – Только что родичи просили меня не распространяться кому не попадя.
– Ясно. – повисла небольшая пауза. – Так что вы думаете о современной технике – о летательных аппаратах, о новых средствах связи и открытиях в области электромагнетизма?
– Что я думаю? – задумался Корнелиус. – Что я думаю? Хммм….
Меня уже не так пробирал озноб, как раньше, душа моя согрелась добрым эльфийским пойлом, поэтому я не стал ускорять ход мысли моего странного собеседника и позволил отвлечь своё внимание на обозрение туманной полосы дальнего леса.
Наконец Корнелиус вышел из ступора и ответил.
– Я хотел бы предостеречь ваших учёных от заигрывания со стихиями и энергиями, которые они не понимают. Этот пресловутый антропоцентризм… "Человек есть мера всех вещей". Кто это сказал? Читал я ваших мудрецов. Ницше, Спиноза, Вернадский, Гёте, Достоевский, Шлегель, Гегель, Гоголь, Моголь. Не впечатлило.
– А что вас впечатляет обычно? – раздосадованный его гонором, осведомился я у сего интеллигента.
– А, что меня впечатляет? Хаха, хохо, ну, хотя бы то, что вот я сейчас возьму и заново наполню бутыль превосходным виски.
– Да ну? – не поверил я и прищурил один глаз. – Вот уж давайте без фокусов, у нас с вами тут серьёзный разговор.
– А никто и не говорит ни о каких фокусах. Всё естественнейшим образом, исходя из первого закона термодинамики.
– Из первого, говоришь? – встрепенулся тогда я. – Ну-ка, организуйте.
Житель он холмов или не житель, а меня так просто не обдуришь. Что я, зря что ли точным наукам обучался в коллеже и всего Артура Конан Дойла прочитал?
– Тогда смотри внимательно, – произнёс эльф и своей худющей, словно жердь, рукой приподнял бутыль с виски на уровень своей головы. Тёмно-зелёное стекло просвечивало на воздухе, и я вполне удостоверился, что виски осталось разве что на донышке.
– Ну вижу, да. – наконец, сказал я и кашлянул – слишком уж промозгло было здесь, на луговине. – Осталось разве что моим борзым угоститься.
Я не большой любитель всяких там иллюзионистских штучек, джентльмены, потому сразу потерял интерес к фокусу и полез в карман за спичками и табаком, а в другой карман – за своей старой трубкой, которую, вы кстати, можете и сейчас лицезреть.
– Да хватит уже бахвальства! – не выдержал какой-то скряга в углу, закутанный в плед, как бедуин. – Покороче давай.
– А ну заткнись, пёсья морда! – рявкнул, не вынимая изо рта трубки, м-р Сноддервик. Наступило тягостное молчание, слышно было, как у собравшихся трутся друг об друга челюсти и поскрипывают суставы на ветру.
– Вот такой вот я позитивист, господа. – продолжал, как ни в чём не бывало, м-р Сноддервик. – Эльф же мгновенно уловил перемену настроения и участливо осведомился, опустив бутыль обратно к себе на бревно.
– Что–то не так, монсьер?
– Нет-нет, – поспешил я его заверить. – пожалуйста, продолжайте, сэр Корнелиус. Я тут малость отвлёкся на проблемы насущные.
– Ах, эти насущные проблемы. – вдруг оживился эльф. – Знаете, у нас ведь тоже не всё гладко.
– А что у вас не так?
– Ну, не считая засилия человеческих орудий промышленности, всех этих проклятых и зловонных дымных фабрик с вонючими нефтяными машинами и злыми собаками, – начал отвлечённо формулировать мысль Морнаух, – у нас есть ещё один постоянный источник для раздражения.
– И кто – или что это? – недоумевал я. Про заводы мне было понятно, разумеется.
– Никогда не догадаетесь.
– Не спорю.
– Это – цыгане.
Корнелиус произнёс это простое слово с таким весом и с такой зловещей интонацией, что мне стало не по себе. Однако я быстро отошёл.
– А что же вам сделали цыгане?
– Ну как, – грустно усмехнулся почтенный эльф, – мало того что цыгане охотятся на наших зайцев, они ещё и подкладывают своих детей нам на воспитание. А ведь это именно мы, – гордо выпятив грудь, прогремел Корнелиус, – именно мы славимся испокон веков "подложными грудничками"!
Тут у меня начала формироваться картина этого древнего противостояния.
– Эти развесёлые ребята из табора постоянно крадут наших детей и подсовывают нам своих. Представьте только, как страдает от этого наша система образования и здравоохранения! Вот и в этот раз, тётушки пригласили меня разобраться с одним случаем "подложного грудничка". Вернее, на крестины пригласили, тьфу-ты. Его нашли в этих болотах не так давно – видно, бросили своего внебрачного на верную смерть. Моим тётушкам пришлось взять его на воспитание, иначе помер бы.
– Вот оно что. – сокрушённо сказал я. – А я и не знал, как же у вас…
– Да, – гневно продолжал Корнелиус. – Этот чертёныш явно цыганский, правда я ещё его не видел живьём. Но уже ощущаю. У них ещё у всех зубы золотые. И как только меня угораздило – стать крёстным цыганскому племени. Ладно. Увы. Кстати, если увидите зайца на этих лугах – не стреляйте лишний раз, это может быть наш тотемный зверь. А вот на уток охотьтесь, это без проблем. С лисами тоже осторожнее – они колдуньи. Про сов сами знаете. А теперь мне пора. Рад был познакомиться, всегда к вашим услугам, премного, и так далее, и тому подобное.
Эльф сделал мне прощальный жест рукой и вдруг исчез. В прямом смысле. Даже облачка от дыхания не осталось.
Я проморгался, потом ещё покурил, встал, кликнул собак и двинулся восвояси. Ни одной утки мне больше не попалось. Кстати, вот что было потом…
Тут м-р Сноддервик отнял, наконец, свой взгляд от гипнотического полыхания камина и оглядел аудиторию. Никого не было рядом, не считая только дремавшего профессора латыни в соседнем кресле. Он бормотал что-то вроде: "Sol… inaetrnmen… incntmnt… justi… Antwrp.
Сноддервик бросил взгляд на напольные часы. Часовая стрелка подползала к одиннадцати вечера.
"В тесном тёмном пространстве каменной кельи висело в воздухе в середине комнаты то, к чему ближе всего подходит слово "бездна"."
Николай Новиков, "Эфирный вихрь"
*******************************
Началось всё с того, что вашего покорного слугу как-то пригласил в гости ни кто иной, как Ардалион Ардалионович Шагренский, мой приятель по клубу любителей фантастических коллекционных игр "Эйдолон". В те холодные декабрьские дни я, помнится, отчаянно нуждался в весёлом времяпрепровождении, а потому с большой горячностью откликнулся.
Уговорились мы с Шагренским на 7 вечера в четверг. Я как раз заканчивал свою учёбу в Академии Горнодобывающей Промышленности, шучу, в Высшей Школе Исторических Наук, так что с курсов возвращался не ранее этого времени. Кажется, обещалось также присутствие Ельзы и Вундта. Весь день дела у меня не клеились, подготовка курсовой по вопросам останков материальной культуры минойского неопалеолита на юго-востоке Крита и пресловутых культов чудовищных минотавров не продвинулась ни на зюйс. Из почтовой конторы тоже не было никаких вестей – это ко мне должна была приехать родственница из Лапландии, мадам Тьокко Тулликийякайсис. Ну, это не важно. Был такой день, чтобы просто сидеть у окна с приглушённым шторами сумеречным светом, слушать дарк-джаз и выкуривать новые мысли из глубин сомнамбулических бездн сновидческих миров, извлекать их на свет земной как словно бы индиговые запасы из пазух глубоководных спрутов. Поэтому я просто сидел у окна, закинув ноги за батарею, вкушая лимонный чай с финиковой халвой, поглядывая сквозь радужную раму стеклянной глади на грязноватый бульвар с торчащими тут и там вётлами-мётлами и спешащими жуками-прохожими, сплошь в чёрных плащах, фраках, мантиях и шинелях, и читал, значит-с, Данилевского.
Вот куранты больших каминных часов с затейливой филигранью арабесок пробили шесть раз, я встал, покормил рыбок, допил остывший чифир, оделся в верхнее платье, вознёс молитвы всем известным мне божествам Индии, Нордии, Мексики и Африки и вышел из дому в сепийный сумрак чехословацкого сюрреализма. Выходя из подъезда, зацепился рукавом об какую-то торчащую ржавую лыжню и порвал рукав.
"Как же это так вышло? Ну и нуууу… Никогда же ничего себе на портил из вещей… Вот так новость… Бааааа… Ну просто шваххххх….." – всю дорогу крутилось в голове моей.
Улицы были полны вечерним народом и весёлым гулом санных катаний, лицо хватало морозом, сыпал снег.
Подойдя к жилищу Шагренского, а это был красивый такой краснокирпичный домище, я, нимало не мешкая, окликнул приятеля во весь свой зычный голос. В окне пятого этажа, выходящем на улицу, показалось его обветренное, белоснежно бледное лицо – то есть это не для красоты эпитета, а потому, что оно светилось белизной издалека. Мы обменялись с ним приветствиями, я вошёл в подъезд и поднялся пешком до квартиры Шагренского. Наверху уже в прямоугольнике желтоватого света маячила фигура моего камрада. Надо было видеть его физиогномику. Он весь был бледен, словно отравился мышьяком, али поганок объелся, и всё порывался выхватить у меня пальто (чего за ним я ранее никогда не наблюдал).
Наконец спрашиваю:
– Что с тобой, Ардалион, сегодня такое? Ты что-то бледен, хлопец. Не здоровится?
Он же как-то странно отмахивается, как от осы, и отвечает:
– Да брось. Всё норм. Ты заходь скорей давай. Знай, поспевай.
Тут я ему говорю:
– Ты где, Шагренский? Ты, кажется, потерялся в трёх соснах? Эй, луноход!
И махаю у него перед лицом рукой. А Шагренский сердито так вскидывается и говорит:
– Да ты чего, орехоед, попутал чёль. И ничего я не потерян. Нормально всё. Пошли.
По пути в экспериментальную (самая дальняя комната в квартире с видом на купола и заводы какие-то с трубами, а также неплохие лесные угодья вдалеке) Шагренский мне пояснял, активно жестикулируя и ментально эякулируя, а также всячески абстрагируя и экстраполируя:
– Сегодня великий день для всего человеческого стада. Я открыл этот долбаный принцип!
– Какой? – с тревогой и неясным удивлением спрашивал я тогда у него, забирая правой ногой в какую-то околостенную вязкую массу с мицелием, огороженную зубочистками.
– Ать-ать! – говорит тогда Шагренский, с укором указывая мне на растоптанные земли. А потом продолжает:
– Принцип, по-которому можно, совершая обряд горлового обертонного дрона на скалах Пегтымеля, переноситься на отдалённый спутник Веги-8!
Я несколько очнулся в действительность. Что он видел в этом нового? Вот уж чудила редкостная.
– Так это тысячелетиями практикуется теми же тувинскими мастерами ритуальных услуг. – холодно подытожил я его пламенную речь. Время вновь потекло вязко и муторно, и предметы приняли свои привычные разлагающиеся десятилетиями формы.
Мой друг с безумным взором заспанных глаз лишь криво усмехнулся жёлтыми зубами и прошёл в комнату, не удостоив меня ответа.
Войдя за ним, я огляделся вокруг и не понял, где очутился. Всё в "читальной" ныне переменилось. Царил какой-то творческий бедлам. Повсюду лежали банки со шпротами, заляпавшими, ей-ей, весь половой настил паркетный. Посредине стола в центре комнаты высилось некое загадочное устройство радиоэлектронной инженерии, вокруг стола расположились четыре старых рассохшихся мягких кресла из алого плюша, подранные котами, два из коих уже были заняты нашими компаньонами.
Надобно сразу оговориться, над каким проэктом мы с Шагренским работали в клубе последнее время. Там, кстати, большая часть народа – служащие российской железной дороги. Любопытная деталь. Ну, то есть технари со средним и даже высшим образованием, электрики, машинисты, ремонтники и проектировщики, короче, логики до ядра плутония. Мы, хоть и не были служащими РЖД, всё же были ребята не промах, то есть были мы с Ардалионом страстными электрофриками и радиоманьяками, буквально боготворили Теслу, Термена и Мурзина (автора глифозвукомашины АНС), ежемесячно договаривались и собирались в клубе или, ежели того требовало рацио, в гостях, дабы презентовать каждый другому свои новые экспериментальные образцы. Март 19**-го года был ознаменован интереснейшей задумкой: исследуя мухоморные трипы в ежедневной обрядовой практике шаманов Пегтымеля, био– и электро-волны, экзистенциальный театр Антонена Арто,
реликтовую энтомологию водохранилищ Приамурья, ритуалы ангелической эвокации у средневековых пражских каббалистов, запрещённые рецепты по тауматургии чешуйчатожаберных под редакцией Безбородых-Селезнёвых, сферические полуконстанты в отрицательной плоскости Скиццо-Бонатти, руническое письмо, выраженное в битах памяти, секретные чертежи и эскизы архитектурной фирмы ДОП "Д.О.Д," а также её годовой отчёт по финансовой себестоимости, выраженный в холодных процентах износа оборудования, эхолокацию у рукокрылых и привороты на удачу в Южной Полинезии, мы с Шагренским на двоих вплотную подошли к созданию Электромагнетической Машины Безразличий. По преданию седой арабийской пустыни, Аль-Хоронзон, гоэтический архонт, является – или не является – коллективным символом Стража Порога, бесформенного и безымянного Растворителя, расщепляющего прочную структуру эгоплекса каждого из нас во время еждедневного ночного анабиоза, а также во время транса, комы, диптрипа и великого перехода – освобождающего от любых дурацких масок и платы за неправильную парковку и всяких там социальных кривотолков где бы то ни было, раз навсегда.
Инициатором проэкта выступил в этот раз Шагренский, так как в. п. с. (ваш покорный слуга) в последнее время занимался совершенно другими делами, самого приземлённого свойства, а потому не мог себе позволить экспериментов с расщеплёнием сознанки. Мой компаньон был только рад моей относительной пассивности, потому как работая в паре, мы постоянно менялись статусами "Транслятор-Приёмник", что очень утомляло. Прошло уже четыре месяца с момента концептуализации нашей общей идеи – и вот, войдя сегодня в гостиную, вижу я, что Шагренский времени зря не терял.
В центре просторной комнаты стоял круглый обеденный стол, на нём же возвышался на метр причудливый механизм, состоящий из набора калейдоскопических призм, вращающихся, как карусели, по центральной оси на разных расстояниях и с разными скоростями. Из раструбов нижнего отсека густо валил благовонный дым, как от кальяна или выпоратора, верхняя же часть представляла собой сложную систему вращающихся стержней и металлических шаров. Слышался будто бы шелест десятка птичьих или перепончатых крыльев и равномерный пульсирующий гул аппарата. Мне с первого взгляда сей инопланетный девайс показался чем-то средним между средневековой астролябией, кинетоскопом и глюкофоном. Почему, спросите? Ну, по просшествии нескольких минут ко мне стало постепенно приходить понимание того, что машина производит и ещё какой-то навязчивый, переливающийся хрустящими рассыпчатыми мелодиками разноцветный шум навроде стеклянной гармоники. Внутри вогнутого осевого цилиндра, или шахты, покрытого зеркальными рёбрами, слышалось бульканье и шипенье, и в целом механизм производил гипногенный эффект без какой-либо предварительной сонастройки.
Протяжно зевнув, я медленно приземлился в кресло, которое откликнулось мягким вибратто выпущенной волны воздуха, и тут только заметил, как странно неподвижно сидят по обеим сторонам от меня отрешённые Вундт и Ельза. Оба были такими же бледными, как и изобретатель сего лунного цирка, и немигающе глядели их пустые маски лиц на экспериментальную установку стеклянными бусинами глаз. Я будто бы видел их в первый раз – или то, что было мне узнаваемо и памятно в каждом из друзей моих, куда-то исчезло.
Это наблюдение меня сильно удивило, а ведь я и до этого был немало удивлён странными повадками и плодотворными наработками моего друга – воистину, нет предела удивлённости. У каждого из них двоих в руке к тому же было зажато по чашке с каким-то мутным настоем. Хорошо зная и В., и ещё лучше Е., я был готов зуб дать на отщепление, что ни холодная интеллектуалка Е., ни холерический марсианин В. так просто не дадут расщепить самих себя на протоны.
Я вновь перевёл остекленелый взгляд на фантастическую вращающуюся гипномашину, теперь уже намереваясь разглядеть её устройство как следовать, но не успел я сосредоточиться на этом, как вбежал Шагренский, всё такой же белый, как бумага, на которой пишется этот очерк, и, вручив мне чашку с пахучим отваром, взял за руку и мы стали осматривать аппарат.
– Да ты не бойся, пей. Это мне удалось раздобыть рецепт хаосомы, инициатического напитка древних мудрецов всего мира, туда входят мухоморы, белена, лиана T***********sis, лауданум, цветы ипомеи, листья сонного папоротника и некоторые другие допингредиенты. Всё растительного происхождения, будь спок. – приговаривал Шагренский, похлопывая меня по плечу дрожащей рукой и вроде как подмигивая, что выглядело особенно жутко.
– А это что? – спросил я, указывая на интересующие меня детали внутреннего устройства прибора (он не имел внешнего защитного корпуса и представлял собой открытую архитектуру).
– Это стабилизаторы.
– Слушай, Ардалион, ты меня прямо поразил. Это чудо нужно на следующей выставке радиотехников презентовать.
– Ты что, сдурел, ни в коем разе. – возразил Шагренский. – Только в качестве домашнего штучного экспоната.
Я прихлебнул из чашки дымящегося варева и скривился – вкус был похож на сваренную в болотной воде жабу или что-то вроде того.
Окончив круговой осмотр, мы с компаньоном расселись по креслам и также как двое манекенов напротив нас, стали глядеть на глюкоскоп, или Электро-Магнетическую Машину Безразличий (ЭММБ).
– А что с Вундтом и Ельзой? Давно они так? А почему на тебя не действует? А это что за счётчики?
– Энаф, майн фрунд. Действует на всех по-разному, в зависимости от индивидуально развитой силы воли и осознанности. Мы с тобой всё-таки крепкие ребята, экспериментаторы же. Впрочем, знаешь, блеать, Виктор, мне стоило большого труда вернуться из того Диснэйленда и открыть тебе дверь. – помолчав, он добавил нерешительно. – И закрыть портал в измерение D.
– Ага. Потому ты так странно себя вёл и был так бледен, друг мой. Знаешь что, Шагренский, электромагнетизм – это конечно здоров, модно и полезно, но вот мешать его с грибными настоями – это….
В. п. с. не закончил столь блистательную фразу, так как странным образом ощутил вдруг, глядя на постоянно смазывающуюся разноцветную мельтешень кружащихся в вечном танце радужных линз разной степени выпуклости и вогнутости, что мой голос, горло и речевой центр и даже сам я, тот гипотетический I, формирующий эту мысль, вдруг становятся частью общей системы "Гостиная-Четверо-Машина". И моё Ё, эта буква алфавита, оказывается всеми этими элементами бытия одновременно во всех возможных мирах. Как это? Неизвестно. Умонепостижимо. Невозможно.
Мой астральный сфинктер продолжал расширяться, пока не засиял во всю макушку головы, а ЭММБ стала вырастать в размерах и превращаться в аналог космической станции МЫР, парящей в межзвёздном эфире. Вокруг проносятся вихри и дожди метеороидов, искрясь как алмазы, наполненные под завязку инопланетными ДНК, которые превращаются в темнокожих мероитов, служащих почтенные храмовые церемониалы толстому и могучему львиноголовому Апедемаку-Шиве в затерянных песках Верхней Нубии, в дельте Белого Нила. Моё никчёмное зазнайское эго диссолирует на биллионы неоновых символов, логических, алхимических, математических и просто занятных, их причудливый рой кружится вокруг зондов орбитальной станции, встречаясь с символами инфобиоэнергоионополей Шагренского, Вундта и Ельзы, затем вдруг люк транспортного отсека с шумом раскрывается и рой микроскопических дхармитов-работяг, шурша волосатыми лапками, воронкообразно всасывается внутрь, со звуком всасывающего чрева кашалота. Происходит что-то странное, будто падение в колодец Алисы, который не имеет ни конца, ни начала, ни середины. Повсюду этот Кэрролл с его мелиссой, думает чей-то рыбий хвост. Мои эго-символы прессуются в сверкающего бронёй рыцаря Сан-Грааля с павлиньим султаном над гордым забралом ичерченнего вызубринами боевого шлема, потом в китайского мудреца с сомьими усами, потом в парижскую проститутку с нахальными выщипанными бровями и озорной щербинкой, потом в вишнёвый пудинг, потом в разноцветную призму-линзу малого рассеяния, потом в графа Монте-Кристо, потом в Арканзас, потом в ангелическую сущность высшего порядка, потом в итифаллического кривоного божка-баботраха, потом в караван верблюдов, потом в бесконечное количество декоративных элементов и исторических личностей и механизмов и книг. Но вот игра заканчивается, Театр гасит свет, затем вдруг вновь оживает – перед нами на сцене гротескная фигура, состоящая из склизкой массы переплетённых мёртвых конечностей, закутанных в одну огромную хламиду из чёрной шерсти, целая гора щупалец, парящая над сценой, безобразное чудовище, порождение самой дикой шизофазии, извергнутое кишками тифозного мастодонта, вспоротого рогом лепрозного коркодерия. В целом Его Монструозие имееет внушительный размах, суровый вид и мрачную ауру педантичности. Конечно же, это был наш знакомый Аль-Хоронзон, чей эпитет – Ползучий Хаос Склизкого Безымянного Дерьма, Принц Пустоты и сама Пустота in finito. Но довольно! Долго ли можно человеческому уму выдерживать подобный ужасный наркоз? Суждено ли быть ни за что ни про что принесённым в жертву Науке? Ни в коем случае! И я постарался сосредоточить свои тысячи глаз на едином Ничто, парящем над сценой в ультрафиолетовых сполохах.
Зал заполнен инкарнациями, альтерэгами, племенами и эфирными дублями меня, Шагренского, Ельзы и Вундта. Аль-Хоронзон бешено вращается вокруг оси, и зал вращается вместе с ним. Вдруг он останавливается и разражается диким, ревущим хохотом, от которого разрывается сама структура микро– и макро-, от которого взрываются балюстрады ониксовых статуй Будд и пышнозадых ламий, от которого рушатся древние стены Коринфа, от которого…
Я очнулся у себя в кресле перед окном – меня разбудил звук падения книги Данилевского. Что это было? Было ли это? Это ли было? Хммм… В ушах по-прежнему дребезжали медные тибетские трубы. На улице по-прежнему вечерело и спешили жуки-прохожие. Я весь дрожал, как испуганная лошадь. Всё, кажется было хорошо, тем не менее. Я прислушался: резвый молодцеватый баритончик звал Катьку замуж. Я вспомнил мерзкий вкус грибного настоя Шагренского и очень испугался, что это было взаправду. Но что же тогда случилось в конце? Почему я опять сижу в кресле и дремлю перед походом к другу? Ответ не приходил ко мне. Потом я немного успокоился и подумал, что это всё мне привиделось в гипнапомпическом состоянии. Я размялся, сходил в ванную, ополоснулся и проверил, в каком направлении закручивается водяная спираль в раковине. Она закручивалась по часовой. Я не помнил, в какую она обычно закручивается в Северном полушарии, потом вспомнил, что это всё мейнстримо-гиковское псевдонаучное фуфло, и вернулся в комнату. Настоящий ужас случился тогда, когда я взял Данилевского с пола, продолжил чтение и понял, что он больше меня не смешит.
Одним мрачным, дождливым августовским днём высокий и исключительно худощавый джентльмен застенчиво постучал в матовое стекло офиса куратора одного музея Новой Англии. На нём был плащ из шиншиллы глубокого синего оттенка, оливкового цвета шляпа-хомбург с высокой конусовидной тульей, жёлтые перчатки и гетры. Синий шёлковый шарф с белыми точками был обёрнут вокруг его шеи и полностью закрывал нижнюю часть его лица, а также практически весь нос. Лишь небольшой участок розовой и крайне морщинистой плоти был виден из-под шарфа и шляпы, но как бы ни было скудно это доказательство его физиогномии, оно содержало в себе глаза, а уж они-то приковывали к себе внимание. И таким было их выражение, что мгновенно внушало уважение к обладателю глаз, и музейные служители, получавшие еженедельное жалование только за то, что расстилали метры красной ткани от главного входа через узкий коридор, вёдший к офису куратора, были вынуждены отбросить все свои привычные дурацкие расспросы и проводить завёрнутого в шарф джентльмена прямо к тому месту, которое какой-нибудь викторианский новеллист мог бы назвать "священными пределами".
цитата
хомбург – разновидность популярной в Америке фетровой шляпы, её особенностями являются глубокая продольная вмятина по центру тульи и широкая полоса ткани у основания тульи; пользовалась широкой популярностью среди писателей, гангстеров, джазменов и просто модников; первым её носителем был король Великобритании Эдвард VII (годы правления – 1901-1910), после того, как посетил немецкий город Бад Хомбург; следует отличать хомбург от федоры, которую носят ортодоксальные евреи, у неё к центральной вмятине добавляются боковые, за счёт чего получается форма латинской Y – прим. пер.
Постучав, джентльмен стал ожидать. Он ожидал в спокойствии, однако что-то в его манере указывало на то, что посетитель был весь на взводе и решительно настроен как можно скорее обсудить свой вопрос с куратором. Но всё же, когда дверь офиса наконец распахнулась и куратор придирчиво взглянул на посетителя через очки в золотой оправе, тот лишь кашлянул и протянул визитную карточку.
Карточка была выполнена в старомодном фасоне и изысканно гравирована, и стоило куратору внимательно прочитать её, как его внешний вид претерпел невероятное изменение. Обычно он являл собой в высшей степени сдержанную персону с вытянутым, бледным лицом и печальным, снисходительным выражением глаз, но внезапно куратор стал безбожно задушевным и приветствовал своего гостя с экспансивностью, граничащей с истерической. Он схватил несколько вялую руку гостя, всё ещё в перчатке, и сжал её с рвением, достойным персонажей Синклера Льюиса. Он кивал и кланялся и деланно улыбался и, казалось, превзошёл самого себя в подобострастности.
цитата
Синклер Льюис (1885-1951) – американский писатель, лауреат нобелевской премии. В раннем периоде своего творчества Синклер Льюис выступает как автор типичных для того времени литературных произведений, тема которых — карьера одиночки, выходца из общественных «низов», пробивающего себе дорогу в общество. Конфликт между личностью и обществом, служащий основным движущим противоречием всего творчества писателя, трактуется во всех этих произведениях как внесоциальная проблема. – прим. пер.
– Если бы я только знал, сэр Ричард, что вы уже в Америке! Газеты непривычно молчаливы – возмутительно молчаливы, знаете ли. Я просто не представляю, как вам удалось избежать внимания прессы. Они же обыкновенно такие настырные, такие откровенно пронырливые. Я действительно не могу вообразить, как вам это удалось!
– Я не имел желания судачить со старыми идиотками, читать лекции чудакам и позировать для обложек ваших абсурдных журналов. – голос сэра Ричарда был странно высок, практически женоподобен, и ещё он дрожал от переполнявших его эмоций. – Я ненавижу общественность и сожалею, что моё инкогнито в этой… э-э… стране не абсолютно.
– Я вполне вас понимаю, сэр Ричард, – успокаивающе пролепетал куратор. – Естественно, вам необходим досуг для исследований, для дискуссий. Вам не интересно, что будут говорить или думать о вас профаны. Похвальное и в высшей степени научное отношение, сэр Ричард! Безукоризненное отношение! Я прекрасно вас понимаю и всячески симпатизирую. Нам, американцам, иной раз необходимо быть вежливыми с прессой, но вы и представить себе не может, как это скручивает нам кишки, если мне позволено будет использовать данный выразительный, однако чрезвычайно грубый просторечный оборот. По-настоящему скручивает, сэр Ричард. Вы не можете этого знать – но входите же. Входите во что бы то ни стало. Для нас это неизмеримая честь – принять у себя столь блестящего учёного.
Сэр Ричард неуклюже поклонился и проследовал за куратором в офис. Он выбрал наиболее удобный из пяти обитых кожей стульев, окружавших письменный стол куратора, и опустился на него с едва уловимым вздохом. Он не снял ни шляпы, ни шарфа со своего розоватого лица.
Куратор выбрал место с другой стороны стола и вежливо предложил коробку с длинными и тонкими гаванскими сигарами.
Повисла пауза. Затем сэр Ричард извинился за шарф.
– На корабле со мной приключился несчастный случай, – объяснил он. – Я споткнулся об одну из палубных труб и весьма сильно порезал лицо. Оно совершенно непрезентабельно. Я знаю, вы меня простите, если я не буду снимать шарф.
Куратор выдохнул.
– Как это ужасно, сэр Ричард! Я сочувствую, уверяю вас. Надеюсь, что не останется шрама. В таких случаях необходимо самое серьёзное экспертное обследование. Смею предположить, сэр Ричард, вы уже проконсультировались со специалистом?
Сэр Ричард кивнул.
– Раны неглубокие, уверя вас, ничего серьёзного. А теперь, мистер Базби, мне хотелось бы обсудить с вами дело, по которому я прибыл в Бостон. Выставлены ли уже додинастические находки из Луксора?
Куратора этот вопрос совершенно сбил с толку. Он выставил додинастические древности из Луксора в музейном зале этим самым утром, но они ещё не были как следует оформлены, и он предпочёл бы, чтобы его уважаемый гость ознакомился с ними несколько позже. Но от куратора не укрылось, что сэр Ричард был столь глубоко заинтересован в данном предмете, что никакие аргументы не способны заставить его ждать, и, ко всему прочему, мистер Базби лично гордился своей коллекцией и ему льстило, что один из наиболее выдающихся английских египтологов специально пожаловал в город ради этой выставки. Посему он кивнул и заверил гостя, что кости уже выставлены в зале, и добавил, что ему доставит огромное удовольствие показать их сэру Ричарду.
цитата
Луксор (араб. الأقصر, Эль-Уксур; Logṣor [ˈloɡsˤor], копт. Апе) — город в Верхнем Египте, на восточном берегу Нила, административный центр мухафазы Луксор с населением более полумиллиона жителей (арабы, некоторое число коптов).
В старину египтяне назвали город «Уасет». Греки назвали его «стовратными Фивами». Современный город расположен на месте Фив (столице Древнего Египта в период Среднего и Нового царств), и оттого имеет славу «крупнейшего музея под открытым небом».
Луксор условно делится на 2 части: «Город живых» и «Город мёртвых». Первый — жилой район на правом берегу Нила. Здесь расположены местные гостиницы, большая часть которых находится между железнодорожной станцией и Луксорским храмом. Главные достопримечательности правого берега — собственно Луксорский храм и Аллея сфинксов, храм Амона-Ра в Карнаке. «Город мёртвых» расположен на другом берегу Нила. Здесь есть немногочисленные поселения и знаменитый фиванский некрополь, включающий Долину царей (KV), Долину цариц (QV), погребальные храмы Мединет-Абу, царицы Хатшепсут, Рамессеум, Колоссы Мемнона и прочие некрополи Долины знати. Все новые находки археологов выставляются в Луксорском музее древностей (открылся в 1975 году). – прим. пер.
– Они поистине удивительны, – объяснял он, – чисто египетский тип, долихоцефалы, со сравнительно примитивными чертами. И их датировка… сэр Ричард, их можно датировать как минимум 8.000 лет до Н. Э.
цитата
в антропологии: долихокефалия (др.-греч. δολιχός — длинный) — форма головы, при которой отношение максимальной ширины головы к максимальной длине (головной указатель) составляет 75,9 % и ниже. Соответствует долихокрании при измерении этих размеров на черепе человека (черепной указатель 74,9 % и ниже). К долихоцефалам традиционно относят представителей нордической и средиземноморской расы. – прим. пер.
– Кости окрашены?
– Должен ответить утвердительно, сэр Ричард! Они восхитительно окрашены, и первоначальные краски практически полностью сохранились. Синий и красный, сэр Ричард, с преобладанием красного.
– Хм… в всышей степени абсурдный обычай, – пробормотал сэр Ричард.
Мистер Базби улыбнулся.
– Я всегда считал это пафосным, сэр Ричард. Бесконечно занимательным, но пафосным. Они полагали, что путём раскрашивания костей они смогут сохранить жизненную силу бренного тела. Тлен подменялся нетленностью, вот как это было.
– Это богохульство! – сэр Ричард поднялся со своего стула. Его лицо, поверх шарфа, было бледно, словно простыня, а в его маленьких тёмных глазах появился жёсткий металлический блеск. – Они пытались провести Осириса! У них не было никаких концепций относительно гиперфизических реальностей!
Куратор озабоченно смотрел на него.
– Простите, но что вы хотите этим сказать, сэр Ричард?
Сэр Ричард растерялся от вопроса, как если бы он вдруг проснулся от некого странного кошмара, и его эмоция угасла столь же быстро, как и возникла. Блеск оставил его глаза, и он апатично свалился обратно на стул.
– Я… я просто был удивлён вашим комментарием. Будто бы простым окрашиванием своих мумий они могли восстановить циркуляцию крови!
– Но это, как вам, сэр Ричард, известно, должно происходить в ином мире. Это одно из исключительных прав Осириса. Только он один способен оживлять мёртвых.
– Да, мне это известно, – прошептал сэр Ричард. – Они делали неплохие ставки на Осириса. Забавно, что им никогда не приходило на ум, что бог может быть обижен подобными предположениями.
– Вы забываете Книгу Мёртвых, сэр Ричард. Обещания, данные в ней, самые что ни на есть определённые. И это непостижимо древняя книга. Я в достаточной степени убеждён, что она существовала за 10.000 лет до Н. Э. Вы читали мою брошюру по данной теме?
Сэр Ричард кивнул .
– Очень достойная научная работа. Но я верю, что та версия Книги Мёртвых, которую мы имеем, является фальсификацией!
– Сэр Ричард!
– Отдельные части из неё, несомненно, носят додинастический характер, но я уверен, что Загробный Суд, определяющий юрисдикционные функции Осириса, был вставлен каким-то пронырливым жрецом в исторический период. Это сознательная попытка модифицировать неумолимый характер верховного египетского божества. Осирис не осуждает, он забирает.
цитата
имеется в виду знаменитая 125-ая глава Книги Мёртвых (т. н. "исповедь отрицания"), и связанная с ней каноническая сцена "взвешивания души/сердца в Зале Двух Маат", или psychostasia (греч.) – прим. пер.
– Он забирает, сэр Ричард?
– Именно. Как по-вашему, может ли хоть кто-то обмануть смерть? Вы можете себе это представить, мистер Базби? Вы может хоть на мгновение представить, что Осирис будет воскрешать дураков, вернувшихся к нему?
Мистер Базби покраснел. Было сложно поверить, что сэр Ричард говорил начистоту.
– То есть, вы серьёзно считаете, что тот Осирис, которого мы знаем, это…
– Миф, да. Намеренная и по-детски наивная отговорка. Ни одному человеку невозможно когда-либо постичь сущность Осириса. Он – Тёмный Бог. Но он вознаграждает принадлежащих ему.
– Э? – Мистер Базби был неподдельно испуган жестоким тоном, каким было сказано последнее. – Что вы сказали, сэр Ричард?
– Ничего. – Сэр Ричард встал с места и теперь стоял перед небольшим вращающимся книжным стеллажом в центре комнаты. – Ничего, мистер Базби. Но ваш художественный вкус меня весьма заинтересовал. Я и не знал, что вы читаете молодого Финчли!
цитата
судя по всему, выдуманное автором лицо – прим. пер.
Мистер Базби залился румянцем и выглядел совершенно несчастным.
– Обыкновенно нет, – сказал он. – Я склонен презирать художественную литературу. А романсы молодого Финчли невыносимо глупы. Его даже нельзя назвать сносным учёным. Но в этой книге… что ж, там есть несколько неплохих вещей. Я читал утром в поезде и положил её на время среди прочих книг, потому что больше некуда, только и всего. Понимаете, сэр Ричард? У нас у всех есть наши маленькие причуды, верно? Беллетристика иной раз может… э-ээ… наводить на мысли. И сочинения Х. Э. Финчли местами очень даже способствуют размышлениям.
– Не могу не согласиться, действительно. Чего стоят его редакции по религии Древнего Египта и шедевры творческого воображения!
– Вы удивляете меня, сэр Ричард. Воображение в научной работе порицается. Но, конечно, как уже было сказано, Х. Э. Финчли не учёный, его же выдумки периодически разъясняют некоторые моменты, если не относиться к ним слишком серьёзно.
– Он знал свой Египет.
Сэр Ричард взял книгу и открыл её наугад.
– Могу я узнать у вас, мистер Базби, вы знакомы с главой 13-ой, "Трансфигурацией Осириса"?
– Умоляю вас, сэр Ричард, нет, не знаком. Я пропустил эту часть. Подобная гротескная ахинея отталкивает меня.
– Неужели, мистер Базби? Но то, что вызывает отвращение, всегда притягивает. Просто послушайте:
«Не подлежит обсуждению, что Осирис внушал своим почитателям странные видения о себе, и что он завладевал их телами и душами на веки вечные. Осирис внушал дьявольский гнев, направленный на человечество во имя Смерти. В прохладе вечерней он шёл среди людей, и на его голове была корона Верхнего Египта, и его щёки раздувались от ветра, который убивал. Его лицо было запеленуто, так чтобы ни один из людей не смог его узреть, но, безусловно, это было древний лик, очень древний, мёртвый и высохший, ибо мир был молод, когда умер высокий Осирис.»
Сэр Ричард захлопнул книгу и возвратил её на полку.
– Что вы скажете об этом, мистер Базби? – спросил он.
– Конечно, конечно. Мистер Базби, вам когда-нибудь приходило в голову, что бог может жить, выражаясь фигурально, собачьей жизнью?
– Что?
– Боги преображаются, да будет вам известно. Они восходят в дыму, как и должно им. В дыму и пламени. Они становятся чистым огнём, чистым духом, сущностями без видимого тела.
– Дорогой, дорогой мой сэр Ричард, это не приходило ко мне на ум. – куратор рассмеялся и тыкнул локтём под руку сэра Ричарда. – Отвратительное чувство юмора, – пробормотал он про себя. – Человек непроходимо глуп.
– Это было бы ужасно, к примеру, – продолжал сэр Ричард, – если божество было бы не способно контролировать собственное преображение; если перемены происходили бы часто и непредсказуемо; если оно, таким образом, разделяло бы мрачную судьбу доктора Джекила и мистера Хайда.
Сэр Ричард направился к двери. Он передвигался любопытной походкой, подволакивая ноги, а его обувь заметно шаркала об пол. Мистер Базби мгновенно оказался у его локтя.
– В чём дело, сэр Ричард? Что случилось?
– Ничего! – голос сэра Ричарда возвысился в истерическом отрицании. – Ничего. Где тут уборная, мистер Базби?
– Один лестничный пролёт вниз, по левую сторону, когда выйдете из коридора, – глухо ответил мистер Базби. – Вы… вы больны?
– Ничего, ничего. – прошелестел сэр Ричард. – Мне нужно глотнуть воды, вот и всё. Ранение… э-э… задело моё горло. Когда оно пересыхает, то причиняет ужасную боль.
– Святые небеса! – пробормотал куратор. – Я могу послать за водой, сэр Ричард, правда, могу. Настоятельно прошу вас не беспокоиться самому.
– Нет, нет, я настаиваю. Я немедленно вернусь. Пожалуйста, не надо никого звать.
Прежде чем куратор возобновил свои протесты, сэр Ричард добрался до двери, вышел и пропал в коридоре внизу.
Мистер Базби пожал плечами и вернулся к своему столу.
– Необыкновенная личность, – пробурчал он. – Эрудит и оригинал, но со странностями. Решительно со странностями. Однако, приятно сознавать, что он читал мою брошюру. Учёного его размаха можно простить за это. Он назвал её "научным трудом". "Научным трудом". Хм-м. Весьма приятно, да.
Мистер Базби щёлкнул зажигалкой и прикурил сигару.
– Конечно, он ошибается насчёт Книги Мёртвых, – размышлял он. – Осирис был великодушнейшим из божеств. Правда и то, что египтяне боялись его, но только лишь по причине того, что он был судьёй мёртвых. В нём не было по сути ни какого-либо зла, ни жестокости. Сэр Ричард совершенно не прав в этом отношении. В уме не укладывается, как столь выдающийся человек может впадать в такие сенсационные заблуждения. По другому и не скажешь. Сенсационные заблуждения. Тем не менее, я действительно верю, что мои аргументы впечатлили его. Я видел, как они на него подействовали.
Приятные размышления куратора были прерваны самым грубым и неожиданным образом, а именно — криком из коридора.
– С огнетушителями вниз! Быстрее, вы, ту…
Куратор крякнул и тут же вскочил с места. Профанация нарушала все музейные правила, а он всегда строго настаивал на соблюдении данных правил. Быстрым шагом подойдя к двери, он распахнул её и недоверчиво выглянул в коридор.
– Что такое? – крикнул он. – Кто-нибудь звал?
Он услышал быстрые шаги и ещё чей-то вопль, а затем в конце коридора возник служитель.
– Быстрее, сюда, сэр! – закричал он. – Тут с цокольного этажа огонь с дымом вовсю!
Мистер Базби застонал. Почему, когда у него такой важный гость, случаются подобные ужасные вещи! Он бросился вниз по коридору и рассерженно схватил служителя за руку.
– Вышел ли оттуда сэр Ричард? – потребовал он. – Отвечай, ну же! Сэр Ричард сейчас внизу?
– Кто? – выдохнул служитель.
– Джентльмен, который несколько минут назад спустился туда, ты, дубина. Высокий джентльмен в синем манто?
– Я не знаю, сэр. Я не видел, чтобы кто-либо поднимался.
– Святый Боже! – Мистер Базби был в неистовстве. – Сейчас же надо вытащить его оттуда. Уверен, что ему нехорошо. Он мог лишиться чувств.
Он прошёл в конец холла и вперился в покрытый смогом лестничный пролёт, ведущий в уборную. За ним тут же с осторожностью сгрудились трое служащих. Мокрые носовые платки, надёжно повязанные поверх их лиц, защищали от едких испарений, а в руке у каждого было по цилиндрическому огнетушителю. По мере того, как они спускались по лестнице вниз, содержимое огнетушителей выливалось на быстро растущие клубы смертоносного синего дыма.
– Минуту назад всё было гораздо хуже, – заверил мистера Базби один из служителей. – Дымовая завеса была толще и имела кошмарный запах. Вроде тех яиц динозавров, которые вы распаковали прошлой весной, сэр.
Служащие достигли конца лестницы и осторожно заглядывали в туалетную. Мгновение они молчали, после чего один из них крикнул мистеру Базби.
– Дым здесь невероятно плотный, сэр. Никакого огня не видно. Следует ли нам войти, сэр?
– Да, вперёд! – голос мистера Базби был пронзителен, как у трагического актёра. – Сделайте всё возможное. Прошу!
Служители исчезли в туалетной, а куратор остался ждать, в мучительной тревоге напрягая слух. Его сердце сжималось при мысли о судьбе, постигшей, по всей вероятности, его замечательного гостя, но дальше этого мысль не двигалась. Дурные предчувствия толпились в его голове, но он был не в состоянии что-либо сделать.
И тут раздались вопли. Какая бы причина ни вызвала их, эти вопли были ужасны, но они появились столь внезапно, столь неожиданно, что куратор поначалу не знал, что и думать. Столь внезапным и жутким было их появление из туалетной комнаты, сопровождаемое многократными эхами сквозь пустынные коридоры, что куратор мог только глядеть и нервно сглатывать.
Но когда они стали достаточно разборчивыми, когда из воплей ужаса они перешли в мольбы о помиловании, о жалости, и когда язык их, найдя своё мрачное выражение, тоже изменился, становясь знакомым куратору, но непостижимым для человека, стоявшего рядом с ним, ужасное происшествие стало приобретать для последнего черты того, что навеки не может быть предано милосердному забвению.
Куратор опустился на колени, в буквальном смысле встал на них у основания лестницы и поднял обе руки в безошибочном жесте прошения. А затем с его бледных губ полился поток причудливой тарабарщины:
автор имеет в виду искажённую транскрипцию с древнеегип.: sDm.w st n Wsr/sDm.f Wsr – “внимают они Осирису/повинуется он Осирису" (sDm – слышать, + n повиноваться кому) – прим. пер.
– Дурак! – с этими словами из уборной появилась закутанная в шарф фигура и стала неуклюже взбираться вверх по лестнице. – Дурак! Ты… ты безнадёжно увяз в грехах!
Голос был гортанным, шероховатым, отдалённым, казалось, он исходил из неизмеримой дали.
– Сэр Ричард! Сэр Ричард! – куратор с трудом вскочил на ноги и, шатаясь, двинулся вслед удаляющейся по ступеням фигуре. – Защитите меня, сэр Ричард. Здесь, внизу, что-то, не поддающееся описанию. Я подумал… на секунду я решил… Сэр Ричард, вы видели это? Вы что-нибудь слышали? Эти вопли…
Но сэр Ричард не отвечал. Он даже и не посмотрел на куратора. Он пронёсся мимо злополучного человека, как если бы тот был надоедливым ничтожеством, и продолжил своё мрачное восхождение по лестнице, ведущей в Зал Египетских Древностей. Он поднимался столь быстро, что куратор даже не мог за ним угнаться, и прежде чем испуганный мистер Базби сумел одолеть пол-пролёта, шаги его гостя уже застучали по плиточному полу наверху.
– Сэр Ричард, обождите! – взвизгнул Базби. – Минуточку, прошу вас! Я уверен, вы сможете всё объяснить. Я напуган. Прошу, подождите же меня!
Спазм кашля скрутил его, и в этот момент раздался дребезг самого ужасного свойства. Осколки разбитого стекла многозначительно застучали по каменным плитам и подняли мрачное эхо в верхних и нижних коридорах по всей длине винтовой лестницы. Мистер Базби схватился за балюстраду и издал стон. Его лицо приняло фиолетовый оттенок и исказилось страхом, а на высоком лбу сверкали бусинки пота. На несколько секунд он оставался в таком положении, скорчившись и хныча на лестнице. Затем чудесным образом к нему вернулось самообладание. Он преодолел последний пролёт, прыгая через три ступеньки, и смело бросился вперёд.
Невыносимая мысль вдруг родилась в бедном смятённом мозгу мистера Базби. Его осенило, что сэр Ричард был самозванцем, жестоким безумцем, нацеленным только на разрушение, и что его коллекции были в непосредственной опасности. Несмотря на недостатки мистера Базби как человека, в профессиональном плане он был компетентен и агрессивен чуть ли не до запредельного уровня. И этот звон можно было безошибочно и неопровержимо объяснить лишь одной причиной. Забота о драгоценных коллекциях полностью вытеснила собой страх мистера Базби. Сэр Ричард разбил одну из витрин и вытаскивал оттуда содержимое! Какая для этой цели была выбрана витрина, практически не вызывало у мистера Базби сомнений.
"Луксорские реликвии не подлежат копированию," – взвыл он. – "Я был ужасно обманут!"
Внезапно он остановился и пригляделся. У самого входа в зал валялась кипа одежды, которую он тут же признал. Тут было синее манто из шиншиллы, альпийская шляпа-хомбург с высокой тульей, и синий шёлковый шарф, так эффективно скрывавший лицо его визитёра. И на самой вершине груды одежды лежала пара жёлтых замшевых перчаток.
– Господь милосердный! – вырвалось у мистера Базби. – Да он же скинул всю свою одежду!
Он мгновение продолжал стоять у входа, разглядывая в немом изумлении данный гардероб, а затем широкими, истерическими шагами вошёл в зал.
"Безнадёжный маньяк," – бормотал он еле слышно. – "Законченный, помешанный лунатик. Почему же я…"
Затем, неожиданно, он перестал упрекать себя. Он совершенно позабыл про своё легкомыслие, про кучу вещей и про разбитую витрину. Всё, что до этого момента занимало его ум, было выброшено за борт, а сам он весь съёжился и сжался от страха. Никогда ещё неохотный взгляд мистера Базби не встречал подобного зрелища.
Гость мистера Базби склонился над разбитым шкафом и видна была только его спина. Однако это не было обычной спиной. При трезвом, бесстрастном анализе мистер Базби назвал бы это неприятной, злобной спиной, но при сопоставлении с короной, увенчивавшей её, не было никакой возможности описать это средствами индоевропейского языка. Корона была очень высокой, она вся была усеяна самоцветами и испускала невыразимое свечение, и это лишь акцентировало мерзостность торса. Спина была зелёного цвета. Сквозь разум мистера Базби, пока он стоял так и глядел, пронеслось слово безжизненность. И она была морщинистой, ко всему прочему, кошмарно морщинистой, а вдовесок ещё изборождена вдоль и поперёк сотнями рытвин.
Мистер Базби не успел рассмотреть ни шеи своего гостя, которая блестела и была не толще жерди, ни небольшой круглой головы, которая покачивалась и кивала в зловещей манере. Он видел только отвратительную спину и невероятно чудесную корону. Корона изливала насыщенное сияние на красноватые плитки тёмного, просторного зала, а абсолютно обнажённое тело шокирующим образом выкручивалось, содрогалось и корчилось.
Чёрный ужас перехватил горло мистеру Базби, а его губы дрожали, будто в попытке издать крик. Однако он не издал ни звука. Заплетая ногами, он прижался к стене и стал совершать чудные и тщётные жесты руками, будто стремясь охватить тьму, обернуть царящий в зале сумрак вокруг себя, сделаться настолько незаметным, насколько возможно, и невидимым для существа, склонившегося над витриной. Но, однако, он вскоре, к своему глубочайшему смятению, обнаружил, что существу ведомо о его присутствии, и когда оно медленно повернулось по направлению к нему, он уже не делал дальнейших попыток скрыть себя, но упал на колени и стал кричать, и кричать, и кричать.
Фигура бесшумно двинулась к нему. Казалось, она скорее парит, чем идёт, а в своих жутко костлявых руках она несла странное ассорти из кроваво-красных костей. И по мере приближения оно отвратительно хихикало.
И тогда здравый рассудок мистера Базби окончательно оставил его. Он пресмыкался, и бормотал, и растягивался по полу, как человек, поражённый мгновенным приступом каталепсии. И всё то время он бессвязно бредил о том, что он чист, и пощадит ли его Осирис, и о том, как он жаждет воссоединиться с Осирисом.
цитата
каталепсия (греч. κατάληψις — схватывание, удерживание) — часто называемая в психиатрии «восковой гибкостью» (лат. flexibitas cerea), патологически длительное сохранение приданной позы; обычно наблюдается при кататонической форме шизофрении либо при нарколепсии, когда больной из состояния бодрствования сразу (минуя все фазы медленного сна) переходит в состояние, характерное для парадоксального сна, который сопровождается мышечной атонией. Она часто сочетается с другими проявлениями повышенной внушаемости: эхопраксией (повторением увиденных жестов), эхолалией (повторением услышанных слов) и т. п. Каталепсию можно вызвать в состоянии гипноза. – прим. пер.
Но когда фигура достигла его, она просто склонилась над ним и дыхнула. Три раза она дыхнула на его мертвенно-пепельное лицо, и если бы кто-то мог это увидеть, то он бы заметил, как лицо под этим тёплым дыханием сморщивается и чернеет. Некоторое время существо оставалось в склонённой позе, остекленело взирая на куратора, а когда оно разогнулось, мистер Базби уже не делал попыток мешать ему. Крепко держа своими ужасными тощими руками алые кости, существо быстро выплыло наружу по направлению к лестнице. Служители не видели, как оно спускалось. Никто больше не видел его.
И когда коронер, прибывший в ответ на запоздалый вызов служителя, осмотрел тело мистера Базби, заключение было однозначным – куратор был мёртв уже долгое, долгое время.
Вниманию почтенной публики предлагается авторский перевод одного из малоизвестных рассказов художника, скульптора, поэта, писателя и визионера Кларка Эштона Смита, посвящённый языческим атавизмам и артистическим девиациям. Извольте.
========================
“Место весьма странное”, сказал Эмбервиль, “но едва ли мне удастся передать конкретное впечатление от него. Слова будут звучать слишком просто и банально. Ничего особенного там нет: поросший осокой луг, окружённый с трёх сторон склонами жёлтых сосен; тоскливая речушка втекает с открытой стороны, чтобы дальше затеряться в cul-de-sac (фр. "тупик, глухой конец" — прим.пер.) рогоза и болотистой почвы. Ручей, двигаясь всё медленнее и медленнее, образует своего рода стоячий омут, из которого несколько чахленьких на вид ольх, кажется, хотят выброситься наружу, словно не желая иметь с ним ничего общего. Мёртвая ива склоняется над водоёмом, её бледные, скелетообразные отражения заволочены зелёной пеной, пятнающей воду. Там нет ни дроздов, ни зуйков, ни даже стрекоз, столь обыкновенных в подобных местах. Только тишина и запустение. Отметина зла – нечестивости такого свойства, что у меня просто слов не находится. Я сделал набросок этого места, почти что против моей воли, так как подобный outre (фр. букв. "странный, необычный" — прим.пер.) едва ли по моей части. На самом деле, я сделал два рисунка. Я покажу их тебе, если хочешь.”
Так как я был высокого мнения о художественных способностях Эмбервиля и давно почитал его одним из самых выдающихся пейзажистов своего поколения, то, само собой, мне не терпелось увидеть рисунки. Он, однако, не ожидая проявления с моей стороны интереса, тотчас же раскрыл своё портфолио. В его выражении лица, в самих движениях рук было нечто, что красноречиво свидетельствовало о странной смеси принуждения и отвращения, с которой он извлёк и представил два своих акварельных этюда, о которых только что упомянул.
Местечко, изображённое на каждом из них, было мне незнакомо. Очевидно, что это был один из тех скрытых уголков, которые я упустил в моём отрывочном путешествии по предгорным окрестностям деревушки Боумэн, где, два года тому назад, я приобрёл необработанное ранчо и ушёл на покой ради частной жизни, столь необходимой для длительных литературных штудий. Фрэнсис Эмбервиль, в один из своих двухнедельных визитов, с его чутьём к изобразительным возможностям ландшафта, несомненно, гораздо ближе познакомился с местностью, нежели я. У него была привычка бродить до полудня, вооружившись всем необходимым для пленэра; и таким образом он уже нашёл множество тем для своей прекрасной живописи. Договорённость наша была взаимовыгодной, ибо я в его отсутствие имел обыкновение практиковаться в романистике со своей антикварной печатной машинкой “Ремингтонъ”.
Я внимательно рассмотрел рисунки. Оба, хотя и были выполнены поспешно, выглядели вполне законченно и демонстрировали характерные изящество и энергию стиля Эмбервиля. И всё же, даже с первого взгляда, я отметил качество, которое было глубоко чуждо духу его творчества. Элементы места были те же самые, что он описал. На одной акварели, водоём был наполовину скрыт бахромой из булавовидных водорослей, и мёртвая ива склонилась через него под унылым, обречённым углом, таинственно застылая в своём падении в стоячие воды. По другую сторону омута, ольхи, казалось, стремились прочь из воды, выставляя свои узловатые корневища словно в вечном усилии. На другом рисунке болото формировало основную часть композиции переднего плана, со скелетом дерева, тоскливо нависшим с одной стороны. У дальнего берега камыши, казалось, волновались и шептались между собой в порывах слабеющего ветра. Отвесный сосновый склон на краю луга был показан массой мрачного зелёного цвета, окаймляющей пейзаж и оставляющей лишь палевую бледность осеннего неба.
Всё это, как уже замечал художник, было достаточно прозаично. Но в то же время я оказался под впечатлением от глубокого ужаса, что скрывался в этих простых элементах и выражался посредством их, словно это были черты некоего злобно искажённого демонического лика. В обоих рисунках этот пагубный характер одинаково проявлялся, как если бы одно и то же лицо было изображено в профиль и в анфас. Я не мог вычленить отдельные детали, составляющие общее впечатление, но стоило только внимательнее посмотреть, как омерзительность странного зла, дух отчаяния, неприкаянности, опустошения искоса проглядывал с рисунка всё более открыто и враждебно. Место, казалось, нацепило жуткую и сатанинскую гримасу. Создавалось ощущение, что обладай оно голосом, то непременно бы изрыгало проклятия некоего гигантского демона, или же хрипло насмехалось тысячептичьим граем дурного предзнаменования. Изображённое зло было чем-то абсолютно вне человеческого мира – намного древнее людского рода. Так или иначе – как это не фантастично звучит – луг создавал впечатление вампира, престарелого и скрывающего неизречённые гнусности. Слабо, едва уловимо, он жаждал иных вливаний, чем та вялая струйка воды, которой этот клок земли питался.
“Где это место?” спросил я после минуты-другой беззвучного изучения. Удивительно, что нечто подобное действительно имело место быть – равно как и тот факт, что натура столь же здоровая, как Эмбервиль, могла быть чувствительна к таким вещам.
“На окраине заброшенной фермы, милю или чуть меньше вниз по маленькой дороге в сторону Беар-ривер,” ответил он. “Тебе должно оно быть известно. Там есть фруктовый садик около дома, на верхнем склоне холма. Но нижняя часть, кончающаяся этой лощиной, вся сплошь одичалая.”
Я постарался вызвать в памяти образ упомянутой местности. “Предполагаю, что это, должно быть, местечко старого Чэпмена,” решил я, “Ни одно другое ранчо вдоль той дороги не отвечает твоему описанию.”
“Ну, кому бы она не принадлежала, эта луговина – самое жуткое место, с которым мне приходилось когда-либо сталкиваться. Я уже встречался с пейзажами, скрывающими в себе нечто странное, но никогда – с подобным этому.”
“Может быть, оно одержимо,” сказал я наполовину в шутку. “Исходя из твоего описания, выходит, что это та самая луговина, где старый Чэпмен был найден мёртвым своей младшей дочерью; инцидент произошёл несколькими месяцами позже моего приезда. Скорее всего, он умер от сердечной недостаточности. Его тело успело закоченеть, и видимо, он пролежал там всю ночь, начиная с того времени, как его не могли дозваться к ужину. Я не слишком-то хорошо был с ним знаком, помню только, что старик имел репутацию эксцентрика. Незадолго до его гибели люди стали думать, что у него не все дома. Я забыл подробности. В любом случае, его жена и дети пропали в скором времени после его кончины и ни один человек с тех пор не занимал ферму и не ухаживал за фруктовым садом. Этот случай из разряда банальных сельских трагедий.”
“Я не большой поклонник всяких страшилок,” заметил Эмбервиль, который, похоже, понял мой намёк про одержимость в буквальном ключе. “Откуда бы влияние не исходило, оно вряд ли имеет человеческое происхождение. Впрочем, вспоминая об этом, у меня один-два раза сложилось преглупое впечатление – идея-фикс, что кто-то наблюдал за мной, пока я делал наброски. Странно – я практически забыл об этом, пока ты не подбросил мне мысль о возможности наваждения. Я вроде бы несколько раз замечал какую-то фигуру периферийным зрением, прямо за пределами радиуса, выбранного мной для живописи – некий полуоборванный старый негодяй с грязными седыми усами и злой гримасой. Втемболее странно, что я получил столь завершённое представление о человеке, даже не увидев его как следует. Я подумал, что это, должно быть, бродяга, забрёдший на окраину луга. Но когда я повернулся, чтобы бросить на него точный взгляд, то там попросту никого не оказалось. Словно бы он растворился среди болотистой почвы, камышей, осоки.”
“Очень даже верное описание Чэпмена,” сказал я. “Помню его усы – они были практически белыми, за исключением табачного налёта. Захудалая дремучесть, если можно так выразиться – и сама нелюбезность, в том числе. Под конец жизни у старика появился ядовито-навязчивый взгляд, что, несомненно, только способствовало его репутации сумасброда. Припоминаю некоторые байки про него. Люди говорили, что он стал пренебрегать уходом за своим фруктовым садом. Знакомые обычно находили его в этой укромной низине, праздно стоящего и отрешённо глазеющего на воду и деревья. Это одна из возможных причин, отчего соседи сочли его спятившим. Но уверяю тебя, я ни разу ничего не слышал по поводу странности или необычности самой лощины, ни после инцидента с Чэпменом, ни ранее. Это одинокое место, я просто не могу представить, что кто-то может приходить туда сегодня.”
“Я наткнулся на него совершенно случайно,” сказал Эмбервиль. “Место не видно с дороги, из-за толстых сосен… Но вот ещё какая странность. В то утро я вышел из дому с сильным и чистым интуитивным ощущением, что непременно должен найти что-то необыкновенное. Я направился к лугу напрямик; и должен признать, интуиция оправдала себя. Место отталкивает – но оно же и очаровывает. Я просто обязан разгадать тайну, если у неё есть решение,” добавил он несколько упреждающе. “Завтра я планирую с утра пораньше вернуться туда вместе с красками, чтобы начать писать настоящее полотно.”
Я был удивлён, памятуя о пристрастии Эмбервиля к живописной яркости и жизнерадостности, что невольно заставило его сравнивать себя с Соролья (испанский художник-пейзажист XIX — начала XX вв., работавший в технике импрессионизма — прим.пер.). “Необычный выбор,” заметил я. “Я должен наведаться туда самолично и осмотреть всё как следует. Это ведь больше по моей части, чем по твоей. Место наверняка хранит в себе странную историю, если уж оно так вдохновило твои эскизы и описания.”
Прошло несколько дней. В это время я находился под гнётом утомительных проблем, связанных с заключительными главами грядущей новеллы – и снял с себя обещание посетить открытый Эмбервилем луг. Мой друг, в свой черёд, был заметно поглощён новой темой. Каждое утро, прихватив этюдник и масло, он совершал вылазки и возвращался всё позже, забывая о часе полдника, прежде всегда приводившего его из подобных экспедиций.
На третий день художника не было до самого заката. Вопреки обыкновению, он не показал мне, что уже у него вышло, и его реплики касаемо прогресса картины были несколько расплывчаты и уклончивы. По какой-то причине, он не желал говорить об этом. Также, он, судя по всему, не желал обсуждать саму лощину, и в качестве ответа на прямые вопросы только лишь повторял в отсутствующей и небрежной манере то, что уже говорил мне раньше. Каким-то непонятным для меня образом его отношение будто бы изменилось.
Были и другие изменения. Он, казалось, потерял свою обычную жизнерадостность. Часто я ловил его пристально нахмуренным, или же удивлялся поползновениям некой двусмысленной тени в его откровенных глазах. Появились угрюмость, болезненность, которые, насколько пять лет нашей с ним дружбы позволяли мне заключить, были новыми аспектами его темперамента. Может быть, если бы я не был так занят своими собственными измышлениями, то смог бы ближе подойти к происхождению этого мрачного настроения, которое я сравнительно легко списал поначалу на какие-то технические вопросы, беспокоящие моего друга. Он всё менее и менее походил на того Эмбервилля, которого я знал; и когда на четвёртый день он вернулся в сумерках, я почувствовал настоящую враждебность, столь чуждую его натуре.
“Что случилось?” не выдержал я. “Ты угодил под корягу? Или луг старого Чэпмена так действует тебе на нервы своим призрачным влиянием?”
На этот раз он, похоже, совершил над собой усилие, чтобы стряхнуть эту свою мрачноватую молчаливость вкупе с нездоровым юмором.
“Это дьявольская загадка,” заявил он, “и я непременно найду к ней ключ, так или иначе. Место имеет собственную эссенцию – у него есть индивидуальность. Подобно тому, как душа пребывает в человеческом теле, только её нельзя зафиксировать или прикоснуться к ней. Ты знаешь, я не суевер – но, с другой стороны, я и не фанатичный материалист, мне доводилось сталкиваться с некоторыми странными феноменами в своё время. Этот луг, похоже, обитаем тем, что древние звали genius loci. Не единожды до этого я подозревал о существовании подобных вещей – существующих в привязке к определённому месту. Но это первый случай, когда я имею основания подозревать что-либо активно злокачественной или враждебной природы. Другие атавизмы, в чьём присутствии я имел возможность убедиться, были скорее доброжелательными – выраженные в неких крупных, смутных и безличных формах – или же полностью равнодушными к благополучию человека; возможно, они вовсе не обращают внимания на наше существование. Эта же сущность злобна, осознана и бдительна: я ощущаю, как сам луг, или сила, воплощённая в нём, всё время тщательно исследует меня. Атмосфера места – это атмосфера жаждущего вампира, улучающего удобный момент, чтобы осушить меня. Это cul-de-sac всевозможной скверны, в который неосторожная душа вполне может быть поймана и поглощена. Но, Мюррей, я не могу противостоять искушению, это сильнее меня.”
“Похоже на то, что место стремится заполучить тебя,” сказал я, сильно удивлённый его необыкновенной речью и тем тоном пугающей и болезненной убеждённости, с которым она была произнесена.
Было очевидно, что моё замечание не возымело действия – он ничего не ответил.
“Взглянем с другого угла,” продолжил он с лихорадочной интонацией в голосе. “Ты помнишь моё впечатление от маячащего на задворках и наблюдающего за мной старика при первом моём визите. Что ж, я лицезрел его вновь, много раз, краем глаза; и в течение последних двух дней он возникал всё более явственно, хотя всё же смутно, искажённо. Иногда, пристально разглядывая мёртвую иву, я мог видеть его нахмуренное лицо с обтрёпанной бородой в виде части узора ствола. Спустя какое-то время оно уже плещется среди голых ветвей, словно бы опутанное ими. Иной раз узловатая пятерня, рваный рукав куртки всплывёт вдруг из-под мантии ряски, как будто тело утопленника подалось на поверхность. Затем, через мгновение – или одновременно с этим – призрак, вернее, какие-то его фрагменты мелькают в зарослях ольхи и камыша.
Эти явления всегда краткосрочны, и стоит мне сосредоточить на них взгляд, как они тут же растворяются в окружающей среде, будто слои тумана. Но старый негодяй, кем или чем бы он ни был, неотделим от лощины. Старик не менее мерзок, чем всё прочее, связанное с этим местом, хотя он и не является главным элементом царящего здесь наваждения.”
“Бог мой!” вырвалось у меня. “Без сомнений, ты видел что-то странное. Если не возражаешь, я присоединюсь к тебе завтра после полудня. Тайна начинает завлекать меня.”
“Конечно, я не возражаю. Приходи.” Манера, в которой были сказаны эти слова, неожиданно и без всякой ощутимой причины возобновила неестественную молчаливость последних четырёх дней. Он бросил на меня украдкой взгляд, исполненный угрюмости и недружелюбия. Как если бы невидимый барьер, временно убранный, снова поднялся между нами. Тени странного настроения вновь окутали его облик; и все мои попытки продолжить беседу были вознаграждены только лишь наполовину смурными, наполовину отсутствующими односложными фразами. Чувство растущего беспокойства, нежели оскорбления, побудило меня впервые отметить про себя непривычную бледность его лица и яркий, фебрильный блеск его глаз. Он выглядел как-то нездорово, подумалось мне, как если бы некая эманация бурной витальной силы художника покинула его, оставив на замену чужеродную энергию сомнительной и менее здоровой природы.
Удручённый, я в конце концов бросил любые попытки вернуть друга из его сумрачного обиталища, в которое он погрузился с головой. В продолжении вечера я делал вид, что читаю роман, в то время как Эмбервиль сохранял свою необычайную абстрагированность. До самого отхода ко сну я, довольно безрезультатно, ломал над этим голову. Тем не менее, я-таки решил, что обязан посетить лужайку Чэпмена. Я не склонен верить в сверхъестественное, но было очевидно, что место оказывает пагубное влияние на Эмбервиля.
На следующее утро, проснувшись, я узнал от своего слуги-китайца, что художник уже позавтракал и ушёл, прихватив этюдник и краски. Это новое доказательство его одержимости озадачило меня; но я строго сосредоточился на сочинительстве до полудня.
Позавтракав, я выехал вниз на шоссе, переходящее в узкую грунтовую дорогу, которая ответвляется в сторону Беар-ривер, и оставил свой автомобиль на поросшем соснами холме, расположенном над старой чэпменовской фермой. Хотя мне прежде не доводилось посещать луг, я имел весьма чёткое представление о его расположении. Не обращая внимания на травянистую, наполовину заросшую дорогу в верхней части поместья, я продрался сквозь чащу к небольшой тупиковой долине, неоднократно видя на противоположном склоне умирающий сад груш и яблонь и полуразрушенные хибары, принадлежащие прежде Чэпменам.
Стоял тёплый октябрьский денёк; и безмятежное уединение леса, осенняя мягкость света и воздуха делали саму идею некоего зла или пагубности невозможной. Когда я подошёл к окраине луга, то был уже готов высмеять нелепые представления Эмбервиля; и даже само это место, на первый взгляд, произвело на меня скорее унылое и невыразительное впечатление. Черты пейзажа были те же, что были так ярко описаны художником, но я не мог обнаружить открытого зла, которое косилось из воды, из ивы, из ольхи и из камышей на его рисунках.
Эмбервиль сидел спиной ко мне на раскладном стуле перед этюдником, который он установил среди куп тёмно-зелёного мятлика на открытой площадке около водоёма. Он, казалось, не столько был занят живописью, сколько пристально глядел на сцену перед ним, в то время как наполненная маслом кисть безучастно висела в его пальцах. Осока приглушала мою поступь, и он не услышал меня, когда я приблизился.
С большим любопытством я заглянул ему через плечо на широкий холст, над которым он трудился. Насколько я мог судить, картина уже была доведена до непревзойдённой степени технического совершенства. Она являла собой чуть ли не фотографический отпечаток пенистой воды, белёсого скелета кренящейся ивы, нездоровых, наполовину лишённых корней ольх и скопления кивающих рогозов. Но в этом я обнаружил мрачный и демонический дух эскизов: лощина, казалось, ждала и наблюдала, словно дьявольски искажённое лицо. Это была западня злобы и отчания, лежащая вне осеннего мира вокруг неё; поражённое проказой пятно природы, навсегда проклятое и одинокое.
Я вновь окинул взглядом сам пейзаж – и увидел, что луг был действительно таким, каким его изобразил Эмбервиль. На нем лежала гримаса полоумного вампира, ненавидящего и настороженного. В то же время, ко мне стало приходить неприятное сознание противоестественной тишины. Здесь не было ни птиц, ни насекомых, как и говорил художник; и казалось, что только истощённые и умирающие ветра могут залетать в это угрюмую лощину. Тонкая струйка ручья, потерявшегося среди болотистой земли, казалась загубленной душой. Это также было частью тайны; я не мог припомнить какого-либо источника на нижней стороне близлежащего холма, что являлось бы свидетельством о подземном течении.
Сосредоточенность Эмбервиля, даже сама осанка его головы и плеч были как у человека, подвергшегося месмеризации. Я уже собирался заявить ему о своём присутствии; как вдруг до меня дошло, что мы были не одни на лугу. Сразу за пределами фокуса моего зрения стояла, в скрытной позе, чья-то фигура, как будто наблюдая за нами обоими. Я развернулся вокруг своей оси – и никого не оказалось. Потом я услышал испуганный крик Эмбервиля и повернулся к нему, воззрившемуся на меня. На его чертах застыло выражение ужаса и удивления, которое, тем не менее, не до конца вытеснило маску гипнотической зачарованности.
“Бог мой!” выдохнул он, “я уж было принял тебя за того старика!”
Я не могу с точностью сказать, было ли ещё что-либо произнесено каждым из нас. Однако, у меня осталось впечатление пустой тишины. После его одиночного возгласа изумления, Эмбервиль, похоже, погрузился в прежнее непроницаемое состояние абстрагирования, как если бы он более не сознавал моего присутствия; как если бы, идентифицировав, он сразу же забыл обо мне. С моей стороны, я чувствовал странное и непреодолимое принуждение. Эта скверная, жутковатая сцена угнетала меня сверх всякой меры. Казалось, что болотистая низина пытается завлечь меня в свои объятья неким нематериальным образом. Ветви больных ольх манили. Бочаг, над которым костлявая ива воздымалась в образе древесной смерти, отвратительно добивался меня своими стоячими водами.
Более того, помимо зловещей атмосферы места самого по себе, я болезненно ощутил дальнейшее изменение Эмбервиля – изменение, что было фактическим отчуждением. Его недавнее настроение, чем бы оно ни было, укрепилось чрезвычайно: он глубже ушёл в его моровые сумерки, и утратил ту весёлую и жизнерадостную индивидуальность, которую я знал. Это было подобно зарождающемуся безумию; и возможность этого ужаснула меня.
В медлительной, сомнамбулической манере, не удостоив меня второго взгляда, он продолжил работу над картиной, и я наблюдал за ним некоторое время, не зная, что сказать или сделать. На длительные промежутки времени он останавливался и с задумчивой внимательностью разглядывал какие-то особенности пейзажа. Во мне зародилась странная идея растущего сродства, таинственного раппорта между Эмбервилем и лугом. Каким-то необъяснимым образом место как будто завладело частью самой его души – и оставило что-то своё взамен. У художника был вид человека, разделяющего некую нечестивую тайну, ставшего служителем нечеловеческого знания. Во вспышке ужасного откровения, я увидел луг настоящим вампиром, а Эмбервиля – его добровольной жертвой.
Как долго я оставался там, не могу сказать. Наконец, я подошёл к нему и грубо встряхнул за плечо.
“Ты слишком много работаешь,” сказал я ему. “Послушайся моего совета и отдохни денёк-другой.”
Он повернулся ко мне с ошеломлённым взглядом человека, заплутавшего в неком наркотическом сне. Это выражение, очень медленно, стало уступать место угрюмому гневу.
“О, иди к чёрту!” прорычал он. “Разве ты не видишь, что я занят?”
Я оставил его тогда, ибо ничего другого не оставалось в данных обстоятельствах. Безумного и призрачного характера всей этой истории было достаточно, чтобы заставить меня усомниться в собственном рассудке. Мои впечатления о луге – и об Эмбервиле – были запятнаны коварным ужасом, какого раньше мне не приходилось ощущать ни разу в будничной жизни и в нормальном сознании.
В нижней части занятого жёлтыми соснами склона я оглянулся в противоречивом любопытстве, чтобы бросить прощальный взгляд. Художник не двигался, он всё ещё созерцал злокачественную сцену, словно зачарованная птица, глядящая на смертоносную змею. Было ли это впечатлением двойного оптического образа или же нет, я вряд ли когда-либо узнаю. Но в тот момент мне показалось, что я различаю слабую, призрачную ауру — ни свет, ни туман – которая текла и колебалась вокруг луга, сохраняя очертания ивы, ольх, сорняков, болота. Незаметно она стала удлиняться, словно бы протягивая Эмбервилю свои призрачные руки.
Всё увиденное выглядело чрезвычайно хрупким и вполне могло быть иллюзией; что, однако, не помешало мне в содрогании укрыться под сенью высоких, благотворных сосен.
Оставшаяся часть дня и последовавший затем вечер были отмечены смутным ужасом, с которым я встретился в низине Чэпмена. Полагаю, что провёл большую часть времени в тщётном резонёрстве с самим собой, пытаясь убедить рациональную часть разума, что всё, что мне довелось увидеть и почувствовать, было совершенно нелепо. Я не пришёл ни к одному мало-мальскому выводу, за исключением убеждения, что психическое здоровье Эмбервиля находится под угрозой из-за некой проклятой сущности, чем бы она ни была, обосновавшейся в лощине. Пагубная личина местности, неосязаемые ужас, тайна и соблазн были подобны сетям, сплетавшимся вокруг моего мозга и которые я не мог рассеять любым количеством сознательных усилий.
Тем не менее, я принял два решения: во-первых, следовало незамедлительно написать невесте Эмбервиля, мисс Эвис Олкотт, и пригласить её в гости в Боумэн. Её влияние, думалось мне, должно будет способствовать исцелению художника от невидимой напасти. С учётом моего хорошего с нею знакомства, приглашение не будет казаться чем-то из ряда вон. Я решил ничего не говорить об этом Эмбервилю: элемент неожиданности, по моему разумению, должен быть особенно благоприятен.
Моим вторым решением было избегание нового посещения луга при любой возможности. Косвенным образом – потому как я понимал всю глупость борьбы с ментальной одержимостью в открытую – я должен был также попытаться отбить интерес живописца к этому месту и переключить его внимание на другие темы. Путешествия и развлечения также могли пойти в ход, пусть даже ценой задержки моей собственной работы.
Дымчатые осенние сумерки застали меня за подобными медитативными размышлениями; но Эмбервиль не возвращался. Ужасные предчувствия, безымянные и бесформенные, начали мучить меня во время ожидания. Спустилась ночная мгла; ужин остывал на столе. Наконец, около 9 часов, когда я уже изнервничался настолько, что был готов пойти на его розыски, он внезапно явился в панической спешке. Художник был бледным, растрёпанным, запыхавшимся; в глазах застыл болезненный взгляд, как будто всё вокруг невыносимо пугало его.
Он не принёс извинений за опоздания; не упомянул и о моём собственном визите в лощину. Очевидно, что весь этот эпизод стёрся из его памяти – включая его грубость по отношению ко мне.
“С меня довольно!” выкрикнул он. “Ни за что на свете не вернусь туда снова – никогда не рискну. Это место ещё более чудовищно ночью, чем днём. Я не могу сказать тебе, что я видел и чувствовал – я должен забыть об этом, если смогу. Некая эманация – то, что проявляется открыто в отсутствии солнца, но скрыто в дневное время. Оно приглашало меня, оно соблазняло меня остаться этим вечером, и оно практическо завладело мной… Боже! Я не мог поверить, что подобные вещи возможны – подобные отвратительные смешения…” Он замолчал и не закончил фразу. Его глаза расширились, как будто при воспоминании о чём-то слишком кошмарном, чтобы можно было описать. В тот момент мне вспомнились ядовито-навязчивые глаза старого Чэпмена, которого я иногда встречал неподалеку от деревушки. Он никогда особенно меня не интересовал, ибо я счёл его типичным сельским валенком, с тенденцией к каким-то неясным и неприятным аберрациям.
Теперь, когда я увидел тот же взгляд в чувствительных глазах художника, я начал строить шокирующие предположения о том, был ли старый Чэпмен так же осведомлён о странном зле, обитающем в его луговине. Возможно, что в каком-то роде, за пределами человеческого понимания, он стал жертвой этого… Он умер там; и его смерть не выглядела такой уж мистической. Но что, если, в свете всего пережитого Эмбервилем и мной, это дело заключало в себе нечто большее, чем каждый из нас мог подозревать.
“Расскажи мне, что ты видел,” предложил я. Во время вопроса, как будто покрывало опустилось между нами, неосязаемое, но зловещее. Он хмуро покачал головой и ничего не ответил. Человеческий ужас, который, возможно, привёл его обратно в нормальное состояние и временно вернул ему его прежнюю общительность, отпустил Эмбервиля. Тень, что была темнее, чем страх, непроницаемая чужеродная завеса, снова окутала его. Я почувствовал внезапный озноб, не плоти, но духа. И меня в очередной раз посетила outre мысль о растущем сходстве между ним и богомерзким лугом. Рядом со мной, в освещённой лампадой комнате, за маской человечности, существо, которое не было вполне человеком, казалось, сидело и выжидало.
Из последующих кошмарных дней я могу резюмировать только общую часть. Было бы невозможно передать тот бедный событиями, фантазмический ужас, в котором мы жили и передвигались.
Я немедленно написал мисс Олкотт, настаивая на её приезде, пока Эмбервиль ещё здесь, и, чтобы обеспечить согласие, неясно намекнул на мои заботы о его здоровье и потребность в её соучастии. Тем временем, ожидая её ответа, я старался отвлечь художника, предлагая ему поездки по всяческим живописным уголкам в окрестностях. Эти предложения он отклонял с отчуждённой отрывистостью, с видом скорее холодным и загадочным, нежели с откровенно грубым. Фактически, он игнорировал моё существование и более, чем наглядно, показывал мне, что не желает, чтобы я вмешивался в его личную жизнь. Придя в отчаяние, мне ничего не оставалось, кроме как томиться в ожидании приезда мисс Олкотт. Он уходил каждое утро спозаранку, как обычно, со своими красками и этюдником, и возвращался незадолго до заката или чуть позже. Он не рассказывал мне, где был; и я воздерживался от вопросов.
Мисс Олкотт прибыла на третий день после моего письма, во второй половине дня. Она была молода, подвижна, сверхженственна и всецело предана Эмбервилю. На самом деле, я считаю, что она немного благоговела перед ним.
Я рассказал ей ровно столько, сколько посмел и предупредил о болезненном изменении в её женихе, которое я списывал на нервозность и переутомление. Я просто не мог заставить себя упомянуть луг Чэпмена и его зловещее влияние: всё это было слишком невероятно, слишком фантасмагорично, чтобы быть предложенным в качестве объяснения современной девушке. Когда я увидел несколько беспомощную тревогу и недоумение, с которыми она выслушала мой рассказ, то мне захотелось, чтобы она была более своевольной и решительной и менее покорной Эмбервиллю, чем она казалась мне. Более сильная женщина могла бы спасти его; но даже тогда я бы усомнился, может ли Эвис сделать хоть что-нибудь в борьбе с неощутимым злом, завладевшим её возлюбленным.
Тяжёлый полумесяц луны висел, будто смоченный кровью рог в сумерках, когда он вернулся. К моему огромному облегчению, присутствие Эвис оказало в высшей степени благотворное воздействие. В тот же миг, когда он увидел её, Эмбервиль вышел из своего особого затмения, которое овладело им, чего я боялся, без возможности освобождения, и стал почти что прежним и приветливым самим собой. Возможно, это всё было только понарошку, с какой-то скрытой целью; но в тот момент я не мог этого подозревать. Я стал поздравлять себя с успешным применением столь великолепной панацеи. Девушка, со своей стороны, также почувствовала явное облегчение. Хотя, от меня не скрылись её слегка обиженные и растерянные взгляды, вызванные периодическими приливами угрюмой отчуждённости, в которые впадал её fiance (фр. "жених" — пр.пер.), словно на время забывая о ней. В целом, однако, налицо была трансформация сродни магической, с учётом его столь недавнего мракобесия. После приличествующего времени, я оставил пару наедине и удалился.
На следующее утро я поднялся очень поздно, изрядно проспав. Эвис и Эмбервиль, как я узнал, ушли вместе, забрав с собой обед, приготовленный моим китайским поваром. Очевидно, что он взял невесту с собой на одну из своих художественных экспедиций, и я предвещал исключительную пользу от этого мероприятия для его выздоровления. Так или иначе, мне и в голову не могло прийти, чтобы он мог повести её на луг Чэпмена. Мутная, недобрая тень всей этой истории стала понемногу выветриваться из моей головы; я радовался снятию с себя тяжкого бремени; и, впервые за всю неделю, смог, наконец, в полной мере сосредоточиться на завершении моего романа.
Двое вернулись в сумерках, и я тут же понял, что ошибся сразу в нескольких пунктах. Эмбервиль вновь замкнулся в свою зловещую, сатурнианскую резервацию. Девушка рядом с его угрожающим ростом и массивными плечами выглядела крошечной, несчастной, жалобно растерянной и испуганной. Похоже было, что она повстречалась с чем-то полностью вне её способности осмысления, с чем она была бессильна по-человечески совладать.
Оба моих гостя были отнюдь не многословны. Они не сообщили мне о том, где побывали, но, если уж на то пошло, вопросы были излишни. Неразговорчивость Эмбервиля, как обычно, была вызвана погружением в некое тёмное настроение или угрюмую задумчивость. Но при взгляде на Эвис у меня сложилось впечатление двойного принуждения – как будто, помимо гнетущего её ужаса, ей к тому же было запрещено обсуждать события и переживания дня. Я знал, что они посетили проклятый луг; но я не смог бы поручиться, была ли Элис просвещена о наличии странной и опасной сущности, обитающей там, или же просто была испугана нездоровыми изменениями своего возлюбленного под влиянием этого места. В любом случае, было ясно, что она находится в полной зависимости от него, и я начал проклинать себя за идиотскую мысль пригласить её в Боумэн – хотя истинная горечь сожаления была ещё впереди.
Прошла неделя, наполненная неизменными ежедневными экскурсиями художника и его подруги – с той же озадачивающей, угрюмой отчуждённостью у Эмбервиля – с теми же страхом, беспомощностью, принуждением и покорностью у девушки. Как всё это могло закончиться, я просто не мог вообразить; но, видя зловещие симптомы его духовной трансформации, я всерьёз опасался, что Эмбервиль двигался в сторону той или иной формы умопомешательства, если не чего-то худшего. Мои предложения развлечений и живописных путешествий были отвергнуты парой; и несколько туповатых попыток расспросить Эвис были встречены стеной чуть ли не враждебной уклончивости, что только укрепило меня в мысли: Эмбервиль посвятил её в свою тайну – и, пожалуй, исказил её собственное отношение ко мне неким хитроумным образом.
“Вы не понимаете его.” Повторяла она. “Он очень темпераментный.”
Вся эта история была сводящей с ума головоломкой, но мне стало всё более казаться, что сама девушка втягивается, прямо или косвенно, в эту призрачную западню, которая уже опутала художника.
Я предположил, что Эмбервиль сделал несколько новых этюдов того луга; но он не только не показывал их мне, но и не упоминал о них. Мои собственные впечатления от лощины, с течением времени, приняли необъяснимо яркую форму, которая была почти что галлюцинаторной. Невероятная идея некой внутренней силы или индивидуальности, враждебной и даже вампирической, против моей воли преобразилась в несказуемое убеждение. Место преследовало меня словно фантазм, пугающий, но и соблазнительный. Я чувствовал побудительное болезненное любопытство, нездоровое желание посетить его вновь, и постичь, при возможности, его тайну. Часто я думал о мнении Эмбервиля насчёт genius loci, облюбовавшего этот луг, и о намёках на антропоморфный призрак, что был так или иначе связан с тем местом. Кроме того, я думал о том, что же художнику пришлось узреть во время того случая, когда он задержался на лугу после наступления темноты и вернулся домой, объятый паническим страхом. Казалось, что он не решится повторить эксперимент, несмотря на его явное одержание неведомым соблазном.
Развязка наступила внезапно и без прелюдий. В один прекрасный день, дела принудили меня отъехать в окружной центр, и я отсутствовал до позднего вечера. Полная луна плыла высоко над тёмными сосновыми холмами. Я ожидал найти Эвис и художника в моей гостиной; но их там не оказалось. Ли Синг, мой личный секретарь, сказал, что они вернулись к обеду. Часом спустя, Эмбервиль тихо выскользнул из дома, в то время как девушка была в своей комнате. Спустившись вниз несколькими минутами позже, Эвис пришла в смятение, не застав художника на месте, и также покинула дом вслед за ним, не предупредив Ли Синга ни о том, куда направляется, ни о том, во сколько намерена возвратиться. Всё это произошло три часа тому назад, и никто из них двоих до сих пор не появился.
Чёрное, томно леденящее предчувствие дурного охватило меня, пока я слушал рассказ Ли Синга. Само собой напрашивалось предположение, что Эмбервиль уступил искушению второго ночного визита на этот чёртов луг. Оккультная притягательность, так или иначе, превозмогла ужас первого опыта, каким бы он ни был. Эвис, зная о предмете навязчивого желания своего fiance и, возможно, опасаясь за его душевное равновесие – или безопасность – отправилась вслед за ним. Всё сильнее и сильнее я ощущал неотвратимую убеждённость в грозящей им обоим опасности – исходящей от ужасной и безымянной твари, чьему могуществу они, быть может, уже покорились.
Независимо от моих предыдущих промахов и ошибок в этом деле, теперь я не мешкал. Несколько минут стремительной езды сквозь мягкий лунный свет – и вот я уже на верху сосновой опушки чэпменовских угодий. Там, как и в предыдущий раз, я оставил автомобиль и ринулся сломя голову через укрытый тенями лес. Далеко внизу, в лощине, я услышал одиночный крик, пронзительный от ужаса, и резко оборвавшийся. Не было сомнений, что голос принадлежал Эвис; но второй раз крик не повторился.
Отчаянно перебирая ногами, я достиг дна лощины. Ни Эвис, ни Эмбервиля не было видно; и мне почудилось, при беглом осмотре, что местность полна клубящихся и движущихся испарений, сквозь которые лишь частично вырисовывались контуры мёртвой ивы и прочей растительности. Я бросился по направлению к пенистому омуту и, приблизившись вплотную, был внезапно остановлен двукратным кошмаром.
Эвис и Эмбервиль плавали вместе в неглубоком водоёме, их тела были наполовину скрыты колыхающимися массами водорослей. Девушка была крепко обхвачена руками художника, как если бы он насильно приволок её навстречу зловонной смерти. Её лицо было покрыто гадкой, зеленоватой слизью; и я не мог видеть лица Эмбервиля, которое было отвернуто за её плечо. Было похоже, что имело место борьба; но теперь оба были безмолвны и вяло покорны своей судьбе.
Но не одно только это зрелище заставило меня обратиться в безумное, судорожное бегство из лощины, даже хотя бы относительно не попытавшись извлечь утопленников. Истинный ужас заключался в том нечто, которое, с близкой дистанции, я принял за кольца медленно движущегося и поднимающегося тумана. Это не было испарением, ни чем-либо ещё, относящимся к материальному миру – эта пагубная, фосфоресцирующая, бледная эманация, окутавшая всю местность передо мной, словно беспокойно и голодно колеблющееся продолжение её очертаний – фантомная проекция белёсой похоронной ивы, гибнущих ольх, рогозов, застойной воды и самих жертв суицида. Пейзаж был виден сквозь это вещество, как сквозь плёнку; но местами оно будто бы свёртывалось и постепенно утолщалось, с какой-то нечестивой, отталкивающей активностью. Из этих сгустков, как будто извергнутые окружающими испарениями, передо мной материализовались три лица, состоящие из того же неосязаемого флюида, что не был ни туманом, ни плазмой. Одно из этих лиц, казалось, отделялось от ствола призрачной ивы; второе и третье извивались кверху от бурлящего водоёма, где их тела бесформенно покачивались среди редких сучьев. То были лица старого Чэпмена, Фрэнсиса Эмбервиля и Эвис Олкотт.
За этой жуткой, призрачной проекцией злобно проглядывал истинный пейзаж с той же инфернальной, вампирической личиной, которая была на нём при свете дня. Но теперь уже он не казался статичным – он весь пульсировал злокачественной тайной жизнью – он тянулся ко мне своими осклизлыми водами, своими костлявыми древесными пальцами, своими спектральными лицами, что были изрыгнуты гибельной трясиной.
Даже чувство ужаса заледенело внутри меня на мгновение. Я замер, наблюдая, как бледное, нечестивое испарение разрастается над лугом. Три человеческих лица, посредством дальнейшего перемешивания клубящейся массы, стали приближаться друг к другу. Медленно, невыразимо, они слились в одно целое, превратившись в андрогинный лик, не молодой и не старый, что растаял, наконец, в удлинённых призрачных ветвях ивы – в руках древесной смерти, что протянулись навстречу мне, дабы схватить. Тогда, не выдержав дальнейшего зрелища, я бросился бежать.
Осталось ещё кое-что добавить, хотя ничто, что я могу присовокупить к этой повести, ни на йоту не способно преуменьшить её отвратительной тайны. Лощина – или та тварь, что обитает в ней – уже захватила три жизни… и я иной раз задаюсь вопросом, последует ли четвёртая. Я, по всей видимости, единственный среди живущих, раскрыл причину смерти Чэпмена, а также Эвис и Эмбервиля; и более никто, судя по всему, не ощущал пагубного гения того луга. Я не возвращался туда после того утра, когда тела художника и его спутницы были извлечены из болота… и я не решаюсь уничтожить или иным образом избавиться от четырёх масляных картин и двух акварелей с видом луга, что написал Эмбервиль. Возможно… несмотря на всё, что сдерживает меня… я посещу его вновь.