В этой рубрике публикуются материалы о литературе, которая не относится к фантастической: исторические романы и исторически исследования, научно-популярные книги, детективы и приключения, и другое.
На сайте Газете.Ru размещено интервью Дмитрия Быкова, в котором он рассказывает "о своем новом романе «Июнь», о трилогиях в литературе и жизни и о тайном послании, зашифрованном на фонетическом уровне". Предлагаю данное интервью вниманию подписчиков рубрики. Дмитрий Быков
В «Редакции Елены Шубиной» вышел новый роман Дмитрия Быкова «Июнь». Действие в нем происходит в Советском Союзе накануне Великой Отечественной войны, герои живут в предчувствии трагедии, и это «время-ожидание» и «время-предчувствие» поразительно напоминает современность. Дмитрий Быков представит книгу на открывающейся 6 сентября ММКВЯ. Перед презентацией он рассказал о романе в эксклюзивном интервью «Газете.Ru».
Д. Быков. Июнь
— Как книга соотносится с другими произведениями из И-трилогии — «Иксом» и «Истиной»? Почему вы вообще решили писать трилогиями — «что-то в воздухе» побудило вас к этому?
— Ну, у меня и помимо трилогий много всего – «ЖД», «Эвакуатор», «Квартал»… А исторические сочинения действительно собираются в трилогии, и я догадываюсь, почему это происходит. Всякая идея в истории — как мы знаем даже не из Гегеля, а из личной довольно наглядной практики — проходит через три стадии: утверждение, отрицание и отрицание отрицания.
По этому же принципу собирал свои трилогии Мережковский. Я понимаю, что считать его предшественником не совсем скромно — но это же я для себя так считаю, мне так приятнее. Исторических трилогий у него тоже было две – «Христос и Антихрист» и «Царство зверя». Они очень разные, вторая менее умозрительна, более психологична.
Можно было бы подумать о том, чем «О-трилогия» (романы «Оправдание», «Орфография», «Остромов» — «Газета.Ru») отличается от «И-трилогии», и у меня есть всякие догадки по этому поводу, но, наверное, это не совсем мое дело. Пусть другие интерпретируют, если интересно. Я никакого специального плана не выдумывал, так получилось.
Роман «Истина» написан – и некоторыми друзьями даже прочитан, — но пока не напечатан. Он посвящен «делу Бейлиса», и у меня нет намерения публиковать его в ближайшее время.
В них тоже появляется Сергей Свиридов, и все они практически закончены, но лучше им пока лежать в столе (точней – на «Рабочем столе»). А то мало ли, начнут еще собирать аббревиатуры из названий… Подождем, пока и эта тетралогия станет исторической. Как заканчивается один из величайших русских романов, «надеюсь дождаться этого довольно скоро».
— Почему у вас появилось желание писать о времени-предчувствии, последних мгновениях перед войной? Как по-вашему, наше настоящее время — это время-ожидание, время-предчувствие или какое-то еще время?
— Вы дали прекрасное определение.
Всякое время в истории – время ожидания, время предчувствия и еще какое-то время.
А почему у меня появилось желание о нем писать? Наверное, потому, что оно дает некоторые возможности поговорить на мои любимые темы: эротика страха, например.
Взаимообусловленность садомазохизма и стремления к власти. Сложные взаимоотношения чести и совести.
— Ваши герои живут, неосознанно приближая себя к внутренней трагедии, которую, как они надеются, может разрубить война. Но читатель-то знает, насколько страшной эта война окажется в действительности. То, что с ними вот-вот случится — это наказание за неумение жить?
— Почему «неумение жить»? Хотел бы я посмотреть на того, кто умеет, особенно во времена, когда относительность всех этих умений подчеркивается глобальной катастрофой. Я не думаю, что история наказывает людей. Я даже думаю, что интерпретация общей катастрофы как наказания за частные грехи – вещь довольно самонадеянная. Но Ахматова – которая как раз об этом, по-моему, написала «Поэму без героя», — как раз и была довольно самонадеянным человеком, в хорошем смысле слова. Она же считала себя последней, а не первой, — что тоже эгоцентрично, но не самодовольно.
Вообще, в романе много интерпретаций происходящего, их выдвигают разные герои, и я не хотел бы уплощать книгу, выбирая какую-то одну версию. Пусть будет хор.
— В рассуждениях ваших героев очень явно сквозит параллель между их временем и нашим: двадцатые и девяностые, тридцатые — и 2010-е. Выходит, что вы сопоставляете с нашей современностью времена, когда люди, разочаровавшиеся в системе, собственными руками заканчивали свою жизнь (если их не уничтожала сама система). Что вы хотели этим сказать?
— Не думаю, что они заканчивали жизнь собственными руками. Скорей уж система, твердея, раздавливала всякие иллюзии, а люди, как кролики перед удавом, ждали, что обойдется, если не слишком громко дышать.
Параллель на самом деле в одном – выход из внутреннего кризиса через внешнюю войну.
Но этот выход иллюзорен, что я и пытаюсь показать в книге.
— Возвращаясь к предыдущему вопросу: примером такого самоубийцы, разочаровавшемся в жизни и во времени, можно считать Владимира Маяковского. Именно его биографию вы выпустили в прошлом году: впрочем, на взгляд читателя, это, скорее, не биография, а полемическое эссе, заостренное и очень эмоциональное — вы будто собрали воедино все, что когда-нибудь передумали о Маяковском и он, несомненно, очень важен для вас. Какое место в мире ваших романов занимает его фигура, его время и его поколение?
— Не «на взгляд читателя», а на взгляд одного весьма субъективного рецензента, который, при всей своей доброжелательности, за которую спасибо, не захотел или не смог понять логику, по которой книга организована. Это совсем не эссе и ни в коем случае не полемическое, и принцип этой книги далеко не в собирании всего, что я передумал о Маяковском. Но каждый, в конце концов, имеет право на любые интерпретации (кроме, конечно, экстремистских или призывающих к нарушению территориальной целостности).
Маяковский под прозрачным псевдонимом «Корабельников» действует у меня в «Орфографии», а больше, в общем, нигде. И к «Июню» он никакого отношения не имеет. У него хватило ума не доживать до этого времени.
— В вашей книге персонаж по фамилии Крастышевский пишет сводки Сталину так, чтобы скрытое в них послание незаметно для вождя въелось ему в подкорку, будто хочет переписать историю буквально с помощью слов. У вас было скрытое послание к читателю и должен ли вдумчивый и внимательный читатель пытаться его разгадать?
— Есть интересный парадокс: каждая удачная книга содержит автоописание. Сейчас в «Гонзо» (российское издательство с штаб-квартирой в Екатеринбурге — «Газета.Ru») выходит роман Дэвида Марксона «Любовница Витгенштейна», где этот принцип реализован наиболее полно и наглядно. (Дети на уроках часто задают вопрос: а где он реализован, скажем, в «Войне и мире»? IV том, 3 часть, 10 глава). В этом смысле – ну да, «Июнь» более или менее построен по принципам, которые в третьей части формулирует Крастышевский: важны количества глав во всех трех частях, композиция реализует конкретную задачу, тайное послание зашифровано на фонетическом уровне.
Но если я его назову, оно попадет в поле сознания, а я рассчитывал воздействовать на подсознание – не всех читателей, конечно, а тех, от которых что-то зависит (имею в виду не власти, а скорее экспертов, формирующих общественное мнение). Некоторые из них эту книгу безусловно прочтут.
— В романе много любовных линий. Может ли любовь для ваших героев быть противоядием от времени?
— Не так уж много, всего две. Крастышевский любит литературу. Это отчасти роман про три моих возраста, и хотя я больше всего любил быть Мишей, а мучился в возрасте Бори (хотя и по совсем другим причинам, просто возраст трудный), — сегодня я ровесник Крастышевского и больше всего озабочен проблемами невербального (или не только вербального) воздействия на вещи. Надоело терпеть.
Вопрос о том, в какой степени любовь может быть противоядием от времени, был бы очень занятен, если бы любовь сама не была в огромной степени порождением времени. Скажем, садомазохизм в отношениях Миши и Вали порожден именно характером эпохи и говорит о ней больше, чем любые политические дискуссии. Это справедливо отметил Борис Кузьминский (выдающийся российский литературный критик, редактор и переводчик — «Газета.Ru»), сравнивая первую часть со второй.
Честно говоря, я и хотел показать время именно через сложные, больные, извращенные отношения этих двоих, и эта задача представлялась мне самой трудной.
Сейчас, кстати, у многих именно такие страсти, взаимное мучительство на фоне притяжения, минимум эмпатии, обусловленный, конечно, репрессивным характером эпохи. То ли таким образом вымещается страх, то ли в основе любви и власти лежат сходные инстинкты, но, затрагивая эту тему, мы далеко зайдем. И, с другой стороны, наговорим банальностей…
— Как вам удалось настолько красочно передать образ Москвы 30-х? Вдохновляла ли современная Москва?
— Спасибо на добром слове, но какая же там красочность? Просто мальчик, проводив девочку и возвращаясь домой, во все времена воспринимает пейзаж с особой остротой, и у него возникает мысль о тайном союзничестве мира, в котором все устроено так, чтобы его жалкая страстишка получила особенно выгодную подсветку. И дома смотрят на него с тайным одобрением, и листва пахнет для него, и фонарь подмигивает. У меня много воспоминаний на эту тему, я вообще довольно сильно все переживал от 15 до 25 лет, потом немного привык и, что особенно печально, перестал думать, что все это для меня.
— «Июнь» — это роман большой социальной идеи или только искусство, вдохновленное историческим образом? И должна ли вообще литература, как журналистика или публицистика, пытаться что-то менять, раскачивать лодку?
— Я не очень себе представляю роман без идеи. Зачем его тогда писать? Но и идея – не более чем повод написать то, что соответствует твоему темпераменту, твоим представлениям, твоим умениям, наконец. У меня однажды была бессонница, все в квартире спали, а я нет. Сидел раскладывал «Сапера». Ну и подумал, что вот могла быть такая история – финская война, мальчик влюблен в девочку, а она невенчаная вдова убитого героя; но поскольку она его тоже любит, а быть вдовой героя ей надоело — то почему бы ей вдруг и не позволить ему чуть больше обычного.
А это увидела, допустим, явная какая-то сука, которая спрашивает: что ж ты, так тебя и так, порочишь память героя? А девочке же надо как-то реагировать, потому что она учится не блестяще и ей все прощают за статус. И она должна будет настучать на мальчика, чтобы спасти себя, но отношение к ней, наверное, резко переменится после этого, да? И как будут развиваться при этом их отношения, на фоне той самой сильной физической тяги? Я вообще, не буду врать, много глупостей в жизни наделал именно из-за этой сильной физической тяги.
Мне показалось, что интересно было бы это написать, и я отложил другой роман и написал «Июнь». Кое-что в нем мне было страшно писать, включался внутренний цензор.
Я тогда уехал преподавать в Штаты, где этот цензор как-то меньше давил и больше помалкивал, и закончил книгу.
Пользуясь случаем, хочу поблагодарить Машу Ратину, в чьем доме так увлекательно сочинялось. Спасибо вам, Маша. И детям вашим прекрасным, и родителям, и веселым друзьям. Мне давно нигде не работалось так отлично, как в вашей гостевой комнате с видом на цветник.
Что касается «не раскачивать лодку»… Оно бы хорошо, если бы мы плыли в лодке. По крайней мере был бы выбор, раскачивать ее или нет. Но мы плывем на совсем другом, очень большом корабле, где от нас мало что зависит. Имеет ли смысл раскачивать «Титаник»? Праздный, по-моему, вопрос.
— Есть такая идея про «детей 37 года» — большое литературное поколение, родившееся в том году, от Битова и Ахмадулиной до Распутина. Вы ведь тоже 1937 года — вы воспринимаете себя как его часть?
— Я вообще себя как часть чего-либо не воспринимаю, кроме страны. И насчет конкретно поколения 1937 года не знаю, я знаю, кто примерно мои сверстники. Действительно, среди них много больших людей — Герман, Вампилов. Бродский чуть помоложе. Но насчет поколения… Мне кажется, это еще была инерция незадавленных людей, которые нас тогда рожали. У них еще все это не въелось. Этот наш возраст часто приплетают к шестидесятникам, но я себя шестидесятником никогда не чувствовал. По поводу 1960-х у меня никакой эйфории не было. Я чувствовал, что по-прежнему все такая же глухомань. Хрущев бедокурил все время, потом испугался, начал пятиться назад, тут его и съели. Никакого оптимизма это все не вызывало, это я хорошо помню.
— Диапазон жизни ваших ровесников — от Сталина до распада СССР и потом до наших дней. Когда — по воспоминаниям — было лучше всего?
— Конечно, только в какие-то моменты, и это личное. Но я помню, как лет в пятьдесят подумал, что совершенно не хочу, чтобы мне снова было двадцать. Еще хорошо, когда вдруг бросаешь работу. У нас же была очень зашоренная система — кончил школу, институт, работаешь и так далее. Тебя как бы ставят на рельсы в первом классе, и дальше ты едешь до конечной станции. Вот эта идея мне очень не нравилась. Но вообще, я не люблю вспоминать. Наверное, потому и не стал писателем. В настоящем настолько не хватает времени, что ни о будущем не думаешь, ни о прошлом. Поэтому я даже не хочу говорить о том, когда было хорошо. Я знаю, когда было плохо. Когда старшие помирали один за одним — вот этот период я помню как плохой. Он отравлен чужой болезнью — вечно ждешь звонка, что кто-то упал, скажем. Вот когда кому-то плохо — это плохой период. А когда все нормально — они все вроде сносные. Нет, конечно, приятно было переводить — я бросил работу, уехал из Москвы. Живешь вдвоем на 60 рублей, печку топишь — есть в этом какая-то чистота. Наверное, это хорошо. В молодости самое страшное — это когда ничего не происходит. Пусть лучше плохое, чем серая жизнь. А на четвертом десятке уже думаешь, что лучше б чего-нибудь уже не происходило.
— На четвертом десятке вам и вашим ровесникам, наверное, и казалось, что ничего уже не произойдет — в смысле истории.
— Да, в 1970–1980-х ощущение болота, конечно, было.
— А потом неожиданно — ух!
— Ну кому неожиданно, а кому и ожиданно. Я в американской книжке конца 1960-х годов прочел, что Советский Союз сильно рискует развалиться из-за роста националистических настроений. Но надо сказать, и в 1985-м, и в 1987-м мне тоже не виделись очень большие перспективы. И сейчас я думаю, что был прав. Потому что свободу не дают, ее берут. А нам ее подарили на время, и гуманитарии решили, что все делается для них; а для них ничего никогда не делается. Они же дрожжи. Дрожжи полезны от чирьев, пивные. Так получилось, что им дали все то, чего они хотели, и им стало на некоторое время очень хорошо — но потом выяснилось, что все это опять не для них.
— Как этот опыт влияет на ваше восприятие нынешнего времени?
— Мне кажется, что уровень неприятности в стране не может очень быстро измениться. Вместо одного плохого приходит другое плохое, а что-то хорошее сменяется другим хорошим. Если не считать патологического периода террора, конечно. В 1990-х у всех были раскрыты рты, и каждый говорил что хотел, но при этом и бандиты были в гораздо большей силе, чем сейчас. А теперь это все более… как сказать… функционально стало.
"Российская Газета" (РГ) продолжает печатать интервью с финалистами литературной премии "Большая книга".
Писатель и сценарист Алексей Слаповский, автор романов "Качество жизни" и "День денег", создатель сценариев к таким популярным телесериалам, как "Остановка по требованию" и "Пятый угол". В финал "Большой книги" вышел его новый роман "Большая книга перемен".
Российская газета: Ваш последний роман — о нашей действительности или все-таки о чем-то большем, вневременном?
Алексей Слаповский: О нашей действительности. Которая включает большое и вневременное. Потому что о любви, деньгах, долге, дружбе, о Боге и богах, о поколениях. Возможно, это самое реалистичное из всех моих произведений. Но предчувствую, что следующая книга будет чистым вымыслом. И опять будут критики гадать, куда меня запихнуть.
РГ: С чего для вас началась литература: с драматургии или все-таки с прозы?
Слаповский: Со стихов. Было исписано и выкинуто несколько общих тетрадей. К счастью, нигде не опубликовал. Потом были песни. Но всерьез все-таки началось с пьес. Первая, одноактная, написанная примерно в 1983-м году, называлась "Анкета". В голове у меня без перерыва звучали диалоги, я их записывал. За пару лет написал штук десять одноактовок. Но решил, что "лета к суровой прозе клонят", начал писать повесть. О любви. Однако собственная авторская речь мне мешала. Я ее выкинул, оставил диалоги, получилась опять пьеса. Уже большая, в двух действиях. Ее и поставили в 1986-м году в Ярославле под названием "Любил, люблю, буду любить". Все, сказал я себе, ты окончательно драматург. И пошел катать пьесы дальше. Но в одной из них герои стали меньше болтать, больше задумываться. И ремарки становились все длиннее. Я понял, что пишу прозу. И сразу же, размявшись несколькими рассказами, начал роман "Я — не я". А в 1999-м я начал писать сценарии — так, как их не пишут нормальные люди: для себя, в стол. Просто чтобы попробовать. И тут вдруг сначала предложение от киношников, а потом от телевидения. Дескать, составьте какую-нибудь заявку, а мы посмотрим. Я составил, они посмотрели. Заявка называлась "Остановка по требованию". В следующем году появился сериал. Так я обрел третью профессию. С ними тремя до сих пор и живу. При этом больше всего я люблю писать о том, как разговаривают люди. Возможно, это вообще самое интересное в жизни.
РГ: Насколько сильно влияет работа над пьесами и сценариями на прозу? Формирует ли драматургия ваш писательский метод?
Слаповский: Всё влияет на всё. Насчет формирования — вряд ли. Хотя некоторые считают, что моя проза более драматургична, чем мои же пьесы. Сценарии же при всем к ним уважении, технологичны, я этого опыта при работе над прозой стараюсь не использовать. Но иногда сам влезает.
РГ: Нет ли, по-вашему, некоего диссонанса в том, чтобы одновременно быть автором сценариев к телесериалам и финалистом премии "Большая книга"?
Слаповский: Я понимаю суть вопроса. Само слово "телесериалы" подразумевает второй сорт. Но, во-первых, их тоже можно делать хорошо. А во-вторых, у меня есть не сериалы, а телевизионные фильмы, в том числе по книгам "Я — не я" и по "Синдрому феникса", этот роман, между прочим, тоже входил в финал БК. А сейчас написан сценарий по книге "Пересуд". Никакого диссонанса. Единственное неудобство касается не меня, а зрителей и читателей. Для некоторых я по определению не могу быть хорошим писателем, поскольку, фи, сериальщик! Они даже и читать не будут. А многие зрители понятия не имеют, что я писатель. Некоторые коллеги говорят: ты портишь сам себе репутацию. Но я ж не виноват, что время приучило людей к "брендовости" и привычке все раскладывать по полкам. Меня трудно позиционировать, я это знаю. В Интернете, набрав мою фамилию, можно наткнуться на кучу определений: "постмодернист", "реалист", "абсурдист", "народный", "попсовый" и даже "создатель интеллектуально-психологических романов". Короче, будто целая бригада работает под моим именем. А репутацию себе порчу, да. Тем еще, что фильмы по моим сериалам получаются неплохими. Были бы они действительно чистым "мылом", прошли тихо, никто бы внимания не обратил: ну, заколачивает деньги человек, все понятно.
РГ: Интересно, что в списке финалистов этого года есть еще один писатель-сценарист — Юрий Арабов, в числе прочего, автор сценариев к фильмам Александра Сокурова. Это просто совпадение? Или сценаристы привносят в современную словесность новый стиль и технику?
Слаповский: Предполагаю, наоборот: в сценарии вносят новый стиль. Арабов в сценариях по-хорошему литературен, это не мешает. И потом писателям всегда интересно пробовать себя в разных ипостасях. И Геласимов у нас сценарии пишет, и Андрей Дмитриев, и Леонид Юзефович, и Владимир Сорокин, есть такой опыт у Людмилы Улицкой... Легче найти тех, кто ни разу не пробовал. Тут еще вопрос заработка: литературой не проживешь.
РГ: Становится ли победа в литературной премии залогом будущего успеха у читателей? Или книжные ярлыки "Лауреат такой-то премии" не работают в читательском сознании?
Слаповский: Увы, работают. Лучше бы работало само имя, но такова эпоха: без продвижения ни один автор, если он не коммерческий, не выйдет на приличные тиражи. Книг — море безбрежное. Читатель растерян. Ему нужно, чтобы кто-то сказал, что такая-то книга достойна прочтения. Премии уже одним тем хороши, что пробуждают хоть какой-то интерес к книгам. Пусть сработает ярлык, пусть книга окажется не столь достойной, как ожидалось — важно открыть, начать читать. Потом, смотришь, вторая книга попадется, третья...
РГ: Читаете ли вы романы других финалистов? Кто и почему наиболее близок вам?
Слаповский: Читаю — и не только финалистов. Я любопытен, мне интересно знать, кто вокруг и рядом. Если о списке, то ближе других Славникова и Буйда. Очень интересен Солоух. Всегда любопытен Сорокин. Люблю писателей с фантазией.
"Российская Газета" (РГ) продолжает печатать интервью с финалистами литературной премии "Большая книга".
В 2010 году писатель и журналист Дмитрий Быков выпустил роман "Остромов, или Ученик чародея", завершивший трилогию, в которую ранее вошли его романы "Оправдание" и "Орфография". В интервью "РГ" Дмитрий Быков рассказал о своих отношениях с этой книгой и о значении литературных премий.
Российская газета: Роман "Остромов, или Ученик чародея" уже выиграл премию "Национальный бестселлер" и попал в шорт-лист "Большой книги". В чем причина успеха этого романа? Мистика, левитация, масоны? Или есть еще какой-то секрет этого текста?
Дмитрий Быков: Премия как раз не показатель успеха. Ее ведь присуждает чаще всего не экспертное сообщество, а жюри, состоящее из разных людей с разными интересами. Даже тиражи не самый надежный критерий, хотя у "Остромова" в этом смысле неплохие цифры — четыре издания ушли за полгода. Никакого сенсационного успеха нет, а есть, судя по отзывам важных для меня людей и по самоощущению, попадание в некоторые болевые точки.
Мистика сама по себе вряд ли способна привлечь читателя, особенно российского — у нас эта традиция по разным причинам не очень сильна, разве что Гоголю и Булгакову удалось написать оригинальную русскую готику. А вот левитация как образ жизни — это, кажется, действительно вовремя, потому что больше сейчас по большому счету заниматься нечем. Возможно, читатель чувствует совпадение, которое там действительно есть: вещь о поисках предела личных возможностей написана на пределе моих тогдашних способностей. Я и сам на этой книге многому научился и многое преодолел, так что и с читателем она что-то такое делает, не совсем объяснимое. Никому не посоветую проходить через описанные там практики, но прочесть про них невредно. Сейчас, может быть, я умею больше и написал бы иначе, и следующий роман будет совсем другой, но этим ростом я обязан "Остромову" и очень эту книгу люблю.
РГ: Существует ли некая писательская ответственность за тех, о ком написали? Ведь персонажи "Остромова" — реально существовавшие люди, чьи образы хранятся в общей исторической памяти. Где проходит та грань, которую лучше не переступать, работая с реальными персонажами? Или писателю все дозволено?
Быков: Почти у всех моих героев есть прототипы, но никто из героев не тождествен реальному лицу: Варченко — не Барченко, Остромов — не Астромов, Галицкий — не Жуковский, Михаил Алексеевич все-таки не совсем Кузмин и даже Одинокий не совсем Тиняков. События происходят в параллельной реальности и лишь иногда пересекаются с тем, что было на самом деле... Некоторые читатели это заметили, спасибо им...
РГ: В чем вы видите основное значение литературных премий и всевозможных писательских соревнований и состязаний для литературного процесса в целом?
Быков: Это привлекает внимание некоторых (не самых квалифицированных) читателей, иногда позволяет раздуть скандал вокруг достойной книги, чаще — вокруг недостойной. Иногда хороший писатель получает деньги, тоже не последнее дело...
РГ: Назовите главное, на ваш взгляд, литературное событие этого года.
Быков: Для меня такими событиями бывают только книги — скажем, новый роман Александра Житинского "Плавун", книга Алана Кубатиева о Джойсе в ЖЗЛ, в ноябре обещан новый Пелевин.
РГ: Можно ли назвать сегодняшний литературный процесс сугубо прозоцентричным? Какое место в нем отведено поэзии и ее влиянию на общественное мнение?
Быков: Проза как раз, по-моему, сдает позиции — сейчас время интуиции, все в тумане, зыбко, неопределенно, и тут поэзия с ее обостренной интуицией многое может. Проза пишется, когда эпоха определилась, закостенела — года два нам еще сейчас до настоящей прозы, и то она будет наверняка вязкой, как "Обломов". Много было хорошей прозы в 1855 году? Второй том "Мертвых душ" был сожжен не просто так — новую эпопею можно будет написать, когда у страны начнется новая жизнь. Страстно жду этого момента.