ПОДОРОЖНАЯ
АЛЕКСАНДРА
ПУШКИНА
I
Никто не знает, кому он адресовал это письмо. Может, Вяземскому. Может, Кюхельбекеру. Может... Но оно не попало к адресату. И в тайной канцелярии в Петербурге прочли и передали царю выписку из послания поэта — свидетельство неблагонадежности, вольнодумства и атеизма:
«...читая Шекспира и Библию, свя-тый дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гёте и Шекспира.—Ты хочешь знать, что я делаю—пишу пестрые строфы романтической поэмы — и беру уроки чистого афеизма. Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный афей, которого я еще встретил. Он исписал листов 1000, чтобы доказать что не может быть существа разумного, творца и правителя, мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. Система не столь утешительная,
7
как обыкновенно думают, но к несчастию более всего правдоподобная».
Это было написано в начале мая. А в первый день августа уже отсчитывала верстовые столбы знакомая дорога. Только теперь она шла с юга на север.
Быстро катилась коляска, больше похожая на кочевую цыганскую кибитку. В ней сидели двое^— молодой, небольшого роста, смуглый, с голубыми глазами и высокий, степенный, почти старик. Как было уже многие годы:, рядом с Пушкиным и в этой дороге находился верный дядька поэта, потомственный крепостной крестьянин Никита Тимофеевич Козлов. Редко упоминают его, рассказывая о ближайшем пушкинском окружении. А он был одним из самых любящих и преданных поэту людей. Как добрая няня заботился о своем Александре Сергеевиче с детских лет и до того страшного часа, когда вносил в дом на руках после дуэли, а потом провожал в последний путь в Святые Горы.
Тебе, читатель, наверно, будет интересно узнать, что женой Никиты Козлова была дочь Арины Родионовны — Надежда. Так породнились близкие сердцу поэта любимая няня и верный дядька.
Коляска, которая спешила по бесконечной дороге, тоже была приобретением и заботой Никиты Козлова: купил ее в Одессе перед самым отъездом. И сейчас сидел рядом с Александром Сергеевичем, готовый оберегать от жары и от мух, от простуды и любой другой напасти.
Катилась коляска. И лежал в ней среди рукописей и прочих бумаг важный документ — подорожная. Этот открытый путевой лист давал право на смену лошадей и точ-
8
но указывал города, через которые надо было проехать. Николаев, Елизаветград, Чернигов, Белица, Чечерск, Могилев, Орша, Витебск, Полоцк, Опочка... Всего 1621 верста. И по числу их на прогоны к месту назначения на три лошади было выдано под расписку 389 рублей и 4 копейки.
О высочайшем повелении императора отбыть на место новой ссылки одесский градоначальник доносил Воронцову:
«Пушкин завтрашний день отправляется отсюда в г. Псков, по данному от меня маршруту...»
А затем Пушкину дали прочесть и подписать бумагу, где было сказано:
«Нижеподписавшийся сим обязывается по данному от г. одесского градоначальника маршруту без замедления отправиться из Одессы к месту назначения в губернский город Псков, не останавливаясь нигде на пути по своему произволу, а по прибытии в Псков явиться к гражданскому губернатору».
Палило южное солнце. Оседала пыль на траву и на листья. И редко, лишь в пунктах, означенных в подорожной, останавливалась коляска.
Он выполнял предписание. А подорожная была документом на проезд и географической картой одновременно.
В Чернигове, на почтовой станции, его случайно встретил молодой поэт Андрей Подолинский, который потом, через много лет, вспоминал:
«Утром, войдя в залу, я увидел в соседней, буфетной комнате шагавшего вдоль стойки молодого человека, которого, по месту прогулки и по костюму, принял за полового. Наряд был очень непредставительный: желтые, нанковые,
небрежно надетые шаровары и русская цветная, измятая рубаха, подвязанная вытертым черным шейным платком; курчавые довольно длинные и густые волосы развевались в беспорядке. Вдруг эта личность быстро подходит ко мне с вопросом: «Вы из Царскосельского лицея?» На мне еще был казенный сюртук, по форме одинаковый с лицейским.
Сочтя любопытство полового неуместным и не желая завязывать разговор, я отвечал довольно сухо.
— А! Так вы были вместе с моим братом,— возразил собеседник.
Это меня озадачило, и я уже вежливо просил его назвать мне свою фамилию.
— Я Пушкин; брат мой Лев был в вашем пансионе.
...Он рассказал нам, что едет из Одессы в деревню, но
что усмирение его не совсем еще кончено, и, смеясь, показал свою подорожную, где но порядку были прописаны все города, на какие именно он должен был ехать...»
Эта встреча произошла 4 августа. Но таким, наверно, и в такой же одежде видели его и в другие дни на других станциях.
Серыми сумрачными красками началась белорусская земля.
Конечно, тебе, читатель, хотелось бы скорей узнать подробности о пребывании Александра Сергеевича Пушкина в Белоруссии. Или — еще лучше — прочесть его поэтические строки, посвященные белорусской земле.
Но таких строк нет. И знаем мы очень мало о встречах поэта в нашем крае. И все же эти встречи были. Дважды — в мае 1820 и августе 1824 — пушкинские дороги проходили через Беларусь.
10
...Двадцать лет назад я жил и работал на маленькой станции Крынки, недалеко от Витебска. Возле самой школы, в которой я рассказывал на уроках о творчестве Пушкина, прямо под окнами проходила дорога. Старики называли ее Екатерининским трактом. И в самом деле этот тракт был проложен еще в давние времена.
Широкий, прямой, со старыми березами по сторонам, тракт уходил куда-то вдаль. И тут под шелест листвы, среди белоснежных стволов, хорошо было проводить уроки родной истории и литературы. Часто приходил я с ребятами сюда. И нам казалось, что где-то вдалеке, в пыли, вот-вот покажется пушкинская коляска, остановится рядом с нами, и молодой взволнованный поэт, протягивая нам руку, скажет:
—. Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Так нам казалось, потому что ведь именно по этому тракту ехал Пушкин. А Крынки расположены рядом с Бабиновичами, которые отмечены так пункт, через который он проезжал.
В «Летописи жизни и творчества А. С. Пушкина», составленной известным пушкинистом М. А. Цявловским, названы многие белорусские города и местечки: Белица, Чечерск, Могилев, Орша, Бабиновичи, Витебск, Полоцк.
Часто — десять раз! — упоминается Витебск. А это значит, что город вошел в летопись его жизни, летопись его дорог и встреч.
Какой след оставили белорусские дороги в душе поэта? Какой вызвали прилив мыслей и чувств? Об атом нам остается только догадываться.
11
Краткие слова документов. Письма. Даты. За ними — живой облик поэта, минуты, связанные с землей Беларуси.
Далеко за горизонт тянулась однообразная дорога.
«Белорусский тракт ужасно скучен,— писал друг Пушкина Иван Пущин, проезжавший этим же путем в мае 1820 года.— Не встречая никого на станциях, я обыкновенно заглядывал в книгу для записывания подорожных и там искал проезжих. Вижу раз, что накануне проехал Пушкин в Екатеринославль. Спрашиваю смотрителя: «Какой это Пушкин?» Мне и в мысль не приходило, что это может быть Александр. Смотритель говорит, что это поэт Александр Сергеевич едет, кажется, на службу, на перекладной, в красной русской рубашке, в опояске, в поярковой шляпе...»
Тогда, четыре года назад, Пушкин проезжал здесь, отправляясь в южную ссылку. До Царского Села провожал его Антон Дельвиг. Искристым вином скрасили, печаль расставания. И, может, потому не такой пыльной казалась дорога. Но это было давно...
А теперь совсем неожиданно с торжеством и радостью встретили поэта в Могилеве.
«6 августа 1824 года,— вспоминает офицер гусарского полка, расквартированного в Могилеве, А. П. Распопов,— когда перед манежем полковая музыка играла вечернюю зарю, а публика, пользуясь праздничным днем и приятною погодою, гуляла по Шкловской улице, проезжала на почтовых, шагом, коляска; впереди шел кто-то в офицерской фуражке, шинель внакидку, в красной шелковой, русского покроя рубахе, опоясанной агагиником. Коляска поворотила по Ветряной улице на почту; я немедленно поспешил
12
вслед за нею, желая узнать, кто приезжает. Смотритель сказал мне, что едет из Одессы коллежский асессор Пушкин; я тотчас бросился в пассажирскую комнату и, взявши Пушкина за руку, спросил его:
~ Вы, Александр Сергеевич, верно, меня не узнаете? Я — племянник бывшего директора лицея — Егора Антоновича Энгельгардта; по праздникам меня брали из корпуса в Царское Село, где вы с Дельвигом заставляли меня декламировать стихи.
Пушкин, обнимая меня, сказал:
— Помню, помню, Саша, ты проворный был кадет.
Я, от радости такой неожиданной встречи, не знал, что делать; опрометью побежал к гулявшим со мною товарищам известить их, что проезжает наш дорогой поэт А. С. Пушкин... Все поспешили на почту. Восторг был неописанный,.. в восторге, что между нами великий поэт Пушкин, мы взяли его на руки и отнесли, по близости, на мою квартиру...»
Там веселая встреча продолжалась. Звучали гитарные переборы. Пели «Черную шаль». Под рокот грозы, бушевавшей над Днепром, Пушкин читал стихи, которые в рукописях ходили по России и которые при жизни его так и не были опубликованы.
Гречанка верная! не плачь,— он пал героем!
Свинец врага в его вознился грудь.
Не плачь — не ты ль ему сама пред первым боем
Назначила кровавый чести путь?..
Может, и ему назначен судьбой такой же путь?..
«Пушкин,— по воспоминаниям,— был в самом веселом и приятном расположении духа... Мы всей гурьбой прово-
13
дили его на почту... и, простившись, пожелали ему счастливого пути».
Поэт потом не раз вспоминал, рассказывал няне и друзьям, как его принимали в Могилеве.
В пятом часу утра 7 августа выехали из Могилева.
Следующей на пути была Орша.
А еще через несколько часов остановились над небольшой речушкой.
И видятся мне живые картины того далекого августа.
Был душный день. И верный спутник Никита Козлов тут же улегся в тени на траве.
Что за речка под вербами? — спросил Пушкин.
— А кто ее ведает. Тут места такие — все речушки да озера.
Пушкин, конечно, знал, что где-то рядом — старинный город Витебск. Знал, что предстоит переправляться на пароме через Западную Двину. Хотя что-то мало была похожа эта речушка на реку. Видно, то был лишь приток.
— Вам лучше знать! — полусонно озвался Никита.— Будете отдыхать, Александр Сергеевич?
Вместо ответа поэт нараспев прочел строки, которые
любил повторять, обращаясь к своему дядьке:
Дай, Никита, мне одеться:
В митрополии звонят.
— Ох и шутник вы! Какая тут митрополия? — покосился Козлов.
Но Пушкин весело объяснил, что так оно и есть — тут митрополия лесов и полей...
У дороги стояла девочка. Она собирала цветы и, услыхав голоса, поднялась среди ромашек. Девочка сначала
14
ч
испугалась барина. Но когда он заговорил с ней, рассказала, хоть и односложно и с неохотой, что зовут ее Аленой, а реку — «мы Лучесой зовем». Так и сказала: «мы зовем». И это, видимо, очень понравилось Пушкину.
Он трижды на разные лады повторил это слово, разделил его на части, и уже звучало светло и прозрачно в его устах:
— Луч-е-са!
Никита только пожимал плечами: чего это так возрадовался Александр Сергеевич?!
А Пушкин, наверно, думал о том, что каждый народ — весь народ! — каким бы ни был забитым, угнетенным и неграмотным — имеет право называться поэтом. И поэтом великим...
Может, тебе, читатель, сейчас будут в диковинку все эти слова — прогоны, подорожная, почтовая станция, смотритель. Но тогда, в начале девятнадцатого века, без этих понятий не существовало дорог.
Из статей «Полного Собрания законов Российской империи» я выписал те, что касаются Витебска и губернии.
«12 мая 1812 года. О взимании прогонов по 5 коп. по трактам Белорусскому, Лифляндскому... а по прочим в сей империи по три коп. на версту на каждую лошадь».
«27 февраля 1817 года. О построении почтовых домов в губерниях...» Первой названа Витебская.
Вижу почтовую станцию в Витебске, куда прибыл Пушкин со своим, дядькой Никитой Козловым; Тут записывали в книгу подорожные, меняли лошадей, брали
15
плату за них, кормили проезжих поздним нехитрым обедом и поили чаем.
И никому в пассажирской комнате не было дела до усталого человека в желтых шароварах и цветной рубашке. Он хлебал щи, вместе со всеми требовал, чтобы вовремя (да побыстрее!) подготовили лошадей, и все поглядывал в засиженное мухами оконце, будто хотел увидеть там, вдалеке, что-то одному ему ведомое.
А может, только делал вид, что смотрит в окно, а сам слушал и замечал все, что происходило здесь, в почтовом доме, чтобы потом, когда-нибудь через годы, написать с такой теплотой и сердечностью о простом смотрителе, которого мог наблюдать и знать на десятках станций Российской империи.
Видно, сказал он устами своего героя и о себе:
«...почти все почтовые тракты мне известны; несколько поколений ямщиков мне знакомы; редкого смотрителя не знаю я в лицо, с редким не имел я дела...»
Может, вспомнились ему строки друга Петра Андреевича Вяземского:
Коллежский регистратор,
Почтовой станции диктатор.
Через шесть лет, болдинской осенью, он поставит эти слова эпиграфом к одной из повестей Белкина — к «Станционному смотрителю» и начнет его словами, которые не раз, наверно, приходили на ум в дорожной сутолоке и суете:
«Кто не проклинал станционных смотрителей, кто с ними не бранивался? Кто, в минуту гнева, не требовал от них
16
роковой книги, дабы вписать в оную свою бесполезную жалобу на притеснение, грубость и неисправность? Кто не почитает их извергами человеческого рода, равными покойным подьячим или, по крайней мере, муромским разбойникам? Будем однако справедливы, постараемся войти в их положение и, может быть, станем судить о них гораздо снисходительнее. Что такое станционный смотритель? Сущий мученик четырнадцатого класса, огражденный своим чином токмо от побоев, и то не всегда (ссылаюсь на совесть моих читателей). Какова должность сего диктатора, как называет его шутливо князь Вяземский? Не настоящая ли каторга? Покою ни днем, ни ночью. Всю досаду, накопленную во время скучной езды, путешественник вымещает на смотрителе».
Думал ли Пушкин в тот вечер о тяжкой судьбе российских смотрителей или о чем другом, но нам сегодня трудно представить, что так, никем не встреченный, он затерялся в толпе проезжих. Нет, не затерялся. Любовью нашей и благодарной памятью он через полтора столетия выхвачен, вынесен из этой толпы, выделен, как брат и друг, словно мы там, рядом с ним. А уж мы-то могли бы встретить великого поэта...
Дорожный день 7 августа был, как и. другие, с редкими остановками. Сначала проехали 71 версту от Могилева до Орши, потом еще 37 верст до Бабиновичей и 47 — до Витебска. А всего — 155!
И каждый раз после такой многоверстной гонки надо было отдохнуть. Современники оставили нам воспоминания о встрече поэта в Могилеве. И никем ничего не сказано, ни словом никто не обмолвился о Витебске,
47
/
Но если судить по его подорожной, очевидно, Витебск в этот день — 7 августа — был последним пунктом на пути, и ясно — Пушкин задержался здесь, на станции. Ведь на следующий день предстояло (опять если судить по подорожной) проехать самый длинный прогон — отрезок пути в 213 верст да еще успеть в Колпино сделать остановку на несколько часов.
Чем запомнился ему Витебск? О чем думал поэт, проходя (или проезжая) мимо ветхих домиков и сверкающих куполами церквей?
Ровно два месяца назад ему исполнилось двадцать пять лет, а сегодня — день рождения Дельвига. И снова — день, проведенный в разлуке. Трудно сказать, что сулит жизнь, во всяком случае — не только славу.
Пять лет уже тянется ссылка. И еще суждено немало унижений, вплоть до надзора и слежки в родительском доме в Михайловском, сплетен и клеветы в Петербурге и Москве. Но и самое главное тоже впереди — его гениальные творения, его озаренные ярчайшим солнцем дни созидания...
А Витебск был лишь короткой остановкой, хотя потом еще долго по-разному откликался в его жизни. То в плане работы над историей Петра I он записывал Минск, Могилев, Оршу и Витебск. То в одной из рецензий сказал с горечью о сетованиях белорусов, «народа издревле нам родного, но отчужденного от России жребиями войны». Белорусом оказался управляющий болдинским имением Осип Матвеевич Пеньковский. И прообразом Дубровского “ одного из самых любимых пушкинских героев, стал человек, который жил в нашем крае,..
Трудно представить, чтобы непоседливый и любознательный поэт просидел весь вечер на скучной станции. И, наверно, всполошился Никита, обнаружив, что нет Александра Сергеевича на почтовом дворе. Наверно, искал его, как приходилось делать не однажды. Нашел ли? Сам ли быстро вернулся в этот короткий тихий вечер?
Может, поэт летящей своей походкой лишь промелькнул по темным улицам? (В Витебске еще не было фонарей. Они зажглись только через три года, в 1827.)
А может, неторопливо бродил под высоким небом по набережной Двины и повторял недавно написанные строки, как и многие другие, не попавшие при жизни в печать. Он смотрел на Двину, а думал, конечно, о море, о судьбах друзей и близких, с которыми расстался, и о собственной судьбе.
Над Витебском, как и над всей Российской империей, стояла зловещая тишина. Ничто как будто не предвещало грозы. И все-таки она зрела. Ее готовили друзья поэта, те, кого потом назовут декабристами. И среди их бумаг найдут пушкинские вольнолюбивые строки, которые тоже помогли разгораться пламени будущего восстания.
А пока дремал губернский город. Созревали яблоки в прибрежных садах. И веяло предосенним холодком.
Уже осыпались августовские звезды, паДали куда-то в придвинские леса, пересекая тонкими сияющими полосками синеву. Загадывал ли он желание? И если да, то каким оно было? Улыбался ли, грустно ли глядел на незнакомый неприветливый город и одиноких прохожих? Хочется думать, что улыбался, что новые светлые замыслы в этот вечер окружали его, теснились вокруг.
19
И — пусть будет так! — заснул с улыбкой, словно посылая ее через годы нам в конец двадцатого столетия...
— Не пора ли ехать, Александр Сергеевич? — будил Никита.— Лошади готовы... А то, глядишь, в Колпино и до завтра не доберемся. Далековато еще, кажись...
Мелькнули витебские улицы и исчезли навсегда — больше ни разу в жизни не доводилось Пушкину бывать здесь. А потом дорога в 110 верст вела до Полоцка. И еще 103 версты ехали до Себежа.
Под мерный цокот копыт, должно быть, хорошо думалось. И, возможно, вспоминались стихи. Хорошо сочетались бы с дорожными его размышлениями, мне кажется, строки из «Телеги жизни», написанной тоже совсем недавно:
Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Дщцик лихой, седое время,
Везет, не слезет с облучка.
Образ времени часто преследовал его. Может, потому так любимо было и само слово «время». Я заглянул в «Словарь языка Пушкина». Против этого слова пометка — 932. Значит, около тысячи раз в его прозе и стихах прозвучало оно, отмеряя свои радостные и грустные, тяжелые и легкие шаги на жизненных дорогах.
Катит по-прежнему телега,
Под вечер мы привыкли к ней
И дремля едем до ночлега,
А время гонит лошадей.
В Колпино, хоть было оно все в той же Витебской губернии Себежского уезда, добирались долго. Пушкин ре-
20
шил, что об этом нарушении предписанного маршрута все равно никто не дознается. А если и дознается — что там слова увещеванья в сравнении с мимолетной радостью встречи. Да и дорога подходила уже к концу. Совсем мало оставалось верст до Опочки, а там рукой подать — и Михайловское.
Хозяина имения, к которому так хотел заехать, дома не оказалось. Пришлось оставить записку, краткую и чуть грустноватую.
Спасибо судьбе за то, что так случилось! Ведь записка — единственное, его рукой написанное за эту многодневную дорогу свидетельство и самой дороги и того, что свернул с нее по желанию сердца в предпоследний день следования по «предназначенному маршруту». А вот и сама эта записка:
«Александр Пушкин сердечно благодарит Игнатия Семеновича Зеновича за его заочное гостеприимство. Он оставляет его дом, искренно сожалея, что не имел счастья познакомиться с почтенным хозяином. 8 августа 1824 года».
— Что ж,— сказал он Никите,— отзвонил ^и с колокольни долой!.. Поехали!
Коляска затряслась по ухабам. А Белая Русь скрылась вдали. Но она напоминала о себе еще не раз в его короткой и бурной жизни.
II
Полгода Пушкин жил уже в Михайловском.
А где-то в центре озерного края, в Витебске, гостил в эти дни у родных старый лицейский друг Антон Дельвиг.
21
Еще 10 сентября из Петербурга он твердо обещал:
«Только что все приведу в порядок — буду у тебя... Подумайте, ваше Парнасское величество!.. Матюшкин тебе кланяется и слепец Козлов, который только что и твердит о тебе да о Байроне. Люби Дельвига».
Они давно не виделись, и, томясь в одиночестве своей новой северной ссылки, Пушкин ждал встречи с ним. Даже во сне видел умную добрую улыбку друга, слышал голос: «Чем ближе к небу, тем холоднее...»
Просыпаясь, несколькими штрихами на полях рукописи запечатлевал портрет: высокий лоб, очки, чуть вытянутый вперед подбородок, бант.
В ноябрьском письме к брату Левушке в Петербург нетерпеливо добавлял: «Торопи Дельвига».
В конце декабря: «Прошу поторопить Дельвига».
25 января (уже 1825 года!) писал Вяземскому:
«Жду к себе на днях брата и Дельвига — покаместь я один-одинешенек; живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни».
А дни проходили. Их скрасил, сделал праздником январский колокольчик встречи с Пущиным.
И опять — тоска одиночества.
Уже позванивал капелью гонец весны — март. В конце цисьма брату, словно крик души ссыльной, вырвалось: «Мочи нет, хочется Дельвига».
О том, что Дельвиг должен заехать из Витебска, знали многие петербургские друзья.
•«Думаю, что вещун Дельвиг возвратился из Витебска в Михайловское,— пишет 3 марта П. А. Плетнев,— поцелуй его за меня и скажи, что я не писал ему
22
туда в другой раз, не надеясь, чтоб мое письмо его там застало».
«Что Дельвиг? — спрашивает К. Ф. Рылеев 10 марта,— Не у тебя ли он? Здесь говорят, что он опасно заболел».
Наступила середина марта. По рассказам современников, видевших это послание, Пушкин взял большой лист, вывел на нем четыре слова и отправил тревожное письмо в Витебск:
«Дельвиг, жив ли ты?»
Только одну эту короткую фразу написал он на чистом листе, но за ней стояли боль и тоска любящего сердца.
25 марта Рылеев снова спрашивает:
«Что Дельвиг? По слухам он должен быть у тебя. Радуюсь его выздоровлению и свиданию вашему. С нетерпением жду его, чтоб выслушать его мнение об остальных песнях твоего Онегина».
Но пришлось повторить дважды в письмах брату: «Дельвига здесь еще нет...»
Кажется, никогда никого он так не ждал. И никто на свете не был ему сейчас ближе Дельвига.
III
Дельвиг покидал Витебск апрельским утром.
В ранней дымке проступали стены Успенского собора. Сползала ночная пелена с широкой после разлива Двины.
Мать всплакнула, поцеловала его в лоб, перекрестила и, не вытирая слез, стояла рядом.
А по ступенькам крыльца уже спускался, молодо подпрыгивая* отец. Ему совсем недавно перевалило на шестой
23
десяток, и продолжал служить верой и правдой отечеству седой генерал.
Он был плац-адъютантом и плац-майором в Москве, бригадным генералом в Риге и Кременчуге, а теперь занимал полувоенный, не слишком крупный пост в Витебске: окружной генерал отдельного корпуса внутренней стражи.
Старший Дельвиг покосился на плачущую жену и грустную дочь, обнял сына и, похлопывая его по плечу, напомнил в который раз:
— Кланяйся Александру! Да скажи, что и в Витебске его любят и почитают. Вон Антонида не даст соврать: и офицеры, как гимназистки, ждут новых стихов.
Антон лениво слушал. Он был по природе домоседом. Не привык просыпаться рано. Сон все еще блуждал по лицу. Близоруко глядя сквозь толстые очки, он добродушно улыбался и думал бог знает о чем, хоть искренне любил родных.
«Собрались три Антона»,— мелькнула веселая мысль. Они стояли рядом: отец в наброшенной на плечи шинели, сестра — этот Антон в юбке, и он сам, как водилось уже в роду Дельвигов — Антон Антонович.
Ему показалось, что точно такое утро было уже когда-то. Но огонек воспоминания заколебался и погас. А впрочем, почему не могло сегодняшнее утро быть повторением такого же в его жизни? Ведь и он к родным и они к нему не раз приезжали. И в лицей. И в Петербург. И еще в разные города и веси, куда заносила неугомонная судьба.
— Ну, с богом! — сказал отец, прикрывая дверку возка.
Что-то крикнула сестра. Но Дельвиг расслышал только обрывок фразы и ничего не понял.
24
Забавно! — произнес он вслух свое любимое словцо, которое произносил и тогда, когда ничего забавного не происходило.
А мимо уже проплывали деревянные домишки, лавчонки, сверкали в первых солнечных лучах купола соборов и церквей. Город, которому было восемь с половиной столетий, легко расставался со своим двадцатипятилетним гостем.
Возок медленно прополз по мосту и уже быстрей заскользил по дороге. Она вилась рядом с Двиной. Сквозь деревья вдруг ударял в глаза серебряный блеск воды, чтобы снова исчезнуть за первой, как пух, зеленью на редкость ранней весны.
В дреме Дельвиг увидел Пушкина. Они снова были в лицее. И Александр громко читал:
Дай руку, Дельвиг! что ты спишь?
Проснись, ленивец сонный!
Ты не под кафедрой сидишь,
Латынью усыпленный...
Может, эти стихи и разбудили его. Он лениво потянулся.
Но вдруг — что это? — он услышал сперва несмелую, словно птица пробовала голос, а потом все более звонкую трель.
Неужели соловей? Откуда ты, дружочек? Как залетел сюда? Или, может, не расставался с этим краем, перезимовал здесь?..
— Забавно... — пробормотал он и велел вознице остановиться у обочины. Вышел из возка, глянул кругом, прислушался — тишина. Он терпеливо выжидал.
25
И, словно благодарная своему первому слушателю, отозвалась звонкая птица.
На этот раз в ее трелях-переливах он услышал голос друга:
— Дельвиг, жив ли ты?
Вопрос повторялся, словно это из своего одиночного заточения Михайловской ссылки тревожился и звал к себе милый друг.
Дельвиг вспомнил краткое письмо Пушкина и свой ответ. Еще 20 марта он послал из Витебска в Михайловское письмо-объяснение:
«Милый Пушкин, вообрази себе, как меня судьба отдаляет от Михайловского. Я уж был готов отправиться за Прасковьей Александровной к тебе, вдруг приезжает ко мне отец и берет с собою в Витебск. Отлагаю свиданье наше до 11 марта, и тут вышло не по-моему. На четвертый день приезда моего к своим попадаюсь в руки короткой зна‘ комой твоей, в руки Горячки, которая посетила меня не одна, а с воспалением в правом боку и груди. Кровопускание и шпанские мухи сократили их посещение, и я теперь выздоравливаю и собираюсь выехать из Витебска в четверг на святой неделе, следственно в субботу у тебя буду. Из Петербурга я несколько раз писал к тебе: но у меня был человек немного свободомыслящий. Он не полагал за нужное отправлять мои письма на почту. Каково здоровье тво§, руша моя? Ежели ты получишь письмо мое в начале страстной недели, то еще успеешь отвечать мне, когда найдешь это приятным для себя. Я ничего не знаю петербургского, и ты меня можешь попотчевать новостями оного. Хотя литературные новости наши более скучны и досадны, нежели
26
занимательны. Онегин твой у меня, читаю его и перечитываю и горю нетерпением читать продолжение его, которое должно быть, судя по первой главе, любопытнее и любопытнее. Целую крылья твоего Гения, радость моя.
Прощай, до свидания.
Дельвиг.
Отец, мать и сестра Антонида тебе кланяются».
Снова зазвенела и оборвалась соловьиная трель.
— Голосист!—одобрительно отозвался о соловье возница.
Возок катил по белорусскому шляху. Вдалеке, казалось, у самой реки, Дельвиг увидел собор. Стройно и грациозно тянулся он в небо. Построенный безымянными зодчими, собор напоминал о великих силах, которые таились в народе. Восторженно глядел Дельвиг на это творение человеческих рук. Где-то он читал, а сейчас по виду понял, что это полоцкий Софийский собор — родной брат киевской и новгородской Софии. Долго еще виднелись купола, а потом растаяли, как два тонких белоснежных облачка, вытянутых в небе.
У дороги кивали ветвями березы. То слева, то справа сверкали на весеннем солнце озера.
Но как ни вслушивался Дельвиг — больше нигде на длинном и скудном пути он не услышал соловьиных трелей.
Видно, этот, самый ранний, самый первый, был единственным пока соловьем на все окрестные леса.
Как единственным на всю поэзию был Александр Пушкин.
27
Эти два голоса — соловья и поэта = вдруг соединились в душе Дельвига.
Уже всеми красками светился весенний день. И как было тут не вспомнить свои строки о радости жизни.
Прекрасный день, счастливый день:
И солнце, ж любовь!
С нагих полей сбежала тень —
Светлеет сердце вновь.
— И солнце, и любовь! — повторил он вдохновенно.
Солнце играло на деревьях, заглядывало к нему в возок. Оно было всюду, как бы предвещая скорую встречу с другом.
А. любовь? И любовь тоже была в его жизни.
Но только, может, в эту минуту дружба была сильнее любви. Дружба была сильнее всего на свете.
...Когда-нибудь, уже в нашем столетии, будут спорить потомки, где и как он написал стихотворение «Русская песня», ставшее знаменитым романсом «Соловей».
А ведь, может быть, среди других толчков к вдохновению был и этот — по пути в Михайловское, между Витебском и Полоцком — ранний голос первого соловья. И мысли о друге, и ожидание встречи после долгой разлуки. И еще многое-многое другое, целый мир чувств, который всколыхнула эта поездка.
...А где-то в конце дороги ждал Антона Дельвига Александр Пушкин.
. Он стоял под михайловскими березами и вглядывался вдаль.
Строки, рожденные после этой встречи, в день лицейской годовщины, конечно, еще не были написаны.
28
И все-таки эти строки — я хорошо слышу их даже че рез полтора столетия! — именно эти строки сейчас повто рял Пушкин, потому что они существовали всегда:
Когда постиг меня судьбины гнев,
Для всех чужой, как сирота бездомный,
Под бурею главой поник я томной
И ждал тебя, вещун пермесских дев,
И ты пришел, сын лени вдохновенный,
6 Дельвиг мой: твой голос пробудил
Сердечный жар, так долго усыпленный,
И бодро я судьбу благословил.
НЕДАРОМ
ПОМНИЛА
РОССИЯ
Наверно, увидев это название, ты, читатель, сразу вспомнишь знаменитые строки из стихотворения «Бородино»:
Ведь были ж схватки боевые?
Да, говорят, еще какие!
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!
Ты знаешь их наизусть и не раз повторял. И в этом нет ничего удивительного, потому что «Бородино» —одна из вершин мировой поэзии. О стихотворении и его авторе написаны горы книг.
То, что расскажу я,— только детали, только штрихи к портрету великого поэта, к его биографии и творчеству.
Впрочем, давай перенесемся намного лет назад, в зиму 1813 года.
Но прежде прочтем несколько строк в книге Н. Л. Бродского «М. Ю. Лермонтов». Вот что он пишет об отце поэта:
31
«В великую Отечественную войну вступил в ополчение, в ноябре и декабре 1813 года находился на излечении в Витебске в военном госпитале».
I
Ночью выпал снег, и в его светлой белизне Юрий Петрович увидел через окно две знакомые фигуры...
Ах, как надоел этот серый двор.
Сначала он был засыпан листьями и даже казался привлекательным. Потом зарядили осение дожди, словно Двина вышла из берегов и доплескивала сюда свои мутные воды. Они заливали двор, напоминая библейский потоп.
А ноевым ковчегом стало здание гимназии, занятое витебским военным госпиталем. Лечились в нем раненые офицеры.
Суждено было застрять здесь в самом конце войны и корпуса капитану Юрию Петровичу Лермантову.
Вчера наконец ударил мороз, и ковчег, словно сбившись с пути, приостановился и замер, вмерзая надолго в старый заброшенный двор.
И вот сейчас в слабом утреннем декабрьском свете Юрий Петрович увидел, как у ворот остановилась коляска, как из нее вышли две женщины,— и узнал их.
В одной рубахе, не чувствуя холода, он выбежал на крыльцо и закричал так громко, что стая ворон взлетела с одинокой липы.
— Маша! — закричал Юрий Петрович, будто все это было во сне и Маша могла мгновенно исчезнуть, если он не успеет вадержать ее и назвать по имени.
32
И вот они уже стоят рядом, забыв обо всем на свете. Но сухой голос Елизаветы Алексеевны возвращает их на землю.
— Полноте, Юрий Петрович, так ли вы истоскова-лись? —иронически спрашивает она, словно не было этой войны, надолго разлучившей его с Машей.
Давняя неприязнь шевельнулась в Юрии Петровиче, но он сдержался и по-сыновьи обнял Машину маму.
II
Весь день они проговорили, перебивая друг друга и вспоминая все, что довелось пережить за последнее время.
Машенька радовалась, как ребенок. Ее счастливым восклицаниям: «А ты не забыл?», «А ты помнишь?» —не было конца.
...Маша с первой встречи понравилась отставному офицеру, который был «за болезнью уволен от службы капитаном и с мундиром» в ноябре 1811 года.
Красавец, о ком завистники говорили, что он «больше Аполлон, нежели Сократ», Лермантов показался юной Арсеньевой одним из героев, сошедших со страниц ее любимых романов.
Худенькая, мечтательная девушка, которой шел тогда только семнадцатый год, пылко и страстно полюбила его и наперекор матери готова была обвенчаться.хоть сию минуту, даже тайно.
0ни встречались и посвящали друг другу стихи, вписывая 'свои наивные строки в красный сафьяновый альбом-с золотым тиснением и серебряной застежкой,
2 Зак. 3692
33
Самые искренние чувства доверяла альбому Маша:
Кто сердцу может быть милее,
Бесценный друг, тебя?
Без воздуха могу скорее
Прожить, чем без тебя!
Всю радость в жизни, утешенье
Имею от тебя,
С тобой повсюду наслажденье,
И мрачность без тебя.
И рядом, как доброе эхо, звучали слова Юрия:
Я не скажу тебе «люблю»,
Всеобщей моде подражая:
Как часто говорят «люблю»,
Совсем о том не помышляя.
И слово ли одно «люблю»
В себе всю нежность заключает,
Нет, мало говорить «люблю»,
Коль сердце тож не повторяет.
Кто часто говорит «люблю»,
Тот редко и любить умеет,
Иной не вымолвит «люблю»,
А чувством только пламенеет.
Так я не говорю «люблю»,
Храня молчанье осторожно,
Но верно так тебя люблю,
Как только мне любить возможно.
Конечно, строки эти чисто альбомные, но я их привел здесь неспроста. Во-первых, они выражают настроение, раскрывают глубже чувства героев нашего повествования. Других свидетельств — их писем и дневников — история не сохранила. А во-вторых, наивные эти стихи интересны _ для нас еще и потому, что писали их родители будущего
34
великого поэта и, значит, в семьях Арсеньевых и Лерман-товых литературу любили и глубоко понимали. А это говорит о многом.
Но вернемся к нашему рассказу.
Радостно и светло начались встречи обедневшего, но знатного старинного рода отставного капитана Юрия Петровича Лермантова и наследницы богатого имения Марии Михайловны Арсеньевой.
Правда, уже с самых цервых шагов во все вмешивалась Елизавета Алексеевна, женщина, по воспоминаниям, крутого, властного характера.
И кто знает, как потекла бы дальше жизнь, но как раз в эти дни Наполеон с многотысячным войском перешел Неман.
С первого дня войны Юрий Петрович не переставал повторять, что кампания будет проиграна, если такие, как он, боевые офицеры, останутся дома.
Твердо переступив через все уговоры и увещевания, он записался в Тульское ополчение и ушел сражаться за
ОТЧИЗНУ. . ; :
Мы не знаем точно, когда это произошло. Но давайте попробуем рассуждать так. Набор ополчения был объявлен 18 июля, а в сентябре, то есть самое большее через два месяца, формирование уже закончилось. Зная характер Лермантова, его армейское прошлое, легко предположить, что записался он в ополчение одним из первых. Допустим даже, что это произошло не сразу, а в течение месяца. Все равно получается, что было это в конце июля — середине августа, во всяком случае — до Бородинского сражения, происходившего 26 августа.
35
Так или иначе Юрий Петрович стал одним из 15 тысяч человек, составлявших семь полков Тульского ополчения, и прошел вместе с ними весь тяжелый ратный йуть. О его начале можно судить по донесению начальника Тульского ополчения Н, И. Богданова:
«Что. же касается до Тульского ополчения... доношу, что с начала еще сентября Тульское ополчение занимает расстояние верст на 200 по берегу реки Оки в ту и другую стороны* начиная от Алексина к Тарусе и Серпухову, и оканчивается за Каширою, о чем прошу Ваше превосходительство донести Его светлости, что я, почитая необходимо нужным препятствовать покушениям неприятеля переправиться через реку Оку, заранее еще расставил по выше^ упомянутым местам кордоны...»
Советский историк П. А, Жилин в книге «Гибель наполеоновской армии в России» пишет:
«Народному ополчению, бесспорно, принадлежит большая роль в разгроме наполеоновской армии. Оно стало могучей военной силой й внесло ощутимый вклад ® достижение победы в Отечественной войне 1812 года».
По картам, приложенным к этой книге, можно проследить путь ополченцев во время контрнаступления русской армии. •. .
Очевидно, и путь Юрия Петровича пролегал по направлению на Малоярославец, Вязьму, Духовщину, Смоленск, Красное, Оршу^ Дальше надо бы называть Кохано-во, Толочин, Борисой или Витебск — Полоцк... Но мы не знаем, откуда и когда именно попал Лермантов в госпиталь. Поскольку освободительный поход русской армии продолжался по дорогам Европы, „можно предположить,
•36
что до лета 1813 года Юрий Петрович шел теми же дорогами. Впрочем, это только предположение...
Доходили ли, хоть изредка, до Машеньки его письма? О чем писал он, изведавший в эти дни, должно быть, горечь отступления, тяжкий час Бородина и светлую радость победы?
Мы знаем, что только в декабре 1813 года получила наконец Мария Михайловна письмо до; Витебска. Юрий Петрович писал, что уже второй месяц находится здесь на излечении, что был бы счастлив увидеться после долгой разлуки, которой нет конца. -
Витебский военный госпиталь знаменовал в биографии двадцатишестилетнего офицера второе и окончательное прощание с армейской службой. _ л
III
Город был опустошен войной и нашествием. : Великий французский писатель Стендаль, военный интендант наполеоновской армии, сообщал в одном из писем:
<<...я облечен чем-то вроде власти над интендантами Смоленска, Могилева и Витебска...»
К нему стекались ведомости, из которых видно, что должно было поставлять французской армии население Витебска и губернии: мука, скот, и многое другое, так на-^ зываемые «резервные запасы».
В Витебске из двенадцати тысяч., населения осталась треть. На улицах зияли провалы от сгоревших домов;' -„...В сопровождении Елизаветы Алексеевны они прогулялись по пустынным заснеженным улицам. Юрии
Петрович рассказал о древнем граде то, что успел сам почерпнуть из разговоров с горожанами.
Он показал своим спутницам место над узенькой речушкой Витьбой, где по преданию стояла княгиня Ольга, и балкон губернаторского дворца, с которого совсем недавно любовался своими гренадерами Наполеон.
Но о чем бы ни говорил Юрий Петрович, в его речи звучало, как гордый и мужественный припев, раскатистое слово Бородино.
И было оно близко всем троим.
Машеньке, гордившейся Юрием, участником войны. Елизавете Алексеевне, чьи братья добыли славу себе и Отечеству в знаменитом сражении. Один из них, Афанасий Алексеевич Столыпин, командовал в Бородинском бою артиллерийскими батареями. И Юрию Петровичу, помнившему подробности тех дней — от солдатских прокуренных голосов до короткой знаменитой речи генерала Дохтурова, который после ранения Багратиона по приказу Кутузова принял командование на левом фланге. Его слова стали уже историей:
— За нами Москва, умирать всем, но ни шагу назад!..
Дмитрий Сергеевич Дохтуров тоже был родственником Елизаветы Алексеевны, и потому она с таким вниманием слушала рассказы Юрия Петровича.
Она и ехать ради него не хотела сюда. Все не могла простить дочери ее выбора, все считала, что Машенька достойна лучшей партии. С трудом упросила ее дочь отправиться в провинциальный и захолустный Витебск.
38
И теперь у Арсеньевой была лишь одна мечта — скорей покинуть этот город и — уж раз так случилось — увезти обоих в Москву или Петербург.
IV
Прошло двадцать пять лет.
Уже стояли кресты над могилами Юрия Петровича и Марии Михайловны Лермантовых.
Уже остались далеко в воспоминаниях и семейных легендах и ссоры в молодой семье, и неприязнь Арсеньевой к зятю, та неприязнь, которая привела к трагической разлуке отца и сына: бабушка потребовала, чтобы внук остался с нею.
В своем завещании Елизавета Алексеевна писала:
«После дочери моей, Марьи Михайловны, которая была в замужестве за корпуса капитаном Юрием Петровичем Лермантовым, остался в малолетстве законный ее сын, а мой родной внук Михайло Юрьевич Лермантов, к которому по свойственным чувствам имею неограниченную любовь и привязанность, как единственному предмету услаждения остатка дней моих и совершенного успокоения горестного моего положения...»
Она выходила от ста болезней и воспитала своего любимца Мишу, а теперь ревностно следила за его первыми шагами на литературном попршце, радуясь его радостям и терзаясь его огорчениями.
Шел 1837 год.
Россия готовилась отметить четвертьвековой праздник своей воинской славы и доблести.
39
'Молодой поэт решил заново переписать* свое старое юношеское стихотворение «Поле Бородина»:
Всю ночь у пушек пролежали
Мы без палаток, без огней,
Штыки вострили да шептали
Молитву родины своей.
Шумела буря до рассвета;
Я, голову подняв с лафета,
Товарищу сказал:
_ «Брат, слушай песню непогоды:
Она дика, как песнь свободы».
Но, вспоминая прежни годы,
Товарищ не слыхал.
Пробили зорю барабаны,
Восток туманный побелел,
И от врагов удар нежданный
На батареад прилетел.
Й вождь сказал перед полками:
«Ребята, не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
...Как наши братья умирали».
И мы погибнуть обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в бородинский бой.
Не приводя тут целиком стихотворение, я все же выписываю из него отдельные строфы, чтобы читатели сразу, даже но ним, смогли увидеть разницу между двумя произведениями поэта, написанными не только на одну тему, но и во многом одними средствами.
Давайте прочтем еще одну, заключительную -строфу:
Й крепко, крепко наши спали
Отчизны в роковую ночь;
40
Мои товарищи, вы пали!
Но этим не могли помочь.
Однако же в преданьях славы
Все громче Рымника, Полтавы
Гремит Бородино.
Скорей обманет глас пророчий,
Скорей небес погаснут очи,
Чем в памяти сынов полночи
Изгладится оно.
Сидел над давней рукописью молодой поэт.. И сейчас, январским вечером, под завывание метели снова нахлынули — не могли не нахлынуть! — воспоминания детства.,
Он, почти ровесник тех событий, рос под героической звездой 1812 года и мог бы повторить о себе слова Александра Ивановича Герцена:
«Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа были мрей колыбельной песнью, детскими сказками, моей Илиадой и Одиссеей».
Все, кто окружал его, говорили о победной славе русского оружия. Особенно он любил рассказы родных братьеэ бабушки — Афанасия Алексеевича и Дмитрия Алексеевича Столыдиных. Оба были молоды и вовсе не похожи на «дедушек».. Афанасия Алексеевича, цо воспоминаниям, все в доме вслед за матерью поэта называли дядей. Видно, так называл и Миша. И, может, это тоже сыграло свою роль, когда начал новые стихи с обращения: «Скажц-ка, дядя»;» Так обращался б детстве, так, показалось, должен обратиться и молодой герой стихотворения к герою-вете-рану,
Об участии и роли Столыпиных в Бородинском сражении пишут все биографы поэта. Но менее известен очень
«
41
важный, на мой взгляд, эпизод, имеющий особое значение для нашего рассказа.
В 1912 году, к столетию Отечественной войны, в Витебске был торжественно открыт памятник-обелиск русским воинам-победителям, Его возвели на средства, собранные горожанами.
В том же году, к славному юбилею, была напечатана в городе очень маленьким тиражом крохотная книжка. В Витебской областной библиотеке имени В. И. Ленина, в краеведческом отделе, хранится единственный, ставший давно библиографической редкостью, экземпляр. Заказываю его, и с десятком предупреждений («осторожней», «не повредите страниц» и т. д.) мне приносят книжку. На обложке имя автора историка-краеведа В. Добровольского и название «Витебская губерния в Отечественной войне».
Автор пишет о мужестве русских солдат и офицеров в борьбе с захватчиками на витебской земле, с горечью говорит о дне, когда был оставлен Витебск. Приводит рассказ очевидцев о том, что Наполеон, «одетый, как всегда скромно, в сером походном сюртуке и треугольной шляпе», войдя в комнату, приготовленную для него в губернаторском дворце, отстегнул шпагу, бросил ее на карту России и тоном победителя воскликнул: «Я здесь остаюсь! Военные действия кампании 1812 года закончены!»
Это было 16 июля.
Прошло совсем немного времени, и вот что сказано в книжке об интересующем нас дне и его герое:
«Рано утром 24 октября французский гарнизон получил известие, что русские подошли к Витебску и заняли предместье города на правом берегу Двины... а в это время по
ф
42
дороге из Островно подходил к Витебску русский отряд под начальством подполковника Столыпина... Французы защищались на улицах Витебска, но, боясь быть отрезанными отрядом Столыпина, отступили из Витебска по смоленской дороге... Верстах в 15 от Витебска их настиг Столыпин и отнял последние два орудия...»
Автор заканчивает свой рассказ вот такими словами: «Воздавая похвалу нашим предкам, в их примере будем черпать силы для столь же доблестного слу* жения родине».
Конечно, юный поэт, слушая в детстве рассказы родных, черпал и силу и знания о войне 1812 года. И мы можем верить, что в доме среди других названий городов и населенных пунктЬв, связанных с победной славой русское го оружия, упоминался и Витебск, который освобождал от неприятеля подполковник Столыпин.
Очень часто вспоминал те дни отец. Короткими и редкими были их встречи. И все же были — и летом в Кропо-тове, где жил Юрий Петрович, и особенно в Москве, где окрепла дружба отца и сына, разлученных жестокой судьбой. Об этом свидетельствуют и строки писем самого поэта, и слова Юрия Петровича:
«Благодарю тебя, бесценный друг мой, за любовь твою ко . мне и нежное твое ко мне внимание, которое я мог замечать, хотя и лишен был утешения жить вместе с тобою.
Тебе известны причины моей с тобой разлуки, и я уверен, что ты за сие укорять меня не станешь. Я хотел сохранить тебе состояние, хотя с самою чувствительнейшею для себя потерею, и бог вознаградил меня, ибо вижу, что я в сердце и уважении твоем ко мне ничего не потерял..,»
43
До сих пор не удалось установить, участником каких боев был Юрий Петрович, но биографы поэта считают не подлежащим сомнению, что от отца подросток узнал многие подробности из жизни участников войны. «Мальчик рос среди воспоминаний об Отечественной войне, прежде всего — отца своего»,-^ пишет Ираклий Андроников: в книге «Лермонтов».
В рассказах отца история войны заканчивалась зимой, проведенной капитаном в витебском госпитале.
И Москва, и Смоленск, и Витебск, и Красное, и Бородино — все это в юношеском сознаний поэта сливалось в одно яркое и немеркнущее понятие — Россия.
Россия не забыла. Россия помнила сынов, постоявших за нее,..
И, может быть, именно эти, постоянные и нескончаемые, рассказы родных о войне стояли перед его глазами, превращаясь в ярчайшие картины, когда вылились на бумагу строки, когда понял, что внес й свою лепту в праздник Отчизны.
В тех давних, написанных шестнадцатилетним юношей, стихах он сделал только первую попытку рассказать
о Бородине словами очевидца и участника.
Новые стихи вначале были похожи на прежние. Но стал более гибким их размер, изменилось, ожило народное разговорное начало. Одиннадцатистрочные строфы превратились в сжатые семистрочные. И хоть некоторые лучшйб ^строки он перенес полностью («Носились знамена, как тени», «И клятву верности сдержали» и другие), это были совсей иные стихи, стихи зрелого мастера, доведенные до гениальной простоты и совершенства.
44
Вы прекрасно знаете их, и все же вчитайтесь еще раз, вслушайтесь в ритмы боя, победы, славы:
Мы долго молча отступали,
Досадно было, боя ждали.
Ворчали старики:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют что ли командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
И вот нашли большое поле:
Есть разгуляться где на воле!
Построили редут.
У наших ушки на макушке!
Чуть утро осветило пушки
И леса синие верхушки —
Французы тут-как-тут.
Забил заряд я в пушку туго
И думал: угощу я друга!
Постой-ка, брат, мусью!
Что тут хитрить, пожалуй к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За родину свою!
Отдать стихи решил только Пушкину, которого любил, перед гением которого преклонялся. Но то ли не хотел надоедать и быть обузой, то ли просто не успел в том трагическом январе встретиться со своим кумиром — нам уже никогда не узнать.
Мы только знаем, что стихи он передал через друга С. А. Раевского в пушкинский журнал «Современник».
45
Но еще прежде чем они появились в печати, другое стихотворение молодого поэта, посвященное смерти Пушкина, распространилось в рукописях и стало известно многим.
Недавно биографы поэта обнаружили в архивах одну из таких рукописей с резолюцией Николая I:
«Приятные стихи, нечего сказать; я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермантова и, буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону».
Что такое «согласно закону», мы прекрасно понимаем: царь, видимо, просто хотел объявить молодого поэта сумасшедшим, как до этого был объявлен Чаадаев.
Затем последовало окончательное решение ссылка на Кавказ.
Он выехал из Петербурга 19 марта 1837 года, а из шестой книжки журнала «Современник», которая вышла в мае, в самый канун двадцатипятилетия Отечественной войны, читающая Россия узнала стихотворение «Бородино».
«Говоря об отношении Лермонтова к Отечественной войне,— утверждает И. Л. Андроников,— мы всегда будем отдавать предпочтение «Бородину» перед другими произведениями, потому что не найти у него другого, в котором с такой великой силой и простотой, так обширно была бы выражена любовь к 1812 году, к России, к победе. Сколько ни читаешь «Бородино», каждый раз находишь в нем все
46
новые, не замеченные прежде достоинства. И видишь, как выразилось в нем время, о котором идет рассказ, и напряженный интерес к этой великой эпохе».
Но тогда, сто сорок лет назад, Россия впервые прочла «Бородино» и впервые увидела под ним лучезарную, хоть еще и незнакомую — где вместо «о» было «а» — подпись своего гениального сына — М. ЛЕРМАНТОВ.
АХ, ТА ПЕСНЬ БЫЛА ЗАВЕТНАЯ...
Давно уже мне хотелось написать о Лажечникове, о тех днях, которые он провел в Витебске. Да все как-то не маг приступить. Спереди казалось, что еще недостаточно подготовлен. Потом и материалы уже собрал, и лежали они на столе в особой папке, а первая строка не появлялась на чистом листе. Все чего-то не хватало. ....
Шло время. Так и наступила осень 1973 года. И тут вдруг я вспомнил, что именно 22 ноября, ровно, сто двадцать лет назад, приехал в наш город Иван Иванович Лажечников. И теперь я_;уже с нетерпением стал ожидать этого дня.
Под вечер, когда осенние сумерки еще не совсем сгустились, я стоял на Успенской горке, над самой Двиной, в аллее, где ветер давно успел сорвать последние листья.
Сквозь голые ветви белели передо
49
мной колонны бывшего губернаторского дворца. Накрапывал мелкий дождик. Плыли низкие быстрые тучи. Но я, кажется, ничего этого не замечал и был далеко, в том давнем году. Впрочем, дождь шел и там. И коляска нового вице-губернатора катилась по лужам вечернего города, слабо освещенным редкими огнями.
Куда он направился вначале? Во дворец? Вряд ли. Очевидно, коляска сперва остановилась у другого здания, на Замковой улице.
Разгружали вещи, выносили небогатую кладь — он никогда не был богатым. «Состояния жене и детям моим,— написал он в завещании,— не оставляю никакого, кроме честного имени, каковое завещаю и им самим блюсти и сохранить в своей чистоте».
Молодцеватой, как в юности, походкой поднялся Лажечников по лестнице на второй этаж и уже показывал жене своей Марье Ивановне комнаты, которые и сам видел впервые. И делал это, как всегда, по-юношески восторженно. Таким уж был этот человек, которого судьба занесла в Витебск поздней осенней порой.
Долго еще ходил я в тот вечер по дождливому городу, по местам, связанным с именем Лажечникова.
И только в полночь, уже сидя за письменным столом, понял, что это, наверно, и есть начало моего рассказа об известном русском романисте в Витебске.
Дождь лил целую неделю. И новый вице-губернатор шутил, что привез божью водицу с собой из Твери. За жизнь свою он побывал на многих должностях в Россий-
50
ской империи. Знал козни и несправедливость, любовь и уважение. И теперь был переведен на самый Запад державы. Депешей из Петербурга «государь-император высочайше соизволил: вице-губернаторов тверского и витебского, статских советников Лажечникова и Извекова, переместить одного на место другого».
Губернатор снова куда-то уехал, а его оставил одного тут. Что ж, все правильно: по латыни вице и означает взамен, вместо.
Последние десять лет так было в Твери. Теперь будет в Витебске. Правда, на большой срок он уже не рассчитывает. И хоть сил и энергии пока хватает, годы не те: шестьдесят второй пошел...
Он приехал в Витебск, как свидетельствуют документы, 22 ноября 1853 года. Бывший вице-губернатор передал ему дела и тут же сообщил об этом событии: «По случаю приезда в г. Витебск переведенного сюда тверского вице-губернатора статского советника Лажечникова я передал ему сего числа как должность витебского вице-губернатора, так и управление губерниею...»
В молодости, когда переезжал в Пензу да в Казань, возил за собой всю огромную библиотеку, что росла беспредельно. А тут — как отрубил, всю распродал, раздарил знакомым, даже самые ценные фолианты не пощадил. Только и оставил журналы со статьями Виссариона Белинского. И хоть был скромен и не честолюбив, хранил в душе радость от того, что много раз упоминал его романы знаменитый критик.
Они были друзьями. Когда-то Лажечников первый заметил на экзамене в Чембаре будущего «неистового Вис-
51
сариона». Правда, тогда это был еще просто мальчишка, «ястребок», как называл его ласково про себя. И все же увидел, помог, и подружились они навсегда. Ни. разу в статьях не покривил душой Белинский. Зато и «хвалу» и «хулу» из уст его Лажечников принимал как должное. Да и что уж там, если сознаться, о какой такой «хуле» говорить. В «Литературных мечтаниях» о «Походных записках офицера»? Так ведь сам же ему и ответил, что все равно, почитаю их, мол, «грехом моей юности». Зато в той же статье критик назвал его «первым русским романистом», а потом еще сказал о «Ледяном доме», что стал он «лучезарною звездою на пустынном небосклоне нашей литературы»...
Как же было расстаться с журналами такими? Не расстался, Привез в Витебск. Хоть показывать никому не собирался. А в его жизни были они огоньком, согревающим душу, особенно в такой тоскливый день. 1 ,
В кабинете стало сумеречно, но он, не зажигая огня, поправил тоненькие дужки очков и пододвинул к себе очередную бумагу. Надо было торопиться, расчищая авгиевы конюшни своих предшественников.
Лажечников ужаснулся, узнав в первый же день, как много ожидает его нерешенных дел. В одном столе за пять лет скопилось 1570 бумаг, в другом 1400. По полтора года не давали справок в гражданскую палату. А отступлений от закона, от истины — не счесть..
Давно тянулась переписка с витебским гарнизонным батальоном. Командир писал, просил, увещевал. А губернское правление отвергало, отклоняло, отговаривалось. А и дело-то все было... в соломе на подстилку солдатам. Он за-
52
нялся тяжбой и быстро решил дело, которое четырегода пролежало без движения во дворце. И вот. уже 984 солдата витебского гарнизона получили наконец солому.
В те же дни его пребывания в Витебске поступило:ука-зание провести перепись населения. За короткий срок с января по март 1854 года под его председательством губернское правление провело перепись и представило о ней отчет.
И еще одним делом Лажечников оставил по себе добрую память. В губернском правлении, в так называемых «столах», были заняты с утра до вечера мелкие витебские чиновники. Из сочувствия к ним он подготовил представление на имя губернатора об упорядочении жалованья. Его предложения были приняты. И с этого дня к нему прониклись уважением многочисленные чиновники.
Обычно он работал в своем кабинете в другом здании, но часто, как сегодня, ему приходилось сидеть здесь, в губернаторском дворце.
Дворец стоял над самой рекой и чем-то напоминал тот, родовой, в Коломне, где среди дворовых в полуподвале юный Лажечников слушал сказки в давние дни детства.
Поговаривали, что прежде жили здесь иные именитые постояльцы: он купцов-хозяев дома до самого Наполеона. При мысли о великом полководце он подходил к окну и глядел на брусчатый квадрат пустынной Дворцовой площади.
В нем вдруг просыпался историк, оживал писатель, и воображение рисовало яркие картины прошлого.
«Надо более следовать поэзии истории, нежели хронси логии ее, не быть рабом чисел»,— часто повторял он.
53
И виделась уже ему эта площадь в другие времена, сорок лет назад. Гремели барабаны. В окружении свиты проходил среди колонн, а потом поднимался по лестнице французский император.
А то вдруг до слуха долетали звучные команды. Шел утренний развод войск. И, щурясь от всходившего над Двиной солнца, Наполеон что-то нервно и мрачно бросал своим приближенным...
Словно желая прогнать наваждение, снимал очки и возвращался в кресло вице-губернатор. Неразобранные дела, цачки бумаг ждали своей очереди, справедливого и единственного решения. И, вникая в горькие строки залитых слезами прошений, с болью воспринимал каждую мелочь необычный правитель Витебской губернии.
И тогда на ум ему приходили прекрасные в своей неповторимости страницы Сервантеса, особенно те, где отважный оруженосец рыцаря Печального Образа вдруг получил в управление остров. Мудро и просто решал Санчо Панса запутанные интриги, которые плели его подданные. Звучали в памяти слова совета Дон Кихота новоявленному губернатору: «Если когда-нибудь жезл правосудия согнется у тебя в руке, то пусть это произойдет не под тяжестью даров, а под давлением сострадания...»
Состраданием руководствовался он ежечасно, решая, как поступить с очередными тяжбами. Были среди них городские, но основу составляли присланные и привезенные из глухих уголков края.
Усталый, чтобы хоть на время отвлечься, писал он послания друзьям в Петербург, Москву, Тверь. Но и в письма самым близким врывались местные события, меж лас-
54
ковых строк дружеского разговора умещались грустные
мысли, тоскливые слова о жизни губернии.
«Белорусская деревня,— писал он, словно сгибаясь под тяжестью сказанного,— это две-три смиренных хижины с одним окном, где и собаки не лают... Здешний крестьянин загнан, забит, под пару тощей своей клячонке в веревочной сбруе... Кем ни загнан белорусский мужичок; и войной, и арендаторами, и всем, что его окружает. Он ест обыкновенно... смесь из одной трети муки, двух третей мякины, род кирпича, которым в степи топят избы...»
Он приготовил стопку бумаг, которые надо было рассмотреть первыми с утра, и вышел из кабинета.
Четыре колонны главного фасада были той границей, за которой монотонно и бесконечно стучал по брусчатке площади дождь.
Лажечников постоял за колоннами, близоруко поглядел в сторону Двины, послушал дождливую скороговорку и шагнул под открытое небо.
Переходя через площадь, он представил, как весь промокший придет домой, как на звон колокольчика выбежит Маша, увидит его и вскрикнет свое милое: «Ах, Ваня!.. Как же ты так...»
Дождь скрывал от него город, о котором он писал:
«Витебск... весь крыт деревянной черепицей, поросшей мхом, и вдобавок с смешными досками на крышах, на которых стоит бочка с протухлой, замерзлой водой, и в ней помело. На главной улице есть домишки, которые так вет-хи, что два наши ярославские мужичка свалят разом...»
Он знал, что здесь рядом, невидимые ему сейчас, стоят эти домишки. Глубоко в сердце шевельнулась тоска и
55
вместе с ней — строки, полные горечи. Он шептал их, но шепота своего не слышал. И с бесконечной песней дождя сливались слова стихов:
..............Город грустный, город сонный,
..........Скоро ль я с тобой прощусь
И судьбою благосклонной
Вдаль, на родину помчусь?..
, Никто не мог ему ответить на этот вопрос. Но и сам он понимал, что „пока его удерживало здесь лишь одно — желание .добра, пользы месту служения, бедному уголку отечества,
II
— ..Медленно., как туда над Двиной, проходили дни. Они вытянулись в семь долгих месяцев. Лажечников видел, как, замерзала река, как потом, расправляя силы, срывала и уносила к Балтике льдины.
У него появились знакомые, которые любили приходить в большую квартиру с видом на Соборную площадь.
, До воспоминаниям, хоть был он вице-губернатором, правителем края, выражение детского простосердечия не сходило с его лица. Глаза улыбались шутливо и приветливо. Движения были торопливы, но и робки, как в юности; Да, собственно,^ и сейчас, постаревший, он сохранил юношеское сердце^ Кто-то из современников, вспоминая о нем, сказал: «Для одного юность — эпоха, для другого — целая жизнь».
Он всегда был .рад гостям и встречам па тихих улицах
города. Друзьям он писал:
... «...здешние окрестности и зимою живописны, что же
56
должны они быть летом? А исторические места, которые опоясывают Витебск? Здесь недалеко Островно, где граф Остерман-Толстой остановил с горстью русских отборные легионы великой армии великого Наполеона...»
Из скромности он не написал, что был адъютантом Ос-термана-Толстого — пусть уже и в иные годы. И — главное: сам участвовал во многих сражениях Отечественной войны. И в его послужном списке, который старательно изучали в архиве витебские историки и краеведы разных поколений, сказано: «12 сентября 1812 года поступил в Московское ополчение прапорщиком». Не миновал дорог Беларуси — Полоцк, Шклов, Борисов, Минск. «За кампанию 1812 года получил серебряную медаль» — это тоже из послужного списка. «За оказанную в генеральном сражении под стенами Парижа храбрость пожалован кавалером ордена св. Анны...» В другом месте его формулярного списка находим и более точные данные об участии ъ сражениях на территории России: «Был в походах по бытности в Московском ополчении в 1812 году при выступлении французских войск из России в разных движениях близ Москвы и от оной в преследовании неприятеля, 8 октября при атаке у селения Тарутина, 12-го при городе^ Малом Ярославце, ноября 7 при Красном, 10-го при разбитии неприятельского корпуса при г. Борисове...»
Так за много лет — за сорок, если быть точным,-^ до своего появления на должности вице-губернатора Витеб^ ской губернии Лажечников уже. прошел в рядах воинов и по нашему краю. .
Всю жизнь влюбленный в историю родины, он и в Витебске успел разыскать интересные материалы:
Ж
«Здесь есть особый род жителей, которых вы нигде не встретите. Это — панцирные бояре. Собираю о них сведения...» Эти сведения о служивых людях, которые несли военную службу на коне и в тяжелом панцире, стали через 15 лет основой его последнего романа «Внучка панцирного боярина».
А пока много времени занимала переработка «Ледяного дома», который Лажечников готовил к третьему изданию. Оба предыдущих появились уже давно, почти двадцать лет назад. Выпустить снова роман не удавалось: многое смущало цензуру. И решение было коротким: «не дозволять... к напечатанию новым изданием».
Теперь в Витебске, думая о своем будущем собрании сочинений, Лажечников переписывал и исправлял многие страницы. Он вспоминал дружеские советы Белинского и Пушкина и заново переделывал старые главы, дописывал новые. Но, зная мнение цензурного комитета, вынужден был идти на уступки.
. Когда-то перед эпилогом он поставил эпиграф, на который мог решиться только человек передовых взглядов, писатель, продолжающий литературные традиции декабристов:
Сыны отечества! в слезах
Ко храму древнего Самсона!;
Там за оградой, при вратдх,
Почиет прах врага Бирона!
Отец семейства! приведи
К могиле мученика сына;
Да закипит в его груди
Святая ревность гражданина!
58
Эти строки написал Кондратий Рылеев. И надо было обладать гражданским мужеством, чтоб в канун десятилетия казни декабристов опубликовать роман с таким эпиграфом, пусть и безымянным, но говорящим о многом.
С душевной болью думал теперь Лажечников о том, что рылеевские строки придется снять.
Снова и снова шептал он чеканные строфы думы «Волынский»:
Не тот отчизны верный сын,
Не тот в стране самодержавья
Царю полезный гражданин,
Кто раб презренного тщеславья!..
Но тот, кто с гордыми в борьбе,
Наград не ждет и их не просит,
И, забывая о себе,
Все в жертву родине приносит.
Эти строки знал наизусть Лажечников и всегда помнил, что они и воссозданный Рылеевым образ Артемия Петровича Волынского послужили основой для романа «Ледяной дом». И теперь он должен сам своею рукой их изъять. Что подумают когда-нибудь потомки? Наверно, решат, что в отличие от рылеевского — да и своего собственного героя — он не был способен к борьбе... Нет, в грядущих поколениях должны понять, в какое время он жил, что любил и что ненавидел. И пусть не вступал в открытый бой, но чистой жизнью своей, стремлением к справедливости заслужил светлую память. Все ёго книги — одна заветная песнь о родине и ее истории. Даже без эпигра-
59
фа главная мысль романа, содержание и смысл его останутся ясными сейчас и через много лет.
А ты, сегодняшний читатель, не пожалей времени, прочти (впервые или еще раз) роман «Ледяной дом» и :не оставь без внимания эпиграф перед эпилогом — предмет раздумий и тревог Ивана Ивановича Лажечникова в витебские дни.
111
В который раз за последнее время пришлось остаться дома. Чувствовал себя больным и разбитым.
С площади в открытое окно влетали голоса, цокот копыт и тополиные пушинки. Этот июньский снег, сухой и теплый, вдруг напомнил о прожитых годах. И уже трудно было определить, седина ли посеребрила виски или легкий пух тополей.
Маша тихонько напевала, и он узнал свою песню из романа «Последний Новик»:
. Сладко пел душа-соловушка
В зеленом моем саду;
Много-много знал он песен,
Слаще не было одной.
. Ах, та песнь была заветная,
Рвала белу грудь тоской;
А все слушать бы хотелося,
Не расстался бы век с ней.
Очевидно, Маша просто хотела доставить , ему радость, И хоть напевала она стихи на какую-то странную, чуть ли не разудалую мелодию, -грустью веяло от песни:
60
Вдруг подула с полуночи,
Будто на сердце легла,
Снеговая непогодушка
И мой садик занесла.
Со того ли со безвременья
Опустел зеленый сад...
Молча перебирал свои — теперь небольшие >— книжные пожитки Лажечников.
А Маша пела, как в безвременье опустел сад, как улетел перелетный соловушка в дальнюю сторону.
«Может* я и есть тот соловушка?» — устало додумал писатель. В дневнике он записал: «Песнь моя единая об истории родного народа. Что ж, и этим я доволен. Я до^ стигнул своей цели: благородство, патриотизм, все то,, что хотел выразить в романах, нашло отзывы в сердцах сограждан...»
.Вздрогнули руки, перебиравшие книги. Они дотронулись до самой сокровенной связки. Перевязанные тонкой тесемкой лежали в ней дорогие сердцу письма Пушкина.
Неожиданным и странным было то давнее знакомство. Молодой адъютант генерала Иван Лажечников помешал дуэли молодого Александра Пушкина.
Часто-вспоминал он этот эпизод и через много лет описал в статье «Знакомство мое с Пушкиным».
В квартиру, где жили Лажечников и по соседству: майор Денисевич, однажды вошли трое незнакомых. «Один,— рассказывал Лажечников,—был очень молодой человек, худенький, небольшого роста, курчавый, с арабским профилем, во фраке». Он обратился;к Денисевичу:: «..> цы на-
61
значили мне быть у вас в восемь часов (тут он вынул часы); до восьми остается еще четверть часа. Мы имеем время выбрать оружие и назначить место...» «Я не могу с вами драться,— сказал Денисевич,— вы молодой человек, неизвестный, а я штаб-офицер...» «Я русский дворянин, Пушкин: это засвидетельствуют мои спутники, и потому вам не стыдно иметь будет со мною дело». «При имени Пушкина,— пишет далее Лажечников,— блеснула в голове моей мысль, что передо мною стоит молодой поэт, таланту которого уж сам Жуковский поклонялся, корифей всей образованной молодежи Петербурга, и я спешил спросить его: «Не Александра ли Сергеевича имею честь видеть перед собою?» «Меня так зовут»,— сказал он улыбаясь. «Пушкину,— подумал я,— Пушкину, автору «Руслана и Людмилы», автору стольких прекрасных мелких стихотворений, которые мы так восторженно затвердили, будущей надежде России, погибнуть от руки какого-нибудь Денисовича; или убить какого-нибудь Денисевича и жестоко пострадать... нет, этому не быть!..» Лажечникову удалось уговорить своего соседа отказаться от дуэли и извиниться.
Он снова припомнил все это и радостно улыбнулся, затем развязал тесемку — и выпали, рассыпались по столу листки с пушкинскими строками к нему, писанные двадцать лет назад.
«Несколько раз проезжая через Тверь, я всегда желал случая Вам представиться и благодарить Вас, во-первых, за то истинное наслаждение, которое доставили Вы мне Вашим первым романом, а во-вторых, и за внимание, которого Вы меня удостоили».
62
«Я его удостоил...— с любовью подумал Лажечников.^-: Нет, Александр свет Сергеич, это Вы меня удостоили своим вниманием».
, Он посылал ему свои романы с надписями, которые свидетельствовали об уважении и любви: «Первому Поэту Русскому Александру Сергеевичу Пушкину с истинным уважением и совершенною преданностью подносит Сочинитель...»
Из второго письма он прочел лишь начало, и сразу подступил к горлу комок и хотелось зарыдать от того, что уже нет на земле человека, написавшего эти добрые строки.
«Я все еще надеялся, почтенный и любезный Иван Иванович, лично благодарить Вас за Ваше ко мне благорасположение...»
«О господи! Это меня он благодарил. Как же должен я быть благодарен ему, светлейшему уму России, за эти слова...»
«Проезжаю через Тверь на перекладных и в таком виде, что никак не осмеливаюсь к Вам явиться и возобновить старое, минутное знакомство. Отлагаю до сентября, то-есть до возвратного пути.,.»
Не получилось и на обратном пути.
И потом еще одно письмо получил он от великого поэта.
«Позвольте, милостивый государь, благодарить Вас теперь за прекрасные романы, которые все мы прочли с такой жадностию и таким наслаждением. Может быть, в художественном отношении Ледяной Дом и выше Последнего Новика, но истина историческая в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело Волынского будет обнародо-
63
вано, конечно, повредит Вашему созданию; но поэзия останется всегда поэзией, и многие страницы Вашего романа будут жить, доколе не забудется русский язык...»
Маша все пела. А он не слышал ее. И только последние слова неожиданно коснулись слуха:
Не забыл он песнь заветную,
Все про край родной поет,
Все поет в тоске про милую,
С этой песней и умрет.
I '
Ах, как он тогда опоздал!.. Приехал в Петербург из Твери на несколько дней. Дважды заходил, чтобы поклониться великому поэту, и не застал. А через два дня Пушкина не стало.
— Мне остается привести еще один, последний документ, которым закончилась жизнь Лажечникова в Витебске. Каждый раз, когда я читаю эти строки, становится горько и больно за талантливейших писателей наших, обреченных царизмом на унижение и бесславье.
«Высочайшим приказом, отданным 2 июня по Гражданскому ведомству, уволен я от службы с мундиром, должности присвоенным. Но при этом случае не сделано никакого распоряжения об ассигновании мне пенсии... И-потому прошу покорнейше Ваше Превосходительство иеходотайствовать мне* через кого следует, означенную пенсию... и при этом случае принять во внимание, что эта пенсия единственное средство к моему существованию. Июня 2 дня 1854 года. К сему прошению Статский- Сс>ве;Т-ник Иван Иванов сын Лажечников руку приложил».
64
Он приложил свою талантливую писательскую руку к прекрасным романам русской литературы, а вынужден был просить пенсию на пропитание. И потом еще продолжать работать «в должности» на протяжении многих лет.
Но тут уже надо было бы начинать другой рассказ о жизни и творчестве Лажечникова в последние годы.
ОСЕННИЙ
БУКЕТ
В новом, залитом солнцем, выставочном зале Витебска экспонировались работы акварелистов. Много дней ездили они — представители разных республик страны — по Придвинью. А о том, где побывали, можно было судить по названиям работ: «Витебские ткачихи», «Юность Новополоцка», «Браславские озера».
Под одной из акварелей я прочел: «Здравнево — репинские места». Незадолго до выставки все художники отправились туда, чтобы поклониться памяти гениального русского художника.
Был май. Над самой Двиной цвели сады. И лепестки падали прямо в воду. Акварелисты из Ашхабада и Николаева, Подмосковья и Урала любовались белорусской природой, восхищенно смотрели на голубые озера и темно-зеленые боры,
67
на скромные неброские цвета, которые когда-то запечатлел Репин.
Он приезжал сюда обычно в такое же время, в мае, когда входила в берега разливающаяся Двина, и оставался до поздней осени.
Как Михайловское и Ясную Поляну, война не пощадила и этот прекрасный уголок нашей Родины. И нет уже дома, построенного по рисунку самого художника. Лишь на одной из чудом уцелевших построек напоминает о прошлом мемориальная доска:
«Великий русский художник Илья Ефимович Репин жил в деревне Здравнево с 1892 по 1900 гг.»
По-моему, надпись не совсем точна. В ней не хватает важного и весомого слова — работал. Его письма и воспоминания современников свидетельствуют, что было именно так, что здравневские дни великий труженик наполнил работой. И видно это даже по неполному списку картин: «Дуэль», «Ночь при свете луны», «Барышни в стаде коров», «Охотник» и наконец — «Белорус» и «Осенний букет».
Здесь Репин сделал много набросков на Двине. Небольшой эскиз карандашом посвятил восстанию в Витебске против архиепископа Иософата Кунцевича. Сюжет ему подсказал витебский историк Алексей Парфенович Сапунов, автор книг «Витебская старина», которые он подарил художнику. Репин мечтал сделать этот эпизод центром большой картины.
«Все происходило здесь, в Витебске, стены Успенской церкви и площадь еще целы...— писал он В. В. Стасову.— Словом* история эта имеет большое идейное значение
как столкновение народа, угнетаемого порабощающей его духовной аристократией католической. Я бы желал теперь с этим хорошенько познакомиться. Вы ведь все знаете — подыщите мне, что есть у Вас в библиотеке почитать об этом событии».
Эскиз «Проповедь Кунцевича в Витебске» хранится в областном краеведческом музее вместе с другими рисунками, созданными в Здравневе.
Труды и дни великого художника. Мне хочется проникнуть в творческую атмосферу, в которой рождались лишь две работы: «Осенний букет» и «Белорус».
Приглашаю вас в Здравнево в один из дней конца лета 1892 года.
За рекой синел лес. Репин знал, что этот цвет синевы обманчив. Выглянет из-за облачка солнце — и первый же луч все изменит. А он бессилен передать на полотне это движение, смену цветов и оттенков в природе.
Художник еще раз коснулся кистью полотна, обвел кромку леса и бросил чуть-чуть желтизны на деревья. Прищурился, поглядел...
У ног его на августовской росе вспыхнуло солнце, потом рассыпалось на искринки и весело заиграло в желтых листьях. И, словно от его прикосновения, листья зашуршали. Репин сделал несколько быстрых движений кистью. Затем рука будто замедлила полет. Внимание художника отвлек падающий лист. Репин следил за ним, и, как этот одинокий лист, в памяти мелькнуло воспоминание.
69
Тогда был майский день. И он, возбужденный, довольный поездкой, написал своему ученику и другу Валентину Серову:
«А я только что вернулся из-под Витебска, где я купил наконец себе прекрасное именьице. Хутор, 108 десятин земли, 40 штук рогатого скота, 4 лошади и все хозяйство. На быстрой Двине. Край теплый, народ разнообразный...
Теперь так тянет туда».
Его сразу потянуло в эти места. Правда, пришлось много поработать, перестраивая дом. Но что поделаешь — он привык: без труда ничего не дается.
Уже второй час стояла Вера, позируя отцу. И ни на минуту не отпускал ее художник. И ни мысли об усадьбе, которую надо было еще достраивать, ни мысли о дорогих людях — ничто не могло отвлечь его от главного.
Этим главным была работа — его картины. Правда, здесь, в Здравневе, в первое время не все удавалось. И брался он то за одно, то за другое — но работу продолжал.
«Сначала стал было писать восход солнца над Двиной,— сообщал он в письме,— потом писал этюд с Нади на воздухе. Она в охотничьем платье, с ружьем через плечо и с героическим выражением... Теперь начал писать с Веры: посреди сада, с большим букетом грубых осенних цветов... в берете, с выражением чувства жизни, юности и неги».
— Отец,— долетел до него наконец голос дочери,— знаешь, как-то зябко стало, по-осеннему... И ветер с Двины холодный.
— А мне не зябко! — дерзко, с вызовом вдруг отозвался Репин.— И с Двины не ветер, а теплая струя Гольфстри-мовых вод.
70
Он отодвинул мольберт, отошел, и вдруг ему показалось, что с портрета смотрит чужое, незнакомое лицо, лишенное красоты и поэзии.
— Картина не получается. Не получается,— пробормотал он, но эти слова слышала и Вера.
...Он отпустил ее домой с единственной просьбой, чтобы дочь прислала к нему Сидора Шаврова — молодого крестьянина из соседней деревни.
И пока Вера шла к усадьбе, пока посылала за Сидором, пока Сидор шел к нему, художник ходил по берегу реки, бросал в воду камешки и смотрел, как расходились круги.
В высокой траве он сорвал ромашку, понюхал — она ничем не пахла. Откуда-то слева Репин услышал шум и плеск, повернул голову и увидел довольно близко от себя барку — лайбу, как называли ее здесь — с огромными парусами. Лайбу тянули бурлаки. В партии было пять человек. Они шли медленно, хоть и по течению реки. И ему было хорошо заметно, с каким напряжением тянут они свою тяжкую ношу.
Репин вспомнил дни, проведенные на Волге. В памяти мелькнули лица волжских бурлаков, старый знакомый Канин.
«Хорошо бы снова вернуться к бурлакам,— подумал он,— написать здешних лайбашников. Куда они тянут свои лайбы? Должно быть, к Витебску...»
Витебск ему нравился. Он не раз говорил об этом, писал друзьям и знакомым.
«За что это Вы так на Витебск осерчали,— удивлялся он в письме Татьяне Львовне Толстой,— уж и существо-вать-то ему не нужно? А это прекрасный городок, на Толе-
71
до похож...» «На пароходе вниз до Витебска 25 верст водою мы ездим с Надей в 1 час 25 мин. Витебск очень живописен...»
Бурлаки проходили внизу, а он стоял на крутом, осыпающемся берегу и сочувственно смотрел на них.
За рекой перед глазами вставал высокий красивый лес — и его точеная кромка, казалось, сама просится, чтобы он скорее перенес ее на полотно. Но пока он лишь описывал свои впечатления от этой красоты в письмах, часто делясь самым сокровенным.
«Я встаю рано: иногда в 4 и даже в 3 часа. Как велик день кажется...»
«...живу самой первобытной жизнью, какой жили еще греки «Одиссеи»... Часто вспоминаю Сизифа, таскавшего камни, и завидую чудесам над Антеем. Ах, если бы... это прикосновение, близкое к земле, возобновило бы мои силы, которые в Петербурге в последнее время стали цорядочно хиреть...»
Репин сорвал ромашку, приложил ее к той первой и стал собирать букет. Были в нем и цветы, названия которых художник не знал. Он собирал осенний букет с белорусского луга и не мог не думать о том, какое дикое несоответствие между красотой природы и тяжким трудом среди этой красоты.
II
Сидору передали, что его кличет здравневский барин. И он принарядился как мог и отправился в Здравнево.
Выглядел он и в 30 молодо. Может, потому, что рядом с престарелым отцом казалась жизнь его в самом начале и сулила ему судьба еще многие годы.
72
Отец его Иван, сын Прохоров, был крепостным, много лет состоял на службе, хотя так и остался в солдатском звании. И сейчас в преклонных годах, до которых иные-то и не доживают или, дожив, лежат на печи, отец вместе с сыном ходил и на севбу, и на косьбу, и деревья валил по барскому указу.
С неодобрением отнесся он к тому, что барин решил малевать сына.
в
— Грех это! — сказал отец. И за грехи посулил сыну небесную кару.
Сидор шел по лугу. Шел и думал о Фросе. И хоть была она совсем еще юной, твердо решил забрать в свой дом, сделать законной хозяйкой.
Репина он увидел издалека. Художник стоял у мольберта. И когда упала тень, повернул голову.
— Добрый день, Илья Ефимович,— поклонился Сидор.— Мне барышня Вера Ильинична передавали, что вы малевать меня снова задумали. Ну, я все в хате кинул -= и к вам...
Репин долго работал молча. Потом вдруг спросил:
— Ты, Сидор, усов никогда не носил?.. А вот я тебя с усами изображу. Этаким красавцем будешь. Лицо мужественное. Фигура здоровяка-атлета. И назову этот портрет «Белорус».
По-прежнему тихо шуршали падающие листья.
Где-то вдалеке слабым костерком вспыхнула песня. Она словно разгоралась, и уже можно было разобрать слова:
На гары дубочак,
Зялёны л1сточак,
73
Не бачыла міленькага
Ужо друп дзянёчак.
— Кто это поет? — оторвался от мольберта Репин.
— Похоже, Ефросинья... Рассказывал я вам про нее,1— смущаясь, торопливо объяснял Сидор.
А голос девичий, а песня белорусская все приближалась, словно костер уже горел где-то совсем рядом, и от него становилось теплее:
•
Я ў садочку хаджу,
Руту-мяту саджу:
— ВЫЙД31, ВЫЙД31, мой м1леньк1,
Штось я табе скажу.
— Выйди, выйди, Сидор! — хитро подмигнул .Репин.— А то так и пройдет мимо и ничего не скажет. Зови ее!
Сидор позвал.
И Фрося, смущенная тем, что ее слушал здравневский барин, прервала песню. Она подошла к самому мольберту, но посмотреть не решалась, и все же глянула.
— Какой пригожий! — не сдержала удивления Фрося.
— Да уж как есть! — приосанился Сидор.— Аль не признала?
— Признала! Как же!.. Только больно пригожий. Ну просто ангел.
— Вот и первое выступление критика,— не скрыл своего огорчения Репин.— Звал на песню — а вон какая песня спелась...
— Так она споет! — с готовностью отозвался Сидор.
— Да уж не теперь. Приходите вечером. А ты, Сидор, в усадьбе останешься — завтра с утра будем продолжать.
— Придем, Илья Ефимович! — заверил Сидор.
74
III
Где-то за Двиной уже село солнце. Его последний луч проскользнул через зелень, окружавшую дом. Деревья стояли под самыми окнами, и луч перепрыгнул в ближайшую комнату, в которой только что зажгли свечи.
Вера играла на фортепьяно «Осеннюю песню» Чайковского. Грустная мелодия долетала до высокой башенки,
выстроенной над крышей по проекту хозяина.
Репин слушал вместе с гостями, которые, как часто бывало, собрались у него в этот вечер. Два молодых актера, гастролирующих в Витебске, посетили здравневский уголок. Приехал из города фотограф Сигизмунд Антонович Юрковский со своим аппаратом новой конструкции. Да в укромном уголке, куда устроил хозяин, сидели смущенные Сидор и Фрося.
Когда замолкли последние аккорды, первым нарушил молчание Репин:
— Совсем я сентиментальным стал. Слушал сейчас-музыку и чувствовал: вот-вот слезы брызнут... Как тонко подслушана природа, биенье человеческого сердца среди шороха листьев, опустевших полей и журавлиного курлыканья... Зависть меня мучает тайная ко всем певцам природы, особенно к собратьям моим по кисти. Свою любовь к полям и лесам они переносят на полотно. А я не могу. Сколько любовался красотой осени и у Льва Николаевича в Ясной Поляне, и уже здесь. И ведь рождались во мне и мысли и чувства... Вчера малину собирали. Забрели в роскошный малинник. А ягоды ни одной я сорвать не посмел. Жаль было красоту красок разрушать. Долго по лесу ходил. И все звучало во мне «Благословляю вас, леса», слов-
75
но я сам этот романс написал, а не Чайковский. С вами бывает такое?
Петербургский гость-певец склонил голову и прошел через комнату к фортепьяно. А через минуту Вера уже играла, и голос певца лился из распахнутого окна, сливаясь с шелестом листьев, плеском Двины:
Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды...
Едва он закончил, Репин, поблагодарив, спросил, знают ли петербургские гости песни Белой Руси. И попросил Фросю спеть.
Она, смущаясь, встала, но никак не могла начать. Что-то першило в горле, что-то мешало ей в этой необычной обстановке барского дома. И все же она спела. И оба петербургских гостя заговорили почти одновременно.
— Чудесно! Да вы прирожденная певица,— воскликнул один.
А белорусские песни еще грустнее наших, русских,— заметил второй.
— Я за последние годы много песен слушал,— задумчиво начал Репин.— Украинские на Днепре, когда «Запорожцев» писал, ну, я их с детства знал. Русские на Волге, там я рядом с бурлаками был. А вот теперь белорусские на Двине услышал. Три языка, а стон один — горький, тяжелый.— Он умолк, а потом закончил: — И белорусские песни стали сердцу близки. Такая щемящая грусть в них. Природе осенней сродни.
— А знаете, Илья Ефимович, это чувство осени, по-моему, хорошо выразил Тютчев,— сказал петербургский гость — артист Александринского театра.
76
Мне о Тютчеве говорил Лев Николаевич. Но, признаться, стихи философские, которые он прочел, меня в восторг не привели.
— Да что вы, Илья Ефимович. Это же тончайших чувств поэт. Позвольте вам прочесть об осени:
Есть в осени первоначальной
Короткая, но дивная пора —
Весь день стоит как бы хрустальный,
И лучезарны вечера...
— Интересно,— выслушав стихи, сказал Репин.— И все же мне больше по душе Пушкин. Помните?
Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей.
Они унылые мечтанья
Живее пробуждают в нас.
Так иногда разлуки час
Живее сладкого свиданья.
Ему показалось, что далекое эхо повторяет эти слова:
Так иногда разлуки час... разлуки час... час...
Вера снова заиграла. И в такт музыке что-то отстукивал один петербургский гость, чуть подпевал другой, да сидели молча в сторонке Сидор с Фросей. И все никак не мог приладить аппарат собственной конструкции Юрковский.
Надя в мужском охотничьем костюме вбежала в комнату с криком:
— А вот и я — ваш Федя!
Никто не рассмеялся проделке младшей дочери Репина,
77
и она, обиженная, тут же исчезла, й сам художник, извинившись, тоже вышел вслед за ней.
...Стоя в своей здравневской мастерской, од быстро и легко наносил мазок за мазком. И оживала картина, которая не получалась утром.
Молодая и красивая женщина, похожая и не похожая на Веру, стоит среди сада. И в руках у нее — букет полевых цветов. Посвечивают маленькими солнышками ромашки. И рядом с ними — другие цветы белорусской земли.
Может, именно в этот вечер, в эти минуты оц закончил портрет дочери — один из самых поэтичных в русской живописи.
Здравнево — единственное место в нашей республике, связанное с жизнью и творчеством Ильи Ефимовича Репина.
По материалам, которые мне удалось собрать, на Витебской студии телевидения был поставлен спектакль «Осенний букет». Когда он готовился и об этом сообщила местная газета, ко мне пришел телезритель и сказал:
— Моя фамилия Шавров.
Оказалось, что это — сын Сидора Шаврова, изображенного Репиным в портрете «Белорус».
Порфирий Сидорович Шавров работал тогда в школе рабочей молодежи, преподавал историю.
Я записал его рассказ.
— Репина я видел почти полвека назад,— говорил П. С. Шавров,— был я тогда мальчишкой. Помню, как с другими ребятами бегал за великим художником, смотрел через ограду, как он собирался на охоту. Илья Ефимович
78
уже не жил в Здравневе, а приезжал поохотиться в наши леса, которыми так богата Витебщина. Еще живя здесь, он хорошо изучил наш край.
Останавливался Репин в своем доме, в котором по-прежнему жила и учила крестьянских ребятишек рисованию и черчению его дочь Татьяна Ильинична.
По воспоминаниям отца Сидора Ивановича, я знаю, что Репин рисовал его три дня. Художник пригласил отца к себе, рисовал возле изгороди, а в перерывах кормил и поил, усаживая рядом со своей семьей.
Рассказывал отец и о том, как Репин в саду писал портрет своей дочери Веры. И в нашей семье всегда хранились открытки — репродукции «Белоруса» и «Осеннего букета».
Отец мой прожил, как и дед, долгую жизнь. Жил в деревне Сахарове. С 1930 года работал конюхом в колхозе «Третий решающий» Бабиничского сельсовета Витебского района. Но, конечно, я его помню уже не таким молодым, как он выглядел на репинском портрете.
Мать моя Ефросинья Семеновна тоже часто рассказывала нам о «добром барине», как она называла Репина.
У Ильи Ефимовича было много стьян. Кроме отца он написал портрет
Василия Корунного из соседней деревни Тяково. Это портрет крестьянина с топором. О нем я слышал от отца, но портрета не видел и, где находится, не знаю. Жаль, конечно, что и вещей репинских никаких не сохранилось.
Порфирий Сидорович положил на стол фотографии отца и матери и несколько репродукций, которые хранились в семье и были бережно пронесены через суровые испытания военных лет...
ВИТЕБСКИЙ
ДЕНЬ
ВЛАДИМИРА
МАЯКОВСКОГО
Описать любой день из жизни Владимира Владимировича Маяковского — не просто. А я хочу восстановить день, проведенный поэтом в Витебске.
Свидетельств мало. Есть стихи, которые поэт написал после посещения города и назвал вначале «Витебские мысли». Сохранилась старая афиша, извещавшая о его выступлении. Но особенно помогли мне те, кто видел и слышал Маяковского. Встречаясь с ними в разные годы, я записывал эти живые рассказы.
Из воспоминаний старейшего витебского библиотекаря Марка Ефимовича Брукаша: «В Витебске в 20—30-е годы побывали многие известные советские
писатели. Маяковский приехал рано утром 26 марта 1927 года. Это было его
95
единственное посещение нашего города. Пробыл поэт в Витебске только один день, а назавтра уже выступал в Минске. В поездке его, как всегда, сопровождал неизменный организатор выступлений Павел Ильич Лавут, о котором поэт вспоминает в поэме «Хорошо!».
I
Поезд прибыл на рассвете. Сквозь мартовский туман чуть посвечивали привокзальные огни, слышались заспанные голоса и шипение паровоза.
Их никто не встречал. Но Маяковского и его спутника это не смутило: они уже давно привыкли к таким разъездам по стране.
— Не к бабушке, не к любимой в гости едем! — басил поэт.
Он приезжал к своим читателям. Он хотел сам лицом к лицу встретиться с ними, разговаривать, спорить. И в статье «Как делать стихи?» прямо об этом сказал: «Надо всегда иметь перед глазами аудиторию, к которой этот стих обращен. В особенности важно это сейчас, когда главный способ общения с массой — это эстрада, голос, непосредственная речь».
В литературной хронике В. Катаняна «Маяковский» есть короткая запись: «24 марта 1927 года выехал в лекционную поездку в Смоленск, Витебск, Минск».
Вчера почти до полуночи шумела молодая аудитория в Смоленске, сыпала записки и все не хотела прощатьвя с поэтом. А сейчас совсем рядом звенел в тумане витебский трамвай.
96
*— Вы знаете, что этот трамвай один из самых старых в стране? — спросил Лавут, когда звонки раздались почти над ухом.— Поедем?
Но вместо ответа Маяковский предложил;
— Из уважения к древности города и трамвая давайте загадаем: если первою встретится женщина, тогда ползем в тумане. Если мужчина — едем. Как, Лавут, согласны? Хотите пари — первой вопреки библии будет женщина.
Из тумана выплыло сияющее женское лицо. Маяковский улыбнулся;
— Со мной бессмысленно заключать пари. Но судьба — злодейка. Однажды я проспорил Париж. С площадями, памятниками, с Триумфальной аркой и Эйфелевой башней. Впрочем, Витебск — не Париж...
Они пошли пешком. Туман неожиданно стал редеть, и древний город дружелюбно выглядывал из-за его серого занавеса.
— Как в античном театре,— сказал Маяковский,—^ не хватает только хора. А вот и хор...
По улице бежали мальчишки.
И каждый, размахивая пачкой газет, старался перекричать товарища:
— «Заря Запада!» Покупайте свежий номер газеты! Новости международной жизни!
Маяковский наклонился и доверительно шепнул Ла-вуту:
Не волнуйтесь, о нашем приезде напишут в следующем номере.
Но в его голосе чувствовались огорчение и обида,
И вдруг звонкий мальчишечий тенорок возвестил:
4 Зак. 3692
97
Сегодня в театре выступит поэт Владимир Маяковский!..
Дальше шагать стало веселей. И Лавуту было приятно наблюдать, как изменилось настроение его спутника.
Над Западной Двиной Маяковский остановился:
— Смотрите! Да это же ледоход! Великолепнейшее зрелище!
Под мост нырнула огромная льдина, за ней, словно вдогонку, другая, чуть поменьше.
— Лавут! — раздался требовательный голос Маяковского.— Предлагаю: постоим, ледоход понаблюдаем. Ведь это же на всю жизнь картинища. А я никогда здесь не был. И, может, не придется больше все это живьем увидеть. Разве что на рисунках... Знаете, я, когда пять лет назад в Берлин приехал, на выставку живописнейшую попал. И что вы думаете, при ближайшем рассмотрении знаменитейшими художниками на ней оказались... русские — Шагал и Кандинский. И на полотнах Шагала — Витебск: соборы, улочки, маленькие домишки. А над ними •— молодые и бородатые люди летают... Так я с Витебском познакомился по картинам Шагала... Изобразил он все в точности. Вон тот собор видите? И у него такой. Только цвета другого. Нравится вам город?
В туманы крыши спрятавши, стоят дворцы и ратуши...
Ничего заготовочка, а? Авось пригодится... А туман ушел за реку. Может, и мы пошагаем дальше? Как считаете, товарищ главный организатор литературных вечеров и утренников?
98
Они перешли мост и увидели странную вывеску. На ней местный художник старательно вывел рака, кружку пива и надпись: «Завод имени Бебеля».
— Ну и чудище! — пожал плечами поэт. И, нахмурившись, что-то занес в записную книжку.
II
Прошло несколько часов. Маяковский уже привычно, по-хозяйски окидывал взглядом улицы и дома, весело постукивал тростью и, слегка приподнимая кепку, приветствовал встречных горожан, удивляя их своей галантностью.
Его видели в тот день на Успенской горке и на площади Свободы, над Витьбой и у старой ратуши, он прокатился в трамвае и снова мерил улицы своими огромными шагами.
Из воспоминаний работника книжной торговли Антона Ивановича Осиповского: «В тот далекий, но памятный день, я стоял за прилавком книжного магазина. Когда вошла большая группа людей, я сразу обратил внимание на самого высокого, который ростом своим возвышался над всеми.
— А что у вас есть Маяковского? — обратился он через головы стоящих так громко, что все, кто был вч магазине — и продавцы и покупатели — повернулись к нему.
— Ничего нет,— ответил я.
. — Как — ничего? Чем же вы это объясняете? Вам не присылают книг Маяковского?
— Их раскупили.
4*
99
= Значит, читают? Это хорошо! А на моем вечере книг продавать не будете? Жаль, очень жаль.
И только теперь я понял, что передо мной Владимир Маяковский...»
Встречи и разговоры с поэтом запомнились многим.
По воспоминаниям бывших сотрудников газеты, он, распахнув короткое пальто, вошел в редакцию «Зари Запада». И здесь его ждали. В надежде встретить известного поэта собрались журналисты, молодые литераторы, артисты театра.
Маяковский сразу как будто заполнил тесную комнату и без всяких вступлений заговорил о том, что его взволновало в этот день. Он сказал несколько слов о городе, о том, что увидел и что понравилось. А потом с иронией заметил, что обратил внимание на странный факт — пивзавод, но-' сящий имя Августа Бебеля — вождя немецких рабочих, руководителя германской социал-демократии. И обещал обязательно написать об этом стихи. Не доставая записной книжки, он по памяти прочел строки, уже написанные тут:
Товарищ,
в мозгах
просьбишку вычекань,
да так,
9 чтоб не стерлась,
и век прождя:
брось привычку
(глупая привычка!) —
приплетать
ко всему
фамилию вождя...
100
Маяковский обвел взглядом комнату и неожиданно улыбнулся: — Я вам стихи прочел, теперь ваша очередь...
Чем еще в этот день занимался поэт?
«Во время выступлений в Смоленске, Витебске и Минске,— пишет В. Катанян,— Маяковский организовал через местные отделения Госиздата продажу журнала «Новый Леф» и прием подписки. В каждом таком случае... брал справки о количестве проданных экземпляров».
Так было и в Витебске. Правда, сколько номеров журнала распространил поэт в нашем городе — неизвестно.
В государственном архиве Витебской области хранится интересный документ. Из него видно, что программа выступления поэта утверждалась специальной комиссией политпросвета. И Маяковский заходил туда для необходимых уточнений и изменений, которые диктовало время.
III
Из воспоминаний доцента Витебского педагогического института Василия Дмитриевича Чистякова: «Я слушал Маяковского в разных городах страны в студенческие годы и позднее. Попасть на выступление поэта всегда хотели сотни людей. И вот я в зале. Минуты нетерпения кажутся часами. Пришлось в самом деле ждать довольно долго. Маяковский появился неожиданно. Лицо серьезное. Не улыбнется. Попросил чаю. Отпил глоток и стал снимать пальто, потом снял пиджак. По переполненному залу, как весенний ветер, прошел смешок. Смех стал более выразительным, когда поэт начал закасывать рукава.
— Что вы смеетесь? Сейчас будет работать Маяковский.
101
Разговор о литературе Маяковский вел большой и интересный. Из стихов, которые он читал, больше всего памятны «Левый марш» и «Товарищу Нетте». Читая «Левый марш», он шагал по сцене. Словно бомбы, бросал в зал горячие слова:
Пусть,
оскалясь короной,
. вздымает британский лев вой.
Коммуне не быть покоренной.
Левой!
Левой!
Левой!
Этого стихотворения в афише не было, и читал он по просьбе слушателей. Запомнилось, каким пафосом были наполнены заключительные строки о Нетте, и особенно вот эти:
В наших жилах —
кровг», а не водица.
Мы идем
сквозь револьверный лай,
чтобы,
умирая,
воплотиться
в пароходы,
в строчки
и в другие долгие дела.
Когда позднее были опубликованы материалы о Нетте, я удивился, как поэт многое, что тогда не было известно о смерти дипкурьера, дорисовал своим гениальным воображением...»
Был субботний вечер. Задолго до начала встречи зда-
102
ние театра осаждали любители поэзии. Они искали контрамарки, толпились у афиши.
Через много лет я увидел эту афишу. Сейчас передо мной лежит фотокопия. В левом верхнем углу, в рамке, слова на белорусском языке: «Беларуск! Друп Дзяржауны тэатр». В правом углу дата — «Суббота 26 марта». По центру мелко — «Выступит» и, постепенно укрупняясь, строка—«поэт Владимир Маяковский». Под фамилией жирная черта, а затем содержание вечера. I. Доклад. В самой середине афиши — его название: «Лицо левой литературы». Темы: Что такое левая литература? Поп или мастер? Стихийное бедствие. Есенинство и гитары. Что такое Новый Леф? Асеев, Кирсанов, Пастернак, Третьяков, Сель-винский, Каменский и другие. Часть вторая: И. Стихи и поэмы: Разговор поэта с фининспектором. Сергею Есенину. Письмо Максиму Горькому. Критикам. Строго воспрещается. О том, как втирают очки. Собачки. Приговор. Ненависть к бумаге. Теодор Нетте. Заключительная часть ^ III. Ответы на записки. А внизу очень мелко — «начало в 8 час. вечера» и «билеты продаются в кассе».
Эта старая афиша — тоже добрый свидетель и очевидец витебского дня Владимира Маяковского.
Новой своей аудитории говорил о молодой советской литературе и читал стихи поэт-агитатор. Он грохотал, как ледоход, начавшийся на Двине, и сам, как огромная льдина, проплывал по сцене. Падали в зал его, добытые из артезианских глубин, строки.
Как всегда, Маяковскому задавали много вопросов.
О том, какими они были в других городах страны, написал в книге «Маяковский едет по Союзу» П. И. Лавут.
103
Но о витебских записках у него нет ни слова. Сохранились ли? Где они?
Однажды, приехав в Москву, я обратился в справочное. Телефон Лавута там числился. И через пять минут я уже звонил, не очень надеясь на успех.
Трубку поднял сам Павел Ильич. Он сказал, что готов помочь мне и ответить на любые вопросы. «Милости просим на Халтуринскую улицу...»
На мой вопрос о витебских записках Лавут ответил, что сам заворачивал их в газету, как и в других городах, сам укладывал в чемодан поэта. А находиться они должны в музее Маяковского.
...Экскурсии в музее шли одна за другой плотным потоком, и я долго не мог ничего выяснить. Пристроился к группе белорусских студентов. Постоял у карты поездок по Союзу. Нашел и отметил взглядом Витебск.
Я провел в музее многие часы. Директор — Владимир Васильевич Макаров был чуток и внимателен, и вскоре я уже набросился на ящик с карточками, на которых были перепечатаны витебские записки. Прочел и быстро стал переписывать. Заведующая рукописным фондом Аида Петровна Сердитова только головой качала. А потом, улыбаясь, принесла большой конверт и высыпала на стол его содержимое. Милая Аида Петровна, она понимала, что радость моя будет неполной, если не увижу своими глазами, не подержу в своих руках сами записки.
И вот они лежат передо мной. Тридцать пять записок. Написаны карандашом, за исключением одной. Ее, очевидно, подготовили дома, заранее написав чернилами.
Вопросы равные. В зале сидели люди, которые внима-
104
тельно следили за развитием молодой советской литературы, круг их интересов был чрезвычайно широк.
«Ответили ли Вы т. Полонскому на его критическую статью на № 1 журнала «Леф»? В чем его правота и ошибки?»
Многих слушателей интересовало творчество того или иного писателя и оценка его произведений Маяковским.
«Ваше отношение к творчеству Есенина. Ваш взгляд на драматическое творчество Луначарского и поэзию Демьяна Бедного».
«Каково Ваше мнение насчет творчества Мих. Зощенко?»
В афише вечера были тезисы доклада Маяковского, и любители поэзии хотели услышать хоть несколько слов по каждому из них.
«...Где Ваша характеристика Асеева, Кирсанова, Пастернака и других?..»
Большое место в записках заняли теоретические вопросы, связанные с идейным содержанием и мастерством. Вот самая длинная записка.
«Имеется ли формальная литературная школа с твердо установленным каноном, а если нет — то почему? На сколько групп раскололось литературное течение? На чем базируется каждая группа? Что признается самым актуальным в художественной литературе наших дней (кроме революции)? Имеется ли тенденция в какой-либо мере к сохранению старых литературных традиций, а также ввод таковых в новейшую пролетарскую литературу? Что больше всего преследуют наши поэты при написании стихотворений и что должны преследовать?»
106
В записках высказывались просьбы, которые свидетельствуют о том, что витебские читатели хорошо знакомы с творчеством поэта.
«Прочтите, пожалуйста, «Облако в штанах».
«Хотелось бы услышать от Вас Ваш «Левый марш». Не откажитесь прочесть».
Один из слушателей прислал свои стихи-пародию с посвящением поэту. Вот начальные строки: «Хочу прочесть стихов хоть том — смотрю: вот это — книжица!..»
Конечно, аудиторию интересует и оценка белорусской литературы: знает ли ее поэт, как относится к ней.
«Интересно было бы знать Ваше мнение и взгляды о белорусской литературе в сравнении с другими и о главных поэтах в частности тоже в сравнении с известными поэтами другой литературы. Думаю, что Вы знакомы с нашей белорусской литературой».
По воспоминаниям П. И. Лавута, поэт, отвечая на этот вопрос, говорил, что с белорусской литературой знаком в
переводах, что знает ряд произведений Купалы и Коласа,
«людей очень талантливых».
Есть записки, авторы которых высказывают свое непонимание поэзии Маяковского.
«Всегда ли понятно Ваше творчество широким массам (по форме)?»
«Вы говорите, что массам непонятны стихи символистов. Но стихи футуристов и подавно непонятны».
Но в целом, если судить по запискам, перед Маяковским в тот вечер была заинтересованная, строгая и доброжелательная аудитория. Общение с поэтом было для нее интересно и полезно. Слушатели хотели продолжения это-
106
го разговора — большого разговора о советской литературе.
«Скажите, почему Вы должны обязательно уезжать сегодня? Говорили, что Вы будете читать завтра».
«Почему Вы так быстро уезжаете?»
Эти посдедние записки говорят о многом. В них — настроение аудитории и оценка единственного выступления поэта в Витебске.
Вечер закончился поздно. На вокзал гостя провожали новые друзья. Шли, читая стихи, по опустевшим и притихшим улицам.
Оставался позади рабочий день великого поэта, день, вписанный в историю древнего Витебска*
Еще одно воспоминание Василия Дмитриевича Чистякова: «Томик Маяковского был со мной на фронте. Я ча сто читал строки поэта своим боевым товарищам — бойцам и офицерам прямо в окопе. И каждый раз эти слова западали в душу, а бывало — и в атаку поднимали... Вы можете не поверить, если я скажу, что Маяковский спас меня в бою. Книжка его стихов, маленькая по формату, была в моем нагрудном кармане. Пуля пробила многие страницы, но до сердца не дошла».
Я видел этот томик. Он хранится и теперь в семье Чистяковых, как самая дорогая реликвия, и побывал в Москве на Международной выставке «Книга-75» в павильоне, где стояли книги с необыкновенной биографией.
Две параллельных улицы сбегают к Двине. Они почти рядом — улица Пушкина и улица Маяковского, как рядом в памяти древнего города два великих поэта.
http://fantlab.ru/edition130161
ГОРДЫЕ СВОЕЙ СУДЬБОЙ
С детства помню их имена. Глядели на меня с порт-' ретов мужественные лица — первые российские революционеры, те, о ком так образно сказал Александр Иванович Герцен:
«...люди 14 декабря, фаланга героев, вскормленная, как Ремул и Рем, молоком дикого зверя... Это какие-то бога-тшри, кованые из чистой стали с головы до ног, воины-снодвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтобы разбудить к новой жизни молодое поколение».
О декабристах написаны тома, хотя сегодня уже трудно, просто невозможно восстановить каждую страницу их биографий. А й пытаюсь представить лишь те скупые строки великих жизней, которые связаны с нашим краем.
НА БЕШЕНКОВИЧСКОМ ПОЛЕ
Бешенковичское поле. Дорога Минск — Витебск. 55 километров от областного центра. Здесь в 1821 году остановилась, придя из столицы, российская гвардия. Если судить по документам и воспоминаниям, были в ее рядах многие будущие декабристы. Тем из них, кто участвовал в Отечественной войне 1812 года, довелось и раньше пройти дорогами Беларуси, дорогами Витебской губернии.
Об этом я прочел в «Письмах русского офицера» Федора Глинки: «Проедешь Оршу, Дубровну, Борисов и Минск,— писал автор,— и ничего не заметишь, кроме бедности в народе и повсеместного разрушения...» В «Автобиографических записях» Александр Муравьев рассказал об укрепленном лагере на Двине у Дриссы, об отступлении от Полоцка к Витебску, о кровопролитном сражении у Островно.
Стою на Бешенковичском поле. На том самом поле, где собралось во время похода все тайное общество. В рядах гвардии были Никита Муравьев, Александр Муравьев, Александр Бестужев, Федор Вадковский, Евгений Оболенский, Иван Пущин, Александр Одоевский, Сергей Трубецкой, Николай Лорер.
«Я,— говорил на следствии Иван Пущин,— в последний раз виделся с господином Миклашевским в Бешенко-вичах, во время нахождения там гвардии для маневров...»
«В 1821 году,— записаны в следственном деле слова Михаила Лунина,— когда гвардия выступила из Петербурга... близ Полоцка с Шиповым я виделся и имел сношения; тут же сошелся я и с служившим в Преображенском
47
полку Поджио, которому о цели общества, может быть говорил, и мог он видеть у меня написанный на листках устав Союза».
В Полоцке, Витебске, Бешенковичах жил автор романтических повестей, издатель альманаха «Полярная звезда» Александр Бестужев-Марлинский.
Здесь подружился со многими членами тайных обществ корнет лейб-гвардии Конного полка поэт Александр Одоевский. «Как сильно чувствуется,— писал он,— разница между Россией и Белоруссией тотчас за межой, которая отделяет Псковскую губернию от Витебской!..»
Это он позднее, представив все пережитое и пройденное, а значит, не только каторгу, но и эти дороги по нашей земле, и это поле, в ответе, написанном в сибирских рудниках от имени всех декабристов Александру Пушкину, сказал: «Своей судьбой гордимся мы...»
Так думали многие. Так мог написать и гордый поэт Вильгельм Кюхельбекер. Скрываясь от царских ищеек, с паспортом на имя рядового Матвея Закревского он проехал через губернию с короткими остановками в Орше, Дубровно, а затем в Минске. По тому же тракту провезли его конвойные обратно в Петербург из Варшавы. Год спустя на маленькой почтовой станции Залазы свиделся он на мгновенье с Александром Пушкиным. Это было в октябре 1827 года. Вильгельма Кюхельбекера увозили из Шлиссельбурга в Динабургскую крепость, которая находилась в Витебской губернии.
17 сентября 1821 года на Бешенковичском поле состоялся смотр. Подробное описание этого дня оставил в «Записках декабриста» Николай Лорер:
«...После уже многим из нас стало вероятно, что в нашем походе скрывалась задняя мысль, как я уже сказал, проветрить гвардейский душок и не дать повториться Семеновской истории.
...Так мы шли на Вильно, но не доходя до нее, в име-
48
нии графа Хрептовича, в Бешенковичах, корпус остановился...
Дом стоял на горе, окруженный садом, оранжереями и всеми возможными затеями богатого помещика.
Огромная равнина стлалась на необозримое пространство, и по деревням расположился гвардейский корпус...
В один день назначен был парад, и несметные полки покрыли стройными рядами поля Бешенкович...
Погода была сырая, взводы как-то уныло прошли мимо государя, и я не помню никогда такого неоживленного смотра...»
Гвардию оставили на зимовку. На протяжении зимних месяцев, а потом еще и весны могли видеться, встречаться вдали от столицы гвардейские офицеры, помышлявшие о преобразованиях в государстве и даже замышлявшие цареубийство.
Брожу над Двиной.
В сумерках светится старинный дворец с ажурным балконом на втором этаже, с карнизами й плоскими нишами над окнами. Этот дом, построенный в конце восемнадцатого столетия,— свидетель истории. Тут останавливался Наполеон. Рядом — знаменитый дуб, под которым, по преданию, он отдыхал. Отсюда — с балкона — известные русские военачальники приветствовали гвардию, входившую в Бешенковичи.
Долетают до меня звуки музыки. То вспыхивает тоненькая мелодия скрипки, то под переборы баяна разливается над вечерней рекой белорусская песня. Сейчас в бывшем дворце Бешенковичская детская музыкальная школа. Бегут стайкой после занятий ребята, даже не задумываясь, как много связано с этой землей, этой дорогой, этим домом. Веселыми детскими голосами наполнен воздух.
А я гляжу на это здание, на Двину, на скрытое вечерней дымкой поле, на растущий городок — и, кажется, слы-
шу пролетающие через полтора столетия голоса, шепот, команды офицеров — уже членов тайного общества...
И я рад сегодня, что они не обминули моего края, вели на этом поле открытые и тайные разговоры, шутили, смеялись, И большинство из них были молоды — такими и запомнила их белорусская земля, земля моего При-двинья,-
УЛИЦА ДЕКАБРИСТА
«В связи с 1000-летием основания города, с целью увековечить историческое прошлое народа и память героев, исполком Витебского городского Совета депутатов трудящихся постановляет:
Переименовать улицу Саратовскую в улицу Декабриста Горбачевского...»
О чем вспоминает в долгие зимние ночи старая улица? Слышит ли шаги своего мужественного сына? Через много лет не о ней ли писал он, вспоминая родные места в сибирском заточении: «Конечно, будь способы, поехал бы туда хоть подышать тамошним воздухом...»
Его отец после войны 1812 года вышел в отставку и был надворным советником в Витебской казенной палате.
Иван Горбачевский учился в народном училище, в губернской гимназии, а в 1817 году определился в Дворянский полк в Петербурге.
«...Я по своему положению почти не имел детства,— говорил он,— я не помню, чтобы я был ребенком, отроком, юношею,— так были развиты понятия и такая была жизнь моя...»
Его Мировоззрение, его понятия формировались на уроках учителей, о которых потом вспоминал добрым словом. Даже на следствии подчеркивал, что им обязан своим воспитанием. Ненависть к крепостничеству, к самодержавию созревала в его сердце уже тогда.
50
После смерти матери И. Горбачевский отказался от наследства, отдал землю крестьянам.
Первым был принят в Общество соединенных славян, первым дал клятву, которую сочинил вместе с товарищем своим Петром Борисовым: «Пройду тысячи смертей, тысячи препятствий пройду и посвящу последний вздох свободе и братскому союзу благородных славян».
Подпоручик 8-й артиллерийской бригады Иван Горбачевский был одним из первых в списке лиц, готовых к покушению на царя. Клятве своей он оставался вере»1 всегда...
Сослав декабристов на каторгу, царь хотел унизить и их родственников. В Витебск был направлен запрос о родных ссыльного.
«Отец его, надворный советник, который имеет от роду 65 лет, уволен с должности..,— писал в ответ витебский военный губернатор Хованский,— ...живет в Витебске, где имеет деревянный малостоящий домик, который составляет все его имущество.-., пропитывается сам и содержит дочь, вдову, собственными трудами и вспомоществованием благотворительных людей..»-»
Так в деле декабриста еще раз возникает город юности, город, который согревал сердце в суровой Сибири.
На улице Декабриста Горбачевского я снова перебираю в памяти все, что знаю о его сибирском лихолетье.
Мне видится рослый человек среди белых просторов. Куда он пойдет сейчас? В «казематскую школу»? Там ждут дети сибиряков — заводских рабочих, дети, которых бесплатно учит наукам. Такого учителя не найти во всей Сибири. Ученики его еще выйдут в люди, еще многое сделают для Отечества.
А может, отправиться к друзьям-ссыльным. Ведь их так много было в Петровском заводе... Он остался один — последний декабрист в Сибири, отказавшийся от царской
51
милости, которая даровала через столько лет живым — возвращение...
Все, кто знал Ивана Горбачевского, посвятили ему слова любви и признания.
...На древней стене чудом уцелевшего среди войн и пожаров здания на крутом берегу Двины недавно появилась мемориальная доска: «В этом доме (здание бывшей гимназии) с 1808 по 1817 гг. учился декабрист Иван Иванович Горбачевский».
Над улицей Декабриста Горбачевского кружится снег. А потом придет весна, появятся первые почки, зазеленеют молодые деревца. Продолжится вечный круговорот в природе.
И навечно вписано в историю родного города, родной страны имя славного декабриста и его друзей — первых российских революционеров.
ИСТОРИЯ
одного
СТИХОТВОРЕНИЯ
В Витебском областном краеведческом музее хранится редкая фотография. На только что освобожденной площади Свободы 26 июня 1944 года фронтовой корреспондент Михаил Савин запечатлел трех советских офицеров. Один из них, улыбаясь, смотрит куда-то вдаль. Рядом еще не сняты немецкие указатели.
С радостью узнаю в этом офицере молодого Александра Твардовского, уже тогда написавшего знаменитую поэ-
137
му «Василий Теркин». Смотрю на фотографию — и вижу: вот сейчас он внесет в записную книжку те самые слова, которые теперь так дороги жителям мирного города на Двине:
«Витебск! У него своя, особая история возвращения в семью советских городов. Скаты и гребни холмов на подступах к нему в течение долгих месяцев несли на себе тяжкий груз того, что называется линией фронта. Воронка в воронку, издолблена и исковеркана эта земля, вдоль и поперек изрыта, изрезана траншеями, захламлена ржавым, горелым и ломаным железом. Надписи и даты, выведенные на скромных намогильных дощечках у дорог к Витебску,— напоминание о жестоких зимних боях за город... И как бывает, что именно то, чего сердце ждало долго, напряженно и неутомимо, приходит вдруг, и радость застает тебя как бы врасплох...»
Эту светлую радость освобождения разделил с жителями города поэт, которому суждено было пройти с боями много километров по нашему краю, по белорусской земле.
В его творчестве оставили свой след дороги и встречи, которых было немало на освобожденных, исстрадавшихся просторах Придвинья и Приднепровья.
Теперь, пожалуй, в каждом более или менее солидном издании Александра Твардовского обязательно есть восемь строк под названием «Стихотворение неизвестного бойца».
Почему они так называются? Где и когда родились?
После освобождения Витебска наши войска продолжали наступление. И среди наступающих солдат и офицеров был и Александр Твардовский.
«При таком движении,— помечал он в своей записной книжке,—все, что остается позади, как-то быстро устаревает для души, так сказать, тыловеет. Но необходимо хоть что-нибудь записывать, по возможности наверстывая упущенное».
138
Он записывал.
30 июня 1944 года, буквально через три дня после освобождения Витебска, в газете «Красноармейская правда» появилась статья Твардовского, которую я назвал бы стихотворением в прозе.
Кругом — война, кровь, огонь. И вдруг на страницах боевой газеты — лирическое, милое сердцу слово поэта с мирным названием «О ласточке». Начинается оно так:
«Весной в деревушку под Витебском прилетела ласточка — там у нее под стрехой одного двора было гнездо.
Покружилась, покружилась ласточка над неприютной землей, где чернели вышедшие из-под снега пожарища, желтели груды кирпича, торчали обгорелые столбы, и видит, что селиться ей нынче негде...
Однако дымок человеческого жилья, замеченный ласточкой неподалеку, приманил ее к этим местам. Дымок шел от земли, но он был жилой, приветливый, знакомый и милый птичьей душе.
Ласточка робко и вкрадчиво раз-другой подала свой голос, снизившись над бревнами наката, и высмотрела себе местечко под обжитой крышей солдатского дома...»
И после этих, пронзительных до боли, строк, словно акварельным рисунком Запечатлевших ласточку, автор, обращаясь к себе и к нам, спрашивает:
«Кому как не бойцу было понятно горькое бездомничество маленькой доброй птицы? Может быть, и его деревня, откуда он ушел на войну, была сожжена немцами, может быть, он до сих пор ничего не знал о своей семье. Когда он заметил, что ласточка строит себе жилище под его крышей, он задумался, немолодой и давно воюющий человек...»
Психологически тонко и глубоко прослеживает Александр Трифонович настроение и состояние человека, которому впервые в жизни захотелось «говорить каким-то особым языком».
139
И боец, который, наверное, никогда даже не читал стихов, вдруг написал их. Конечно, это были очень наивные строки человека, не имеющего понятия о стихосложении: сбивался размер, рифмовались первые попавшиеся, чуть ли не под рукой лежащие глаголы:
Где ты зиму зимовала,
Где ты там вилась,
Что с весною к нам попала
в траншею,
В нише прижилась?
И хоть начал он легко и просто, но видно, этого было мало, чтобы передать душевный порыв.
«И он,— пишет А. Т. Твардовский,— добавил еще четыре строчки, окончательно сбив'аясь с лада и стремясь только как-нибудь выразить свою мысль, в которой большое, грозное дело, предстоящее ему, как-то связывалось с робкой заботой ласточки о жилье, о том, чтобы было куда возвращаться весной из далеких краев...»
Вот эти четыре строки:
Ведь мы скоро с тобой расстанемся;
Немца с русской земли будем гнать.
Скучно тебе будет, ласточка,
В траншее одной лето проживать.
Эта строфа, может быть, еще проще и наивней предыдущей...
Что было потом?
Боец послал стихи в газету, но ответа получить не успел: видно сложил он голову на этой земле, где осталась одинокая ласточка среди наступившей после грома тишины, во имя которой «солдат, покинувший траншею под Витебском, шел в жестоком грохоте, свисте и визге войны, шел из боя в бой...»
Шел с боями дальше на запад и офицер Советской Армии Александр Твардовский.
140
Не раз еще на страницах его записной книжки, в маленьких зарисовках, которые рождались на дорогах войны, возникали, озарялись особым светом белорусские города и веси, те, кто нес освобождение нашей земле.
В записи «О героях» встает обобщенный образ мужественного солдата, в котором я узнаю Федора Блохина, чье имя носит один из мостов через Западную Двину.
«В корреспонденции о взятии Витебска я упоминал об одном нашем бойце, спасшем большой витебский мост, перестрелявшем в последнюю минуту немецких подрывников... Знает ли, понимает ли он, что совершил? И жив ли он, здоров или похоронен уже далеко позади своей части, ушедшей за сотни километров от Витебска?..»
Не знал Александр Трифонович, что его герой прошел всю войну до победы.
Фронтовые дороги вели к государственной границе. И, мне думается, что в это грозовое лето, уже наполненное свежим ветром освобождения, Твардовский часто вспоминал о ласточке и о том безымянном бойце, который посвятил ей свои строки.
Через много лет в письме П. С. Выходцеву поэт объяснял:
«Стихотворение неизвестного солдата» — действительно стихотворение неизвестного автора. Я его нашел в литературной почте (стихи и пр.) нашей фронтовой редакции, занимаясь ответами начинающим. Ответить было некому — ни имени, ни адреса. Может быть (уж не помню), оно было как-нибудь неразборчиво подписано, но факт, что имени я не знал и поэтому «присвоил» стихотворение, немножко его поправив главным образом в смысле грамматики».
Но стихотворение, которое прислал неизвестный боец, было только толчком, тем зернышком, из которого взошли строки поэта. В этом легко убедиться, сравнив два текста. И, сравнив, сделать свои выводы.
141
Но прежде чем привести эти строки, еще раз с гордостью напомню, что родились они по витебским впечатлениям на витебской земле летом 1944 года. И потому особенно дороги мне.
СТИХОТВОРЕНИЕ НЕИЗВЕСТНОГО КОНЦА
Ласточка, в траншейной нише
Ты с войны у нас жила,
Не найдя родимой крыши
На пожарище села.
Легкая в дому жиличка,
Скоро мы вперед уйдем,
Скучно тебе будет, птичка,
Прилетать в затихший дом.
Стихотворение это по своей простоте, наивному первозданному взгляду на мир, народной философичности могло бы действительно принадлежать перу неизвестного бойца, если бы за ним не чувствовались рука и сердце великого русского советского поэта Александра Трифоновича Твардовского.
ПЕРЕД
ПОСЛЕДНЕЙ
СТРАНИЦЕЙ
Поставить последнюю точку в этой книге трудно, и пожалуй, просто невозможно. Слишком о многом надо еще рассказать. И все-таки самое важное попробую перенести из прошлого сквозь даль времен на эти страницы.
I
На книжной полке — старинное издание:
«Тому въ ПолотьскЪ позвониша заутренюю рано у святые Софеи въ колоколы, а онъ въ КыевЪ звонъ слыша...»
Древние строки из «Слова о полку Игореве». Далеко по всей Русской земле были слышны колокола полоцкой Софии — собора, уцелевшего в войнах столетий и глядящего из седых веков на нас сегодняшних.
Тончайший знаток литературного памятника академик Д. С. Лихачев так переводит: «Для него в Полоцке позвонили к заутрене рано у святой Софии в колокола, а он в Киеве звон тот слышал».
А я сделал набросок перевода:
Словно Русь расправила крыла, и внимает люд со всех сторон: в Полоцке звонят колокола — в Киеве он слышит этот звон.
Есть для меня в этом колокольном перезвоне голоса великих наших земляков — первопечатника и просветителя Георгия Скорины, первого российского стихотворца Симе-
159
она Полоцкого и многих других, чьими именами прославлена родная земля. Думаю об этом, бродя под сводами Софийского собора, где идут реставрационные работы.
...В Полоцке звонят колокола.
Их слушал и автор комедии «Недоросль» Денис Иванович Фонвизин, бывая в древнем городе.
В сентябре 1777 года, проезжая через Витебщину, он направлялся за границу. С дороги известный драматург (а в те дни — секретарь коллегии иностранных дел) посылал длинные письма. Они составили своеобразный дорожный журнал, из которого мы узнаем о нашем крае конца
18 века:
«На ночь приехали мы в деревню Казяны и в карете ночевали. 21-го обедать приехали в Оршу, изрядное местечко... а ночевали в деревне Каханове, в карете. Пожалуй, приметь, что мы все ночи 16 дней ночевали в карете, из чего можешь заключить, что не имели мы другого убежища. 22-го приехали обедать в Толочин, последняя российская застава...» -
Денис Иванович подолгу жил на берегу озера в деревне Лисно (теперь это Верхнедвинский район). Здесь написал комедию «Выбор гувернера» и, возможно, рождались строки бессмертного «Недоросля».
С городом на Двине, с нашим краем связаны многие судьбы.
...Державин ехал по большаку. А вокруг лежала совсем незнакомая ему страна. И называлась она Белая Русь. Такая же Русь, только белая.
Почему белая? Может, белее были облака или лепестки ромашек?
Кажется, под Витебском такие же, как под Петербургом.
У самого большака на одной ноге стояла красивая птица — аист.
— А по-нашему — бусел,— сказал возница.
Аист был совсем белый. Спокойным и мудрым взглядом смотрел он на человека. И человек уважительно кивнул аисту.
Словно огромный медный шар, висело солнце. И, наверно, мелькнули в памяти строки давнего стихотворения:
Глагол времен! металла звон!..
Быть может, он подумал: «Как жаль, что этот звон еще не разбудил просторы...»
Потом, когда уже миновало несколько лет, Гаврила Романович записал в свою тетрадь, которую озаглавил «Мысли»:
«Вообще поселяне Белоруссии, хотя единомышлены русскому народу, но примечается в них удивительная разность и в нравах и в образе жизни».
Державин бывал в Белоруссии в 1793 и 1794 годах. На этот раз приехал в Витебск 25 июня 1800 года. Знаменитый поэт был послан расследовать жалобы местных крестьян и увидел их «в жалком положении».
В Лиозно он записал, что крестьяне едят бурду, сваренную из некоторой части щавля и муки, очень плохой хлеб, смешанный с мякиной. А у помещиков были богатые запасы зерна.
Полномочный представитель сената добился раздачи крестьянам части урожая и потребовал, чтобы был остановлен вывоз белорусского хлеба за границу.
Несмотря на доносы, которые посыпались в Петербург, Державин твердо отстаивал интересы белорусских крестьян. Как пишут исследователи, он после этих поездок первый среди русских писателей обратил внимание на быт белорусов, отметил трудолюбие, национальную самобытность белорусского народа...
... 13 декабря 1828 года выехал в Петербург молодой Николай Васильевич Гоголь. Его путь лежал через Могилев и Витебск.
161
Когда в нашем городе отмечалось 100-летие со дня рождения великого писателя, «Витебские губернские новости» напечатали несколько больших статей. Автор одной из ттиу писал, что Витебск «имел честь принимать Гоголя в своих стенах, когда Николай Васильевич проезжал на лошадях в 1828 году из своей Васильевки в Петербург, чтобы взойти там яркой звездой».
Дважды — 1843 и 1847 годы — в нашем крае побывал Тарас Григорьевич Шевченко. Его путь проходил через Оршу и Витебск.
В бумагах Николая Алексеевича Некрасова, среди его черновых набросков, исследователи нашли запись о тяжелой подневольной жизни крестьян в Витебской губернии. Всего двадцать строк посвятил поэт в стихотворении «Железная дорога» образу белоруса, нарисовав яркий портрет согнутого тяжкой жизнью, но не сломленного человека:
...Волосом рус,
Видишь стоит, изможден лихорадкою,
Высокорослый больной белорус...
Подробно описывая своего героя — руки, ноги, волосы, губы — поэт просит приглядеться внимательно к тому, кто «трудно свой хлеб добывал...»
И все же в белорусе, нашем земляке, в его труде автор видит будущее:
Эту привычку к труду благородную
Нам бы не худосе тобой перенять...
Благослови же работу народную
И научись мужика уважать.
Уважением к мужику, его трудной доле пронизаны статьи и размышления передовых людей, революционеров-демократов.
О тяжелом положении крестьян Витебской губернии писали Н. Г. Чернышевский, А. И. Герцен, Н. П. Огарев.
«Насильственно, произволом крепостного права» унич-
162
тожено общинное землевладение во многих губерниях, в том числе в Витебской — сообщается в сборнике «Голоса из России». «Колокол» рассказывает о случаях, когда в Витебской губернии царские войска жестоко подавляли выступления крестьян...
«Шаг за шагом» — так назывался роман, который привлек внимание, имел успех у демократического читателя. Его герой — Светлов, новый человек, многими чертами схож с самим автором.
Роман был подписан псевдонимом Омулевский. Под этим именем вошел в литературу Иннокентий Васильевич Федоров, автор стихотворных и прозаических произведений. За свои антиправительственные высказывания он на целый год стал узником Петропавловекой крепости.
В начале 60-х годов И. В. Федоров-Омулевский жил в Витебске. Служба на должности чиновника особых поручений при губернаторе не могла удовлетворять человека передовых взглядов, но давала возможность глубокого изучения и познания народной жизни.
После отмены крепостного права писатель уехал из Витебска.
Лев Николаевич Толстой в Белоруссии не бывал. По крайней мере биографами его такой факт не засвидетельствован. И все-таки связь с нашим краем можно проследить и в жизни, и в творчестве писателя, в его письмах и дневниках.
Как видно из дневниковых записей, конец января — начало февраля 1857 года — это дни поездки Льва Николаевича за границу. И многие часы дороги — через Белоруссию, через Оршу и другие места нашего края. В вагоне, проезжая по белорусской земле, он заканчивает рассказ «Пропащий».
Сюда через десять лет он приведет героев романа «Война и мир». На литературной карте эпопеи это три важных точки: Дрисса, Витебск, Орша.
163
Глубоко анализируя события войны, великий художник вплетает в ткань повествования города, местечки, реки нашей земли: Дриссу и Островно, Березину и Красное, Витебск и Оршу.
«...Ней с своим десятитысячным корпусом прибежал в Орщу к Наполеону только с тысячью человеками, побросав и всех людей, и все пушки, и ночью, украдучись, пробравшись лесом через Днепр».
Так местом действия в романе «Война и мир» становится наш край, который писатель, возможно, лишь мельком видел из вагона.
Летом 1912 года Иван Алексеевич Бунин гостил в деревне Клеевка Витебской губернии у родных поэта-«знаньевца» А. С. Черемнова.
И, может, вспомнилось ему, как еще в конце века он однажды оказался в зимнем Витебске.
Откроем его автобиографическую книгу «Жизнь Арсеньева»:
«В Витебск я приехал к вечеру. Вечер был морозный, светлый. Всюду было очень снежно, глухо и чисто, девственно, город показался мне древним и не русским: высокие, в одно слитые дома с крутыми крышами, с небольшими окнами, с глубокими и грубыми' полукруглыми воротами в нижних этажах».
Интересные детали подмечает девятнадцатилетний герой (а с ним и автор):
«На главной улице было гулянье — медленно двигалась по тротуарам густая толпа полных девушек».
И еще: «Я шел как очарованный в этой толпе, в этом столь древнем, как мне казалось, городе, во всей его чудной новизне для меня. Темнело, я пришел на какую-то площадь, на которой возвышался желтый костел с двумя звонницами».
Бунин передает впечатление, которое произвел на него орган:
164
«Как потряс меня орган, когда я впервые (в юношеские годы) вошел в костел, хотя это был всего-навсего костел в Витебске! Мне показалось тогда, что нет на земле более дивных звуков, чем эти грозные, скрежещущие раскаты, гул и громы, среди которых и наперекор которым вопиют и ликуют в разверстых небесах ангельские гласы...»
Затем мы видим витебский вокзал глазами выдающегося мастера слова и его героя: полутемный буфет, стойка, сонно горящая лампа, сумрак залы, ночной самовар, старик-лакей, жандарм.
И еще один город нашего края возникает на страницах книги: «В Полоцке шел зимний дождь, улицы были мокры, ничтожны».
О просторах губернии, через которую пронес его поезд, писатель сказал так: «Бесконечные снежные и лесные пространства. За окнами все время бледность неба и снегов».
Таким увидел девятнадцатилетний Бунин наш край в 1889 году.
А вскоре приехал в Витебск и пробыл здесь целую неделю Глеб Иванович Успенский.
Писатель собирал тогда, в феврале 1890 года, материалы для новых очерков о переселенцах.
«И, наконец, приехал в Витебск,— писал он.— От Смоленска до Витебска — один шаг, а какая разница...»
Глеб Иванович познакомился со многими жителями нашего города. А в своих очерках использовал впечатления от встреч, факты и детали быта витебской провинции.
25 февраля он сообщает домой из Витебска о том, что ездил «верст за 40, к переселенцам, которые и здесь есть, и побывал в белорусских деревнях».
На одном из старых зданий в центре Витебска недавно появилась мемориальная доска:
«В этом доме в 1890 году жил известный русский писатель Глеб Иванович Успенский».
165
Того, старого города уже давно нет. И мало кто помнит, что там, где пролег широкий современный проспект Фрунзе, была узкая, с ветхими домиками улица Задуновская, на которой прошло раннее детство С. Я. Маршака.
11
У городов, как у людей, черты особые, приметы.
И кистью древнею своей века рисуют их портреты.
Шумят века, спешат века навстречу вьюгам, ветру, зною.
И, как седые облака, века проходят над Двиною.
Так мне хотелось передать чувство времени.
Сразу же после Великого Октября достигла особых высот литературно-художественная жизнь в Витебске. Здесь был создан первый в стране Теревсат — театр революционной сатиры, выпускались яркие и острые Окна Витроста.
А вот любопытное объявление, опубликованное на первой полосе витебских «Известий» 16 октября 1918 года:
«Всем лицам и учреждениям,'' имеющим мольберты, предлагается передать таковые во временное распоряжение Художественной Комиссии по украшению г. Витебска к Октябрьским празднествам.
Губернский Уполномоченный по делам искусств Шагал».
На эту должность Марка Шагала назначил нарком А. В. Луначарский.
В Государственном архиве Витебской области среди других документов хранится протокол заседания коллегии губернского отдела народного просвещения от 13 января 1919 года. Короткая запись: «Заведовать губернским отделом изобразительных искусств поручить тов. Шагалу». л Недавно я перечитывал прозу Анны Ахматовой.
166
И вдруг в одном из очерков-воспоминаний засветились перед глазами слова:
«Марк Шагал уже привез в Париж свой волшебный Витебск...»
Волшебный Витебск!
Вот каким виделся наш город на полотнах Шагала Анне Андреевне.
Влюбленная в город на Неве и его прекрасные окрестности, Анна Ахматова писала в «Царскосельской оде»:
Здесь не Темник, не Шуя —
Город парков и зал,
Но тебя опишу я,
Как свой Витебск — Шагал.
Город дал миру художника. А художник понес по всему миру на своих полотнах славу волшебного города.
Одноэтажный белый дом. Пять окон выходят на тихую старую улицу. Кажется, сейчас мелькнет за цветной занавескою знакомое по фотографиям лицо художника.
Здесь родился и жил Марк Захарович Шагал.
Многие старейшие мастера белорусского искусства — выпускники Витебского художественного училища. «Витебская школа» художников — это отдельный рассказ. И в нем — особые страницы — Марк Шагал и его учитель — Юрий Пэн.
В десятках воспоминаний запечатлены приметы города в разные времена.
Считанные минуты пробыл здесь великий кинорежиссер Сергей Эйзенштейн, в биографии которого были и Полоцк и Минск. А как точно передал он впечатление о'т витебских улиц первых послереволюционных лет, когда происходила великая ломка и перестройка в жизни и в искусстве:
«Странный провинциальный город. .
Как многие города Западного края — из красного кирпича. Закоптелого и унылого. Но этот город особенно стран-
167
ный. Здесь главные улицы покрыты белой краской по красным кирпичам. А по белому фону разбежались зеленые круги. Оранжевые квадраты. Синие прямоугольники.
Это Витебск 1920 года. По кирпичным его стенам прошлась кисть Казимира Малевича.
«Площади — наши палитры» — звучит с этих стен».
Каждый, кто жил здесь или проезжал через город, видел свой Витебск. И время бросало отсветы на его улицы и переулки, окрашивая их особыми тонами.
Весной 1924 года здесь выступал Алексей Толстой. Витебск был первым городом, в котором он остановился, начиная поездку по Белоруссии и Украине.
Евгений Долматовский в своей книге «Было» рассказывает, как вместе с Владимиром Луговским они в сентябре 1939 года написали песню:
Белоруссия родная,
Украина золотая,
Ваши светлые границы
Мы штыками оградим...
«На попутном грузовике,— вспоминает поэт,— мы с Луговским выезжаем в район Полоцка, к границе. Песня потом нагонит нас, будет названа «Маршем красных полков» и запоется во всех частях, шагающих по осенним дорогам Западной Белоруссии».
В первые дни войны родилось знаменитое стихотворение Константина Симонова «Ты цомнишь, Алеша...» Как рассказывал сам поэт, изба, седая старуха, старик в белом — все это он видел в деревне между Борисовом и То-лочином. Алексей Сурков, которому посвящены эти строки, подтверждает, что симоновские стихи родились на нашей земле.
«Попали мы,— рассказывал Сурков,— в город Толочин. Здесь, под Толочином, в деревне все и происходило, о чем написано в этом стихотворении. Не под Борисовом, а под Толочином. Старуха и дед действительно были, а «беско-
168
нечно злых дождей», признаться, не было. Стояло знойное лето, дико, невыносимо знойное... И все же в поэзии это вполне правомерно, ибо не противоречит справедливости истинной, большой, а не календарной...»
И снова возникает одна из страшных картин пламенных лет всенародной борьбы, картина, в которой воссоздана скупыми словами вся жестокость войны. Эти стихи Семена Гудзенко, похожие на фронтовую дневниковую запись, родились как воспоминание о боях под Витебском:
Забудешь все:
и окружение,
и тиф,
и мерзлую ботву.
Но после третьего ранения
на сутки вырвешься в Москву
— и сызнова тебе припомнится:
под Витебском
осенний шлях,
в густом орешнике покойница
с водою дождевой в глазах.
Ты заскучаешь в тихом домике,
не попрощавшись, улетишь.
И все из-за губной гармоники.
(Играл под окнами малыш.)
И вспомнилось:
старухи плакали,
когда тебя («Сынок! Родной!..»)
вели расстреливать каратели
под смех гармоники губной.
В феврале 1943 года в Витебск прибыл эшелон, в котором находились военнопленные татары. Фашисты решили с их помощью уничтожить партизан. Но преданные родине патриоты восстали и перешли на сторону лесных солдат.
По воспоминаниям командира Первой Витебской партизанской бригады Михаила Федоровича Бирюлина, они сообщили, что одним из руководителей восстания был татарский поэт, находящийся в подпольном центре в Германии.
169
«В то время,— рассказывает М. Ф. Бирюлин,— имя это мне ни о чем не говорило. Но когда спустя несколько лет в печати появилось имя Мусы Джалиля, я понял, что речь шла именно о нем».
В октябре 1943 года Джалиль написал стихи «К Двине».
«Исследователи Маобитского цикла Мусы Джалиля не дают прямого ответа, что побудило поэта написать это стихотворение, почему он обращается к реке, на берегах которой никогда не был,— пишут авторы книги «Витебское подполье» Н. И. Пахомов, Н. И. Дорофеенко, Н. В. Доро-феенко.— История 825 батальона (речь идет о восставших патриотах. Д. С.) разъясняет эту загадку».
Двина! Двина!
О, если б только вспять
Твое теченье гордое погнать,—
Ты принесла б на родину мою
Меня и песнь свободную мою.
После восстания Джалиль был арестован и приговорен к смертной казни. «Но мы можем смело утверждать,— пишет биограф поэта Р. Мустафин,— что Муса в одном ряду со своими друзьями, вырванными из лап фашистских палачей, бил гитлеровцев в лесах Белоруссии». В наших при-двинских лесах — добавим мы.
Всего через короткое десятилетие после самой жестокой и опустошительной из войн, тяжелым шагом ступившей на витебские улицы, на возрожденной земле побывал Константин Георгиевич Паустовский. Он увидел новый, восстановленный из руин город, который теперь видят все. И в длинной подорожной событий и лет остались его восторженные строки из очерка «Ветер скорости»:
«Давно, еще в детстве, мне почему-то очень хотелось попасть в Витебск. Я знал, что в этом городе останавливался Наполеон и что в маленьком местечке под Витебском жил художник Шагал. Во время моей юности этот художник прогремел по всей Европе своими картинами...
170
Так случилось, что за всю свою жизнь я не встретил ни одного человека, который был бы родом из Витебска. Поэтому некая дымка таинственности окутывала в моих глазах этот город.
Редко бывает, что наше представление о чем-нибудь совпадает с действительностью. Но с Витебском случилось именно так.
Мы приехали в Витебск в сумерки. Закат догорал за Двиной. В позднем его огне холмистый город показался очень живописным.
В памяти остались овраги среди города, каменные мосты над ними, старинные здания... колоннады новых домов и ослепительные огни. Нигде я не видел таких ярких и напряженных электрических огней, как в Витебске.
Но особенно был хорош Витебск вечерним оживлением своих узких и уютных улиц. В городе соединились черты запада и юга».
Кажется, совсем недавно бродили мы по старым улочкам над Двиной с Михаилом Светловым, который своей неповторимой светловской улыбкой заворожил горожан.
Это было в августе 1961.
Вижу через годы, словно это было вчера, все детали того вечера. И пионеров с цветами у Дворца культуры. И Михаила Аркадьевича с букетом, который он держит у самого лица.
После Витебска, Полоцка и других мест — вечер в маленьком глубинном городке Глубокое. И Светлов читает только что рожденные строки:
Я в Глубоком сроду не был,
Этим шляхом не шагал.
Белорусским этим небом
Я впервые задышал.
Я клянусь при этих звездах
Вам в кругу моих родных —
171
Будет в легких биться воздух
Комсомольских лет моих.
Я себя в пути далеком
Буду чувствовать легко,
На любой горе высоко
И в Глубоком глубоко.
Что я вижу в человеке?
Он мне близок, он родня.
Я йоэт! Я ваш навеки!
Обнимите же меня.
В Витебск приезжали Софья Ковалевская, Корней Чуковский, Ян Райнис, Павел Антокольский, Иосиф Уткин.
Здесь начинали творческий путь литературоведы Михаил Бахтин и Павел Медведев, поэт Михаил Пустыйин, прозаики Евгений Федоров и Александр Исбах, музыковед Иван Соллертинский, композиторы Анатолий Богатырев и Марк Фрадкин, дирижер Гавриил Юдин, кинооператор Борис Волчак.
В нашем крае родились автор «Старика Хоттабыча» Лазарь Лагин, исторический романист Леонтий Раковский, сатирик Борис Ласкин.
Витебску, придвинской земле посвятили книги «Турецкий марш» наш земляк Александр Тверской и «Витьбичи» Лидия Обухова.
В литературный портрет города над Двиной внесено — немало поэтических строк. И все это — тоже подорожная, которую пишет сама жизнь. И великое время оставляет в ней свои приметы.
Только за последние десятилетия в летописи города и края появилось много новых и прекрасных строк. Жизненные и творческие дороги многих белорусских прозаиков и поэтов начинались здесь. Это Петрусь Бровка и Михась Лыньков, Янка Журба и Тарас Хадкевич, Пимен Панченко и Андрей Ушаков, Василь Быков, Анатолий Велюгин, Алесь Осипенко, Владимир Короткевич, Рыгор Бородулин,
172
Геннадий Буравкин, Анатолий Вертинский, Алесь Савицкий, Евдокия Лось, Янка Сипаков, Юрась Свирка, Вера Верба.
И потому не могу я поставить последнюю точку в этой книге. Сквозь даль времен продолжается творческая подорожная.