| |
| Статья написана 28 января 2022 г. 12:27 |
Взрослому читателю Вы говорите: — Дети нас утомляют. Вы правы. Вы поясняете: — Надо опускаться до их понятий. Опускаться, наклоняться, сгибаться, сжиматься. Ошибаетесь! Не от этого мы устаем. А оттого, что надо подниматься до их чувств. Подниматься, становиться на цыпочки, тянуться. Чтобы не обидеть.
Юному читателю В этой повести нет приключений. Повесть эта — психологическая. Она психологическая не потому, что про псов. Да и пес-то в ней только один Пятнашка. «Психе» — по-гречески значит «душа», а здесь рассказывается о том, что происходит в душе человека: о чем он думает, что чувствует. *** Это было так. Лежу я однажды в постели и не сплю. Вспоминаю, как в детстве я часто думал о том, что буду делать, когда вырасту. Разные у меня были планы. Вот вырасту большой — построю домик. И сад у меня будет. Посажу в саду деревья разные: груши, яблони, сливы. И цветы. Одни отцветут — распустятся другие. Накуплю книжек, с картинками и без картинок, лишь бы интересные были. Красок куплю, цветных карандашей, стану рисовать и раскрашивать. Что увижу, то и нарисую. Стану за садом ухаживать, беседку построю. Поставлю в ней стол, кресло. Будет она увита диким виноградом. Вернется отец с работы, пусть в тени посидит. Наденет на нос очки, почитает газету. А мама кур разведет. И голубятню построим, — высоко на столбе, чтобы кот или другой какой воришка не забрался. И кролики у нас будут. Будет у меня сорока, я ее говорить научу. Будет у меня пони и три собаки. Иногда мне хотелось трех собак, иногда — четырех. Я даже знал, как их назову. Нет, все-таки лучше трех — каждому по одной. Моя — Бекас, а мама с папой сами имя дадут, какое понравится. Маме — маленькую комнатную собачку. А захочет кошку — ну, тогда и кошку. Привыкнут, из одной миски станут есть. Собачке красную ленточку, а кошке — голубую. Как-то раз я даже спросил: — Мама, красную ленточку кому лучше — собаке или кошке? А мама сказала: — Опять штаны порвал. Я спросил у папы: — У каждого старичка, когда он сидит, обязательно должна быть скамеечка под ногами? Папа сказал: — У каждого ученика должны быть хорошие отметки, и он не должен стоять в углу. Ну, я и перестал спрашивать. Уж потом все сам придумывал. Может быть, собаки будут охотничьи. Пойду на охоту, принесу дичи, маме отдам. А когда-нибудь даже кабана подстрелю, но не один — с товарищами. Мои товарищи тогда тоже будут уже большие. Пойдем с ними купаться. Лодку сделаем. Захотят мама с папой — на лодке их покатаю. Будет у меня много-много голубей. Стану письма писать и посылать с голубями. Это будут почтовые голуби. Вот и с коровами так: то, думаю, хватит одной, то — нет, пусть лучше две. А раз есть корова — значит, и молоко, и масло, и сыр. А куры яичек нанесут. Потом и ульи заведем. Пчелы, мед. Мама намаринует слив для гостей на всю зиму, повидла наварит. И лес будет рядом. Уйду в лес на весь день. Захвачу с собой еды и пойду собирать голубику, землянику, бруснику. А осенью-за грибами. Насушим грибов — будут у нас и грибы. Нарублю дров, мно-о-ого, на всю зиму. Чтоб тепло было. Колодец надо выкопать глубокий, до родниковой воды. Но ведь придется еще и покупать разные вещи: сапоги, одежду. Отец будет старенький, не сможет много зарабатывать. Мне придется. Запрягу лошадь и повезу на рынок овощи, фрукты — все, что самим не нужно. А что нужно — привезу. Стану торговаться и куплю подешевле. Или уложу яблоки в корзины и поплыву на корабле в дальние страны. В жарких странах инжир, финики, апельсины, и они там всем надоели. Вот у меня и купят яблоки. А я у них — их фрукты. Привезу попугая, обезьяну и канарейку. Я уж теперь и сам не знаю, верил ли я во все это или нет. Но приятно было все так выдумывать. Иногда я даже знал, какая у меня будет лошадь — гнедая или вороная. Увижу какую-нибудь лошадь и думаю: «Вот такая и у меня будет, когда вырасту». Потом увижу другую и думаю: «Нет, лучше вот такая». А то думаю: «Ладно, пусть будут две — и та и эта». Или возьму да опять придумаю все совсем по-другому. Буду учителем. Соберу всех людей и скажу: — Надо построить хорошую школу, чтобы не было так тесно, чтобы дети не толкались и не наступали друг другу на ноги. Приходят дети в школу, а я спрашиваю: — Угадайте, что мы сегодня будем делать? Один скажет: — Пойдем на экскурсию. А другой: — Диапозитивы будем смотреть. Кто одно говорит, кто — другое. А я отвечаю: — Нет, все это тоже будет, но есть у нас дело и поважнее. И только когда все успокоятся, скажу: — Я вам новую школу построю. А потом я выдумываю разные препятствия. Будто бы школа уже почти готова, а тут вдруг стена обвалилась или пожар. Надо все сначала начинать, но мы назло строим еще лучше. У меня всегда все было с препятствиями. Если плыву на корабле — то буря. Если я полководец — то сперва проигрываю все сражения, и только под конец победа. Потому что скучно, когда все с самого начала удается. Ну вот, при школе есть каток, в классах разные картины, карты, приборы, гимнастические снаряды, чучела зверей. Наступают праздники, а мальчишки и девчонки столпились перед школой и кричат: — Впустите нас! Не надо нам праздников, хотим в школу ходить! Сторож их уговаривает, но это не помогает. А я сижу у себя в кабинете и ничего не знаю, потому что пишу разные бумаги… Входит сторож. Постучался и входит. Он стучится, а я говорю: — Войдите. Ну, сторож и говорит: — Господин учитель, ребятишки бунт подняли, праздников не хотят. А я отвечаю: — Не беда, сейчас я их успокою. Выхожу, посмеиваюсь — не сержусь. Объясняю: — Праздники так праздники. Учителя должны отдохнуть. Потому что, когда они устают, они сердятся и кричат на детей. Поговорили мы так и решили: ребята могут приходить играть во дворе, но за порядком пусть сами следят. По-разному я думал, что буду делать, когда вырасту. То думаю: будут у меня только папа с мамой, а в другой раз — пусть и жена будет. Чтобы самим хозяйничать. Жалко мне с родителями расставаться, — вот и живем мы все вместе, только через сени. По одну сторону сеней — родители, по другую — мы с женой. Или пусть лучше будут два домика по соседству. Потому что старые люди любят покой. Чтобы дети не мешали, когда они прилягут после обеда. А то дети всюду носятся, топочут, стучат, кричат. Только вот не знаю, как мне быть с детьми, кого хотеть: одних мальчишек или еще и девочку. И как лучше: чтобы мальчик старше всех был или девочка. Жена, пожалуй, пусть будет такая, как моя мама, а дети — и сам но знаю какие. То ли хочу, чтобы они баловались, то ли, чтобы тихие были. И не знаю, что им позволять, чего не позволять. Ну, там чужого не трогать, не курить, не говорить нехороших слов; потом, чтоб не дрались и не очень ссорились. А что я стану делать, если они подерутся, не захотят слушаться или что-нибудь натворят? Какие они должны быть — постарше или малыши? По-разному думаю. То хочу быть, когда вырасту, как Михал, то как дядя Костек, то как папа. То хочу стать большим навсегда, то только так, попробовать. Потому что, может быть, поначалу это и приятно, а вдруг потом снова захочется стать маленьким? Так я думал, думал, пока и в самом деле не вырос. У меня уже есть часы, усы, письменный стол с выдвижными ящиками — все, как у взрослых. И я в самом деле учитель. И мне нехорошо… Нехорошо мне. Дети на уроках не слушаются, и я должен все время сердиться. Столько всяких огорчений. Отца с матерью уже нет. Ну ладно. Начну теперь думать наоборот. Что бы я сделал, если бы снова стал маленьким? Не совсем маленьким, а таким, чтобы в школу ходить, опять играть с ребятами. Проснуться бы утром и подумать: «Что такое? Уж не снится ли мне все это?» Смотрю на свои руки — и удивляюсь. Смотрю на одежду — и удивляюсь. Вскакиваю с постели, бегу к зеркалу. Что случилось? А тут мама спрашивает: — Встал? Быстро одевайся, а то в школу опоздаешь. Я хотел бы, если бы снова стал маленьким, помнить, знать и уметь все, что умею и знаю теперь. Только чтобы никто не догадывался, что я уже был большим. А я как ни в чем не бывало — притворяюсь, будто я такой же мальчик, как вес: есть у меня папа и мама, и я хожу в школу. Так было бы всего интересней. А я бы все подмечал, и было бы так смешно, что никто ни о чем не догадывается. Ну так вот, лежу я как-то в постели, не сплю и думаю: «Знал бы, ни за что бы не хотел стать взрослым. Ребенку во сто раз лучше. Взрослые — несчастные. Неправда, будто они делают, что хотят. Нам еще меньше разрешено, чем детям. У нас больше обязанностей, больше огорчений. Реже веселые мысли. Мы уже не плачем — это правда, но, пожалуй, лишь потому, что плакать не стоит. Мы только тяжело вздыхаем». И я вздохнул. Вздохнул тяжело, глубоко: ничего не поделаешь. Никто ничего не изменит. Никогда уж больше я не буду маленьким. Но не успел я вздохнуть, как стало темно. Совсем темно. Ничего не вижу. Только дым какой-то. Даже в носу защипало. Скрипнула дверь. Я вздрогнул. Показался какой-то крошечный огонек. Как звездочка. — Кто это? А звездочка движется в темноте — все ближе и ближе. Вот уже около кровати, вот уже на подушке. Гляжу — а это фонарик. На подушке стоит маленький человечек… На голове у него высокий красный колпак. Седая борода. Гном. Только совсем маленький — с палец. — Я пришел. Гном улыбается, ждет. И я улыбнулся. Потому что подумал, что мне это снится. Ведь и взрослому, бывает, приснится детский сон, — даже удивляешься, откуда он взялся. А гном говорит: — Ты меня звал, вот я и пришел. Чего ты хочешь? Только скорей! Не говорит, а как-то чирикает, тихо-тихо. А я все слышу и понимаю. — Ты меня сам вызывал, — говорит, — а теперь не веришь. И помахивает фонариком: вправо, влево, вправо, влево. — Ты не веришь, — говорит. — Раньше все люди знали, что бывают чудеса. А теперь в колдунов, гномов и ведьм верят один дети. Помахивает фонариком и головой покачивает. А я даже шевельнуться боюсь. — Ну, назови какое-нибудь желание. Попробуй. Чего тебе стоит? Я пошевелил губами, чтобы спросить, а он уже догадался, знает. — Ты меня вызвал Вздохом Тоски. Многие думают, что заклятье — это обязательно слова. Да нет же, нет! И головой качает — нет, мол… Переступает с ноги на ногу. Смешно так. И фонариком — то вправо, то влево. А я чувствую, что уже засыпаю. И широко раскрываю глаза, чтобы не заснуть. Потому что заснуть мне жалко. — Вот видишь, — говорит гном, — видишь, какой ты упрямый! Скорей, не то я уйду. Мне долго нельзя оставаться. Потом пожалеешь… А мне и хочется назвать желание, да не могу. Видно, так уж заведено на свете, что говорить легко, только когда тебе чего-нибудь не особенно хочется, а вот когда чего-нибудь очень хочешь, то трудно. Вижу, что гном огорчился. Жалко мне его. Но сказать ничего не могу. — Ну, прощай, — говорит. — А жаль… И вот он уже уходит. Только тут я быстро прошептал: — Хочу опять стать маленьким. Он вернулся, завертелся волчком — и прямо мне в глаза фонариком. И чирикнул что-то, но я не расслышал. Не знаю, как гном ушел. Только когда я утром проснулся, я все помнил. С любопытством оглядываю комнату. Нет, это мне вовсе не снилось. Все правда. Первый день. Я никому не говорю, что был взрослым, делаю вид, что всегда был мальчиком и жду, что из этого выйдет. Все мне как-то странно смешно. Смотрю и жду. Жду, когда мама отрежет мне хлеба, будто я сам не могу. Мама спрашивает, сделал ли я уроки. Говорю, что да, сделал, а как на самом деле не знаю. Все как в сказке о Спящей царевне, и даже хуже. Потому что царевна проспала сто лет, но и все спали вместе с ней, а потом вместе с ней проснулись: и повара, и мухи, и вся прислуга, и даже огонь в камине. Проснулись такими же, как были. А я проснулся совсем другим. Я взглянул на часы и сразу отвернулся, чтобы себя не выдать. А вдруг тот мальчик не умел узнавать время? Интересно, что будет в школе, каких я там встречу товарищей? Заметят они что-нибудь или будут думать, что я уже давно хожу в школу? Странно, что я знаю, в какую мне школу идти, на какой она улице. Знаю даже, что наш класс на втором этаже, а я сижу за четвертой партой, около окна. А рядом со мной Раевский. Иду, размахиваю руками, марширую. Легким шагом, выспавшийся. Совсем не так, как когда был учителем. Смотрю по сторонам. Ударил рукой по жестяной вывеске. Сам не знаю, зачем я это сделал. Холодно, даже пар изо рта идет. Нарочно дышу так, чтобы было побольше пара. Мне приходит в голову, что я могу засвистеть как паровоз. И начать пускать пар, и бежать, а не идти. Но я как-то стыжусь. Ну, а, собственно, чего? Для того ведь я и хотел снова стать маленьким, чтобы мне было весело. Но сразу как-то нельзя. Сначала надо ко всему присмотреться. Идут ученики и ученицы, идут взрослые. Я смотрю, кто из них веселее. И эти идут спокойно, и те спокойно. Понятно: ведь на улице нельзя шалить. Да и не расшевелились еще. Я — другие дело: ведь я всего один день, как стал ребенком, мне весело. И как-то странно. Словно я стыжусь чего-то… Ничего. В первый день так и должно быть. Потом привыкну. Иду я и вдруг вижу большущий воз. А лошадь никак его с места не сдвинет. Видно, плохо подкована — ноги скользят. Стоят мальчишки, смотрят. Остановился и я. «Сдвинет или не сдвинет?» Растираю уши, топаю, а то ноги мерзнут, — скорей бы уж воз тронулся, тогда бы все кончилось… А уходить, так ничего и не увидев, жалко. Лошадь, может быть, упадет, как тогда справится возчик? Если бы я был большой, то прошел бы равнодушно мимо; наверно, и вовсе бы не заметил. А раз я мальчик, мне все интересно. Смотрю, как взрослые то и дело отстраняют нас с дороги, потому что мы им мешаем. И куда они так торопятся? Ну хорошо. Воз, наконец, тронулся. И вот я прихожу в школу. Вешаю пальто в своем классе. А там шум. Кто-то говорит, что Висла стала. — Сегодня ночью. Другой говорит, что это неправда. Ссорятся. Вернее, не ссорятся, а спорят. — Видали! Первый мороз, а у него Висла стала! Ну, сало-то, может, и плывет… — А вот в том-то и дело, что не плывет. — Ладно, хватит чепуху молоть! Тут и другие ребята вмешались. Взрослый, наверное, сказал бы, что они ссорятся. И правда, один говорит: «Ты дурак!», а другой ему: «Сам балда!» От Вислы перешли к снегу. Выпадет сегодня снег или нет? Раз дым из трубы идет вверх — значит, снега не будет. И по воробьям можно узнать, будет ли снег. Кто-то говорит, что видел барометр. И снова: — Дурак! — Зато ты умный! — Врешь! — А может, это ты врешь? Участие в споре принимают не все. Иные стоят, сами ничего не говорят, а только слушают. Я тоже слушаю и вспоминаю, что ведь и взрослые в кондитерской часто ссорятся: не из-за снега, а из-за политики. Совершенно так же. И так же говорят: — Бьюсь об заклад, что президент не примет отставки! А здесь: — Бьюсь об заклад, что снега не будет! Взрослые не говорят «дурак», «врешь» — спорят повежливее, но тоже шум поднимают. Стою я, слушаю, а тут влетает Ковальский. — Эй ты, примеры решил? Дай списать. У нас вчера гости были. А учительница, может, проверять будет. Я как ни в чем не бывало раскрываю сумку и смотрю, что делаете, в тетрадке. Словно она не моя, а другого мальчика, который за меня вчера приготовил уроки. В это время звонок. А Ковальский не ждет, когда я ему разрешу, хватает тетрадку и мчится к своей парте. И вдруг мне приходит в голову, что если он все перепишет точь-в-точь как у меня, учительница может эти заметить и подумает, что это я у него сдул. Еще в угол меня поставит. Смешно мне показалось, что я буду в углу стоять. А Висьневский спрашивает: — Чего смеешься? — Так, вспомнилась одна вещь, — говорю я и продолжаю смеяться. А он: — Сумасшедший. Смеется, а чему, сам не знает. Я говорю: — Ничего я не сумасшедший. Может, и знаю, да только тебе говорить не хочу. А он: — Скажите, какие секреты! И отошел обиженный. Странно, что я знаю, как их всех зовут: ведь я вижу их первый раз и они меня тоже. Совсем как во сне. Тут входит учительница, а Ковальский тетрадки не отдал. Я зову шепотом: «Ковальский, Ковальский!», а он не слышит или делает вид, что не слышит. Учительница говорит: — Ты что вертишься? Сиди спокойно. А я думаю: «Ну, вот и заработал в школе первое замечание». А сижу я неспокойно, потому что тетрадки-то у меня нет. Я спрятался за ученика, который сидит впереди, и жду, что будет. Боюсь. Неприятно бояться. Если бы я был взрослый, я бы не боялся. Никто бы примеров у меня не списывал. А раз я ученик и товарищ меня попросил, не мог же я ему отказать. Он бы сразу сказал, что я эгоист, только о себе и думаю. Сказал бы, что я хитрый — хочу, чтобы учительница только меня одного хвалила. Пожалуй, я буду учиться лучше всех, потому что я ведь уже один раз кончал школу. Правда, позабыл кое-что, но одно дело вспоминать, а другое учить заново. Учительница объясняет грамматическое правило, а я его давно знаю. Учительница велит нам писать, а я — раз и написал. Написал и сижу. Учительница заметила, что я ничего не делаю, спрашивает: — А ты почему не пишешь? Я говорю: — Я уже написал. — Покажи-ка, что ты там написал, — говорит учительница, и видно, что она раздражена. Я иду к учительнице и показываю ей тетрадь. — Да, хорошо, но одну ошибку ты все-таки сделал. — Где? — спрашиваю я, словно удивляясь. Я нарочно сделал ошибку, чтобы учительница не догадалась, что я уже один раз кончал школу. Учительница говорит: — Поищи сам, где ошибка. Если бы ты так не спешил, мог бы совсем хорошо написать. Я возвращаюсь на свое место и делаю вид, что ищу ошибку. Притворяюсь, что очень занят. Придется мне выполнять задания помедленней, но только вначале. Потом, когда я уже буду лучшим учеником в классе, учителя привыкнут к тому, что я способный. Однако я начинаю скучать. Учительница спрашивает: — Нашел ошибку? Я говорю: — Нашел. — Ну-ка покажи. Учительница говорит: «Да, верно». И тут звонок. Звонок — значит, перемена. Передышка. Дежурный выгоняет всех из класса и открывает окна. А мне что делать? Странно мне показалось, что я буду носиться по двору с мальчишками. Но я пробую, не отстаю от других! Здорово, весело. Ну и здорово! Как давно я не бегал! Когда я был молодым, то пускался даже, бывало, вдогонку за трамваем или поездом. Иногда я дурачился с детьми у знакомых. Делал вид, что хочу их поймать, да не могу — убегают. Это, когда я был молодым. Потом уж я не спешил. Ушел у меня из-под носа трамвай — подожду другого. А когда я в шутку догонял ребенка, то сделаю несколько шагов и топаю ногами на одном месте. А он-то бежит изо всех сия и только издали оглянется. Или бегает вокруг меня, описывая большие круги, а я кружусь на одном месте и делаю вид, что сейчас брошусь в погоню. Он думает, что если бы я захотел, то сразу бы его поймал, потому что я взрослый. А я не могу. Силы-то у меня есть, да сердце сразу стучать начинает. И по лестнице я уже взбирался медленно, и если высоко было, то отдыхал по дороге. А теперь мчусь так, что ветер в ушах свистит. Я вспотел, но это ничего. Хорошо, весело. Я даже подпрыгнул от радости и крикнул: — Как здорово быть маленьким! Но тут же испугался и оглянулся — не слышал ли кто? Ведь могут подумать, что раз я так радуюсь — значит, не всегда был маленьким. Мчусь так, что только в глазах мелькает. Устал. Но стоит остановиться на минуту, перевести дух — и уже отдохнул, и снова дальше! Хорошо, что лечу как стрела, не то что раньше — шлеп-шлеп, плетусь еле-еле. О, добрый гном, как я тебе благодарен! Ведь для детей бег — как верховая езда, галопом, «с вихрями споря». Ничего не помнишь, ни о чем не думаешь, ничего не видишь — только жизнь ощущаешь, полноту жизни. Чувствуешь, что в тебе и вокруг тебя воздух. Догоняешь ли, убегаешь ли — все равно! Быстрее! Я упал. Разбил коленку. Больно. Звонок. Жаль. Еще бы немножко. Еще бы минутку. — Кто скорее, я или ты? Нога уже не болит. Ветер снова хлещет в глаза, в лицо, в грудь. Снова мчусь стремглав, чтобы быть первым. Чудом не натыкаюсь на ребят, преодолеваю преграды. Порог школы, хватаюсь рукой за перила — и вверх по лестнице. Не оглядываюсь, чувствую, что оставил его далеко позади. Победа! И со всего размаха в узком коридоре — бац на директора! Директор чуть не упал. Я видел директора, но остановиться уже не мог. Совсем как машинист, шофер или вагоновожатый. В эту минуту я понял, что детей обвиняют несправедливо: они не виноваты, — это случай, несчастье, но не вина. Может быть, я и в самом деле утратил сноровку? Боже, столько лет, столько лет! Я мог бы смешаться с толпой ребят, потому что все бежали. Но ведь я только первый день ученик. И я, как дурак, остановился. Даже не сказал: «Простите»… А директор схватил меня за ворот и как встряхнет! Даже голова у меня заболталась… И такой злой… — Как тебя зовут, шалопай? Я замер. Сердце так колотится, что слова выговорить не могу. Он знает, что я не нарочно, — значит, должен простить. Но, с другой стороны, так, с размаху, налететь на директора… Он ведь мог упасть, расшибиться. Я хочу что-нибудь сказать, но язык прилипает к гортани. А директор опять встряхнул меня и кричит: — Будешь ты отвечать или нет? Я спрашиваю, как твоя фамилия? А вокруг уже толпа. Все смотрят. И мне стыдно, что собралось столько народу. Тут как раз учительница проходила, погнала всех в класс. Я один остался. Опустил голову, точно преступник. — Иди в учительскую! Я говорю тихо: — Господин директор, позвольте объяснить. А директор: — Ну, что там еще объяснять! Почему сразу не отвечал, когда я фамилию спрашивал? Я говорю: — Стыдно было: все стоят, смотрят. А носиться как угорелому тебе не стыдно? Придешь завтра с матерью. Я заплакал. Слезы сами катятся, как горох. Даже в носу мокро. Директор посмотрел, и, видно, ему меня жалко стало. — Вот видишь, — говорит, — как плохо баловаться, потом плакать приходится. Если бы я сейчас извинился, он бы простил. Но мне стыдно просить извинения. Мне хочется сказать: «Накажите меня, пожалуйста, как-нибудь по-другому, зачем маму огорчать». Хочется, да сказать не могу, слезы мешают. — Ладно, иди в класс, урок начался. Я поклонился, иду. В классе опять все смотрят. И учительница смотрит. А Марыльский меня сзади подталкивает: — Ну, что? Я не отвечаю, а он снова: — Что он тебе сказал? Я разозлился. Ну что он пристает, какое ему дело? Учительница говорит: — Марыльский, прошу не разговаривать. Наверное, учительнице тоже хотелось, чтобы он оставил меня в покое. Видно, поняла, что у меня горе, — за весь урок ни разу не вызвала. А я сижу и думаю. Мне обо многом надо подумать. Сижу, не слушаю, не знаю даже, про что говорят. А это как раз арифметика. Ребята подходят к доске, пишут, стирают. Учительница взяла мел я что-то говорит, объясняет. Я хуже глухого. Потому что я и не слышу и не вижу. И даже вида не делаю, что понимаю.... Перевод с польского К. Э. Сенкевич, под редакцией А. И. Исаевой https://www.litmir.me/br/?b=225881 http://www.library.ru/2/lit/sections.php?...
|
| | |
| Статья написана 27 января 2022 г. 15:36 |
Лагин — псевдоним Лазаря Иосифовича Гинзбурга (1903-1979), образованный из первых слогов его имени и фамилии. 76 После изучения пения и экономики он начал писать стихи и тематические статьи для газет в раннем возрасте, затем работал в Москве в "Правде", а затем в "Крокодиле", газете, основанной Михаилом Ефимовичем Кольцовым (1898-1940), где он стал заместителем главного редактора в 1934 году.77 Когда в 1938 году Кольцова арестовали как предполагаемого шпиона, тогдашний заместитель председателя оргкомитета Союза писателей Александр Александрович Фадеев (1901-1956) спас Лагина от чистки, отправив его в длительную служебную командировку на норвежский архипелаг Шпицберген.
Именно в этой невольной ссылке, в окружении Северного Ледовитого океана, Лагин написал свое первое крупное произведение — повесть о волшебнике Хоттабыче, который волею случая оказывается в современной Москве. Впервые рассказ был опубликован частями в молодежном журнале "Пионер" в том же году, а в 1940 году Детиздат опубликовал его в виде книги.78 Произведение сразу же вышло из печати и пользовалось огромной популярностью, но для нового издания после войны Лагин был вынужден кардинально переработать первый вариант в 1952 году из-за "антисоветских элементов" и добавил подзаголовок "Romanmärchen" (повесть-сказка), но и расширил его почти вдвое. Начиная с этой второй версии, книга почти каждый год выходила в новых изданиях, которые Лагин переписывал и обновлял снова и снова. Таким образом, к концу 1950-х годов тираж короткого романа только на русском языке составил более миллиона экземпляров.79 Сюжет короткого романа /повести/ довольно прост. В ней рассказывается о тринадцатилетнем пионере Вольке Костылькове, семья которого переезжает из старой квартиры в новую. Уже находясь в фургоне для переезда с аквариумом на коленях, Волька мечтает о великих приключениях в стиле "Острова сокровищ" Стивенсона или "Истории Кожаного Чулка" Купера: 76 Дальнейшие биографические подробности см. в: Прашкевич, Генадий: Красныи сфинкс, с. 362-372; Дани-лова, Н. К.: Лагин Лазарь Иосифович, в: Skatov, Nikolaj N.. (ed.): Russkaja literatura XX veka. Prozaiki, poėty, dramaturgi. Биобиблиографический словарь, том 1 Москва стр 2,2005,. 395-396; 77 Выходец из богатой витебской семьи (?), он с ранних лет был политически активен, участвовал в гражданской войне, в 1920 году стал членом партии и три года служил в Красной Армии. После прекращения обучения пению в Минской консерватории он изучал экономику в Москве и некоторое время работал экономистом в Институте красной профессуры. Ср. Данилова: Лагин Лазарь Иосифович, с. 395f. 78 Лагин, Лазарь: Старик Хоттабыч, в: Пионер 10 (1938), с. 62-73; 11 (1938), с. 90-104; 12 (1938), с. 96-109; Дерс.: Старик Хоттабыч, Москва, Ленинград 1940 г. Цитируется здесь по журнальной версии. По словам Лагина, идею рассказа он почерпнул у английского писателя Томаса Энсти Гатри (1856-1934) в его романе "Латунная бутылка" /Медный кувшин/ (1900). 79 Ср. Прашкевич: Красный сборник, с. 362 и далее; Вельчинский, В.: Библиография советской фантастики. "Если бы вы закрыли глаза, то вполне могли бы представить, что едете не по Настасьинскому переулку, где провели всю свою жизнь, а где-то по Америке, по грубым, бесплодным прериям, где в любой момент могут напасть индейцы и с воинственными криками снять с вас скальп".80 Волька продолжает это "свободное" воображение с закрытыми глазами и после переезда — вместо того, чтобы помочь разложить вещи или подготовиться к экзамену по географии, он сначала идет купаться на ближайшую речку. При этом он находит на дне реки "скользкую, покрытую мхом глиняную бутылку странной формы", в которой, как он сразу подозревает, находится ценное сокровище. Он мечтает, что на следующий день все газеты напишут о нем под заголовком "Честный поступок", как "прекрасный ныряльщик" доставил свою находку в милицию. Но его мечты горько разочаровывают, потому что вместо сокровищ взрыв черного дыма подбрасывает Вольку к потолку, а из горлышка бутылки появляется "живое существо": "Это был исхудалый старик с великолепным тюрбаном, расшитым золотом и серебром, тонким кафтаном, белоснежными шелковыми шароварами, необычайно нарядными сафьяновыми тапочками и бородой до пояса".81 Бородатый старик представляется "несчастным джинном" Гассаном Абдурахманом Хоттабычем, которого тысячи лет назад исламский пророк Сулейман в наказание изгнал в глиняный кувшин.82 Теперь, когда Волька освободил его из этого заточения, Хоттабыч провозглашает его своим новым хозяином, которому обещает исполнить все его желания. Сначала Волька думал, что "злой" дух — иллюзионист из цирка, но вскоре он обнаруживает, что тот на самом деле может творить "чудеса" и снова и снова призывает свои магические способности, намеренно или нет. Но эти чудеса, поскольку они соответствуют стандартам времени пророков, в советском настоящем имеют эффект, противоположный намеченной цели — вместо того, чтобы помочь Вольке и сделать его счастливым, они ввергают его из одного затруднительного положения в другое. Первая помощь Хоттабыча, например, заключается в том, что он тайно шепчет ему ответы на экзамене по географии по теме "Форма и движение Земли", находясь в коридоре школы. 80 Лагин, Лазарь: Зауберер Хоттаб. Dt. by Alice Wagner , Berlin 1979, p. 7. Этот перевод следует более поздней версии романа Лагина, поэтому он упоминается только в тех местах, где он соответствует оригиналу 1938 года. Изменения специально не выделены ("Если зажмурить глаза, можно было свободно представить, будто едешь не по Настасьинскому переулку, в котором прожил всю свою жизнь, а где-то в Америке, в суровых пустынных прериях, где в каждую минуту могут напасть индейцы и с воинственными криками снять с тебя скальп." Лагин: Старик Хоттабыч, 10(1938), с. 63). 81 Лагин: Волшебник Хоттаб, с. 10 ("Это был высокий тощий старик бородой по пояс, в роскошной шелковой чалме, в расшитом кафтане и широчайших шароварах и необыкновенно вычурных сафьяновых туфлях. " Лагин: Старик Хоттабыч, стр. 65). 82 Сулейман — это производная форма от древнееврейского Соломон /Шломо/: "мирный", "совершенный", "цельный". Это телепатическое внушение работает так же, как и генератор чудес Долгушина, где можно манипулировать мыслями и словами адресата против его воли: "И вдруг Волька почувствовал, что какая-то неведомая сила открывает ему рот против его воли".83 Таким образом, Волька подробно объясняет, почему земля — это диск, а небо — купол. В то время как Волька с каждым словом все больше и больше отчаивается, разражается слезами, чувствует, "что у него от ужаса буквально отнимаются ноги", экзаменаторы поначалу считают его ответы шуткой, класс разражается хохотом, но в конце концов объявляют его больным и прекращают тест. Чтобы утешиться, Волька и Хоттабыч отправляются в кинотеатр "Великолепные сны", но фильм выходит только16 на вечерний показ для лиц старше 18 лет, поэтому Хоттабыч придумывает Вольке длинную бороду, чтобы он выглядел старше. Но в фойе эта "борода апостола" вызывает у всех присутствующих любопытство юного пионера: "Все стремились к определенному углу фойе, где прятался Волька Костыльков, который предпочел бы от стыда опуститься на землю. Тем временем толпа так разбушевалась, что шум уже заглушал шум часовни".84 Вольке удается избежать насмешек толпы только после начала фильма, а когда фильм начинается, Хоттабыч принимает поезд на экране, мчащийся к зрительному залу, за чудовище, натравленное на него злым духом, и в панике бежит из кинотеатра. Поскольку объяснять старику природу кино и бронепоезда — дело "абсолютно безнадежное", Волька бросает это занятие и вместо этого спешит к парикмахеру, чтобы избавиться от бороды. Но и здесь он становится посмешищем для всех присутствующих, что так злит Хоттабыча, что он бесцеремонно превращает всех присутствующих 19 в баранов. Эти 19 баранов вырываются из парикмахерской ("Фигаро здесь № 1", Фигаро здесь № 1) на улицу, провоцируя хаос на дорогах и любопытных зрителей, пока случайно оказавшийся там фермер-овцевод с помощью охранников не отлавливает этот особо редкий вид баранины для своего научно-исследовательского института. Но в отличие от всех остальных мокриц, эта редкая порода не оценила чрезвычайно удобные клетки, разбрасывая еду и воду как сумасшедшие, "в то время как в их глазах светилось глупое и бессмысленное удовлетворение". Когда директор, размышляя вслух, задумывает вскрыть одну из баранов в исследовательских целях и уже мечтает о своей следующей статье "полной сенсационных описаний" для журнала "Прогрессивное овцеводство", баранина впадает в панику. Волька, с другой стороны, тоже не очень рад такой помощи от "злого духа": 83 "А Волька вдруг почувствовал, что какая-то неведомая сила против его желания раскрыла его рот". Лагин: Старик Хоттабыч, 10 (1938), с. 66. 84 Лагин: Волшебник Хоттаб, стр. 21 ("Все стремились в заветный уголок фойе, где сгорая от стыда, притаился Волька Костыльков. Вскоре толпа разгалделась настолько, что начала заглушать оркестра". Лагин: Старик Хоттабыч, 10 (1938), с. 69). "Если быть искренним, он не нашел этот инцидент забавным. Он привел в пример судьбу заколдованных баранов. В конце концов, их могут уничтожить. [...] Однако нельзя сказать, что Волька был полностью на стороне очарованных насмешников. Напротив, им доставляло искреннее удовольствие злить их чем-либо. [...] Их могли прилюдно назвать [...] баранами. Но превращать людей в баранов — это было слишком далеко".85 Поскольку Хоттабыч забыл, как отменить свои чудеса, и Вольке с бородой, и "баранам" приходится ждать, пока волшебная сила через несколько дней потеряет свое действие. А пока сюжет идет своим "чудесным" чередом, в Москве начинаются поиски 19 пропавших, Волька отчаянно пытается спрятать свою бороду от родителей и школьных друзей, а Хоттабыч пытается прийти на помощь своему хозяину со все новыми чудесами, но это редко улучшает ситуацию. Многие другие люди испытывают схожий опыт, когда сталкиваются с фокусами Хоттабыча — они не верят своим глазам, подозревают сенсорные иллюзии, сходят с ума и приобретают странный характер, но предпочитают ни с кем не говорить об увиденном. Однако в конце истории Хоттабыч сам влюбляется в свою последнюю "роковую страсть" — радио. Днем и ночью он непрерывно слушает все мировые станции на длинных волнах: "Произошло непоправимое — старик подвергся радиоактивному облучению со снятой кожей." 85 Лагин: Волшебник Хоттаб, с. 34 ("По совести говоря, он не находил в происшедшем ничего забавного. Его страшила судьба новоявленных баранов. Они свободно могли зарезать на мясо. [...] Нельзя, однако, сказать, что Волька был целиком на стороне заколдованных насмешников. Наоборот, ему доставило бы искреннее удовольствие досадить им чем-нибуть. [...] Можно было [...] публично назвать их баранами. Но превращать людей в баранов — это уже слишком". Лагин: Старик Хоттабыч, 11(1938), стр. 93). 86 В сцене в цирке прослеживаются явные параллели с "Мастером и Маргаритой" Булгакова и "Сверкающим миром" Алексея Грина (Блистающий мир, 1924). По крайней мере, последний роман, похоже, явно послужил для него интертекстуальным шаблоном. и волосы..."87 С тех пор он ежедневно занимал очередь в приемную в штаб- квартире Северного морского пути, чтобы подать заявление на работу радистом на одну из полярных станций. Но поскольку он всегда правдиво заполняет анкету, указывая, что до 1917 года работал "злым духом" и что ему 3732 года и пять месяцев, все считают его сумасшедшим, хотя читатель этой "глубоко правдивой истории" знает больше. Степень, в которой эти события, инициированные Хоттабычем, которые здесь описаны лишь в очень кратком виде О том, что "необыкновенные события" (необыкновенные происшествия) Лагина отклонялись от привычных шаблонов научно-фантастического и приключенческого повествования, говорит тот факт, что до 1956 года не появилось ни одной рецензии на это произведение — люди просто не знали, как к нему относиться. Но, по крайней мере поверхностно, Лагин следовал требованиям фантастических сказочных повествований нового времени. Во- первых, эта история представляет собой еще одну вариацию на тему ночных 1001 сказок в изложении 1002. Эдгара Алана По, которые Ивич приводит в своих "Приключениях изобретений" в качестве примера того, насколько неправдоподобными и невероятными должны казаться чудеса современной технологии с точки зрения прошлого. Однако, в отличие от По, в произведении Лагина не рассказчик заставляет слушателя заглянуть из прошлого в будущее, а сам волшебник переносится рассказчиком из прошлого сказочного мира в социалистическое настоящее, чтобы сопоставить свое мастерство фокусника с чудесами науки. Но, несмотря на все свои уловки и исполнение желаний, Хоттабыч не может соблазнить несколько мечтательного, конформистского пионера Вольку, которая ни при каких обстоятельствах не хочет привлекать к себе внимание, поэтому все больше отчаивается и злится на неблагодарность нижестоящих, пока, наконец, не предается своей страсти к прослушиванию радио "до самозабвения". Но даже в этой "глубоко правдивой истории" об увлечении Хоттабыча радио, становится ясно, что она не только символизирует превосходство социалистической технологии над мифическими силами магии, но и то, что фигура джинна также предлагает Лагину гротескное зеркало пропагандистских постановок социалистической действительности. Так, с помощью юного пионера, Хоттабыч также пользуется средством радио, чтобы слушать вражеские станции: 87 Лагин: Маг Хоттаб, с. (253"Случилось непоправимое: старик Хоттабыч до самозавбения увлекся радио."). Лагин: Старик Хоттабыч, 11(1938), с. 109). 88 Лагин: Волшебник Хоттаб, стр. 252f251,. ("Старик был совершенно потрясен достижениями радиотехники. Волька ловил для него Владивосток и Анкару, Тбилиси и Лондон, Киев и Париж. Из рупора послушно вылетали звуки песен, гремели марши, доносились речи на самых разнообразных языках. Подобно тому, как эта сцена, несмотря на фантастичность главного героя, может быть прочитана просто как повседневное описание использования радиотехники в Москве сталинской эпохи, где люди пытаются тайно слушать Лондон на длинных волнах в два часа ночи, нетерпеливый "старик" в своем невежестве и незнании советского цейтгейста разоблачает его социалистическую идеологию как сильно формализованную риторику, едва ли имеющую отношение к реальности. Его первый подвиг телепатически- гипнотической интеграции знания географии, который потряс всех, четко обозначен как пародия на советские фантазии о новой географии и телепатических генераторах чудес. В пафосе советской риторики о новой географии мир снова превращается в диск в гротескном повороте через "безумные" слова Вольки. В следующей главе Лагин использует еще один прием гротескного отражения советской действительности. Здесь "борода апостола" как признак мудрости и возраста на щеках 13-летнего мальчика отсылает к нелепости, которая часто характеризует изображение пионеров как храбрых и умных героев нового времени. Буквально" реализованный символ мудрости превращает типичного пионера в гибридное существо (ублюдочное существо), которое в рассказе Лагина не только вызывает попеременно ошеломленный ужас и безудержный смех у зрителей кинотеатра, но и ужасает самого Вольку: "Сердце Вольки дрогнуло. Из зеркала на него смотрело бесформенное существо: мальчик в коротких трусиках, с пионерским шарфом и апостольской бородкой на розовом плутовском лице".89 В то время как юный пионер хотел бы умереть перед лицом этого зеркального изображения, старый волшебник признает реальную опасность смерти в кинофильме, поэтому он паникует, когда на экране появляется бронепоезд, что он оправдывает перед Волькой следующим образом: "Как я мог не закричать, когда мы были в смертельной опасности? Великий колдун Джирджис приближался к нам, дыша огнем и смертью!" / "Что значит Джирджис!" — сердито сказал Волька. "Это был обычный локомотив". "Может быть, мой молодой господин думает, что он может прочитать лекцию старому призраку Хоттабу Абдур-Рахману Гассану о том, что такое колдун?" — ядовито ответил старый Хоттабыч".90 [...] В этот день приемник не отдыхал ни одной минуты. Около двух часов ночи, правда, рупор замолк. Но оказалось, что старик просто забыл, как принимать Лондон. Он разбудил Вольку, расспросил его и снова приблизился к приемнику...". Лагин: Старик Хоттабыч, 11(1938), с. 109). 89 Лагин: Маг Хоттаб, стр. 19 ("Волька посмотрелся в зеркало и обмер: из зеркала на него глядело ублюдочное существо: в коротких штанишках, в пионерском галстуке и с бородой апостола на розовом мальчишеском лице". Лагин: Старик Хоттабыч, 10(1938), с. 68). 90 Лагин: Волшебник Хоттаб, стр. 26 (" — Как же мне было не кричать, когда над нами нависла смертельная опасность? Прямо на несся, изрыгая огонь и смерть, великий шайтан Джирджис!/ — Какой там... Однако с самого начала кинематографа этот "самый необычный локомотив" стал также символом великой силы внушения, и когда Хоттабыч на основе иллюзионного эффекта утверждает, что здесь действует сам великий дьявол Джирджис, несущий людям смертельную опасность, то это утверждение можно применить и к "великолепным несбыточным мечтам" советского кино в целом, которое, будучи центральным средством пропаганды сталинской эпохи, также способствовало сокрытию "дьявольской" деятельности Большого террора. Как анахроническая фигура, Хоттабыч не только способен выразить эту "антисоветскую" правду, но и остается неоспоримым: "И Волька понял, что пытаться объяснить старику, что такое кино и что такое танковый поезд, — дело абсолютно безнадежное.91 "Абсолютно безнадежная затея" попытки объяснить научное и идеологическое содержание советской действительности становится еще более очевидной в сцене превращения людей в баранину и угрозы расправы над ними. Ведь в этой сцене — которая берет свое начало в парикмахерской, названной в честь оперы Джоакино Россини "Севильский цирюльник" — с людьми не просто обращаются как с несовершеннолетней бараниной, они сами являются таковой, и поэтому фермер-овцевод действует "буквально" рационально со своим произвольным заключением и запланированными экспериментами над животными. Уже не маскировка и интриги, как в "Севильском цирюльнике", позволяют преодолеть сословные границы и притворные чувства, а сам салон цирюльника Фигаро становится здесь местом действия, где физическое уродство становится поводом для полного метаморфоза действующих лиц, делающего для них невозможным человеческое существование. Таким образом, с помощью персонажа Хоттабыча Лагин искажает советскую действительность до грубости, будь то наполнение официальной научной риторики анахроничным содержанием (экзамен по географии), идентификация медиапродукции как сверхъестественной дьявольской силы (киноперформанс), маркировка большевистского габитуса как физического уродства (пионерская борода) или символизация незрелости и бессилия людей через их метаморфозы (люди как бараны). Хоттабыч функционирует как средство, переворачивающее существующий порядок с ног на голову, подобно теории карнавала Михаила Бахтина, которая была создана в то же время, в том смысле, что физическая конечность людей и вещей приостанавливает идеологические нормы и ценности. Неконтролируемая речь, приводящая к приступам плача и смеха (тест по географии), ненормальный рост бороды (пио-нир), делающий ее обладателя позорным посмешищем, или наводящее панику насилие кинофильма (бронепоезд), но и чрезмерное слушание (радио) или демонстративное молчание о чувственных впечатлениях (о чудесах Хоттабыча) отмечают карнавал. Джирджис! — досадливо сказал Волька. — Это был самый обычный паровоз./ — Не собирается ли мой юный повелитель учить старого джина, Гассана Абдурахмана ибн Хоттаба, кто такой шайтан? — язвительно отвечал старик Хотттабыч". Лагин: Старик Хоттабыч, 10(1938), с. 71). 91 Лагин: Маг Хоттаб, стр. 26 ("И Волька понял, что об'яснить старику, что такое кино и что такое бронепоезд, — абсолютно безнадежное дело". Лагин: Старик Хоттабыч, 10(1938), с. 71f.). История — это временная приостановка существующих представлений о порядке, за которой артикулируется общее недоверие ко всем явлениям советской действительности. Таким образом, помимо уровня современной сказки (из "Арабских ночей") и уровня карнавального гротеска (советская действительность), в игру вступает третий амбивалентный уровень смысла, а именно более глубокое психологическое и физио-физиологическое измерение. логическая неопределенность всех действующих лиц. Таким образом, вместо ожидаемых захватывающих приключений в стиле Купера и Стивенсона, встреча Вольки с Хоттабычем вызывает лишь тревогу, смущение, слезы и отчаяние. Вместо того чтобы радостно рассказывать о своих подвигах прессе, он стремится лишь скрыть "необычные события", даже если для этого ему приходится терпеть большие лишения. Другие действующие лица тоже появляются на протяжении всего времени в качестве непричастных зрителей в виде одноклассников, посетителей кино или парикмахеров, любопытных насмешников и ехидных хохотунов; но если они сами попадают под влияние фокусов Хоттабыча или не могут посмеяться над другими, они лишь отчаянно пытаются сохранить в тайне свою встречу с необычным. 92 Это безудержное озорство, однако, также заставляет все официальное изображение новой жизни, полной веселой радости и счастливого смеха, предстать в совершенно ином свете, поскольку смех здесь уже не радостный, как выражение земного блаженства, а озорной и унизительный, направленный против прокаженных и отверженных, не знающий ни индивидуальной жалости, ни коллективного чувства ответственности. На этом фоне параноидальный страх перед обнародованием собственных проступков и физических уродств предстает как "глубоко правдивое" зеркало ситуации времен Большого террора, когда любое социальное обязательство перед другими могло привести к доносу, а любая индивидуальная заметность была равносильна смертному приговору. Так, в "Дневнике дьявола старого Хоттабыча" Лагин изображает глубоко неуверенное в себе общество, которое колеблется между адским смехом и параноидальным страхом смерти, неконтролируемым коммунистическим государством 92 О рабочем, которого Хоттабыч заставил побрить Вольку после неудачного посещения парикмахерской, сказано следующее: "Что касается Степана Степановича Пивораки, который, однако, больше не появится в нашем тщательно правдивом повествовании, то несомненно, что он совершенно изменился после ранее описанного казуса. [...] Степан Степанович никому, даже своей жене, не рассказывал о причинах внезапного изменения своего характера и поведения. ("Что же касается Степана Степановича Пивораки, который уже больше не появится в нашей глубоко правдивой повести, то нам доподлинно известно, что с ним после описанных выше злоключений произошли очень большие изменения. [...] О причинах этого перелома в его характере и образе жизни Степанович никому, даже своей жене, так по сей день и не рассказал"). Лагин: Колдун Хоттаб, с. 47 (Лагин: Старик Хоттабыч, 11 (1938), с. 99); бывшие шавки решают то же самое: "Посоветовавшись друг с другом некоторое время, жертвы Хоттабыча решили сохранить это дело в тайне и поклялись друг другу самым торжественным образом никогда, ни при каких обстоятельствах не рассказывать ни одной живой душе ничего о своем удивительном превращении в шавок". ("Посоветовавшись немного, жертвы Хоттабыча решили дело замять и взяли друг у друга торжественные клятвы, что никто никогда ни под каким видом не расскажет об удивительном их превращении из людей в баранов. ") Лагин: Волшебник Хоттаб, с. 62 (Лагин: Старик Хоттабыч, 12(1938), с. 98). Новая география, новые люди, их генераторы чудес, их кино- и радиоопосредованные "чудеса" — все они разрываются назад и вперед между новой географией и новыми людьми, между галлюцинаторным бредом и нервной дезинтеграцией. "великолепные сны" искажаются как фокусы и наваждения "злого духа". В более широком литературно-историческом контексте очевидны связи между "Стариком Хоттабычем" Лагина и романом Михаила Булгакова "Мастер и Маргарита" (Мастер и Маргарита), который был завершен в 1940 году (хотя работа над ним велась еще с 1928 года). Ведь схожи не только московская обстановка и общий порядок гротескного противостояния сверхъестественных сил социалистической действительности, но и многие отдельные детали и сказочно-карнавальные элементы романа Лагина можно найти и у Булгакова. Лагин до предела использовал возможности фантастического повествования в рамках социалистическо-реалистической детской литературы, возможности, которые были доступны только в короткий период после "Большого террора" и до Великой Отечественной войны, и которые уже в послевоенный период потребовали значительного пересмотра и переработки как "антисоветские элементы". М. Швартц. Экспедиции в другие миры
|
| | |
| Статья написана 27 января 2022 г. 12:44 |
Это актуально и сейчас! Семьдесят лет кряду Генри Уильям Филд писал рассказы, которых никто никогда не печатал, и вот однажды в половине двенадцатого ночи он поднялся и сжег десять миллионов слов. Отнес все рукописи в подвал своего мрачного старого особняка, в котельную, и швырнул в печь. — Вот и все, — сказал он и, раздумывая о своих напрасных трудах и загубленной жизни, вернулся в спальню, полную всяческих антикварных диковинок, и лег в постель. — Зря я пытался изобразить наш безумный мир, это была ошибка. Год 2257- й, ракеты, атомные чудеса, странствия к чужим планетам и двойным солнцам. Кому же это под силу! Пробовали-то все. И ни у одного современного автора ничего не вышло.
Космос слишком необъятен, думал он. Межзвездные корабли слишком быстры, открытия атомной науки слишком внезапны. Но другие с грехом пополам все же печатались, а он, богатый и праздный, всю жизнь потратил впустую. Целый час он терзался такими мыслями, а потом побрел через ночные комнаты в библиотеку и зажег фонарь. Среди книг, к которым полвека никто не прикасался, он наудачу выбрал одну. Книге минуло три столетия, ветхие страницы пожелтели, но он впился в эту книгу и жадно читал до самого рассвета... В девять утра Генри Уильям Филд выбежал из библиотеки, кликнул слуг, вызвал по телевизору юристов, друзей, ученых, литераторов. — Приезжайте сейчас же! — кричал он. Не прошло и часу, как у него собралось человек двенадцать; Генри Уильям Филд ждал в кабинете — встрепанный, небритый, до неприличия взбудораженный, переполненный каким-то непонятным, лихорадочным весельем. Высохшими руками он сжимал толстую книгу и, когда с ним здоровались, только смеялся в ответ. — Смотрите, — сказал он наконец, — вот книга, ее написал исполин, который родился в Эшвиле, штат Северная Каролина, в тысяча девятисотом году. Он давно уже обратился в прах, а когда-то написал четыре огромных романа. Он был как ураган. Он вздымал горы и вбирал в себя вихри. Пятнадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать восьмого года он умер в Балтиморе, в больнице Джона Хопкинса, от древней страшной болезни — пневмонии, после него остался чемодан, набитый рукописями, и все карандашом. Собравшиеся посмотрели на книгу "Взгляни на дом свой, ангел". Старик Филд выложил на стол еще три книги: "О времени и о реке", "Паутина и скала", "Домой возврата нет". — Их написал Томас Вулф, — сказал он. — Три столетия он покоится в земле Северной Каролины. — Неужели же вы созвали нас только затем, чтобы показать книги какого-то мертвеца? — изумились друзья. — Нет, не только! Я созвал вас, потому что понял: Том Вулф — вот кто нам нужен! Вот человек, созданный для того, чтобы писать о великом, о Времени и Пространстве, о галактиках и космической войне, о метеорах и планетах. Он любил и описывал все вот в таком роде, величественное и грозное. Просто он родился слишком рано. Ему нужен был материал поистине грандиозный, а на Земле он ничего такого не нашел. Ему следовало родиться не сто тысяч дней назад, а сегодня. — А вы, боюсь, немного опоздали, — заметил профессор Боултон. — Ну, нет! — отрезал старик. — Я-то не дам действительности меня обокрасть. Вы, профессор, ставите опыты с путешествиями во времени. Надеюсь, вы уже в этом месяце достроите свою машину. Вот вам чек, сумму проставьте сами. Если понадобятся еще деньги, скажите только слово. Вы ведь уже путешествовали в прошлое? — Да, на несколько лет назад, но не на столетия... — А мы добьемся столетий! И вы все, — он обвел присутствующих неистовым, сверкающим взором, — будете помогать Боултону. Мне необходим Томас Вулф. Все ахнули. — Да-да, — подтвердил старик. — Вот что я задумал. Вы доставите мне Вулфа Сообща мы выполним великую задачу, полет с Земли на Марс будет описан так, как способен это сделать один лишь Томас Вулф! И все ушли, а Филд остался со своими книгами, он листал ветхие страницы и, кивая, бормотал про себя. — Да, да, конечно! Том — вот кто нам нужен. Том — самый подходящий парень для этого дела. Медленно влачился месяц. Дни упорно не желали расставаться с календарем, нескончаемо тянулись недели, и Генри Уильям Филд готов был взвыть от отчаяния. На исходе месяца он однажды проснулся в полночь. Трезвонил телефон. В темноте Филд протянул руку. — Слушаю. — Говорит профессор Боултон — Что скажете? — Я отбываю через час. — Отбываем? Куда? Вы что, бросаете работу? Это невозможно! — Позвольте, мистер Филд Отбываю — это значит отбываю. — Так вы и вправду отправляетесь? — Через час. В тысяча девятьсот тридцать восьмой? Пятнадцатое сентября? — Да. — Вы точно записали дату? Вдруг вы прибудете, когда он уже умрет? Смотрите не опоздайте! Постарайтесь попасть туда загодя, скажем, за час до его смерти. — Хорошо. — Я так волнуюсь, насилу держу в руках трубку. Счастливо, Боултон! Доставьте его сюда в целости и сохранности. — Спасибо, сэр. До свидания. В трубке щелкнуло. Генри Уильям Филд лежал без сна, ночь отсчитывала минуты. Он думал о Томе Вулфе как о давно потерянном брате, которого надо поднять невредимым из-под холодного могильного камня, возвратить ему плоть и кровь, горение и слово И всякий раз он трепетал при мысли о Боултоне — о том, кого ветер Времени уносит вспять, к иным календарям, к иным лицам. "Том, — в полудреме думал он с бессильной нежностью, словно старик отец, взывающий к любимому, давно потерянному сыну — Том, где ты сейчас? Приходи, мы тебе поможем, ты непременно должен прийти ты нам так нужен! Мне это не под силу, Том, и никому из нас, теперешних, не под силу. Раз уж я сам не могу с этим справиться, так хоть помогу тебе У нас ты можешь шутя играть ракетами, Том, вот тебе звезды — пригоршни цветных стеклышек. Бери все, что душе угодно, у нас все есть. Тебе придутся по вкусу наше горение и наши странствия — они созданы для тебя. Мы, нынешние, — жалкие писаки, Том, я всех перечел, и ни один тебя не стоит. Я одолел многое множество их сочинений, Том, и нигде ни на миг не ощутил. Пространства — для этого нужен ты! Дай же старику то, к чему он стремился всю жизнь, ведь Бог свидетель, я всегда ждал, что сам ли я или кто другой напишет наконец поистине великую книгу о звездах, — и ждал напрасно. Каков ты ни есть сегодня ночью, Том Вулф, покажи, на что ты способен. Эту книгу ты готовился создать. Критики говорят — эта прекрасная книга уже сложилась у тебя в голове, но тут жизнь твоя оборвалась. И вот выпал случай, Том, ты ведь его не упустишь? Ты ведь послушаешься и придешь к нам, придешь сегодня ночью и будешь здесь утром, когда я проснусь? Правда, Том?" Веки Филда смежились, смолк язык, лихорадочно лепетавший все ту же настойчивую мольбу; уснули губы. Часы пробили четыре. Он пробудился ясным трезвым утром и ощутил в груди нарастающий прилив волнения. Он боялся мигнуть — вдруг то, что ждет его где-то в доме, кинется бежать, хлопнет дверью и исчезнет навеки. Он прижал руки к худой старческой груди. Вдалеке... шаги... Одна за другой отворялись и затворялись двери. В спальню вошли двое. Филд слышал их дыхание. И уже различал походку. У одного мелкие аккуратные шажки, точно у паука, — это Боултон. Поступь второго выдает человека рослого, крупного, грузного. — Том? — вскрикнул старик. Он все еще не открывал глаз. — Да, — услышал он наконец. Едва Филд увидел Тома Вулфа, образ, созданный его воображением, лопнул по всем швам, как слишком тесная одежка на большом не по возрасту ребенке. — Дай я на тебя погляжу, Том Вулф! — снова и снова твердил Филд, неуклюже вылезая из постели. Его трясло. — Да поднимите же шторы, дайте на него посмотреть! Том Вулф, неужели это ты? Огромный, плотный Том Вулф смотрел на него сверху вниз, растопырив тяжелые руки, чтобы не потерять равновесия в этом незнакомом мире. Он посмотрел на старика, обвел глазами комнату, губы его дрожали. — Ты совсем такой, как тебя описывали, Том, только больше. Томас Вулф засмеялся, захохотал во все горло — решил, должно быть, что сошел с ума или видит какой-то нелепый сон; шагнул к старику, дотронулся до него, оглянулся на профессора Боултона, ощупал свои плечи, ноги, осторожно покашлял, приложил ладонь ко лбу. — Жара больше нет, — сказал он. — Я здоров. — Конечно, здоров, Том! — Ну и ночка! — сказал Томас Вулф. — Тяжко мне пришлось. Я думал, ни одному больному на свете не бывало так худо. Вдруг чувствую — плыву. И подумал: ну и жар у меня. Чувствую, меня куда-то несет. И подумал: все, умираю. Подходит ко мне человек. Я подумал — гонец Господень. Взял он меня за руки. Чую — электричеством пахнет. Взлетел я куда-то вверх, вижу-медный город. Ну, думаю, прибыл. Вот оно, царство небесное, а вот и врата! Окоченел я с головы до пят, будто меня держали в снегу. Смех разбирает, надо мне что-то делать, а то я окончательно решу, что спятил. Вы ведь не господь Бог, а? С виду что-то не похоже. Старик рассмеялся. — Нет-нет, Том, я не Бог, только прикидываюсь. Я Филд. — Он опять засмеялся. — Надо же! Я так говорю, как будто он может знать, кто такой Филд. Том, я Филд, финансовый туз, — кланяйся пониже, целуй руку. Я Генри Филд, мне нравятся твои книги. Я перенес тебя сюда. Подойди-ка. И старик потащил Вулфа к широченному зеркальному окну. — Видишь в небе огни, Том? — Да, сэр. — Фейерверк видишь? — Вижу. — Это совсем не то, что ты думаешь, сынок. Нынче не Четвертое июля. Не как в твое время. Теперь у нас каждый день — праздник независимости. Человек объявил, что он свободен от Земли. Власть земного притяжения давным-давно свергнута. Человечество победило. Вон та зеленая "римская свеча" летит на Марс. А тот красный огонек — ракета с Венеры. И еще... видишь, сколько их? Желтые, голубые... Это межпланетные корабли. Томас Вулф смотрел во все глаза, точно ребенок-великан, завороженный многоцветными огненными чудесами, что сверкают и кружат в июльских сумерках, и вспыхивают, и разрываются с оглушительным треском. — Какой теперь год? — Год ракеты. Смотри! — Старик коснулся каких-то растений, и у него под рукой они вдруг расцвели. Цветы были точно белое и голубое пламя. Они пламенели, искрились прохладными удлиненными лепестками. Венчики их были два фута в поперечнике и холодно голубели, словно осенняя луна. — Это лунные цветы, — сказал Филд. С обратной стороны Луны. — Он чуть коснулся их, и они осыпались серебряным дождем, брызнули белые искры и растаяли в воздухе. — Год ракеты. Вот тебе подходящее название, Том. Вот почему мы перенесли тебя сюда: ты нам нужен. Ты единственный человек, способный совладать с Солнцем и не обратиться в жалкую горсточку золы. Мы хотим, чтобы ты играл Солнцем, как мячом, — Солнцем и звездами. И всем, что увидишь по пути на Марс. — На Марс? — Томас Вулф обернулся, схватил старика за плечо, наклонился, недоверчиво всматриваясь ему в лицо. — Да. Ты летишь сегодня в шесть. Старик поднял затрепетавший в воздухе розовый билетик и ждал, когда Том догадается его взять. Было пять часов. — Да-да, конечно, я очень ценю все, что вы сделали! — воскликнул Томас Вулф. — Сядь, Том. Перестань бегать из угла в угол. — Дайте договорить, мистер Филд, дайте мне кончить, я должен высказать все до конца. — Мы уже столько часов спорим, — в изнеможении взмолился Филд. Они проговорили с утреннего завтрака до полудня и с полудня до вечернего чая, переходили из одной комнаты в другую (а их была дюжина) и от одного довода к другому (а их было десять дюжин); обоих бросало в жар, и в холод. И снова в жар. — Все сводится вот к чему, — сказал наконец Томас Вулф. — Не могу я здесь оставаться, мистер Филд. Я должен вернуться. Это не мое время. Вы не имели права вмешиваться... — Но... — Моя работа была в самом разгаре, а лучшую свою книгу я еще и не начал — и вдруг вы хватаете меня и переносите на три столетия вперед. Вызовите профессора Боултона, мистер Филд. Пускай он посадит меня в свою машину, какая она ни есть, и отправит обратно в тысяча девятьсот тридцать восьмой, там мое время и мое место. Больше мне от вас ничего не надо. — Неужели ты не хочешь увидеть Марс? — Еще как хочу! Но я знаю, это не для меня. Вся моя работа пойдет прахом. На меня навалится груда ощущений, которые я не смогу вместить в мои книги, когда вернусь домой. — Ты не понимаешь, Том, ты просто не понимаешь. — Прекрасно понимаю, вы эгоист. — Эгоист? — переспросил старик. — Да, конечно, и еще какой! Ради себя и ради других. — Я хочу вернуться домой. — Послушай, Том... — Вызовите профессора Боултона! — Том, я очень не хотел тебе говорить... Я надеялся, что не придется, что в этом не будет нужды. Но ты не оставляешь мне выбора. Старик протянул руку к завешенной стене, отдернул занавес, открыв большой белый экран, и начал вращать диск, набирая какие-то цифры; экран замерцал, ожил, огни в комнате медленно померкли — и перед глазами возникло кладбище. — Что вы делаете? — резко спросил Вулф, шагнул вперед и уставился на экран. — Я совсем этого не хотел, — сказал старик. — Смотри. Кладбище лежало перед ними в ярком свете летнего полдня. С экрана потянуло жарким запахом летней земли, разогретого гранита, свежестью журчащего по соседству ручья. В ветвях дерева свистела какая-то пичуга. Среди могильных камней кивали алые и желтые цветы, экран двигался, небо поворачивалось, старик вертел диск, увеличивая изображение... и вот посреди экрана выросла мрачная гранитная глыба — она растет, близится, заполняет все, они уже ничего больше не видят и не чувствуют, и в полутемной комнате Томас Вулф, подняв глаза, читает высеченные на граните слова — раз, другой, третий... И задохнувшись, перечитывает вновь, ибо это его имя: ТОМАС ВУЛФ и дата его рождения, и дата смерти, и в холодной комнате пахнет душистым зеленым папоротником. — Выключите, — сказал он. — Прости, Том. — Выключите, ну! Не верю я этому. — Это правда. Экран почернел, и комнату накрыл полуночный небосвод, она стала склепом, едва чувствовалось последнее дыхание цветов. — Значит, я уже не проснулся, — сказал Томас Вулф. — Да. Ты умер тогда, в сентябре тысяча девятьсот тридцать восьмого. — И не дописал книгу. — Ее напечатали другие, они отнеслись к ней очень бережно, сделали за тебя все, что надо. — Я не дописал свою книгу, не дописал! — Не горюй так. — Вам легко говорить! Старик все не зажигал света. Ему не хотелось видеть Тома таким. — Сядь, сынок. Молчание. — Том? Никакого ответа. — Сядь, сынок. Хочешь чего-нибудь выпить? Вздох, потом сдавленное рычание, словно застонал раненый зверь. — Это несправедливо, нечестно! Мне надо было еще столько сделать! Он глухо зарыдал. — Перестань, — сказал старик. — Слушай. Выслушай меня. Ты еще жив — так? Здесь, сейчас ты живой? Ты дышишь и чувствуешь, верно? Томас Вулф ответил не сразу: — Верно. — Так вот... — В темноте Филд подался вперед. — Я перенес тебя сюда. Том, я даю тебе еще одну возможность. Лишний месяц или около того. Думаешь, я тебя не оплакивал? Я прочел твои книги, а потом увидел надгробный камень, который триста лет точили ветер и дождь, и подумал — такого таланта не стало! Эта мысль меня просто убила, поверь. Просто убила! Я не жалел денег, лишь бы найти какой-то путь к тебе. Ты получил отсрочку — правда, короткую, очень короткую. Профессор Боултон говорит, если очень повезет, мы сумеем продержать каналы Времени открытыми два месяца. Он будет держать их для тебя два месяца, но не дольше. За этот срок ты должен написать книгу, Том, ту книгу, которую мечтал написать, — нет-нет, сынок, не ту, которую ты писал для современников, они все умерли и обратились в прах, этого уже не изменить. Нет, теперь ты создашь книгу для нас, живущих, она нам очень-очень нужна. Ты оставишь ее нам ради себя же самого, она будет во всех отношениях выше и лучше твоих прежних книг... ведь ты ее напишешь, Том? Можешь ты на два месяца забыть тот камень, больницу — и писать для нас? Ты напишешь, правда. Том? Комнату медленно заполнил свет. Том Вулф стоял и смотрел в окно — большой, массивный, а лицо бледное, усталое. Он смотрел на ракеты, что проносились в неярком вечереющем небе. — Я сперва не понял, что вы для меня сделали, — сказал он. — Вы мне даете еще немного времени, а время мне всего дороже и нужней, оно мне друг и враг, я всегда с ним воевал, и отблагодарить вас я, видно, могу только одним способом. Будь по-вашему... — Он запнулся. — А когда я кончу работу? Что тогда? — Вернешься в больницу, Том, в тысяча девятьсот тридцать восьмой год. — Иначе нельзя? — Мы не можем изменить Время. Мы взяли тебя только на пять минут. И вернем тебя на больничную койку через пять минут после того, как ты ее оставил. Таким образом, мы ничего не нарушим. Все это уже история. Тем, что ты живешь сейчас с нами, в будущем, ты нам не повредишь. Но если ты откажешься вернуться, ты повредишь прошлому, а значит, и будущему, многое перевернется, будет хаос. — Два месяца, — сказал Томас Вулф. — Два месяца. — А ракета на Марс летит через час? — Да. — Мне нужны бумага и карандаши. — Вот они. — Надо собираться. До свидания, мистер Филд. — Счастливо, Том. Шесть часов. Заходит солнце. Небо алеет, как вино. В просторном доме тишина. Жарко, но старика знобит, и вот наконец появляется профессор Боултон. — Ну как, Боултон? Как он себя чувствовал, как держался на космодроме? Да говорите же! Профессор улыбается. — Он просто чудище — такой великан, ни один скафандр ему не впору, пришлось спешно делать новый. Жаль, вы не видели, что это было: все-то он обошел, все ощупал, принюхивается, как большой пес, говорит без умолку, глаза круглые, ненасытные. И от всего приходит в восторг — прямо как мальчишка! — Дай-то Бог, дай Бог! Боултон, а вы правда продержите его тут два месяца? Профессор нахмурился. — Вы же знаете, он не принадлежит нашему времени. Если энергия здесь хоть на миг ослабнет, Вулфа разом притянет обратно в прошлое, как бумажный мячик на резинке. Поверьте, мы всячески стараемся его удержать. — Это необходимо, поймите! Нельзя, чтобы он вернулся, не докончив книгу! Вы должны... — Смотрите! — прервал Боултон. В небо взмыла серебряная ракета. — Это он? — спросил старик. — Да, — сказал профессор. — Это Вулф летит на Марс. — Браво, Том! — завопил старик, потрясая кулаками над головой. — Задай им жару! Ракета утонула в вышине, они проводили ее глазами. К полуночи до них дошли первые страницы. Генри Уильям Филд сидел у себя в библиотеке. Перед ним на столе гудел аппарат. Аппарат повторял слова, написанные далеко по ту сторону Луны. Он выводил их черным карандашом, в точности воспроизводя торопливые каракули Тома Вулфа, нацарапанные за миллион миль отсюда. Насилу дождавшись, чтобы на стол легла стопка бумажных листов, старик схватил их и принялся читать, а Боултон и слуги стояли и слушали. Он читал о Пространстве и Времени, и о полете, о большом человеке в большом пути, о долгой полночи и о холоде космоса, и о том, как изголодавшийся человек с жадностью поглощает все это и требует еще и еще. Он читал, и каждое слово полно было горения, и грома, и тайны. Космос — как осень, писал Томас Вулф. И говорил о пустынном мраке, об одиночестве, о том, как мал затерянный в Космосе человек. Говорил о вечной, непроходящей осени. И еще — о межпланетном корабле, о том, как пахнет металл и какой он на ощупь, и о чувстве высокой судьбы, о неистовом восторге, с каким наконец-то отрываешься от Земли, оставляешь позади все земные задачи и печали и стремишься к задаче куда более трудной, к печали куда более горькой. Да, это были прекрасные страницы, и они говорили то, что непременно надо было сказать о Вселенной и о человеке и о его крохотных ракетах, затерянных в космосе. Старик читал, пока не охрип, за ним читал Боултон, потом остальные — до глубокой ночи, когда аппарат перестал писать и все поняли, что Том уже в постели, там, в ракете, летящей на Марс... наверно, он еще не спит, нет, еще долго он не уснет, так и будет лежать без сна, словно мальчишка в канун открытия цирка: ему все не верится, что уже воздвигнут огромный, черный, весь в драгоценных каменьях балаган, и представление начинается, и десять миллиардов сверкающих акробатов качаются на туго натянутых проволоках, на незримых трапециях Пространства. — Ну вот! — выдохнул старик, бережно откладывая последние страницы первой главы. — Что вы об этом скажете, Боултон? — Это хорошо. — Черта с два хорошо! — заорал Филд. — Это великолепно! Прочтите еще раз, сядьте и прочтите еще раз, черт вас побери! Так оно и шло, день за днем, по десять часов кряду. На полу росла груда желтоватой исписанной бумаги — за неделю она стала огромной, за две недели — неправдоподобной, к концу месяца — совершенно немыслимой. — Вы только послушайте! — кричал Филд и читал вслух. — А это?! А вот еще глава, Боултон, а вот повесть, она только что передана, называется "Космическая война", целая повесть о том у каково это — воевать в космосе. Он говорил с разными людьми, расспрашивал солдат, офицеров, ветеранов Пространства. И обо всем написал. А вот еще глава, называется "Долгая полночь", а эта — о том, как негры заселили Марс, а вот очерк — портрет марсианина, ему просто цены нет! Боултон откашлялся. — Мистер Филд... — После, после, не мешайте. — Дурные новости, сэр. Филд вскинул седую голову. — Что такое? Что-нибудь с Элементом Времени? — Передайте Вулфу, пускай поторопится, — мягко сказал Боултон. — Вероятно, на этой неделе связь с Прошлым оборвется. — Я дам вам еще миллион долларов, только поддерживайте ее. — Дело не в деньгах, мистер Филд. Сейчас все зависит от самой обыкновенной физики. Я сделаю все, что в моих силах. Но вы его предупредите на всякий случай. Старик съежился в кресле, стал совсем крохотный. — Неужели вы сейчас отнимете его у меня? Он так великолепно работает! Видели бы вы, какие эскизы он передал только час назад — рассказы, наброски. Вот, вот — это про космические течения, а это — о метеоритах. А вот начало повести под названием "Пушинка и пламя"... — Что поделаешь... — Но если мы сейчас его лишимся, может быть, вы сумеете доставить его сюда еще раз? — Неумеренное вмешательство в Прошлое слишком опасно. Старик будто окаменел. — Тогда вот что. Устройте так, чтобы Вулф не тратил ни минуты на канитель с карандашом и бумагой — пускай печатает на машинке либо диктует, словом, позаботьтесь о какой-нибудь механизации. Непременно! Аппарат стрекотал без устали — за полночь, и потом до рассвета, и весь день напролет. Старик Филд провел бессонную ночь; едва он смежит веки, аппарат вновь оживает — и он встрепенется, и снова космические просторы, и странствия, и необъятность бытия хлынут к нему, преображенные мыслью другого человека. "...бескрайние звездные луга космоса..." Аппарат запнулся, дрогнул. — Давай, Том! Покажи им! Старик застыл в ожидании. Зазвонил телефон. Голос Боултона: — Мы больше не можем поддерживать связь, мистер Филд. Еще минута — и контакт Времени сойдет на нет. — Сделайте что-нибудь! — Не могу. Телетайп дрогнул. Словно околдованный, похолодев от ужаса, старик Филд следил, как складываются черные строчки: "...марсианские города — изумительные, неправдоподобные, точно камни, снесенные с горных вершин какой-то стремительной невероятной лавиной и застывшие наконец сверкающими россыпями..." — Том! — вскрикнул старик. — Все, — прозвучал в телефонной трубке голос Боултона. Телетайп помедлил, отстучал еще слово и умолк. — Том!!! — отчаянно закричал Филд. Он стал трясти телетайп. — Бесполезно, — сказал голос в трубке. — Он исчез. Я отключаю Машину Времени. — Нет! Погодите! — Но... — Слышали, что я сказал? Погодите выключать! Может быть, он еще здесь. — Его больше нет. Это бесполезно, энергия уходит впустую. — Пускай уходит! Филд швырнул трубку. И повернулся к телетайпу, к незаконченной фразе. — Ну же, Том, не могут они вот так от тебя отделаться, не поддавайся, мальчик, ну же, продолжай! Докажи им, Том, ты же молодчина, ты больше, чем Время и Пространство и все эти проклятые механизмы, у тебя такая силища, у тебя железная воля. Том, докажи им всем, не давай отправить тебя обратно! Щелкнула клавиша телетайпа. — Том, это ты?! — вне себя забормотал старик. — Ты еще можешь писать? Пиши, Том, не сдавайся, пока ты не опустил рук, тебя не могут отослать обратно, не могут!!! — "В", — стукнула машина. — Еще, Том, еще! — "...дыхании",-отстучала она. — Ну, ну?! — "Марса", — напечатала машина и остановилась. Короткая тишина. Щелчок. И машина начала сызнова, с новой строчки: "В дыхании Марса ощущаешь запах корицы и холодных пряных ветров, тех ветров, что вздымают летучую пыль, и омывают нетленные кости, и приносят пыльцу давным-давно отцветших цветов..." — Том, ты еще жив! Вместо ответа аппарат еще десять часов кряду взрывался лихорадочными приступами и отстучал шесть глав "Бегства от демонов". — Сегодня уже полтора месяца, Боултон, целых полтора месяца, как Том полетел на Марс и на астероиды. Смотрите, вот рукописи. Десять тысяч слов в день, он не дает себе передышки, не знаю, когда он спит, успевает ли поесть, да это мне все равно, и ему тоже, ему одно важно — дописать, он ведь знает, что время не ждет. — Непостижимо, — сказал Боултон. — Наши реле не выдержали, энергия упала. Мы изготовили для главного канала новые реле, которые обеспечивают надежность Элемента Времени, но ведь на это ушло три дня — и все-таки Вулф продержался! Видно, это зависит еще и от его личности, тут действует что-то такое, чего мы не предусмотрели. Здесь, в нашем времени, Вулф живет — и, оказывается, Прошлому не так-то легко его вернуть. Время не так податливо, как мы думали. Мы пользовались неправильным сравнением. Это не резинка. Это больше похоже на диффузию — взаимопроникновение жидких слоев. Прошлое как бы просачивается в Настоящее... Но все равно придется отослать его назад, мы не можем оставить его здесь: в Прошлом образуется пустота, все сместится и спутается. В сущности, Вулфа сейчас удерживает у нас только одно — он сам, его страсть, его работа. Дописав книгу, он ускользнет из нашего времени так же естественно, как выливается вода из стакана. — Мне плевать, что, как и почему, — возразил Филд. — Я знаю одно: Том заканчивает свою книгу! У него все тот же талант и вдохновение и есть что-то еще, что-то новое, он ищет ценностей, которые превыше Пространства и Времени. Он написал психологический этюд о женщине, которая остается на Земле, когда отважные космонавты устремляются в Неизвестность, — это прекрасно написано, правдиво и тонко; Том назвал свой этюд "День ракеты", он описал всего лишь один день самой обыкновенной провинциалки, она живет у себя в доме, как жили ее прабабки — ведет хозяйство, растит детей... невиданный расцвет науки, грохот космических ракет, а ее жизнь почти такая же, как была у женщин в каменном веке. Том правдиво, тщательно и проникновенно описал ее порывы и разочарования. Или вот еще рукопись, называется "Индейцы". Тут он пишет о марсианах: они — индейцы космоса, их вытеснили и уничтожили, как в старину индейские племена — чероков, ирокезов, черноногих. Выпейте, Боултон, выпейте! На исходе второго месяца Том Вулф возвратился на Землю. Он вернулся в пламени, как в пламени улетал, шагами исполина он пересек космос и вступил в дом Генри Уильяма Филда, в библиотеку, где на полу громоздились кипы желтой бумаги, исчерканной карандашом либо покрытой строчками машинописи; груды эти предстояло разделить на шесть частей, они составляли шедевр, созданный с невероятной быстротой, нечеловечески упорным трудом, в постоянном сознании неумолимо уходящих минут. Том Вулф возвратился на Землю, он стоял в библиотеке Филда и смотрел на громады, рожденные его сердцем и его рукой. — Хочешь все это прочесть, Том? — спросил старик. Но он покачал массивной головой, широкой ладонью откинул назад гриву темных волос. — Нет, — сказал он. — Боюсь начинать. Если начну, захочу взять все это с собой. А мне ведь нельзя это забрать домой, правда? — Нельзя, Том. — А очень хочется. — Ничего не поделаешь, нельзя. В тот год ты не написал нового романа. Что написано здесь, должно здесь и остаться, что написано там, должно остаться там. Ничего нельзя изменить. — Понимаю, — с тяжелым вздохом Вулф опустился в кресло. — Устал я. Ужасно устал. Нелегко это было. Но и здорово! Который же сегодня день? — Шестидесятый. — Последний? Старик кивнул, и долгие минуты оба молчали. — Назад, в тысяча девятьсот тридцать восьмой, на кладбище, под камень, — сказал Том Вулф, закрыв глаза. — Не хочется мне. Лучше бы я про это не знал, страшно знать такое... Голос его замер, он уткнулся лицом в широкие ладони, да так и застыл. Дверь отворилась. Вошел Боултон со склянкой в руках и остановился за креслом Тома Вулфа. — Что это у вас? — спросил старик Филд. — Давно уничтоженный вирус, — ответил Боултон. — Пневмония. Очень древний и очень свирепый недуг. Когда мистер Вулф прибыл к нам, мне, разумеется, пришлось его вылечить, чтобы он мог справиться со своей работой; при нашей современной технике это было проще простого. Культуру микроба я сохранил. Теперь, когда мистер Вулф возвращается, надо будет заново привить ему пневмонию. — А если не привить? Том Вулф поднял голову. — Если не привить, в тысяча девятьсот тридцать восьмом году он выздоровеет. Том Вулф встал. — То есть как? Выздоровею, стану на ноги — там, у себя, — буду здоров и натяну могильщикам нос? — Совершенно верно. Том Вулф уставился на склянку, рука его судорожно дернулась. — Ну, а если я уничтожу этот ваш вирус и не дамся вам? — Этого никак нельзя. — Ну... а если? — Вы все разрушите. — Что — все? — Связь вещей, ход событий, жизнь, всю систему того, что есть и что было, что мы не вправе изменить. Вы не можете все это нарушить. Безусловно одно: вы должны умереть, и я обязан об этом позаботиться. Вулф поглядел на дверь. — А если я убегу и вернусь без вашей помощи? — Машина Времени у нас под контролем. Вам не выйти из этого дома. Я вынужден буду силой вернуть вас сюда и сделать прививку. Я предвидел, что под конец осложнений не миновать, и сейчас внизу наготове пять человек. Стоит мне крикнуть... сами видите, это бесполезно. Ну вот, так-то лучше. Вулф отступил, обернулся, поглядел на старика, в окно, обвел взглядом просторную комнату. — Простите меня. Очень не хочется умирать. Ох, как не хочется! Старик подошел, стиснул его руку. — А ты смотри на это так: тебе удалось небывалое — выиграть у жизни два месяца сверх срока, и ты написал еще одну книгу — последнюю, новую книгу! Подумай об этом — и тебе станет легче. — Спасибо вам за это, — серьезно сказал Томас Вулф. — Спасибо вам обоим. Я готов. — Он засучил рукав. — Давайте вашу прививку. И пока Боултон делал свое дело, Вулф свободной рукой взял карандаш и на первом листе первой части рукописи вывел две строчки, потом вновь заговорил. — В одной моей старой книге есть такое место, — он нахмурился, вспоминая: — "...о скитаньях вечных и о Земле... Кто владеет Землей? И для чего нам Земля? Чтобы скитаться по ней? Для того ли нам Земля, чтобы не знать на ней покоя? Всякий, кому нужна Земля, обретет ее, останется на ней, успокоится на малом клочке и пребудет в тесном уголке ее вовеки..." Вулф минуту помолчал. — Вот она, моя последняя книга, — сказал он потом и на чистом желтом листе огромными черными буквами, с силой нажимая карандашом, вывел: ТОМАС ВУЛФ О СКИТАНЬЯХ ВЕЧНЫХ И О ЗЕМЛЕ Он схватил кипу исписанных листов, на миг прижал к груди. — Хотел бы я забрать ее с собой. Точно расстаешься с родным сыном! Отложил рукопись, хлопнул по ней ладонью, наскоро пожал руку Филда и зашагал к двери; Боултон двинулся за ним. На пороге Вулф остановился, озаренный предвечерним солнцем, огромный, величественный. — Прощайте! — крикнул он. — Прощайте! Хлопнула дверь. Том Вулф исчез. Наконец его нашли, он брел по больничному коридору. — Мистер Вулф! — Да? — Ну и напугали вы нас, мистер Вулф, мы уж думали, вы исчезли. — Исчез? — Где вы пропадали? — Где? Где пропадал? — Его вели полуночными коридорами, он покорно шел. — Ого, если б я и сказал вам, где... все равно вы не поверите. — Вот и ваша кровать, напрасно вы встали. И он опустился на белое смертное ложе, от которого исходило слабое чистое веяние уготованного ему конца, близкого конца, пахнущего больницей; он едва коснулся этого ложа — и оно поглотило его, окутало больничным запахом и холодной крахмальной белизной. — Марс, Марс, — шептал исполин в тишине ночи. — Моя лучшая, самая лучшая, подлинно прекрасная книга, она еще будет написана, будет напечатана, в иной год, через три столетия... — Вы слишком возбуждены. — Вы думаете? — пробормотал Томас Вулф. — Так это был сон? Может быть... Хороший сон... Его дыхание оборвалось. Томас Вулф был мертв. Идут годы, на могиле Тома Вулфа опять и опять появляются цветы. И казалось бы, что тут странного, ведь немало народу приходит ему поклониться. Но эти цветы появляются каждую ночь. Будто с неба падают. Огромные, цвета осенней луны, они пламенеют, искрятся прохладными удлиненными лепестками, они словно белое и голубое пламя. А едва подует предрассветный ветер, они осыпаются серебряным дождем, брызжут белые искры и тают в воздухе. Прошло уже много, много лет с того дня, как умер Том Вулф /1900-1938/, а цветы появляются вновь и вновь. /перевод Норы Галь/ Рассказ был впервые напечатан в журнале "Planet Stories", в весеннем номере за 1950-й год. https://raybradbury.ru/library/story/50/7...
|
| | |
| Статья написана 27 января 2022 г. 00:38 |
|
| | |
| Статья написана 25 января 2022 г. 19:27 |
(Файл 'IMG_20220104_153652.jpg': не удалось загрузить это изображение)
|
|
|