| |
| Статья написана 10 декабря 2017 г. 01:22 |
Второго августа 1708 года из Бристоля — большого английского порта — отплыли два корабля, снаряженные для плаванья в южном море под командой Вудс-Роджерса. При нем находился знаменитый моряк Вильям Дампиер, заменявший первого лоцмана. Дампиер уже совершил три путешествия в Тихий океан и два раза ходил кругом света. Роджерс обогнул мыс Горн[1] и вошел в Тихий океан.
Когда корабли Роджерса проходили мимо острова Хуан-Фернандеса,[2] матросы заметили на острове огонь. Огонь могли зажечь потерпевшие кораблекрушение, и Роджерс послал на остров шлюпку. Она привезла множество раков и человека в козьей шкуре, который казался диким зверем. Он выкрикивал что-то странное, ворчал и с видимым напряжением вспоминал забытую человеческую речь. Иногда он произносил полуслова как будто на английском языке. Но понять его было невозможно. Пришлось, на первое время, объясняться жестами. Ему предложили водки. Он понюхал и отказался. Ему дали воды, он выпил. От корабельной пищи он также отказался. Видимо, он совершенно отвык от европейских блюд. Моряки решили поохотиться и заодно познакомиться с островом, где жил «дикий человек». Захватили ружья, охотничьих собак, которые были на корабле, и отправились на остров. «Дикий человек» показал им две хижины, крытые тростником и подбитые кожами коз. Хижины стояли на некотором расстоянии одна от другой. В одной он готовил, в другой спал — подальше от мух и кухонных отбросов. Когда началась охота, «дикий человек» поразил моряков быстротою бега: ни одна гончая собака не могла угнаться за ним. Для охоты ему не нужно было и ружья. Он просто гнался за козой и ловил ее руками. Дампиер долго вглядывался в черты лица этого странного человека. Казалось, он где-то встречал его. И вдруг вспомнил. — Александр Селькирк! — вскрикнул Дампиер. — Я, — ответил «дикий человек» и улыбнулся, словно полузабытое собственное имя вернуло его в среду культурных людей. Капитан Дампиер служил одно время вместе с Александром Селькирком на корабле «Пять Портов» и хорошо знал Селькирка. Селькирк родился в Шотландии, в Ларго, в графстве Файф. Его готовили к морской службе с самой юности. — И из Селькирка действительно вышел превосходный моряк, — говорил Дампиер Роджерсу. — Советую вам взять его в качестве подшкипера. 
Когда речь Селькирка совершенно восстановилась, он рассказал: — Я служил на корабле «Пять Портов». Капитаном у нас был Страдлинг, человек крутого нрава; вспыльчивый. Возражений и противоречий он не терпел. А я по молодости и горячности любил, чтобы последнее слово оставалось за мною. Нередко у нас с ним были горячие стычки, за это он и невзлюбил меня. Однажды мы проходили мимо острова Хуан-Фернандеса. Я вспомнил, что в прошлое путешествие я ездил на этот остров за водой и дровами. Тогда мы тут оставили двух человек, которые прожили на острове полгода — до возвращения корабля. Страдлинг сказал, что я вру. Не может быть, чтобы люди прожили полгода на необитаемом острове и не погибли. Слово за слово — и загорелся у нас спор, едва ли не до драки. — Раз ты не унимаешься, — закричал Страдлинг, побагровев, как вареный омар, — то я отучу тебя от упрямства! Посмотрим, кто из нас прав. Спустить шлюпку и отправить его на остров. Слово капитана — закон. Мне дали платье, постель, ружье, фунт пороху, пуль, табаку, топор, нож, котелок, библию. Отвезли меня на остров и оставили. На «Пяти Портах» подняли паруса, и скоро корабль скрылся из виду. Это было четыре года и четыре месяца тому назад. Мною овладело отчаяние. Одиночество угнетало меня. Однако волей-неволей приходилось подумать о том, чтобы устроить себе сносное существование. Я построил две хижины, которые вы видели. У меня не было ни хлеба, ни соли. А без них есть сырое козье мясо было противно. У меня часто расстраивался желудок. Я вспомнил, как индейцы добывают огонь трением двух кусков дерева и научился этому искусству. Теперь я мог себе жарить и варить мясо. Но все же без соли и хлеба оно долго казалось отвратительным. Я ел его только в минуты крайнего голода, а когда от голода не мог уже стоять на ногах, я ложился спать. Чтобы сдобрить вкус козлятины, я начал изобретать приправы. Для огня я брал перечное дерево. Когда оно горело, его аромат действовал так приятно, что усталость проходила. Рыбы было много, но я не мог ее есть без соли. Зато с особым удовольствием я лакомился большими вкусными речными раками. Но вот вышел у меня весь порох, и снова начались голодные дни. Пришлось бегать за зверями и ловить их руками. Первое время я не мог угнаться за быстроногими дикими козами, и частенько ложился спать с пустым желудком, напрасно пробегав весь день. Но голод всему научит. В конце концов я так наловчился бегать, что мог безостановочно преследовать козу, пока она не выбивалась из сил. Однажды я схватил козу на краю пропасти и упал вместе с нею. Падение оглушило меня, и я лишился чувств. Когда я пришел в себя, то увидел, что коза лежит подо мною мертвая. Я пролежал более суток на одном месте и едва мог дотащиться до своей хижины, которая находилась на расстоянии одной мили. В хижине я пролежал дней десять. В конце концов я привык к мясу без соли и хлеба и даже находил его вкусным. Летом я нашел много превосходной репы, семена которой, вероятно, выбросили с какого-нибудь корабля. Я добывал также хорошую капусту с «капустного» дерева. Я приправлял еду так называемым английским перцем, которого на острове было много. Я нашел и черный перец. Он оказался очень полезным, когда болел живот. Я беспрестанно бегал в лесах и кустарниках. Башмаки и платье у меня скоро износились. Зато мои ноги очень окрепли. Я сшил себе куртку и шапку из козьих кож. Вместо ниток пошли ремешки, вместо иглы — гвоздь. Я сшил себе даже рубашки, воспользовавшись нитками от старых распущенных чулок. Когда мой нож истерся, я сделал новый из железного обруча, который нашел на берегу моря. Я разломал его на куски, расплюснул и отточил на камне. Я придумывал себе развлечения: вырезывал на деревьях свое имя, пел или учил кошек и коз плясать со мною. Посмотрели бы вы, какие у меня были талантливые танцоры. Кошки (вероятно, с кораблей) расплодились на острове. Крысы и мыши — тоже. На острове их было неимоверное количество. С кошками я первое время не ладил. Все они одичали, крали у меня продукты, мешали спать своими концертами. Крысы же не только истребляли продукты и портили платье, но по ночам грызли мои ноги. Тогда я решил заключить союз с кошками. Я приручил их, давая им куски мяса. В конце концов я достиг того, что несколько сот кошек располагались вокруг моей хижины, защищая меня от крыс и оберегая мой ночной покой. Если кто подкрадывался ко мне, кошки поднимали возню и мяуканье, и я просыпался. Проходили ли мимо острова корабли? Да, проходили. Иногда люди сходили даже на остров. Но это были испанцы, их я боялся. Они убили бы меня.[3] Однажды они заметили меня и устроили погоню. Я убежал в лес и вскарабкался на дерево. Они долго ходили кругом и убили несколько коз на моих глазах, но меня не нашли. И только когда я узнал наш английский корабль, я разложил костер, который вы и увидели. А капитан Страдлинг так и не заходил на остров. Хотел бы я с ним увидаться, если он еще жив, и сказать ему свое последнее слово. Жаль, что я не держал с ним пари. 
*** Многие, наверно, читали «Робинзона Крузо», увлекательный роман английского писателя Даниэля Дефо (родился в 1659 году, умер в 1731 году). Но немногие знают, что в основе романа лежит истинное происшествие, хотя и приукрашенное фантазией писателя: приключения шотландского моряка Александра Селькирка на острове Хуан-Фернандесе. Александр Селькирк пробыл на острове с 1704 по 1708 год. А знаменитый роман был написан в 1719 г. 1 Самая южная точка Южной Америки, при соединении Атлантического океана с Тихим. 2 Хуан-Фернандес — в Тихом океане, недалеко от берегов Чили. 3 Испанцы в то время воевали с англичанами. Читатель, может быть, спросит: а где же известный спутник Робинзон Крузо — индеец Пятница? У «Робинзона» — Александра Селькирка — его не было. Быть может, Даниэль Дефо соединил здесь две истории. Прообразом Пятницы мог послужить индеец Москит Уиль, который был брошен капитаном Уотлингом на том же острове в 1681 году. Уиля нашли англичане в 1684 году. Его история напоминает историю Селькирка. Приключения индейца Уиля записаны в судовом журнале того же капитана Дампиера. Романист мог ознакомиться с приключениями Селькирка и индейца Уиля из одного источника. Но в жизни «Робинзон»-Селькирк и «Пятница»-Уиль никогда не встречались. Их дружба — плод фантазии автора бессмертной книги. Очерк опубликован в журнале «Еж», 1935, № 12, с.20-23 . Рисунки Ю. Мезерницкого https://www.litmir.me/br/?b=567409&p=2 Лингвоанализ https://coollib.xyz/b/370082/la
|
| | |
| Статья написана 18 сентября 2017 г. 16:31 |
Будущее космонавтики — одно из самых популярных тематических направлений в фантастике. Можно даже сказать, что жанр фантастики сформировался в то время, когда сказочные космические полеты в художественных текстах сменились инженерными проектами, как это, например, произошло в романе Жюля Верна «С Земли на Луну прямым путем за 97 часов 20 минут» (1865). Величественная огромность Вселенной, гипотеза множественности обитаемых миров, астрономические тайны будили воображение, и мало кто из «ранних» фантастов не коснулся этой темы.
Разумеется, Александр Романович Беляев не стал исключением и, получив признание на почве популяризации перспектив биотехнологий («Голова профессора Доуэля», «Человек-амфибия», «Вечный хлеб», «Человек, потерявший лицо», «Хойти-Тойти»), вплотную занялся межпланетными полетами. Надо отметить, что конец 1920-х годов стал этапным периодом в истории космонавтики: видные теоретики начинали первые практические работы в области ракетостроения. Скажем, в Германии появилось целое Общество космоплавания (Verein fur Raumschi.ahrt), члены которого не только занимались продвижением идеи внеземной экспансии, но и пытались построить настоящую ракету на жидком топливе. О ходе работ регулярно и восторженно писала европейская пресса, что, конечно, замечали и в Советском Союзе, благо здесь был свой авторитетный ученый — Константин Эдуардович Циолковский. Именно на его статьи, признанные в научном мире, опирались такие пионеры советского ракетостроения, как Фридрих Артурович Цандер и Сергей Павлович Королев. Примечательно, что Беляев обратил внимание на Циолковского задолго до всемирной славы последнего. Мы находим первое упоминание о калужском ученом в статье «Изобретатели», опубликованной в газете «Приазовский край» в январе 1916 года. Беляев писал: «Вот еще один изобретатель: К. Циолковский, приславший в редакцию свою брошюру о построении металлической оболочки дирижабля без дорогой верфи. Задолго до опытов гр. Цеппелина К. Э. Циолковский нашел принцип управляемого аэростата с сжимаемой жесткой (металлической) оболочкой. Более двадцати лет посвятил разработке этой идеи, — принципиальная правильность которой “подтверждена” цеппелинами, — и до настоящего времени не может приступить к ее практическому осуществлению ввиду недостатка средств и общественного внимания. Мы, конечно, не знаем, насколько целесообразен и удачен проект К. Э. Циолковского (хотя, по его словам, модель аппарата в 2 метра “чисто функционирует”), но, как бы то ни было, на этот проект, в особенности теперь, необходимо обратить внимание, чтобы использовать его, если он пригоден, или указать автору недостатки этого изобретения…» Как видно из заметки, Беляев, интересовавшийся достижениями науки на грани фантастики, тем не менее ничего не сообщал о важнейшем приоритете Циолковского, позднее обеспечившем тому научное признание. Действительно — две части фундаментальной работы «Исследование мировых пространств реактивными приборами», опубликованные в 1903 и 1911 годах, остались практически незамеченными широкой публикой. В то время и сам калужский ученый не считал свои теоретические изыскания в области космонавтики чем-то важным, предпочитая рассуждать о будущем воздухоплавания. Впрочем, при этом у него уже появились собственные популяризаторы: материалы о значении формулы Циолковского для проектирования будущих межпланетных ракет опубликовали Владимир Рюмин и Яков Перельман — получается, что Беляев их то ли не заметил, то ли не оценил заложенный потенциал. Осознание пришло позже — в середине 1920-х годов, когда Циолковский начал бороться за свой приоритет, привлекая к процессу других теоретиков. И все же Беляев долго не верил, что практический прорыв в области межпланетных полетов произойдет именно в России, ведь реальность говорила об обратном: первую жидкостную ракету запустил американец Роберт Годдард, первое техническое описание многоступенчатой космической ракеты дал немец Герман Оберт. И о том, и о другом пресса писала как о конструкторах, готовых вскоре отправить исследовательский аппарат на Луну. Поэтому в романе «Борьба в эфире», который Александр Беляев представил читателям в 1927 году под названием «Радиополис», мы видим космический корабль, построенный, увы, не советскими инженерами. Новый текст был написан под явным влиянием российских утопистов — от Николая Чернышевского до Вадима Никольского. Персонаж «Борьбы в эфире» силой мысли переносится в коммунистическое будущее, в величественный город Радиополис паневропейского паназиатского союза советских социалистических республик. Как было принято в утопиях новейшего времени, он наблюдает различные технические усовершенствования, в корне изменившие жизнь: портативные радиоприемники, персональные крылья, синтетическая еда в виде таблеток, коттеджи в окружении садов. Как обычно, тяжелый труд передоверен автоматам; необременительная обязательная работа не занимает больше трех часов в день, а остальное время жители утопии тратят на творчество. Однако есть еще место, где правят капиталисты — Америка, защищенная страшными «лучами смерти». Пришелец из прошлого становится свидетелем последней битвы, когда коммунары проламывают оборону, и в бой идут армии причудливых машин. После различных перипетий он попадает на огромный космический корабль, который американцы построили для того, чтобы в последний момент сбежать с Земли, обрушив на нее «атомные» бомбы. Вымышленный генеральный конструктор Крукс рассказывает о своем детище: «Вы знаете, что я сконструировал огромный летающий корабль — целый город, который может вместить всех нас. <…> Его движущая сила основана на принципе ракет, и потому на нем мы можем подняться выше атмосферы и летать в безвоздушном пространстве. Мы могли бы продержаться на нем неопределенно долгое время далеко от Земли. Но… тут есть большое “но”. Несмотря на все успехи химии, мы не можем обеспечить питанием всех нас более чем на два-три года. Если бы нам удалось возобновить запасы, ну, хотя бы клетчатки, мы бы добыли из нее все, что нужно для питания. Но для этого мы должны держаться ближе к Земле, чтобы наши небольшие суда могли от времени до времени спускаться на Землю в безлюдных местах и пополнять запасы химических продуктов и воды». Полет на американском корабле — единственный эпизод романа, связанный с космосом, да и то условно, ведь до орбиты зловредные капиталисты так и не добрались. Но тема уже зацепила Беляева, и он решил развить ее в романе «Прыжок в ничто», появившемся в 1933 году. Текст писался долго и трудно, но так в идеале должно писаться любое научно-фантастическое произведение, посвященное столь сложной теме, как космические полеты. При создании «Прыжка в ничто» Беляев активно пользовался работами популяризатора Якова Перельмана и теоретика космонавтики Николая Рынина. Что касается Циолковского, то к тому времени калужский ученый стал для Беляева высочайшим авторитетом, причем не только в области ракетостроения. Подтверждением служит, например, очерк «Гражданин Эфирного острова», написанный фантастом для «Всемирного следопыта» в 1930 году. Он выдержан в столь превосходных тонах, что даже немного неловко делается за писателя, который и сам был не из последних деятелей эпохи. «Гигант мысли, первоклассный физик, гениальный старик», — так пишет Беляев о Циолковском. Очерк интересен еще и тем, что в нем подробно и доступно излагается необычная техническая идея, предложенная Циолковским в брошюре «Космические ракетные поезда» (1929): «Под ракетным поездом он подразумевает соединение нескольких одинаковых реактивных приборов, двигающихся сначала по дороге, потом в воздухе, затем в пустоте вне атмосферы, наконец, где-нибудь между планетами и солнцами. Дело представляется так. Несколько ракет — скажем, пять, соединяются, как вагоны поезда, — одна за другой. При отправлении первая головная ракета играет как бы роль паровоза: она, взрывая горючее, везет за собой поезд, набирая все большую и большую скорость. Когда у этого “паровоза” запас горючего начинает истощаться, головная ракета на лету отцепляется от поезда и возвращается на Землю. Вторая ракета становится головною и ведет поезд, пока и она не истощит свой запас горючего. Так происходит с каждой ракетой, кроме последней, предназначенной для межпланетного полета. Когда предпоследняя ракета отчалит и снизится на Землю, у последней уже будет набрана необходимая скорость для полета в межпланетном пространстве. Причем она не истратит на преодоление земной тяжести и на приобретение необходимой скорости ни одного грамма из своего горючего. А свои запасы горючего последняя ракета может расходовать уже на “небе” для необходимого маневрирования или спуска (торможения)». Важно это описание не только тем, что им зафиксирован очередной важный приоритет Циолковского, но и тем, что именно «космический ракетный поезд» описан в романе «Прыжок в ничто» как разгонная ракета-носитель многоразового использования. Начало сюжета напоминает финал «Борьбы в эфире»: капиталистический мир рушится под ударами революций. Хитрые капиталисты задумывают сбежать от неминуемой гибели в космос. Примечательно, что идею о необходимости строительства ковчега для спасения от революции в первом издании романа Беляев вложил в уста знаменитого английского фантаста Герберта Уэллса и даже вынес приписываемые ему слова в качестве эпиграфа: «Многим из сидящих здесь молодых людей приготовлен ужасный жребий. Многие из вас будут расстреляны, или уничтожены, или изувечены, или отравлены, или обречены на голодную смерть. Мир, как мы видим, явно обречен. Капиталистическая система рушится. Признаки этого видны повсюду. И нет выхода. Разве… построить ковчег подобно библейскому Ною, в котором мы могли бы укрыться от угрожающего нам разрушения…» Из второго издания «Прыжка в ничто», которое хорошо известно нам по многочисленным сборникам Беляева, всякие упоминания об Уэллсе выкинуты. Тем не менее и в первом, и во втором вариантах романа капиталисты поручают выдающемуся инженеру Лео Цандеру построить межпланетный ковчег, что тот и проделывает, воспользовавшись их деньгами и проектом Циолковского, о чем прямо сказано в тексте: «— Да, ковчег Ноя был более вместительный, — продолжал Цандер. — Наш “ковчег” имеет всего четыре метра в диаметре. В сущности, он представляет из себя комбинацию двадцати простых ракет. Это так называемая “составная пассажирская ракета 2017 года” Циолковского. Моя скромная роль при проектировании ограничилась некоторыми незначительными дополнениями и конструктивными изменениями. Каждая простая ракета заключает в себе запас взрывчатых веществ, взрывную камеру с самодействующим инжектором и прочее. Среднее — двадцать первое — отделение не имеет реактивного прибора и служит кают-компанией». Поясню, что речь здесь идет о проекте Циолковского, изложенном в его фантастической повести «Вне Земли» (1918—1920), действие которой происходит в 2017 году. Достать оригинальный текст повести тогда было довольно трудно, но Беляев мог воспользоваться многотомной энциклопедией «Межпланетные сообщения» (1928—1932), составленной Николаем Алексеевичем Рыниным, который постарался собрать в одном издании не только инженерные, но и чисто фантастические проекты. Таким образом, «Прыжок в ничто» популяризировал сразу несколько идей Циолковского, подтверждая заявленную ранее гениальность калужского ученого. По результатам в межпланетный полет отправилась довольно пестрая компания персонажей: банкиры, аристократы, философ, епископ, сыщик, их слуги — в качестве пассажиров; Лео Цандер и два законспирированных коммуниста Ганс Фингер и Альфред Винклер — в качестве экипажа. Впрочем, уверенность Беляева, что именно западные державы станут первыми в космосе, сменилась надеждой, что благодаря гению Циолковского социалистическая республика сумеет добиться не менее впечатляющих успехов на этом поприще: «Не забывайте, что родина звездолетов — Россия. Там родилась и была научно разработана теория реактивных двигателей. Вокруг Циолковского выросла целая плеяда молодых советских специалистов — его учеников. Что, если советская Россия двинет на “Ноев ковчег”, который вздумал бы принять участие в боевых наступательных операциях, целую флотилию “красных” звездолетов? Пассажирам “ковчега” не поздоровится!» Ближе к финалу романа выясняется, что и впрямь советские ракетные корабли бороздят просторы Солнечной системы. Больше того, гений Циолковского помог преобразовать саму Землю: «Коммунизм победил во всем мире. <…> Давнишний “спор” аэроплана с дирижаблем окончен. На сравнительно небольших расстояниях применяются аэропланы, свыше тысячи километров — стратопланы и цельнометаллические дирижабли — несколько измененная конструкция Циолковского. Не “ссорятся” меж собою и стратопланы с дирижаблями: стратопланы применяются преимущественно для сверхскорого передвижения, дирижабли — для туристов и товаро-пассажирского движения. <…> Весь свет стал новым. Его не узнать. Единое социалистическое плановое хозяйство изменило лицо Земли. Надземные солнечные станции отеплили тундры, приполярные страны. Воздушные и морские течения текут и дуют в том направлении, которое указано им наукой и техникой по заданиям победившего класса. Многие грандиозные проекты Циолковского сбылись раньше, чем он предполагал. <…> Многомиллионная армия трудящихся освоила тропики, превратив некогда гиблые места колониального гнета в цветущие культурные свободные земли. Первый удар был нанесен этой армией экваториальным джунглям Африки. Наступление велось со стороны берега Атлантического океана. Дикая растительность сжигалась, и вместе с нею гибли ее обитатели — гады, хищные звери, насекомые, разносящие эпидемические болезни. На месте пустынь и непроходимых джунглей освободилась огромная “жилплощадь”. Неприступные горы с их разреженным воздухом покрылись стеклянными сводами и зазеленели садами и огородами, щедро поливаемыми лучами горного солнца. Даже часть неизмеримого пространства океанов была приспособлена для жилья и земледелия “на плотах”…» В этих строках Беляев фактически описывал план благоустройства планеты, предложенный Циолковским в разных ранних работах, включая «Вне Земли». Получалось, что если принять идеи калужского гения не только в части покорения космических высот, то можно будет построить самую настоящую утопию, причем куда более рационально устроенную, чем предлагали авторы типа Чернышевского. Хотя к первому изданию «Прыжка в ничто» подробное послесловие написал признанный ленинградский теоретик космонавтики Николай Рынин, роман вызвал противоречивые отклики. Например, очеркист и фантаст Абрам Палей упрекал Беляева за научные неточности. Но наиболее зло высказался Яков Перельман: он раскритиковал идею двигателя на «внутриатомной энергии», которую считал «проблематической для технического использования», и советовал автору поменять его на обычные химические двигатели, работающие на «промышленном топливе», причем сам допустил ошибку в трактовке природы реактивного движения. Тем не менее авторитет Перельмана как специалиста по межпланетным полетам был столь высок, что в редакции «Молодой гвардии», выпустившей роман, возникли сомнения в необходимости его переиздания, несмотря на огромный спрос, которым с определенного времени пользовались новые тексты Беляева. Казалось, что литературная судьба «Прыжка в ничто» будет плачевной, однако в процесс неожиданно вмешался сам Циолковский. После того, как журнал «Вокруг света» начал публиковать повесть Александра Беляева «Воздушный корабль», популяризирующую проект цельнометаллического дирижабля, 10 декабря 1934 года калужский основоположник направил письмо с похвалой автору и просьбой прислать «его другой фантастический рассказ, посвященный межпланетным скитаниям». 27 декабря Беляев откликнулся следующим посланием: «Глубокоуважаемый Константин Эдуардович! Редакция журнала “Вокруг света” передала мне копию Вашего письма по поводу моей повести “Воздушный корабль” в № 10 журнала. Я очень признателен Вам за Ваш отзыв и внимание. Экземпляр романа о межпланетных путешествиях “Прыжок в ничто” высылаю заказной бандеролью. В этом романе я сделал попытку, не вдаваясь в самостоятельное фантазирование, изложить современные научные взгляды на возможность межпланетных сообщений, основываясь главным образом на Ваших работах. У меня была даже мысль — посвятить этот роман Вам, но я опасался того, что он “не будет стоить этого”. И я не ошибся, хотя у читателей роман встретил теплый прием. Як. Ис. Перельман дал о нем довольно отрицательный отзыв в № 10 газеты “Литературный Ленинград” (от 28 февр.). Вот конец этой рецензии: “В итоге никак нельзя признать новый роман Беляева сколько-нибудь ценным обогащением советской научнофантастической литературы. Родина Циолковского вправе ожидать появления более высококачественных произведений научной фантастики, трактующих проблему межпланетных сообщений”. Лично я считаю, что статья Перельмана написана далеко не во всем объективно. Но как бы то ни было, после такого отзыва я не решился даже послать Вам экземпляра этого. Но теперь, поскольку Вы сами об этом просите, охотно исполняю Вашу просьбу и посылаю роман на Ваш суд. В настоящее время роман переиздается вторым изданием, и я очень просил бы Вас сообщить Ваши замечания и поправки. И я, и издатель были бы Вам очень благодарны, если бы Вы написали и предисловие ко второму изданию романа (если, конечно, Вы найдете, что роман заслуживает Вашего предисловия). Искренне уважающий Вас А. Беляев. И еще одна просьба: если роман найдете не слишком плохим, разрешите мне посвятить его Вам — ведь Ваше имя проходит через весь роман». Надо сказать, что Циолковский был уже очень стар, и ему было трудно участвовать в редактуре романа и тем более — писать к нему развернутое предисловие. Но Беляев оказался настойчивым, поскольку понимал, что участие авторитетного основоположника в подготовке второго издания защитит текст от любой критики. Между фантастом и калужским ученым завязалась переписка. В конечном итоге Беляев получил и одобрение нового варианта романа, и комплиментарное предисловие к нему: «Обстоятельный, добросовестный и благоприятный отзыв о романе А. Р. Беляева “Прыжок в ничто” сделан уважаемым проф. Н. А. Рыниным. Этот отзыв в качестве послесловия помещен в настоящем, втором, издании. Я же могу только подтвердить этот отзыв и прибавить, что из всех известных мне рассказов, оригинальных и переводных, на тему о межпланетных сообщениях роман А. Р. Беляева мне кажется наиболее содержательным и научным. Конечно, возможно лучшее, но однако пока его нет. Поэтому я сердечно и искренне приветствую появление второго издания, которое, несомненно, будет способствовать распространению в массах интереса к заатмосферным полетам. Вероятно, их ожидает великое будущее. Калуга. Март, 1935 г. К. Циолковский». Если сравнивать тексты первого издания со вторым, появившимся в 1935 году, то они довольно сильно отличаются друг от друга: Беляев переработал многие главы, добавив новые эпизоды и при этом сократив популяризаторские страницы в пользу большего драматизма. Помимо Циолковского и Рынина в выходных данных можно найти и Перельмана: он значится научным редактором. Полностью: https://fantlab.ru/edition204218.pdf
|
| | |
| Статья написана 18 сентября 2017 г. 16:28 |
Мало кто из писателей может похвастаться тем, что пришел в литературу зрелым автором. Работа со словом, как и любой профессиональный труд, требует навыков, которые формируются в процессе обучения. И тут, конечно, не обойтись без обязательного периода подражательства. Как известно, книги порождают книги, а писатель в первую очередь — читатель, поэтому влияние предшествующей литературы неизбежно: оно может проявляться в выбранном стиле, в системе метафор, аллюзий и скрытых цитат. Даже если автор-дебютант обладает богатым жизненным опытом, он зачастую еще не готов переложить его на бумагу, художественно осмыслив, поэтому первые тексты получаются выхолощенными, поверхностными, инфантильными, состоящими из шаблонных фраз и оборотов.
Всё это в полной мере относится и к фантастам, причем специфика жанра такова, что прощает многое: красивая идея искупает схематичность образов, яркое воображение компенсирует бедность выразительных средств, философские обобщения прикрывают неувязки в достоверности. Посему, вероятно, в фантастику часто приходят, думая, что «делать» ее легче, чем, скажем, реализм, драматургию или документальную прозу. И ошибаются, потому что фантастика не прощает одного, но самого главного — отсутствия оригинальности. Автор может написать сотню фантастических романов, но если он не сумеет найти оригинальные идеи, придумать оригинальную вселенную и проявить свое оригинальное мировидение, то он вряд ли оставит след в литературе: читатель забудет его текст, как только перелистнет последнюю страницу. Итак, путь успеха в фантастике лежит через поиск оригинального — того, что еще никто не придумал до тебя. Но, разумеется, вначале этого пути приходится преодолеть период вольного или невольного воспроизведения чужих достижений. Часто молодой автор, осененный «гениальной» идеей, и не подозревает о том, что она давно обыграна в жанре, имеет почтенную историю. Куда реже он, чувствуя свою неумелость, вдохновляется старыми идеями и пытается за счет создания принципиально нового качества обрести навык, чтобы двинуться дальше. Русский советский писатель-фантаст Александр Романович Беляев был из тех, кто начинал как подражатель, но быстро сумел найти свое место в жанре, которое и обеспечило ему всеобщее признание. Несмотря на усилия биографов, в детстве и юности Беляева не удалось выявить нечто такое, что указывало бы на будущий выбор профессии. Отпрыск семьи православного священника и выпускник-отличник Смоленской духовной семинарии вдруг превращается в убежденного атеиста, увлекается фотографированием, играет в театре, поступает в Демидовский юридический лицей, учится в консерватории по классу скрипки. Да, юный Александр обожал Жюля Верна, которого в конце XIX века активно издавали в России, но при этом поглощал и множество другой художественной литературы, преимущественно классической. Студентомюристом он в 1905 году примкнул к революционному движению, но без яростной убежденности, приводящей на каторгу, поэтому всё-таки сумел закончить лицей, получил диплом и должность помощника присяжного поверенного. К тому времени Беляев нашел себе еще одно занятие — с 1906 года он печатается как репортер, музыкальный критик и рецензент в газете «Смоленский вестник», постепенно набирая опыт работы с текстами и даже войдя в штат издания. Адвокатская практика приносила ему хороший доход, что позволило молодому человеку в 1913 году совершить большое путешествие по европейским странам, впечатления о котором будут подпитывать его прозу всю дальнейшую жизнь. Понятно, что, посвящая большую часть свободного времени театру и журналистике, Беляев должен был раньше или позже попробовать себя в качестве драматурга. И действительно — в 1914 году, в приложении к седьмому номеру московского детского журнала «Проталинка», появилась его пьеса-сказка в четырех действиях «Бабушка Мойра». При этом она была рассчитана не только на детей-зрителей, но и на детей-исполнителей, что определило формат: постановка не должна продолжаться дольше часа, а сюжет ее прямолинеен (персонаж Кот оказывается кошачьим царем, ведет Петю и Машу к волшебнице Мойре, которая наглядно демонстрирует детям, как нехорошо быть жадным). Тут можно было бы сказать, что Беляев впервые опробовал фантастический метод, но это будет натяжкой: современная сказка — особая область литературы, имеющая лишь опосредованное отношение к фантастике. Весна 1915 года стала переломной в жизни Беляева. Он заболел плевритом. Смоленский врач произвел прокол плевральной полости и случайно внес инфекцию в один из спинных позвонков, что привело к развитию костного туберкулеза. В поисках лечения молодой человек отправляется на юг и оказывается в Ростове-наДону. Там он привычно находит печатную площадку — местную газету «Приазовский край»; на ее страницах вскоре появляются его тексты. 25 декабря 1915 года был опубликован очерк «Берлин в 1925 году», в котором Беляев сатирически описывал мир ближайшего будущего. Германия завязла в войне, потеряла почти всё мужское население, после чего немецкое правительство было вынуждено ввести тотальную механизацию быта и трудовую повинность для женщин. Но воля к победе не угасла, поэтому для продолжения войны привлечены передовые ученые, которые предлагают использовать против врага бактериологическое и лучевое оружие. И тут автор... просыпается. Очерк Беляева нельзя назвать чем-то оригинальным: в то время было модно сочинять футурологические зарисовки — достаточно вспомнить, например, популярного французского карикатуриста Альбера Робиду, выпустившего иллюстрированную трилогию о будущем: «ХХ век» (1883), «Война в ХХ веке» (1887) и «Двадцатый век. Электрическая жизнь» (1890). Однако в коротком тексте молодого журналиста можно найти в дистиллированном виде идеологию, которую он эксплуатировал потом всю писательскую жизнь: будущее принадлежит ученым, но они достаточно безнравственны, чтобы превратить его в кошмар для обычных людей. Через год, 25 декабря 1916 года, «Приазовский край» публикует первый художественный рассказ Александра Беляева «Чаши гнева Господня», напоминающий ранние бытописательские новеллы Антона Павловича Чехова. Однако по ходу повествования рядовая провинциальная история приобретает глобальный смысл: квасник Назарыч (Назаретянин?) утешает нуждающихся обывателей строками из Священного Писания, а однажды решается применить библейские пророчества к происходящему в России, делая удивительно точный прогноз: война закончится в январе 1918 года (в реальности Брестский мирный договор был подписан 18 февраля по старому стилю), а дальше... «А дальше придет великий день гнева Божьего! — пророчески произнес Назарыч, поднимая вверх указательный палец. — Исполнились пророчества, свершились времена. Восстал народ на народ и царство на царство, были глады и моры, и знамения небесные, и лжепророки. “Се гряду скоро и возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам его”. Горе, горе живущим на земле! В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них...» Хотя рассказ заканчивается юмористически, он производит сильное впечатление грозным метафизическим подтекстом. Перед нами, конечно, проба пера, но весьма успешная. Жизненные неприятности, связанные с прогрессирующей болезнью, надолго выбили Александра Беляева из колеи. В одном из писем он сообщал, что из-за паралича ног был прикован к постели больше трех лет! Но нет худа без добра: революционные события и гражданская война застали Беляева в Ялте, и, вероятно, именно болезнь уберегла его от красного террора. Позднее он пошел на поправку, а при новой власти даже устроился на службу в уголовный розыск. В то время Крым бедствовал и голодал, поэтому в начале 1923 года, воспользовавшись любезным приглашением друзей, Беляев с женой уехали в Москву. Там он получил должность юрисконсульта в Наркомпочтеле (Народный комиссариат почт и телеграфа), где проработал пять лет. В 1925 году на страницах популярного журнала «Всемирный следопыт» (№№ 3, 4) появляется рассказ Александра Беляева «Голова профессора Доуэля». Научнофантастическая идея, положенная в основу рассказа, как утверждал сам Александр Романович в заметке «О моих работах» (1939), сформировалась еще в период его вынужденного ялтинского безделья: «“Голова профессора Доуэля” — произведение в значительной степени автобиографическое. Болезнь уложила меня однажды на три с половиной года в гипсовую кровать. Этот период болезни сопровождался параличом нижней половины тела. И хотя руками я владел, всё же моя жизнь сводилась в эти годы к жизни “головы без тела”, которого я совершенно не чувствовал... Вот когда я передумал и перечувствовал всё, что может испытать “голова без тела”». Тут писатель несколько преувеличил, рассказ трудно назвать автобиографическим (тем более «в значительной степени»), ведь он вовсе не о профессоре Доуэле, а о тех людях, которые его окружали: профессоре Керне, ассистентке мисс Адамс и сыне профессора Артуре. Голова, живущая отдельно от тела, — это идеальный пример фантастического допущения, которое само по себе «запускает» сюжет, развивающийся внутри «нормального» современного мира, поэтому созданный писателем образ не нуждался в предшествующем личном опыте, было достаточно воображения. Почему Александр Беляев решил стать именно фантастом, ведь до сих пор он занимался журналистикой? Вероятно, потому, что когда речь шла о художественном творчестве, он изначально тяготел к литературе с заметным элементом вымысла, чему служат подтверждением пьеса «Бабушка Мойра», футурологический очерк «Берлин в 1925 году» и эсхатологический рассказ «Чаши гнева Господня». Непосредственно в научную фантастику его подтолкнул явный дефицит русскоязычных авторов, пишущих в этом жанре: достаточно полистать тот же «Всемирный следопыт», чтобы убедиться, как мало их было в первой половине 1920-х годов. При этом популярность фантастики быстро росла, а спрос, как известно, рождает предложение. Чем вдохновлялся Александр Беляев, когда приступил к рассказу? В заметке «О моих работах» он сообщает, что толчком послужила «научная статья с описанием работы Броун-Секара (1817—1894), который делал опыты, еще очень несовершенные, оживления головы собаки». Однако в небольшом вступлении, опубликованном вместе с рассказом, читаем: «Современные ученые пересаживают не только кожу. В последнее время производится, напр., пересадка человеку мужских половых желез (опыты Вокера и др.) от низших животных, высшего типа обезьян (лучшие результаты) и, наконец, пользуясь человеческой тканью (самые стойкие результаты). Эти опыты натолкнули ученых на мысль: не могут ли ткани человеческого (и животных) тела жить отделенными от тела, если их снабжать необходимым для жизни питанием. Можно ли оживить и продлить деятельность сердца, вырезанного из свежего трупа. Опыты над оживлением сердца имеют уже двадцатилетнюю давность и привели к благоприятным результатам. Целый ряд ученых работал над разрешением этой задачи: Гаскель и Эсвальд, Ашов и Тавара, в Америке — Керель и др. <...> Итак, мы видим, что современная наука уже способна оживлять отдельные части человеческого тела и его органы. Даже такой сложный орган, как сердце, удалось оживлять на некоторое время. Невольно напрашивается мысль: нельзя ли проделать самый интересный опыт — оживления той части человеческого тела, где сосредоточивается его интеллектуальная деятельность, его сознание: голову. Успех этого опыта, если бы он удался, открыл бы перед нами удивительные перспективы. Вернуть к жизни голову умершего человека, вернуть после смерти сознание, — ведь это было бы уже подлинное “воскрешение из мертвых”, что в век религиозного суеверия считалось прерогативой (исключительным правом) “божества”. “Воскрешение головы” было бы таким же сильным ударом по этому религиозному суеверию, какой в свое время нанес Дарвин библейским сказкам о творении мира своим учением об изменчивости видов. Нанесен был бы удар и вере в бессмертие “души”, которая по этому верованию, после смерти должна немедленно отправится на “тот свет”. Но можно ли разрешить эту задачу? Целый ряд препятствий стоит на пути к ее достижению в настоящее время. Сегодня об этом можно лишь фантазировать. Но разве мы не живем в тот век, когда вчерашние “несбыточные фантазии” завтра становятся обычным явлением повседневности. И разве здравствующему ныне профессору Кулябко не удалось уже оживить голову, — правда, пока всего лишь рыбы, но всё же оживить голову. Не так давно в печати промелькнуло известие о том, что во Франции уже делались опыты оживления и человеческой головы. Сообщение это нуждается в проверке, но идея, очевидно, уже “носится в воздухе”». Получается, что источников вдохновения Беляеву хватало. Обращает на себя внимание следующая фраза: «в Америке — Керель». Речь идет о французском хирурге Алексисе Карреле, который получил Нобелевскую премию в 1912 году за «работы по сосудистому шву и трансплантации кровеносных сосудов и органов». Общепризнанный успех операций Карреля, о которых много писала пресса, тоже мог послужить направляющим толчком для воображения Беляева, на что косвенно указывает упоминание Америки, ведь с 1904 года хирург действительно жил сначала в Канаде, затем в США, вернувшись на родину только после начала Второй мировой войны. Однако Беляев быстро разобрался в своей ошибке и в романе «Голова профессора Доуэля» перенес действие из США во Францию, а мисс Адамс превратил в Мари Лоран. При этом профессор Керн остался Керном, потому что, как остроумно отмечает исследователь Зеев Бар-Селла в книге «Александр Беляев» (2012), «даже именами своими герои рассказа могли быть обязаны фамилии нобелевского лауреата (как ее запомнил Беляев): Доуэлю досталась вторая половина (Кер-ель), а Керну — первая (Кер-)». Научно-фантастический дебют Беляева претерпел и другие изменения. Расширенная версия рассказа вышла через год в авторском сборнике «Голова профессора Доуэля» (1926). Еще через два года писатель переработал рассказ в роман под названием «Воскресшие из мертвых», добавив мощную сюжетную линию: живую голову можно соединить со свежим трупом и получить гибридного человека. К сожалению, полный текст этого романа так и не увидел свет — Беляев серьезно «почистил» его от разных «сомнительных» эпизодов типа поцелуя между головой Доуэля и ассистенткой Лоран, поэтому нам известен только сокращенный вариант публикации под старым названием «Голова профессора Доуэля», впервые увидевший свет в 1937 году: в ленинградской газете «Смена» (1—6, 8—9, 11, 14—18, 24, 28 февр., 1, 3—6, 9—11 марта) и московском журнале «Вокруг света» (№№ 6—10, 12). Роман стал одним из самых переиздаваемых в творчестве Александра Беляева, поэтому привлек внимание литературоведов. В частности, они пытались найти предшественников, ведь идея и впрямь «носилась в воздухе». Например, исследователь Евгений Брандис «выкопал» и в 1978 году опубликовал перевод рассказа известного немецкого фантаста Карла Грунерта «Мистер Вивасиус Стайл» («Mr. Vivacius Style», 1908) под названием «Голова мистера Стайла». При этом было заявлено, что Беляев наверняка читал рассказ, потому что Грунерт публиковался на русском языке, но никаких доказательств Брандис не представил. Если уж искать литературных предшественников, то стоит обратить внимание на рассказы американского фантаста Клемента Фезандие, входящие в цикл «Таинственные изобретения доктора Хэкенсоу» («Doctor Hackensaw’s Secrets», 1921— 1926): десять из них действительно были переведены и печатались в журнале «Мир приключений» с 1924 по 1926 год. Среди переведенных есть рассказы «Тайна вечной молодости» («The Secret of Perpetual Youth», 1924) и «Тайна сирены» («The Secret of the Mermaid», 1924), в которых описываются операции по пересадке органов и получению гибридных существ. Вполне может оказаться, что именно эти рассказы подтолкнули Беляева не только к написанию «Головы профессора Доуэля», но и цикла «Изобретения профессора Вагнера» (1926–1936). Однако точно мы не знаем! Сам Беляев не отрицал факт заимствований в своем раннем творчестве. В заметке «О моих работах» он сообщал: «Советская научная фантастика неизбежно должна была пройти стадию ученичества у западноевропейских мастеров. Естественно, мы должны были овладеть и стандартными формами. “Голова” и отражает этот период». Впрочем, отражает не только «Голова». Следующим текстом, который можно с полным на то правом назвать «ученическим», стал рассказ «Остров погибших кораблей», опубликованный через год в том же «Всемирном следопыте» (1926, №№ 3, 4). Он был написан под впечатлением от немого американского кинофильма, который назвался «Остров пропавших кораблей» («The Isle of Lost Ships», 1923) и который в свою очередь был снят режиссером Ирвином Виллатом по одноименному роману Криттенден Марриот, опубликованному в 1909 году. Примечательно, что кинофильм утерян, а роман был переиздан только в 2015 году в специфической серии «Забытые книги» («Forgotten Books»). Получается, что история о странном обществе, выживающем на обломках судов посреди Саргассова моря, сохранилась для нас благодаря Александру Романовичу Беляеву, в ином случае она была бы забыта. Писатель в целом сохранил фабулу, но творчески «доработал» персонажей: детектив Джексон превратился в сыщика Джима Симпкинса, подозреваемый Фрэнк Говард — в Реджинальда Гатлинга, дочь миллионера Дороти Фэрфакс — в Вивиан Кингман. Но, вероятно, Беляев изменил бы себе, если бы через год не вернулся к рассказу и не довел его до повести с новым финалом: герои возвращаются на остров и спасают его население от прозябания. Дополнительные главы были ожидаемо опубликованы во «Всемирном следопыте» (1927, № 6). Еще одним примером творческого заимствования может служить роман «Человек-амфибия». История Ихтиандра — юноши, способного жить под водой благодаря пересаженным ему акульим жабрам, — появилась в журнале «Вокруг света» (1928, №№ 1–6, 11–13) и сразу была издана в виде отдельных книг. Популярность очередного текста Беляева была столь огромна, что по результатам опроса читателей журнала он был признан лучшим фантастическим текстом среди напечатанных в Советском Союзе за пять лет. Полностью: https://fantlab.ru/edition192378.pdf
|
| | |
| Статья написана 17 сентября 2017 г. 17:32 |
Сегодня Константина Циолковского назвали бы «фриком» и «нердом» — безумным изобретателем, который пытается навязать научному сообществу вздорные представления об устройстве мира. Однако для конца XIX века, когда Циолковский совершил самое значительное своё открытие, его идеи хоть и выглядели фантастическими, но не выходили за рамки общих представлений. Как и многие мыслители того времени, он верил в существование инопланетян и каналы на Марсе, в телепатию и ясновидение, в евгенику и светлое будущее человечества. И всё же большинство его современников забыто, а имя Константина Циолковского остаётся на слуху, и мы произносим его с почтением. Что в нём особенного? Почему «нерд» из калужской глубинки стал исторической личностью?
Огромный интерес к работам Циолковского проявляли популяризаторы и писатели-фантасты. Ведь его работы доказывали, что невероятные мечты скоро смогут стать реальностью. Со стороны популяризаторов с Циолковским работал знаменитый Яков Перельман, который написал на основе его идей книгу «Межпланетные путешествия», выдержавшую десять переизданий. Со стороны фантастов — Александр Беляев. При участии калужского учителя он написал две повести — «Прыжок в ничто» (1933) и «Звезда КЭЦ» (1936). В первой повести, которая рассказывает о попытке капиталистов пережить мировую революцию на Венере, идеи Циолковского описаны лишь во вводной части, где речь идёт о подготовке ракетного «Ковчега» к старту. А вот «Звезду КЭЦ» можно назвать панегириком калужскому учителю, ведь в ней охвачены практически все его мечты — от воздухоплавания до построения утопического общества, преобразующего мир за счёт космических ресурсов. Изначально повесть называлась «Вторая Луна», однако Александр Беляев переименовал её в память о Циолковском после его смерти. Помимо прочего, калужский учитель выступил научным консультантом немого полнометражного фильма «Космический рейс» (1936), снятого талантливым режиссёром «Мосфильма» Василием Журавлёвым при поддержке великого Сергея Эйзенштейна. Создатели киноленты нуждались в достоверном описании эффектов, которые будут наблюдаться в кабине космического корабля при полёте и высадке на Луну, а получить такую информацию от кого-либо другого было попросту невозможно. Хотя далеко не все рекомендации Циолковского киношники приняли к сведению, «Космический рейс» считается одним из наиболее достоверных фильмов с точки зрения законов физики. Константина Циолковского редко выводят в качестве художественного персонажа. Его биография хорошо изучена и почти не оставляет поля для новых интерпретаций. Тем не менее в ряде фильмов Циолковский появляется, и его обычно играют выдающиеся актёры. В киноленте «Дорога к звёздам» (1957) Циолковского играл Георгий Соловьёв, в «Человеке с планеты Земля» (1958) — Юрий Кольцов, в «Укрощение огня» (1972) — Иннокентий Смоктуновский, в «Королёве» (2006) — Сергей Юрский. Особняком стоит биографический фильм Саввы Кулиша «Взлёт» (1979), в котором на роль Циолковского был приглашён знаменитый поэт Евгений Евтушенко. Из этого фильма чиновники Госкино потребовали убрать наиболее острые моменты, и тогда Евтушенко написал стихотворение «Финал», в котором были перечислены все «забракованные» эпизоды. Стихотворение опубликовала газета «Советская культура», и таким образом картина была спасена от сокращений. Полностью и с иллюстрациями: https://www.mirf.ru/science/konstantin-ci... http://old.mirf.ru/Articles/art5873.htm
|
| | |
| Статья написана 15 августа 2017 г. 14:30 |
Л. Успенский. Записки старого петербуржца ( лирическое интермеццо). Шаг третий, спаренный. 1925 год. Я – первокурсник этих самых ВГКИ при ГИИИ, студент. Студент тогдашний, не теперешний. Никаких стипендий; напротив – "плата за право учения". За посещаемостью лекций следить отнюдь не приходилось: не успевшие уплатить, лазали в аудитории со двора, по дворам и через окна. Девиц с большим удовольствием подавали туда же на руках. А у главных дверей монферрановского дома нелицеприятно следил за "непроходом" злонамеренных всем известный Иннокентий, весьма декоративный бывший бранд-майор, ныне – вахтер института.
"Обнаружишь в кармане, коль станешь мудрей, Часы прилива, недели отлива… Иннокентий же – вечно! – торчит у дверей… Несправедливо!" Так было напечатано в стенгазете курсов. Мы, студенты, напоминали тогда пушкинских воронов: "Ворон, где б нам пообедать, как бы нам о том проведать?" Шел нэп. Мы были бедны, как церковные крысы. И лишей, чем нам, приходилось, пожалуй, только просто безработным. Лев Александрович Рубинов, мой друг с семнадцатого года, был в те дни именно таким безработным. Лева Рубинов – необычный человек, как ранее уже говорилось. Жизнь его была подобна температурному графику лихорадочного больного. Он успел побывать уже и следователем ЧК, и прокурором, и одним из самых популярных в двадцатые годы петроградских ЧКЗ [49] – адвокатов; в начале Революции он возглавлял в Петрограде одно из значительных наркомпросовских учреждений того времени – я уже не могу сказать, как оно называлось – то ли Колдуч, то ли Комдуч. В тридцатых годах ему случалось работать экономистом и юрисконсультом на многих ленинградских предприятиях. Но как-то так получалось, что между двумя "высокими" должностями у него всегда пролегали периоды полной безработицы, случалось, довольно долгие. Я о нем уже рассказывал в главе об ОСУЗе. Так вот. Однажды, осенью 1925 года, безработный Лева Рубинов позвонил по телефону студенту Леве Успенскому. – Лева? – как всегда, не без некоторой иронической таинственности спросил он. – У тебя нет намерения разбогатеть? Есть вполне деловое предложение. Давай напишем детективный роман… Двадцать пять лет… Море по колено! Роман так роман, поэма так поэма, какая разница? – Давай, – сказал я. – Какая тема? – Первая глава уже есть. Помнишь, я жил три года в Баку? Если не возражаешь, дернем на бакинском материале, а? – На бакинском? Ну что ж, давай… Но тема, сюжет? – Скажу коротко… "Лондон, туман, огни…" В Лондоне (а хочешь – в Париже!) собрались, так сказать, акулы и гиены международного империализма. Они засылают группу диверсантов в Советский Союз. Цель – уничтожить три ведущие области нашей экономики: нефть, транспорт, уголь. Эн-Тэ-У… Каково заглавие, а, Лева? "Энтэу"!! – Так… Ну что же (в 1925 году в такой тематической заявке не чувствовалось еще пародийности) – ничего! А что дальше? – "Дальше, дальше"! – справедливо возмутился Лева Рубинов. – Дальше, брат, давай уж вместе выдумывать! …С той далекой поры я написал не один десяток книг, повестей, романов и рассказов. Случалось, они писались легче, случалось – труднее. Но всегда этот процесс меня устраивал, нравился мне, радовал меня. И все-таки за всю свою долгую литературную жизнь я ни разу не испытал такого удовольствия, такого, почти физического, наслаждения, как в те дни, когда мы вдвоем с Левой Рубиновым писали свой "детективный роман". 1925 год – не 1825-й: на гусином пере далеко не уедешь. Мы пошли на толчок и купили индустриальный феномен – машинку "Смис-Премьер", годом старше меня, 1899 года рождения. Машинка Ильфа и Петрова, как известно, обладала "турецким акцентом". Наша была подобна дореволюционному тоняге-гвардейцу [50]: она "не выговаривала ни одной буквы, кроме ижицы; ижицу же выговаривала невнятно". Но нам это нисколько не мешало. По ночам ("дневи довлеет злоба его"!), то у меня на квартире, то у Левы, уложив жен спать, мы приступали. Один, взъерошив волосы, как тигр в клетке, бегал по комнате и "творил". Другой – машинистка-блондинка – "перстами робкой ученицы" воплощал сотворенное в малоразборчивые строки. С тех пор я понял: сочинять много легче, нежели печатать, – машинистка просила подмены куда чаще, чем автор. Впрочем, у нее была двойная роль: свеже создаваемый текст, еще не попав на бумагу, уже редактировался. Вспыхивали несогласия, споры, дискуссии, только что не потасовки. Между мозгом автора и клавиатурой машинки каждое слово взвешивалось, критиковалось, браковалось, заменялось другим. Из наших предшественников – писателей мы если и могли кому позавидовать, то разве лишь Ретиф де ла Бретонну: он, как известно, имел типографию и "сочинял прямо на верстатку", сразу в набор. Но ведь он был один, бедняга! А мы… Если бы господь-бог попросил у меня консультации, как ему лучше устроить рай, я посоветовал бы ему разбить праведников на пары и заставить их писать детективные романы. Это – истинное, елисейское блаженство! Еще бы: никаких границ фантазии! Любая выдумка радостно приветствуется. Плевать на все мнения, кроме наших двух. Всякую придуманную малость можно поймать на лету и мять, тискать, шабрить, фуговать, обкатывать – "покеда вопрет", как говорят мои родные скобари. Сами себе мы ограничения ставили. Мы выдумали, что наш роман будут печатать выпусками. (Кто "будет"? Где "будет"? Неведомо, но – выпусками!) Выпуски мы считали разумным прерывать на полуслове; "Он шагнул в чернильный мрак, и…" И – конец выпуска; и, дорогой читатель, – становись в очередь за следующим! Ни разу нас не затруднило представить себе, что было там, "во мраке чернильной ночи": там всегда обнаруживалось нечто немыслимое. Мы обрушили из космоса на окрестности Баку радиоактивный метеорит. Мы заставили "банду некоего Брегадзе" охотиться за ним. Мы заперли весьма положительную сестру этого негодяя в несгораемый шкаф, а выручить ее оттуда поручили собаке. То была неслыханная собака: дог, зашитый в шкуру сенбернара, чтобы между этими двумя шкурами можно было переправлять за границу драгоценные камни и шифрованные донесения мерзавцев. При этом работали мы с такой яростью, что в одной из глав романа шерсть на спине этого пса дыбом встала от злости – шерсть на чужой шкуре! Все было нам нипочем, кроме одного: к концу "выпуска" мы обычно подходили с шекспировскими результатами. Все лежат мертвые… Но, в отличие от Шекспира, мы должны продолжать роман. Кое-кого мы наспех воскрешали; кое-кому давали дублеров… Приходилось будить одну из наших жен и привлекать ее к авторской "летучке": "Как же быть?" Мы старались как можно быстрее прожить день, в радостном сознании, что наступит ночь и – две пачки "Смычки" на столе, крепкий чай заварен – мы предадимся своему творческому исступления). Мне кажется, мы не возражали бы тогда, чтобы работа над романом продолжалась вечно. Пусть бы даже она не имела никаких материальных последствий – не все ли равно?! Нас это не заботило, мы об этом не слишком много думали. Но вот тут-то… И грянул гром. Азербайджанское Государственное Издательство предлагает ленинградским авторам заключение договоров на приключенческие романы (повести, рассказы) на азербайджанском материале. Обращаться к представителю изд-ва, Ленинград, ул. Некрасова, д. 11, кв. 2, первый этаж налево, от 6 до 8 часов вечера. – Нет, конечно, это не мне, – Леве, попалось на глаза такое объявление в "Красной газете". Я не поверил, даже увидев его: – Как ты умудрился это отпечатать?.. Ну, да! А почему тогда "приключенческий"? Почему именно – "на азербайджанском"? – Ты стремишься все это узнать? Ну так – едем сейчас же… Мы с тобой, разумеется, материалисты, но… По-видимому, все-таки "что-то есть", как говорят кроткие старушки… На реальном трамвае – "пятерке" с двумя красными огнями – мы прибыли к углу реальной улицы Некрасова и реальнейшего Эртелева переулка. За номер дома я не ручаюсь: может быть, он был и не одиннадцатым – огромный, старый краснокирпичный домина… В полупустой комнате первого этажа нас словно ожидали трое. Совершенно нэпманского вида, полный, в мягком костюме, смугловатый брюнет с усиками (теперь я сказал бы – "похожий на Марчелло Мастрояни") сидел за девственно пустынным столом. У окна восточного вида пухленькая пупочка, хорошенькая, как одалиска, поглаживала виноградными пальчиками клавиши молчаливой машинки. Небритый забулдыга – сторож или завхоз – на грубой "кухонной" табуретке подпирал спиной внушительных размеров несгораемый шкаф у голой стены. – Я – Промышлянский! – "Мастрояни" произнес это так, как будто назвал фамилию Моргана или Рокфеллера. – Чем обязан? Он поразил нас своим газетным объявлением. Теперь мы намеревались поразить его. Несколько театральным жестом бывший адвокат Рубинов молча бросил на стол перед Промышлянским "Красную вечорку". – Ну, и?.. – скользнув по ней глазами, спросил представитель Азгосиздата. – Нам пришло в голову проверить солидность вашей фирмы, – холодно проговорил Лева. – Мы можем предложить вам роман. – Нас интересует только приключенческая литература! – Гражданин Промышлянский все еще пытался "чистить ногти перед ним". – Лева, дай закурить! – в мою сторону уронил Лева Рубинов. – Мы и предлагаем вам детективный роман. Ликбез мы прошли, товарищ Промысловский… Полномочный представитель поочередно вгляделся в нас обоих, потом потер пальцами нос: – В нашем объявлении, – Розочка, я не путаю? – как будто указано: "На азербайджанском матерьяле…" – Гражданин Перемышлевский! – независимо закуривая не какую-нибудь "Смычку", а толстую "Сафо", предусмотрительно купленную на углу Эртелева пять минут назад, очень вежливо сказал опытный юрист Рубинов. – Если бы мы написали роман на кабардино-балкарском материале, мы, к величайшему нашему сожалению, не имели бы удовольствия встретиться с вами. Этого Промышлянский явно не ожидал. – Розочка, вы слышите? Роман на нашем матерьяле! Очень интересно! Беда лишь в том, что у меня твердое указание свыше вступать в соглашения лишь с теми авторами, каковые могут до заключения договора представить не менее двух законченных глав. Простак, простак! Неужели же мы этого не предусмотрели? – Лева! – обратился Лева Рубинов ко мне. – Сколько ты главок захватил? – Одиннадцать! – глухо ответил я, возясь с пряжками моего дореволюционного министерского портфеля. – С первой по седьмую и с двадцатой по двадцать третью… Гражданин Промышлянский развел руками. Что ему оставалось сказать? На сей раз мы удивили его. Уже с явным интересом он листал нашу писанину, велел Розочке уложить ее в папку с тесемками и папку спрятать в "сейф". Попрощались мы вполне доброжелательно… К огорчению моему, я вынужден тут же признать: к концу дистанции выигрыш остался не за нами. Раза четыре – каждый раз в заново "пролонгируемые" сроки – наведывались мы на Некрасова, 11. Увы, технические неполадки: Баку так далеко… Все такие пустяки, мелкие формальности! – оттягивали вожделенный миг подписания договора. Мы стали уже как бы своими людьми в Азербайджане. Босс и Лева теперь беседовали как двое бакинских старожилов. Они обсуждали качество вина "матраса" и вкус чуреков, которые пекут в переулочках за Кыз-Кала. Душечка Розочка делала нам ширваншахские глазки. Небритый пропойца сторож жадно смотрел уж не на "Сафо", а даже на "Стеньку Разина"… А на пятый раз мы только его и обнаружили в конторе. – А хозяева где? – Тю-тю наши хозяева, ребята! – с веселым отчаянием махнул он рукой. – С той пятницы – ни слуху, ни духу. И зарплата мне за месяц не доплачена. Завтра иду в милицию, заявление делать: ключи-то у меня. Ответственность! – Как? – удивился Лева Рубинов. – А Розочка? – И Розочку – трам-тарарам! – с собой уволок, гад мягкий! Розочку-то он нам с тобой как хошь не оставит… Что нам было делать? Конечно, юрист Лева начал с проектов вчинения иска, с намерения вывести аферистов на чистую воду. Но, обдумав, мы развели руками. Мы неясно представляли себе основное юридическое – куи интерэст? Кому это выгодно? Что он взял с нас (а может быть, и с других?), Промышлянский? Плохо читаемый экземпляр рукописи, притом явно не единственный… Что можем выиграть мы? Да еще в Баку ехать на суд… "Плюнем, Лева?!" – "Да пожалуй, Лева, плюнуть и придется". И мы плюнули. Но не совсем. Мы отомстили. По-своему. Литературно. Мы ввели в роман совершенно новое лицо – мерзкого бакинского нэпмана Промышлянского. Мы придали ему даму сердца по имени Розочка. Мы заставили его при помощи нечистых махинаций построить себе в Баку отличный нэповский домик. А затем мы загнали под ванную комнату этого дома кусок радиоактивного метеорита "Энтэу" так, что он застрял там прямо под водопроводными трубами. Вода в них нагрелась до + 79-ти, и нэпман, сев в ванну, пострадал очень сильно… Кто не верит, пусть читает роман "Запах лимона". "Запах лимона" Невозможно рассказать всю историю нашей рукописи, – пришлось бы написать еще одну приключенческую повесть. Но вот, пожалуйста: Лев Рубус "Запах лимона" Изд. "Космос" Харьков "Лев Рубус" – это мы, два Льва: один – РУБинов, другой – УСпенский. "Запах лимона" – иначе "Цитрон дабл-Ю-пять" – это то же, что "НТУ", то же, что "Минаретская, пять", если следить по разным каталогам частного издательства этого. Почему "Космос" и Харьков? Потому что были на свете два Вольфсона, два нэповских книгоиздателя. Ленинградский Вольфсон – "Мысль" и харьковский Вольфсон – "Космос". Кем они приходились друг другу – братьями, кузенами или дядей и племянником, – я не знаю. Но – приходились. Харьковский Вольфсон издал этот детективный "Запах" потому, что ленинградский Вольфсон не нашел возможности его издать. Нет, он принял от нас рукопись. Как полагается, он послал ее по инстанциям. Инстанции не торопились, но это нас не удивляло: нас к этому приуготовили. Но вот однажды на моей службе в Комвузе (учась, я работал в Комвузе, как это ни удивительно, – "художником"; рисовать я ни тогда, ни когда-либо не умел) меня вызвали к телефону. Незнакомый, сухо-вежливый голос попросил меня "завтра к 10 часам утра прибыть к товарищу Новику на улицу Дзержинского, 4". Каждый ленинградец тогда понимал, что "Дзержинского, 4" – это то же самое, что "Гороховая, 2". Выражение лица у меня, безусловно, стало неопределенным. – И будьте добры, – добавил, однако, голос, – сообщите мне, как я могу связаться с товарищем… С товарищем Рубиновым, Львом Александровичем?.. Ах, так? Благодарю вас! Морщины на моем челе, несомненно, приразгладились: двоих нас могли приглашать вроде бы как по одному-единственному делу. Но почему – туда? Назавтра, несколько раньше срока, мы уже сидели на одной из лестничных площадок большого этого дома, на стоявшей там почему-то садового типа чугунной скамье. Против нас была аккуратно обитая клеенкой дверь и на ней табличка: "Новик". Товарищ Новик, однако, нас не принял. Высокая и красивая блондинка, выйдя из этой двери, сообщила нам: – Товарищ Новик просил меня провести вас к Нач-Кро. Мы быстро посмотрели друг на друга. "Кро"? "К" + "Р" могли означать "контрреволюция". А что такое "О"? Идя вслед за нашей проводницей по бесконечным коридорам, мы пытливо вглядывались в надписи на дверях. Наконец слабый лучик света забрезжил нам: "Контрразведывательный отдел"… Стало понятней, но не до конца. Мы-то при чем тут? Нас-то это с какой стороны касается – "Кро"? Нач-Кро приказал ввести нас к себе. Нач-Кро был высок, собран, обут в зеркально начищенные высокие сапоги. Во рту у него было столько золотых коронок, что при первом же слове он как бы изрыгнул на нас пламя. – Так-так-так! – проговорил весьма дружелюбно Нач-Кро, товарищ Ш., как значилось у него на двери кабинета. – Садитесь, друзья, садитесь… Это вы и есть Лев Рубус? Ну что ж, я читал ваш роман. Мне – понравилось. Мы скромно поклонились, – Знаете, и товарищ М. вас читал (он назвал очень известную в тогдашнем Ленинграде фамилию). Ему тоже понравилось. Отличный роман. Он может послужить нам как хорошее воспитательное средство… Леве Рубинову по его прошлому роду деятельности разговоры с начальниками такого ранга были много привычнее, чем мне. – Товарищ Ш.! – не без некоторой вкрадчивости вступил он в разговор. – Наша беда в том, что нам все говорят: "Понравилось", но никто не пишет: "Печа тать"… – А вам кажется – это можно напечатать? – посмотрел на нас товарищ Ш. – Да что вы, друзья мои! Давайте начистоту… Вы, как я понимаю, – странно, я вас представлял себе куда старше! – очевидно, много поработали… в нашей системе… Нет? Как так нет? А откуда же у вас тогда такое знание… разных тонкостей работы? Уж очень все у вас грамотно по нашей части… Но как же вы не понимаете: такая книга нуждается в тщательнейшей специальной редактуре. Как – зачем? В нашем деле далеко не все можно популяризовать по горячим следам. Сами того не замечая, вы можете разгласить урби эт орби (он так и сказал: "урби эт орби" [51]) сведения, которые оглашать преждевременно. Вы – чересчур осведомленные люди, а нам в печати надлежит быть крайне сдержанными… Я смотрел на него в упор и ничего не понимал. – Товарищ Ш! – решился я наконец. – Про что вы говорите? В чем мы "осведомлены"? Где это проявилось? Я, скажем, никогда к вашей системе и на километр не приближался… – В чем проявилось? – переспросил Нач-Кро.– Да хотя бы вот в чем. Откуда вам стало известно, что "Интеллиджент-Сервис" в Лондоне помещается на Даунинг-стрит, четырнадцать? Как по команде, мы раскрыли рты и уставились друг на друга. – Лева, ты помнишь, как это получилось? – Конечно помню. Мы в твоем "Бедэкере" девятьсот седьмого года нашли адрес "Форин-оффис". Даунинг-стрит, десять… – Ну да. И ты сказал: "Значит, и "Интеллидженс неподалеку, верно? Сунем его на Даунинг-стрит, тринадцать". – А ты запротестовал: "Я не люблю нечетных чисел. Давай Даунинг, но четырнадцать…" Так и вышло… – Скажите на милость! – как-то двупланно удивился Нач-Кро. – Так вот: там как раз оно и помещается. Чем вы это объясните? – Сила творческого воображения… – осторожно предположил ужасно не любивший нечетных чисел Лева. – Гм-гм! – отозвался себе под нос товарищ Ш. -Гм-гм! В результате беседы было установлено: молодые авторы по совершенной своей невинности, силой творческого воображения несколько раз попали пальцем в небо, там, где этого совершенно не требовалось. Авторам этим нужна благожелательная помощь и советы. Поскольку их труд представляется в общем полезным, и то и другое им будет предоставлено. Нач-Кро поручит это дело компетентным товарищам, те сделают свои замечания, авторы их учтут, и… – И, пожалуйста, друзья мои, печатайте, издавайте, публикуйте. Очень рады будем прочесть. С Гороховой мы летели окрыленные; Нач-Кро пленил нас: остроумный, иронический, благожелательный товарищ… Urbi et orbi! Мы и впоследствии остались о нашем визите на улицу Дзержинского при самых лучших воспоминаниях. Правда, нас туда больше не приглашали, а сами мы напоминать о себе считали как-то не слишком скромным. Мы отлично понимали: и у Кро, у его начальника в том году, как и во все иные годы, было немало дел посерьезнее нашего. Перестали мы тревожить и Вольфсона-ленинградского: мы не были уверены, как на него повлияет наш правдивый рассказ, если мы перед ним с этим рассказом выступим. Но мы не учли одного – психологии издателя-частника. Вольфсон-"Мысль" не получил разрешения на наш "Запах" свыше и не счел нужным выяснять – почему? Но ему показалось неправильным упустить нас совершенно. И, не говоря нам ни слова, он послал нашу рукопись Вольфсону-харьковскому, "Космосу". Как действовал владелец "Космоса", нам ничего не известно: он нас об этом не известил. Но настал день, когда нам обоим на квартиры принесли, как бы свалившиеся с неба, увесистые тючки с авторскими экземплярами "Запаха". По двадцать пять штук со всеми его прелестями. С догом, на спине которого встает дыбом сенбернаровская шерсть. С нэпманом Промышлянским, подобно ракете вылетающим из нагретой радиоактивным Энтэу ванны. С Левиным "Лондон. Туман. Огни" и моими научно-фантастическими бреднями… Книжка была невеличка, но ее брали нарасхват. Уже за одну обложку. На обложке была изображена шахматная доска, усыпанная цифрами и линиями шифровки. Был рядом раскрытый чемоданчик, из которого дождем падали какие-то не то отвертки, не то отмычки. Была и растопыренная рука в черной перчатке. Два пальца этой руки были отрублены, и с них стекала по обложке красная кровь бандита… А сверху было напечатано это самое: Лев Рубус, "Запах лимона"… Такой-то год. Почему – "такой-то"? Потому что роковым образом у меня не осталось теперь ни одного экземпляра нашего творения. И у Левы Рубинова тоже. И у наших знакомых и друзей. Ни единого. Habent sua fata libelia! [52] В Публичной библиотеке перед войной был один экземпляр. А теперь, по-видимому, и его стащили. Лет десять назад один старый товарищ подарил мне дефектный "Запах" – без двух страниц; как я радовался! Но ребята, соученики сына, свистнули у меня этот дареный уникум: "Лев Рубус"! Они даже не знали, что это – мое! Меня это огорчает и не огорчает. Огорчает потому, что хотелось бы, конечно, иметь на своей полке такую библиографическую редкость. Радует, ибо перечтя свой роман в пятидесятых годах, я закрутил носом. Я подумал: "Молчание! Хорошо, что этого никто не знает!" Потому что Овсянико-Куликовский и Арсеньев явно недостаточно притормозили меня в девятьсот шестнадцатом. До того же бульварное чтиво – сил никаких нет! Но все-таки есть причина, по которой у меня сохраняется к этой книжонке нежность. Не напиши ее мы с Левой, неизвестно еще: пришла ли бы мне когда-нибудь в голову идея заняться занимательной лингвистикой? Додумался ли бы я до "Слова о словах"? Какая между тем и другим связь? Вот это уж предмет другого, и тоже довольно длинного, разговора. Я тут – на третьем, и последнем, из моих "первых шагов" – останавливаюсь. Потому что дальше пошли уже не "первые", а "вторые" шаги. Их тоже было немало. *** Л. Успенский. По закону буквы. Эту историю я рассказываю не в первый раз: мне она доставляет удовольствие. Мало сказать "удовольствие". Именно потому, что она случилась в 1927 году, я в 70-х годах являюсь писателем, пишущим о языке. Как так? В конце 20-х годов мы с приятелем вздумали написать авантюрный роман. Чтобы заинтересовать читателей, мы придумали ввести в него "зашифрованное письмо". Ввести так, чтобы оно 2196 было и зашифровано и расшифровано "у всех на глазах": уж чего увлекательнее! Письмо было написано: враги СССР, пробравшиеся из-за границы, извещали в нем друг друга, что надлежит уничтожить в пух и в прах три важнейшие отрасли хозяйства СССР: уголь, транспорт и нефть. Это-то письмо и надо было зашифровать. Я шифровать не умел, но мой друг делал это великолепно. Он предложил метод, при котором текст зашифровывается при помощи шахматной доски и заранее выбранной всем хорошо известной книги. Всюду легко добываемой. Допустим, вы выбрали бы Ломоносова, "Га и глаголь", и зашифровали свою записку по нему. Где нашел бы расшифровщик собрание сочинений Ломоносова? А стихи Пушкина всегда легко достать. Мы выбрали средней известности стихотворение: балладу "Русалка". Не пьесу, а балладу, имейте в виду... Мой друг, мастер шифрованья, взял у меня старенький, еще дореволюционный томик Пушкина и отправился домой с тем, чтобы к утру по телефону продиктовать результат. Но позвонил он мне еще тем же вечером. "Да, видишь, Лева, какая чепуха... Не шифруется по этим стихам... Ну, слово "нефть" не шифруется: в "Русалке" нет буквы "эф"... Как быть? -- Подумаешь, проблема! -- легкомысленно ответил я. -- Да возьми любое другое стихотворение, "Песнь о вещем Олеге", и валяй... Мы повесили трубки. Но назавтра он позвонил мне ни свет ни заря: -- Лева, знаешь, в "Песни о вещем..." тоже нет "эф"... -- Ни одного? -- удивился я. 2197 -- Ни единственного! -- не без злорадства ответил он. -- Что предлагаешь делать? -- Ну я не знаю... У тебя какие-нибудь поэты есть? Лермонтов? Крылов? Ну возьми "Когда волнуется...". Или "Ворона и лисица"... Нам-то не все ли равно? В трубке щелкнуло, но ненадолго. Через час я уже знал; ни в "Желтеющей ниве", ни в "Вороне взгромоздясь" букву Ф найти не удавалось... Вчера можно было еще допустить, что Пушкин страдал странной болезнью -- "эф-фобией". Сегодня обнаружилось, что и прочие поэты первой половины XIX века были заражены ею... Не представляя себе, чем это можно объяснить, я все же сказал: -- Знаешь, возьмем вещь покрупнее... Ну хоть "Полтаву", что ли? Там-то уж наверняка тысяч тридцать-сорок букв есть. При таком множестве весь алфавит должен обнаружиться... Мой покладистый шифровальщик согласился. Но через три дня он же позвонил мне уже на грани отчаяния: в большой поэме, занимавшей в моем однотомнике пятнадцать страниц в два столбца, страниц большого формата, ни одной буквы Ф он не нашел. Признаюсь, говоря словами классиков: "Пришибло старика!", хотя мне и было тогда всего 27 лет. Вполне доверяя своему соавтору, я все же решил проверить его и впервые в жизни проделал то, что потом повторял многократно: с карандашом в руках строку за строкой просчитал всю "Полтаву" и... И никак не мог найти Ф среди тысячи, двух тысяч ее собратьев... Это было тем удивительнее, что ближайших соседок Ф по месту в алфавите -- У, X, Ц, Ч -- не таких уж 2198 "поминутных, повсесловных букв" -- находилось сколько угодно. Первые 50 строк поэмы. В них: X -- 6 штук, Ц -- 4, Ч -- 4. А уж букв У так и вообще 20 штук, по одной на каждые 2,25 строчки. Правда, "у" -- гласный звук, может быть, с ними иначе. Но и согласных... Если букв X в 50 строках 6, то в 1500 строках всей поэмы их можно ожидать (понятия "частотность букв в тексте" тогда не существовало, до его появления оставалось лет двадцать, если не больше), ну, штук 160-- 200... Около 120 Ц, столько же -- Ч... Почему же Ф у нас получается ноль раз? Не буду искусственно нагнетать возбуждение: это не детектив. Мой друг ошибся, хоть и на ничтожную величину. Он пропустил в тексте "Полтавы" три Ф. Пропустил их совершенно законно. Возьмите "Полтаву" и смотрите. На 378-й строке песни I вам встретится словосочетание: "Слагают цыфр универсалов", то есть гетманские чиновники "шифруют послания". Вот это Ф мой друг пропустил непростительно: недоглядел. А два других Ф были совсем не Ф. 50-я строка песни III гласит: "Гремит анафема в соборах"; 20-я строчка от конца поэмы почти слово в слово повторяет ее: "...анафемой доныне, грозя, гремит о нем собор". Но беда в том, что в дореволюционном издании слово "анафема" писалось не через Ф, а через Ѳ, и друг мой, ищучи Ф не на слух, а глазами, непроизвольно пропустил эти две "фиты". Осуждать его за это было невозможно: я, подстегиваемый спортивным интересом, и то обнаружил эту единственную букву Ф среди 33 тысяч других букв при втором, третьем прочтении текста. Обнаружил, но отнюдь не вскричал 2199 "Эврика!" Одно Ф приходится на 33 тысячи букв. Это немногим проще, чем если бы его вовсе не оказалось. Что это за "белая ворона", это Ф? Что за редкостнейший бриллиант? Что за буква-изгой, почему она подвергнута чуть ли не удалению из алфавитного строя? Вы не додумались до решения? Хорошо бы, если бы кто-либо из вас -- ну хоть десять из ста читателей -- взяли в руки том Пушкина, развернули его на "Борисе Годунове" и прошлись бы по нему с карандашиком в поисках буквы Ф. Тогда бы обнаружилось вот что. В народных и "простонародных" сценах трагедии -- в "Корчме на литовской границе" или там, где боярин Пушкин, "окруженный народом", идет мимо Лобного места, -- вы ни одного Ф не увидели бы. Но, оторвавшись от этой "земли", вознесшись, скажем, в "Царские палаты", вы углядели бы, как царевич Федор чертит геограФическую карту и как порФира вот-вот готова упасть с плеч истерзанного страхом и совестью Бориса. Три Ф! Перемеситесь в помещичий, ясновельможный сад Вишневецких, и над вами тотчас расплещется жемчужный Фонтан. На "Равнине близь Новгорода Северского" русские воины говорят по-русски -- и ни одного "ф" нет в их репликах, а вот командиры-иностранцы роняют их одно за другим. Пять раз произносит звук "ф" француз Маржерет (один раз даже зря: фамилию "Басманов" он выговаривает с "ф" на конце). И немец Розен восклицает: "Hilf gott". И это совершенно законно: русский язык не знает звука "ф" одновременно и чисто русского, и выражаемого буквой Ф. Вот так: не знает! 2200 Мы постоянно произносим "ф", но пишем на этом месте В: "всегда", "в слове". Мы должны были бы писать "фторой", "крофь", но звук "ф" во всех этих случаях выступает под маской буквы В. Не надо думать, что он тут какой-то "фальшивый". Он ничуть не хуже любого "ф", выраженного этой буквой... Разница только в том, что по правилам нашего правописания, в котором сочетаются и фонетический, и морфологический, и исторический принципы, мы пишем В не только там, где слышим "в", но и там, где его должно ожидать по историческим и морфологическим причинам. "Федоров" -- потому что "Федорову", "в саду" -- так как "в зеленом саду" или "в осеннем саду"... Имя Пров мы пишем через В, а не через Ф лишь потому, что оно произошло от латинского слова probus -- чистый, а из латинского В русское Ф получиться не может. Вот почему буква Ф стоит у нас почти исключительно там, где налицо нерусского происхождения (хотя, возможно, и давным-давно обрусевшее) слово. Фагот -- из итальянского fagotto -- связка. Фагоцит -- греческое -- пожирающий клетки. Фаза -- из греческого "фазис" -- появление. Фазан -- греческое -- птица с реки Фазис (теперь -- р. Рион). Это слова с Ф в начале. А с Ф в конце? Эльф -- немецкое -- дух воздуха. Гольф -- английское -- игра в мяч. Сильф -- греческое -- мотылек, фантастическое существо. 2201 Шельф -- английское -- мелководное прибрежье океанского дна. Буфф -- французское -- комическое, забавное представление. Я не рыскал по словарям. Я взял слова почти подряд в любопытнейшем "Зеркальном словаре русского языка" Г. Бильфельдта. Вот слова с Ф внутри придется выбирать уже подряд, но среди слов, начинающихся на другую букву: Кафедра -- греческое -- седалище. Кафель -- немецкое -- изразец. Кафтан-- персидское -- род халата. Кафе -- французское -- ресторанчик... Словом, чисто русских слов с Ф в начале, середине или конце практически почти нет, не считая международного хождения междометий: "фу", "уф", "фи" и тому подобных. Теперь прояснилось, почему стихотворения наших поэтов-классиков так бедны буквой Ф, особенно в начале прошлого века? В те дни наша великая поэзия только рождалась; ее мастера гордились чисто русским, народным словом своим и по мере сил избегали засорять его лексикой салонной, светской, "франтовской"... "Но панталоны, фрак, жилет, всех этих слов на русском нет..." -- писал Пушкин в "Евгении Онегине". До слов же научных дело еще не дошло... Помню, меня не на шутку поразило, когда мне открылось, что найденное нами "отсутствие" Ф в стихах Пушкина, Лермонтова и других тогдашних поэтов было не случайностью, а закономерностью. Каюсь, я сообразил это не сразу, хотя и был уже второкурсником филологического вуза. Навсегда запомнив, как 2202 удивила, как обрадовала меня подсмотренная случайно в языке законообразность, я и принял решение когда-нибудь в будущем начать писать книги по "Занимательному языкознанию". Та, которую вы держите в руках, уже шестая в их ряду. По-видимому, впечатление оказалось "долгоиграющим"... А ведь возникло оно от случайного наблюдения над единственной буквой. Я ввожу эту главку после столь длинной интермедии почти что только для соблюдения порядка. Что еще расскажешь? Самое необходимое. Ф нашей азбуки носило в кириллице задорное имя "ферт". В финикийской "праазбуке" знака для звука "ф" не было, в греческой письменности соответствующая литера именовалась просто "фи". Вот я сказал: "задорное имя". А почему задорное? Что оно означает? Среди этимологистов и по сей день на этот счет нет согласия. Допускают, но далеко не все, что слово "ферт" взято у греков, где "фюртэс" значило "нарушитель спокойствия, озорник". Малоубедительная этимология; тем более что другие названия славянским буквам либо просто измышлялись 2203 заново, уже на славянской почве, и таких большинство, либо же переносились сюда именно как наименования греческих букв, скажем, "фита". Слово "фюртэс", насколько мы знаем, греческой буквы не называло. Совсем неправдоподобны поиски общего между "фертом" и готским руническим именем "Пертра". Может быть, всего более похоже на истину допущение, что слово "ферт" за отсутствием славянских слов, начинающихся на этот звук, было выдумано, как говорится, ad hoc -- именно для этого случая и чисто звукоподражательно. Найдутся читатели, которые подумают: "Перемудрил автор! Чего ж проще: название буквы "ферт" произошло от слова "ферт", означающего франта. Говорят же "стоять фертом"? А "ферт", "фертик" у нас вполне употребительное и не слишком одобрительное выражение". Представьте себе: тут все с ног переставлено на голову. Именно этот "ферт II", как пишут в словарях, происходит от "ферт I", названия буквы. И первоначально, судя по всему, означало именно "подбоченившуюся, ручки в боки" фигурку, а потом уже и франтика, ще-голька, бального шаркуна, нахала... Вспомним народные и литературные употребления этого образа: "Станет фертом, ноги-то азом распялит!" -- ворчит кто-то из героев Мельникова-Печерского. "Там я барыней (танцем. -- Л. У.) пройдуся, фертом, в боки подо-пруся!" -- похваляется Бонапарт в одной народной песне, цитируемой Далем. Я успел рассказать о междоусобицах между "фертом" и "фитою", но уж очень красочно подтверждает все мною сказанное один из эпизодов "Очарованного странника" Н. Лескова. "-- А потом я на фиту попал, от того стало еще хуже. -- Как "на фиту"? -- ...Покровители... в адресный стол определили справщиком, а там у всякого справщика своя буква... Иные буквы есть очень хорошие, как, например, "буки", или "покой", или "како": много фамилий на них начинается, и есть справщику доход. А меня поставили на "фиту". Самая ничтожная буква, очень на нее мало пишется, и то еще... кои ей принадлежат, все от нее отлынивают и лукавят; кто хочет чуть благородиться, сейчас себя самовластно вместо "фиты" через "ферт" 2204 ставит. Ищешь-ищешь его под "фитою", а он -- под "фертом" себя проименовал". Как почти всегда у Лескова, тут нет никакого преувеличения. И сегодня можно тысячею способов удостовериться в неравномерном распределении слов, имен, фамилий, названий городов по буквам алфавита. В дни выборов к некоторым столам стоят все "од-нобуквенные" граждане за получением бюллетеней с фамилиями на О, на П, на К. А поодаль, на других столах, вы можете увидеть объявления с двумя-тремя, а то и четырьмя-пятью буквами: Ш, Щ, Э, Ю, Я. Сюда будут стоят и Шапкины, и Щегловы, и Эрдманы, и Ясеневы, и все-таки их очередь кончится скорее, чем очере-реди "Н... вых" или "К... ных". Пожалуй, на этом я и закончу разговор о букве Ф, о добром, старом "ферте" кириллицы. *** В. Бугров ...И ВЫДУМАЛИ САМИХ СЕБЯ!
"...Истинное, елисейское блаженство!" Перед нами промелькнули далеко не все "лжеиностранцы" нашей фантастики двадцатых годов. За пределами этих сжатых заметок остался, к примеру, "Жорж Деларм", чей роман-памфлет "Дважды два — пять" (в переводе "с 700-го французского издания") выпустило в 1925 году ленинградское издательство "Новый век". Роман этот был снабжен сочувственным предисловием Юрия Слезкина, известного прозаика тех лет, книги которого небезынтересны и сегодня. (Такова, к примеру, его "Девушка с гор", где в лице одного из главных героев выведен молодой Михаил Булгаков.) На обложке второго издания романа — оно вышло в Госиздате в том же 1925 году под названием "Кто смеется последним" — Деларм, этот "претендент на Гонкуровскую премию", разоблачен более чем откровенно. Обложку пересекает красная размашистая надпись: "Подлог Ю. Слезкина"... Уместно здесь было бы, очевидно, вспомнить и о неумышленном превращении в иностранца, приключившемся в 1928 году с Александров Романовичем Беляевым: его рассказ "Сезам, откройся!!!", подписанный псевдонимом "А. Ром", был из "Всемирного следопыта" перепечатан другим популярным нашим журналом — ленинградским "Вокруг света" — уже как истинно переводной. При этом "А. Ром" превратился в "А. Роме", соответственно изменилось и название рассказа: "Электрический слуга". И в годовом оглавлении рассказ, естественно, попал в раздел "Повести и рассказы иностранных авторов"... Похоже, к "лжеиностранцам" же придется отнести и А. Наги: слишком не похож на перевод роман "Концессия на крыше мира", вышедший под этой фамилией в 1927 году в харьковском издательстве "Пролетарий". Другое харьковское издательство, "Космос", в том же 1927 году обнародовало — в переводе с... "американского" — беспардонно авантюрный "коллективный роман" двадцати писателей "Зеленые яблоки". Имена авторов были "честно" проставлены на обложке: Д. Лондон, М. Твен, Р. Стивенсон, С. Цвейг, Г. Уэллс, Э. Уоллес и другие. В роли переводчика с несуществующего языка выступал на этот раз малоизвестный ныне литератор двадцатых годов Николай Борисов. Наконец к этой же группе тяготеет и роман Льва Рубуса "Запах лимона", выпущенный в 1928 году тем же "Космосом". О том, как Лев Рубус и его книга появились на свет, рассказал Лев... Успенский. Рассказал очень непринужденно и увлекательно, настолько увлекательно, что на Льве Рубусе невозможно не остановиться несколько подробнее. Лев Александрович Рубинов (ну-ка, ну-ка: Лев Рубинов + Лев Успенский... = Лев Рубус?!), бывалый человек, успевший побывать и следователем ЧК, и прокурором, и популярным в Петрограде адвокатом — членом коллегии защитников, позвонил осенью 1925 года своему другу с семнадцатого двадцатипятилетнему студенту Льву Успенскому. "- Лева? — как всегда, не без некоторой иронической таинственности спросил он. — У тебя нет намерения разбогатеть? Есть вполне деловое предложение. Давай напишем детективный роман... Двадцать пять лет... Море по колено! Роман так роман, поэма так поэма, какая разница? — Давай, — сказал я..." И работа закипела... Роман был сделан на советском материале, и сделан по откровенно нехитрому рецепту. Сюжет "Запаха лимона" был запутан необычайно. Радиоактивный метеорит, обрушившийся на окрестности Баку. Банда демонически неуловимого "некоего Брегадзе", охотящегося за метеоритом. Бесчисленные убийства, погони, самые невероятные происшествия... Л. Успенский с особенным удовольствием вспоминал игравшую в романе заметную роль бандитскую собаку. "То была неслыханная собака: дог, зашитый в шкуру сенбернара, чтобы между этими двумя шкурами можно было переправлять за границу драгоценные камни и шифрованные донесения мерзавцев. При этом работали мы с такой яростью, что в одной из глав романа шерсть на спине этого пса дыбом встала от злости — шерсть на чужой шкуре!" И вот настал день, когда авторы увидели свое детище. (Я сознательно не останавливаюсь на всех перипетиях, предшествовавших торжественному моменту... Перипетии тоже были очень своеобразными; заинтересовавшихся отсылаю к "свидетелю": Успенский Л. Записки старого петербуржца. Лениздат, 1970, с. 331-346.) Детище выглядело более чем эффектно: "На обложке была изображена шахматная доска, усыпанная цифрами и линиями шифровки. Был рядом раскрытый чемоданчик, из которого дождем падали какие-то не то отвертки, не то отмычки. Была и растопыренная рука в черной перчатке. Два пальца этой руки были отрублены, и с них стекала по обложке красная кровь бандита..." Остается отметить, что неистовая эта пародия на книги "про шпионов" (массовое явление таких книг в нашей литературе пятидесятых годов отнюдь не было чем-то исключительно новым) писалась, как и следовало предполагать, с нескрываемым удовольствием. "Еще бы: никаких границ фантазии! — вспоминал Л. Успенский. — Любая выдумка радостно приветствуется. Плевать на все мнения, кроме наших двух. Всякую придуманную малость можно поймать на лету и мять, тискать, шабрить, фуговать, обкатывать... За всю свою долгую литературную жизнь я ни разу не испытал такого удовольствия, такого почти физического наслаждения..." Джим Доллар, Ренэ Каду, Пьер Дюмьель, Тео Эли, Рис Уильки Ли, Жорж Деларм, Лев Рубус... За исключением Тео Эли, на каждом из этих придуманных лиц — недвусмысленная улыбка. Еще бы, ведь читатель, всерьез поверивший в их существование, тем самым дал изловить себя на крючок талантливой литературной мистификации! Конечно, не все "поддельные романы" двадцатых годов выдержали проверку временем: слишком многое в них было сиюминутным и потому условным, откровенно схематичным. Но как своеобразное явление бурного послереволюционного десятилетия эти книги, безусловно, представляют определенный интерес и для современного советского читателя. Трудно сказать, что заставляло наших авторов скрываться за псевдонимами, создавать "поддельные романы". Наверное, единого ответа тут нет и быть не может: у каждого были свои соображения. Однако на одну из причин, думается, указать можно. В двадцатые годы наш книжный рынок был буквально захлестнут потоком переводной беллетристики, — чтобы убедиться в этом, достаточно просмотреть каталог любой из книжных баз того времени. В этом потоке произведения действительно стоящие попросту терялись среди изобилия переводного бульварного чтива. Общий низкий уровень этого чтива не мог не вызвать естественного протеста у людей, знакомых с классикой. И вот, пародируя западный приключенческий роман, наши авторы тем самым протестовали против засилья книг низкопробных, заведомо халтурных... "Не забудьте, что это пародия. Месс-Менд пародирует западноевропейскую форму авантюрного романа, пародирует, а не подражает ей..." — писала Мариэтта Шагинян в цитированной нами брошюре. М. Шагинян, естественно, говорила о своих романах. Но ее слова могли бы повторить и О. Савич с В. Пиотровским, и С. Заяицкий, и Б. Липатов, и Ю. Слезкин, и Л. Успенский с Л. Рубиновым... http://www.fandom.ru/about_fan/bugrov_10_...
|
|
|