Данная рубрика представляет собой «уголок страшного» на сайте FantLab. В первую очередь рубрика ориентируется на соответствующие книги и фильмы, но в поле ее зрения будет попадать все мрачное искусство: живопись, комиксы, игры, музыка и т.д.
Здесь планируются анонсы жанровых новинок, рецензии на мировые бестселлеры и произведения, которые известны лишь в узких кругах любителей ужасов. Вы сможете найти информацию об интересных проектах, конкурсах, новых именах и незаслуженно забытых авторах.
Приглашаем к сотрудничеству:
— писателей, работающих в данных направлениях;
— издательства, выпускающие соответствующие книги и журналы;
— рецензентов и авторов статей и материалов для нашей рубрики.
Обратите внимание на облако тегов: используйте выборку по соответствующему тегу.
Специально для интернет-портала «ФантЛаб» и к Дню рождения писателя Говарда Лавкрафта, 20 августа 2023 года.
.
Опубликовано в итальянском журнале «Антарес» (№8, 2014 год): статья «Г.Ф. Лавкрафт — Космический ужас Мастера Провидения».
.
Автор вступительной заметки: Пьетро Гварриелло (Pietro Guarriello) — итальянский редактор и литературный критик, основатель любительского издательства «Дагон-Пресс», выпускающего с 2007-го года авторские журналы «Студия Лавкрафтианы» (Studi Lovecraftiani) и «ЗОТИ́К» (Zothique), а так же художественно-публицистический сборник «ДАГОН», в котором публикуются Лавкрафтовские исследования «Студии Лавкрафтианы» и классическая фантастическая литература эпохи «целлюлозы», включая статьи о фантастической культуре и сверхъестественном. Цель издательства — популяризация жанра Weird-фантастики.
*
Впервые появившись зимой 1935-го года на страницах издания «The Californian» (том-3, №2), любительского журнала, издаваемого другом Лавкрафта Хайманом Брадофски, рассказ «ЗОВ» (The Summons) был написан в декабре 1934-го и является частью отредактированных работ Мастера Провидения, просмотревшего и частично переписавшего историю от имени Роберта Хейворда Барлоу (1918-1951), его молодого и талантливого ученика, впоследствии ставшего литературным душеприказчиком писателя.
Этот рассказ, опубликованный только за подписью начинающего 16-летнего автора Р.Х.Барлоу, переиздавался дважды: сначала в шестидесятом номере американского фэнзина «Склеп Ктулху» («Crypt of Cthulhu», Hallowmas, 1988), специальный выпуск которого был полностью посвящён творчеству Роберта Барлоу, а затем в исчерпывающем сборнике «Глаза Бога: избранные произведения Р.Х. Барлоу» (Hippocampus Press, 2002), выпущенном под редакцией С.Т. Джоши и Д.Э. Шульца (данный сборник был дополнен и переиздан в нынешнем 2023 году, — прим. переводчика ZL). Только сравнительно недавно — и пока ещё не полностью официально — было установлено фактическое и действенное участие Говарда Лавкрафта в создании данного произведения: оригинал машинописного текста (состоящий из семи страниц, три из которых голографические) с обширными исправлениями был выставлен в 2008-ом году на одном из интернет-аукционов. Таким образом, наконец стало возможным оценить активность участия Лавкрафта и степень обработки, внесённой им в этот рассказ, который до сих пор не издавался в Италии и, впервые, публикуется в журнале «Антарес» с правильной атрибуцией (Барлоу — Лавкрафт).
В оригинальном тексте произведения хорошо просматривается, что большинство изменений, включая полное переписывание различных предложений, фраз и абзацев, принадлежит Говарду Лавкрафту. Таким образом, рассказ «ЗОВ» можно отнести к числу его со-авторских произведений, и даже если идея и основное написание рассказа приписывается только Барлоу, данная история во всех отношениях является «Лавкрафтианской»: по сути, это своего рода сюрреалистическая фантазия, похожая на сновидение, мало чем отличающаяся от ранних рассказов Лавкрафта, и неясно, создана ли она разумом главного героя и его расширенным сознанием, или же она действительно реальна. В рассказе много эстетико-литературных элементов и характерных механизмов, свойственных Лавкрафту, в том числе присутствуют различные аллюзии на его главные произведения, которые также обозначены в лексическом выборе и невнятно описанном монстре — типичном щупальцеобразном существе, наполовину грибовидном фунгоиде, отфильтрованном межзвёздными пространствами (что подразумевает его происхождение с планеты Юггот, явно упомянутой в истории),
В сотрудничестве с Барлоу Лавкрафт написал ещё шесть рассказов, собранных в вышеупомянутом сборнике 2002 года от издательства «Hippocampus Press» под редакцией С.Т. Джоши. Для более углублённого изучения творчества Роберта Барлоу полезно обратиться к критической монографии Массимо Беррути «Смутные воспоминания: критическое исследование Р.Х. Барлоу» (Hippocampus Press, 2011), которая на сегодняшний день представляет собой первую серьёзную попытку осветить творчество писателя, наставником которого был Говард Филлипс Лавкрафт.
____________________
.
На аукционе указывалась следующая информация:
.
«ИСПРАВЛЕННЫЙ МАШИНОПИСНЫЙ ТЕКСТ Р. БАРЛОУ И Г. ЛАВКРАФТА».
.
В письме Лавкрафта от 1-го декабря 1934-го года приводится это краткое, волнующее замечание: «...будет интересно узнать больше про «ЗОВ»... Из издания «О, счастливчик из Флориды: письма Г.Ф. Лавкрафта к Р.Х. Барлоу», стр. 192 (O Fortunate Floridian: H.P. Lovecraft's Letters to R.H. Barlow; University of Tampa Press, под редакцией С.Т. Джоши и Дэвида Э. Шульца, 2007. — прим. Криса Перридаса).
Говард Филлипс Лавкрафт и Роберт Хейворд Барлоу. Короткий рассказ «ЗОВ» (The Summons). Типографский манускрипт с обширными правками-автографами Барлоу и Лавкрафта на семи листах, три из которых — голографические. Неполный текст включает листы 7-8 и 11-15. Рассказ «The Summons», написанный около 1934-го года, был опубликован в 1935-ом в журнале «The Californian» (том-3, №2) и затем переиздан в 2002-ом году в сборнике «Глаза Бога: избранные произведения Р.Х. Барлоу» (Eyes of the God: The Weird Fiction and Poetry of R.H. Barlow). Очевидно, что это производная от Лавкрафта и авторской школы журнала «Weird Tales», но более импрессионистская, её неопределённая расплывчатость смягчает то воздействие, которое могла бы оказать образность. Крупный размашистый почерк Роберта Барлоу ярко контрастирует с компактным и быстрым почерком Говарда Лавкрафта (который, вопреки его собственным пренебрежительным замечаниям, не является ни мелким, ни неразборчивым). Большая часть правок в тексте была сделана рукой Говарда Лавкрафта, в том числе полностью переписаны несколько предложений и абзацев. Манускрипт находится в хорошем состоянии. Провенанс (история владения произведением): архив документов Р. Барлоу / А. Дерлета. (#114493).
_____________________
.
Аннотация к рассказу:
В рассказе «Зов» (The Summons) описывается «лавкрафтианская» сюрреалистическая фантазия, похожая на ужасающий сон о том, как человек, переживший серьёзную операцию на головном мозге, начинает слышать таинственный Голос, зовущий его к себе...
_____________________
* * *
«З О В»
(Р.Х. Барлоу — Г.Ф. Лавкрафт)
«Тахтра-ма; й тьеста. Тахтра-ма; й тьеста...», так звучал этот таинственный, безмолвный зов» —
Я замешкался на месте... Меня окружала наиболее неприглядная и тлетворная часть города, где в унылых и беспросветных переулках, скрываются маленькие одинокие магазинчики, торгующие всякими чужеродными товарами. Далее вниз, по разбитой и истерзанной колеями улице, мигали огни бесконечных зданий, а мимо меня, прижимаясь друг к другу бежали люди, хлестаемые колючим пронзительным ветром. Отовсюду непрерывно доносились смутные и неясные звуки, как вдруг раздался новый, необъяснимый и безымянный голос: «Тахтра-ма; й тьеста...».
Заметив своё размытое отражение в витрине магазина, я остановился. Я не мог видеть дальше стекла, не воспринимая ничего, кроме этого вытянутого и плоского лица, с его дикой безудержностью, скрывающейся под изогнутыми бровями. Очевидно давала о себе знать моя недавняя длительная болезнь, и я всё ещё был нездоров. Видеть себя в таком состоянии было для меня отвратительно. Мои мысли путались. Изо всех сил я пытался сохранить ясность; и мой шаг внезапно ускорился, словно я собирался воспарить. «...тра-ма; й тьеста. Тахтра-ма; й тьеста...».
Надвигались сумеречные тени. Откуда исходит этот монотонный и мрачный зов? Я хотел побыть в одиночестве, в своём изолированном мире. Возможно мне не следовало выходить на улицу самостоятельно, из-за затянувшейся хвори. Её следы всё ещё сохранялись в моей бледности и неуравновешенности. Этот звук не должен был вызвать во мне беспокойство. Почему-то меня раздражала его льстивая привлекательность. Он повторялся снова и снова, никогда не бывая случайным, не давая мне объяснений этих загадочных слов и их бесконечной последовательности.
Непроизвольно я выбрал один из глухих, неосвещённых переулков, пролегавших неподалёку, изо всех сил пытаясь скрыться от этих звуков. Они что-то нашёптывали... и всё же, в конечном итоге, то был даже не шёпот... а нечто, исключительно странное и особенное. Оно вызывало болезненные и фантасмагоричные видения. На мгновение мне показалось, что я вижу листву и медленное колыхание ветвей на фоне всего неба, залитого нечестивым светом. Безумные мысли. Я должен немедленно их прекратить. Почему мой рассудок настолько затуманен? «Тахтра-ма; й тьеста...».
Переулок, в который я попал, был абсолютно тёмным. Здесь не располагалось ни одной торговой лавки, только застойный мрак. Я ничего не мог разглядеть в этих потёмках — где-то впереди, на противоположной стороне, блестела дорога. Район города, где я находился, был весьма неприятным и отталкивающим. Неуклюже двигаясь в кромешной тьме я внезапно наткнулся ногой на что-то рыхлое и безобразное. Не видя что это, мой разум мимолётно представил себе, как нечто карликовое и чёрное дрожало и извивалось в темноте, а затем бесшумно метнулось в сторону.
Не оставалось никаких сомнений: я вот-вот вновь впаду в объятия своей причудливой и необъяснимой болезни, и меня сильно огорчала возможность оказаться одному в подобной обстановке, и без сопровождения. Мой загадочный недуг приводил врачей в замешательство: несмотря на внешний вид, это была не эпилепсия или нечто подобное. Речь шла о проблемах со зрением, которыми я всегда страдал и, которые, однако, никогда не принимали своей нынешней формы. Хотя при трепанации моего черепа ничего понять было нельзя, приступы прекратились. Какова бы ни была причина, казалось, что хирурги неосознанно устранили её.
До операции, моё зрение постепенно застилала полупрозрачная золотистая дымка, вызывая диковинные и обескураживающие искажения окружающей действительности, как будто я наблюдал за ней через несовершенное янтарное стекло, дефектное и шераховатое. Но это ещё не всё. Кроме того, у меня было постоянное и пугающее головокружение, сопровождавшееся глубокими реверберациями (отголосками эха) в голове. В этих реверберациях отчётливо слышались какие-то звуки, приходящие, однако, не извне, и непостижимым образом отличавшиеся от любого известного мне типа головокружения. Вероятно, я безмерно боялся столь неприятных повторных эпизодов. Во многом это объяснялось моей чрезмерной тревогой перед всем, что было связано с безумием. Среди моих предков имелись случаи помешательства, что делало его в моих глазах полем для разного рода патологических предположений. Я размышлял над каждым признаком, пусть даже воображаемым, всегда готовый к возможному срыву. Меня постоянно преследовал страх. Эти опасения материализовывались по мере развития болезни. И всё же операция, на которой я с отчаянным энтузиазмом настаивал, по-видимому оказалась полезной, несмотря на длительное выздоровление. Слуховые и зрительные галлюцинации исчезли, физически я чувствовал себя как никогда хорошо, и к великой радости моё зрение даже обострилось, достигнув такой точности, какой ранее никогда не случалось. В тот вечер, после периода долгой реабилитации, я стал свидетелем первого повторного проявления симптомов этого неизвестного заболевания.
Оцепеневший в кощунственном лабиринте зловещих переулков, я решил, если позволят силы, немедленно вернуться домой. Мне следовало любой ценой избежать инцидента с головокружением, тем более в таком незнакомом и опасном месте, как то, в котором я находился. Все эти таинственные звуки и ощущения, подкрадывавшиеся ко мне, являлись следствием моего длительного недомогания, в этом я не сомневался. В самом деле, это была единственно возможная догадка на тот момент. Когда я поспешил дальше, снова раздался тот самый глас: «Тахтра-ма; й тьеста...».
Он усилился — или внезапно возросло моё иллюзорно-бредовое состояние? Это, несомненно, напоминало безумие. Необходимо подумать о чём-то светлом, ибо то, что витало в переулке, являлось порочным и богохульным. Я оказался внутри улицы, имеющей очертания подземного туннеля. Он словно вращался, но его освещённый конец был уже не так далеко. Я должен идти навстречу свету, дабы оставаться в его ярком конусе, чтобы тьма более не могла порождать во мне дурные мысли. Зло таилось в переулке, оно находилось повсюду в ту ночь, пока раздавался этот голос, вкрадчивый и развращающий, враждебный и соблазнительный... «Тахтра-ма; й тьеста. Тахтра-ма; й тьеста...».
Не следовало ли мне избавиться от таких эксцентричных мыслей? Мои одинокие шаги громким эхом отзывались от булыжной мостовой — но такого не могло быть, ибо прямо впереди меня неожиданно возникла совершенно бесшумная фигура, не издававшая ни единого звука. То был силуэт сгорбленной старухи, несущей за спиной связку дров. Я не обратил на неё внимания, борясь со странным влиянием, словно с некой командой, каким-то образом связанной с таинственным голосом. Она подняла голову, злобно посмотрев на меня. В сумраке её зубы показались мне ярко белыми, а глаза жутким образом, закатившимися. Затем я неожиданно обнаружил её позади себя.
Я торопился, так как приказ поступал всё более настойчиво и властно. Он нуждался во мне. Во мне? Какая нелепица. Что ему было нужно? Почему этот голос постоянно тревожил меня? Он никогда не прекращался, тихо и настойчиво бормоча: «Тахтра-ма; й тьеста...».
Я был заворожён, ввергнут в какой-то чарующий бред. Вокруг всё ещё присутствовали тени, хотя стало немного светлей. Здания выглядели слишком огромными, и двери, через которые можно было бы выбраться, в них отсутствовали. Впрочем, я всё равно не смог бы этого сделать. Разве магазины не были закрыты? Возможно нет... всё ускользало от моих колеблющихся чувств. Ничто не проявлялось естественным образом. Я бежал сквозь беспросветную пустоту, и улицы были всего лишь миражами. Он нуждался во мне...
Помню, там находилось окно, очень грязное, со множеством отпечатков человеческих ладоней. Я остановился и заглянул внутрь. Это отчасти помогло мне справиться с хаосом. Там размещалась некая статуя. Я не мог распознать её внешний вид — тем не менее, её очертания показались мне знакомыми. Скульптура была обнажена и восседала на чём-то верхом, но что вцелом представляла из себя сия композиция, ускользало от моего взора. Я безуспешно пытался понять на чём именно располагалось это изваяние. Вокруг я заметил другие огни и тени, однако ощущал их так, как человек ощущает зло. Насколько можно почувствовать зло...
Та ночь была недоброй. Я уже не мог вспомнить куда идти. «Тахтра-ма; й тьеста...», докатилось снова. Стены перестали быть препятствием, ничто больше не являлось таковым; но разве тот голос, которому я должен был повиноваться, не нуждался во мне? «Тахтра-ма; й тьеста...».
Если бы только среди этого нескончаемого монотонного повтора могла обнаружиться новая свежая нота! Неужели я действительно сошёл с ума? Да, именно этого я давно и боялся. Я видел безумие у других, но никогда не понимал его. Сумасшествие представлялось мне чем-то загадочным. Я не мог этого осмыслить, и всё же был осведомлён о симптомах, и изо всех сил пытался бороться с ними, бороться за возможность думать. Тьма, похожая на обморок, сгущалась, и свет угасал, однако всё это становилось уже неважным. Один звук, поднимался и нарастал. «Тахтра-ма; й тьеста...».
Где же я сейчас находился?
Дорога, по которой я шёл, выглядела абсолютно незнакомой. У меня не было никакого другого направления, кроме голоса, который меня вёл. Я сознавал это, и мне нужно было спешить, я был нужен ему. Я находился где-то на окраине города. Не помню как туда попал, знаю только, что в тот момент голос стал гораздо громче.
Невдалеке пролегал лес. Я чувствовал его присутствие. Асфальтные дороги с рядами приземистых сборных домов, должны были вскоре сузиться, а затем и вовсе исчезнуть; следом за ними, за пределами последних фонарей, оборвутся и просёлочные дороги. Никто не жил в этом пограничном царстве — в лесу имелись свои обитатели, а всё нехорошее кружило внутри города. «Тахтра...».
«...ма; й тьеста». Я ощутил зловредный и усиливающийся холод. К тому времени воздух превратился в неподдающуюся определению смесь жары и мороза, он стал похож на бархатный занавес, тормозящий и обволакивающий. Да, он действовал именно так, — обволакивающе. Таким образом, не был ли я частично, и жив и мёртв в этом Голосе одновременно? Он нуждался во мне, следовательно, какое право я имел идти против его воли?
Если сказать, что я чувствовал себя ошеломлённым, это всё равно не могло бы с точностью описать мои своеобразные ощущения. Психологически я был охвачен навязчивыми размышлениями и обострёнными ощущениями, и не мог выделить эти смутные и запутанные образы. Несомненно, мои конечности автоматически реагировали на каждую ментальную команду; однако, чувствовал я себя так, словно находился внутри дивного сновидения, поскольку у меня создалось абсолютное впечатление, что я нахожусь в состоянии частичного гипноза. Вдруг, словно необъяснимая и ошарашивающая вспышка молнии, меня настигло полное отсутствие чувств осязания.
Не знаю, как лучше описать своё исключительное и любопытное состояние — в нём не присутствовало ничего от сновидческого; я был неспособен управлять своими действиями, и в то же время полностью отдавал себе в этом отчёт. Мои, лишённые нервных окончаний кончики пальцев коснулись влажного лба, словно движимые какой-то внешней силой. Спотыкаясь, я беспорядочно брёл наугад, торопливо — как автомат, управляемый чужой волей. Повторюсь, я не испытывал усталости в общепринятом понимании этого слова, полностью сознавая происходящее. Периодически убеждая себя в том, что всё вокруг ни что иное, как череда зрительных искажений, вызванных недавней операцией на головном мозге. Всё протекало вокруг, как будто бы во сне.
Приблизившись к окраине города, я увидел какие-то корпуса и склады. Они были последними строениями, перед начинающимся лесом. Что там хранилось? Явно ничего толкового и нормального, что-то неизмеримо гнусное и омерзительное. Я знал это. Барахло, отбросы и прочий мусор, валялись прямо на дороге. Из глубины канавы, наполненной пузырями, нечто испускало невыразимо жуткий дух. У меня закружилась голова. Кошмар — вот уже начинается лес. Но, я ни в коем случае не должен уклоняться. Эта штука нуждалась во мне.
Повсюду росли мрачные, почерневшие кусты и огромные, уродливые деревья. На них, в разных местах, наползали бледно-серые и деформированные, паразитические наросты. Под светом Луны, казалось, что они двигаются — хотя, этого не могло происходить. «Тахтра-ма; й тьеста...».
Неожиданно я понял, что узнаю этот лес. Это зияющее небо вместе с голосом появились многие-многие эоны назад. Каким-то образом мне уже доводилось лицезреть сие ужасающее место раньше, и какая бы сила ни призвала меня, значит так было задумано. В страшном изумлении я различил некую светящуюся форму.
Я не остановился и не убежал, мои ноги продолжали двигаться. Я был не более чем покорной и беспомощной душой, перед лицом того зла, что ожидало меня.
Да, Господин, я иду!
Эта импульсивная мысль росла во мне, сбивая с толку и притупляя чувства и впечатления. Он вёл меня, и всё что на тот момент оставалось во мне от разумной жизни, — это непреодолимое стремление к вожделению. По мере того как я спотыкаясь плутал по угрюмым зарослям в направлении безымянной цели, он всё ближе и сильнее притягивал меня к себе.
Лес, с его исполинскими вековыми деревьями был чудовищным. В нём не проживало ни единое животное, поскольку формы этих чёрных вздувшихся стволов были крайне пугающими. Избегали их и птицы, которые не устраивали гнёзд среди запретных ветвей. Древние стволы поднимались из сырых скоплений неестественно растущей травы и остатков разлагающихся веток. Кое-где над кучами гниющих сучьев произрастали пятна тускло мерцающих грибов: повсюду царили запустение и смрад. Те растения, что смогли пустить корни среди этого плотного нагромождения земли, были причудливо изогнуты, разделяя слабое люминесцентное свечение гнилостной природы. Мерзость отвратительного леса не ограничивалась только почвой: несуразные, кривые ветки, покрытые редкими листьями странной конфигурации, скорбно покачивались на фоне неба. Лишь Луна изредка светила над беспокойно колышущимися вершинами деревьев, но, возможно, то было к лучшему: если бы они освещались постоянно, то раскрыли бы весь свой ужас. Несмотря на отсутствие яркого света всё небо заливало мягкое сияние, похожее на фосфоресценцию, исходящую из глубин жутких пещер. Даже облака были склонны принимать загадочные очертания и, нередко, над некоторыми участками заброшенного леса можно было увидеть бледные испарения необъяснимого происхождения.
Смертные обходили этот лес стороной, а когда им приходилось заниматься делами на другом конце долины, они предпочитали более длинный и окольный маршрут, чтобы не идти сквозь угрожающие, призрачные тени, обитавшие под деревьями.
Данное повествование неизбежно ущербно и неполно, поскольку может быть рассмотрено только под одним углом зрения. Не зная причин, лежащих в основе того, что я пытаюсь описать, могу рассказать лишь о том, что предстало перед моими растерянными чувствами. Сейчас я относительно уверен, что в результате перенесённой операции мои способности были несколько изменены, так что я получил впечатления, которые никто другой на земле не смог бы понять. Я был излечен от одного ненормального состояния; но не могло ли это лечение открыть определённые дремлющие органы, которых в нашем организме предостаточно, сделав меня восприимчивым к вещам, выходящим за пределы обычного диапазона зрительных и слуховых ощущений? Разве благодаря рождению новых, особых органов восприятия я не мог бы постичь некоторые аспекты внешней реальности, которые ни одно из естественных чувств человека неспособно уловить и зафиксировать?
Именно в то время, когда я ослабевший и пошатывающийся, пробирался среди грязных, цепляющихся за землю зарослей этого нечестивого, фосфоресцирующего леса, во мне постепенно стали происходить изменения. Я обнаружил, что мой темп замедляется, а смутное стремление к поискам ослабевает. Вскоре я осознал, что стою неподвижно на месте, а странное помутнение рассудка, усталость и чувство принуждения внезапно покинули меня. Я опять был самим собой, хотя и сдерживаемый ощущением невидимого физического напряжения, словно какие-то тайные стены давили на меня, ограничивая движение.
В моих ушах начал пульсировать вибрирующий ток, похожий на волны неестественной и поразительной музыки, громкость которой усиливалась до тех пор, пока я не опьянел и не оглох. Каким-то образом это сочеталось с верхушками деревьев, трясущимися настолько яростно, что на мгновение мне показалось, будто разразилась настоящая буря. Абсолютное отсутствие звука в этих диких, безудержных колебаниях, вместе с искусственностью и устрашающей торжественностью их ритма, указывали на то, что их происхождение не могло быть с нашей Земли. Музыка, если её можно было считать таковой, атаковывала и швыряла по сторонам листья, приводя их в движение необъяснимым аномальным образом. Свет в небе усилился, словно некое демоническое божество приказало всем космическим лунам освещать это место целую вечность. Даже какофония, звучащая во тьме перед Азатотом, не смогла бы превзойти такого ужасающего величия. Я всем сердцем жаждал пасть ниц перед этой силой, требовательной и величественной, но всё же стоял прямо и совершенно неподвижно, глядя на таинственную поляну и жуткие тени...
Тем временем, загадочные слова: «Тахтра-ма; й тьеста. Тахтра-ма, й...» — не переставали звучать во мне, пока моё оцепеневшее мышление окончательно не было измотано их монотонной последовательностью. Я не мог постичь их содержание, но понимал, что они имели очень отчётливое значение, и проносившиеся в голове мысли не сообщали мне о каких-либо приятных вещах. Этот язык был не из наших мест, и не похож ни на один из тех, что я слышал от путешественников из дальних стран. Эти слова, предположил я, вероятно, даже не являлись человеческими, скорее, они были жуткими слогами какого-то языка Троллей. По всей видимости в них таились тёмные смыслы, сродни признакам демонического происхождения. Периодически я задавался вопросом об их зловещем значении — однако, когда я полностью вспоминаю события той страшной ночи, то радуюсь своему блаженному неведению.
Ибо, вдруг, я увидел Это.
Там, посреди поляны, находилось столь богомерзкое отродье, которое не досаждало даже благочестивому Святому Антонию. Это была безмерно древняя и агрессивная тварь, чуждая нашему миру, пришедшая из каких-то бездонных и, к счастью, милосердно далёких звёздных глубин. Дявольская форма, разновидность абсолютного ночного кошмара. Словно попав в ловушку леденящего кровь сновидения я оказался парализован, будучи не в силах даже кричать...
Никогда не смогу понять, почему из всех жителей города именно я был выбран той демонической сущностью для её непостижимых целей. Иногда я склоняюсь к мысли, что разум того существа, быть может, был родственен моему собственному, как будто в результате случайной космической комбинации наши мысли формировались в соответствии с древними и схожими планами. Впрочем, я не знаю, и всякие догадки здесь бесполезны. Мне достаточно понимать, что я был избран этим несравнимо древним инопланетным существом для его адских замыслов. Не смею даже пытаться гадать откуда оно прибыло, за исключением мысли, что его происхождение, должно быть, связано с каким-то таинственным и шокирующим Первобытным миром. Только в подобной среде способно развиться столь неизмеримо сложное и заведомо ужасное, монструозное чудовище. Оно было намного старше Стоунхенджа, и возможно, могло проявлять себя даже у предков строителей Египетских пирамид. Оно являлось гораздо древнее любых человеческих представлений и верований.
Я не мог представить, что же это такое. Не животное, хотя и наделённое некоторыми животными чертами, и не совсем растение — это было неземное и макабрическое слияние подобного рода произвольных различий. Оно имело спектральный грибовидный вид, и я благодарю Небеса за то, что увидел это существо лишь в тусклом полумраке, ибо более ясное представление о нём могло бы ввергнуть меня в неконтролируемое психическое расстройство.
Быть может оно лежало на залитой лунным светом поляне, или находилось в согнутом положении — определённо, оно не стояло прямо. Отовсюду из него тянулись неведомые тёмные ответвления, а по его фигуре различными оттенками растекались светящиеся пятна. В течении нескольких минут я не понимал его форму, несмотря на то, что всё моё естество сразу же ополчилось против посылаемых им внушений. Думаю, самым пугающим аспектом являлось полное отсутствие у него глаз. Его пустой, бесформенный лик безумно взирал на меня искоса, словно злорадствуя... И, опять же, эти тошнотворные грибовидные щупальца — гротескная и деформированная структура полного отклонения от нормы, оскорбление логических законов Природы — были ещё более шокирующими...
Должно быть так всё оно и было, и каким бы поверхностным не являлся мой первоначальный взгляд, прежде чем странная туча заволокла небо, это мгновенное впечатление пробудило в моём смятённом рассудке состояние страха и отвращения. Если бы я всё ещё не находился в полубредовом состоянии, подобное могло бы произвести гораздо более тягостное воздействие на мою нервную систему. Тем не менее, я помню как пытался кричать, впадая в смертельную агонию от увиденного.
Однако, означенная тварь была не одна. В пределах моего обострённого от ужаса зрения неожиданно появилась вторая живая форма — и меня охватил новый кошмар, смешанный с ощущениями, слишком сложными для описания, — охватил в тот момент, когда я понял, что та другая фигура была человеческой. Я уже описывал насколько слабым был окружающий свет; хотя это мешало мне различить очертания, я понял, что это силуэт довольно пожилого человека, спешно передвигавшегося по поляне. Понял я и то, почему тварь внезапно ослабила свою хватку надо мной: перед моим взором разворачивалась борьба титанической силы, в которой вся злобная энергия монстра поглощалась его усилиями в битве против смертельного противника. Ветви проклятого леса извивались и раскачивались вокруг меня, кощунственно и безумно, в такт чуждой пульсации той музыки, неестественной и бесконтрольной; кроме того, я наблюдал разрушительную дуэль, молча происходившую между почтенным незнакомцем и тем существом, которое, как я полагал, было очень древним — наиболее архаичным воплощением самой вселенной и всевозможного зла — той тварью, что, перед моими застывшими глазами боролась за обладание нашим миром.
Внезапно до меня отчётливо дошло, что являлось истинной целью омерзительного отродья. Казалось, мне было известно об этом всю жизнь, словно на какое-то мимолётное мгновение мой разум, который ещё совсем недавно был им порабощён, разделил ненавистные мысли и воспоминания непостижимого инородного существа. Каким-то образом я понял — несмотря на то, что мои знания исчезали ещё до того, как я успевал их окончательно усвоить, — что это за злобный космический демон и каким образом он оказался на нашей планете, в ненавистном ночном лесу. Я осознал, какие испытания он перенёс и почему искал помощи у жителя нашего мира, в котором он блуждал будто озадаченный чужак, прощупывая всё вокруг. Мне было известно его предназначение, хотя мои воспоминания столь расплывчаты, что ускользают от меня, как только я к ним прикасаюсь. Вот, что я помню: он хотел создать для себя некое немыслимое логово в нашем мире, намереваясь заразить его гнусной нечестивостью Юггота...
Бог мой! Он мог бы даже и преуспеть... нет никаких сомнений в мощи его психического превосходства. Я видел, как тот решительный и крепкий седобородый старик на мгновение дрогнул, неуверенно пошатнувшись в сверхъестественной схватке. Я понимал, что долго он не сможет сопротивляться этому. И, я не смею себе даже представить, что бы могло случиться. Отвратительный разлагающийся монстр сиял так же, как те самые поганые грибы...
Эдгар Хоффман Прайс (Edgar Hoffmann Price, 1898-1988) — американский автор популярной фантастической литературы (самопровозглашённый писатель-фантаст), был наиболее востребованным в таких бульварных pulp-изданиях, как "Adventure", "Argosy", "Speed Detective", "Spicy Mystery Stories" и "Terror Tales", однако чаще всего его до сих пор инициируют с культовым журналом "Weird Tales" и знаменитым писательским Кругом Лавкрафта. Он работал в целом ряде популярных жанров, включая научную фантастику, ужасы, криминал и фэнтези, но больше всего стал известен своими приключенческими произведениями, полными восточного антуража и атмосферы. Прайс родился в 1898-ом году в небольшом калифорнийском городке Фаулер. В ранние годы, благодаря частому общению с жившим по-соседству китайским продавцом, он заинтересовался религией и культурой Китая. Изначально намереваясь стать кадровым военным, Прайс окончил престижную Военную академию США в Вест-Пойнте. Будучи молодым юношей он служил в американской армии в Мексике и на Филиппинах, прежде чем был отправлен в составе американского экспедиционного корпуса во Францию, во время Первой Мировой войны, а после её окончания служил в береговой артиллерии. Писатель-фантаст Джек Уильямсон в своей автобиографии назвал Э.Х. Прайса "настоящим солдатом удачи". Он был чемпионом по боксу и фехтованию, хорошим наездником, востоковедом-любителем и изучал арабский язык. По политическим убеждениям он всегда являлся консервативным республиканцем. В зрелом возрасте Прайс стал теософом и практикующим астрологом, интерес к астрологии в итоге привёл его к установлению тесного дружеского контакта с тибетским теологом Шри Рам Махрой и принятию религии буддизма. Прайс утверждал, что пишет свои произведения прежде всего об идеях, и эти идеи из областей его интересов, действительно просачиваются в его литературных работах.
После окончания военной службы, в 1923-м году Прайс переехал из Калифорнии на остров Манхэттен (округ Нью-Йорка) и начал писать рассказы для различных журналов. После многочисленных отказов, в конце 1924-го года он наконец сумел продать своё произведение под названием "Треугольник с вариациями" журналу "Droll Stories", за которым почти сразу же, в январе 1925-го последовал его первый рассказ, из десятков одобренных в дальнейшем, для публикации в популярном журнале "Weird Tales", это был рассказ под названием "Подарок раджи". Благодаря продолжительному сотрудничеству с изданием "Weird Tales" впоследствии Прайс познакомился с Говардом Лавкрафтом — однако, их прочные отношения установились только в 1932-ом году, спустя годы после того, как Прайс впервые стал следить за Лавкрафтовским творчеством. Летом 1932-го Лавкрафт нанёс визит в Новый Орлеан, где в то время проживал Прайс. Писатель Роберт И. Говард телеграфировал Прайсу о приезде Лавкрафта в город. В день приезда Лавкрафта, Прайс встретился с ним в холле дешёвого отеля на Сент-Чарльз-стрит, где оба автора засиделись до поздней ночи, увлечённо общаясь и сопоставляя свои заметки, пока Лавкрафт пил чашку за чашкой сверхсладкого кофе. В итоге они провели вместе почти целую неделю. Первым, что они сделали, стало обсуждение одного из рассказов Прайса под названием "Тарбис из озера". Большая часть времени была посвящена проработке этого произведения. "Тарбис из озера" являлся одним из первых рассказов Прайса, написанных специально для профессиональной аудитории — Прайс уже некоторое время регулярно публиковался в журналах Американской Любительской Прессы и как раз собирался вывести своё литературное дело на новый уровень. — "Ярчайшая перепалка происходила из-за каждой запятой", — вспоминал Прайс в своём эссе под названием "Человек, который был Лавкрафтом": — "Он подметил, что во встрече главного героя с таинственной женщиной по имени Тарбис присутствовал элемент случайности... Лавкрафт же настаивал на том, что в рассказе должна быть полностью представлена вся предыстория, и хотя он не излагал её в свойственной ему многословной манере, я понимал, что он имел в виду обработку, сравнимую с тем продуманным и обильным развитием сюжета, характерным для его собственных рассказов об Аркхэме". Эта встреча двух писателей произошла 12-го июня 1932-го года.
В итоге, рассказ "Тарбис из озера" был опубликован полтора года спустя в февральском номере журнала "Weird Tales" за 1934-й год, с авторской обложкой художницы Маргарет Брандейдж. Согласно мнению исследователя Уилла Мюррея в статье "Утерянные Лавкрафтианские ужасы: сотрудничество с "Тарбис" из книги "Фантастические Миры Г.Ф. Лавкрафта" (1999), выпущенной под редакцией Джеймса Ван Хайза, Лавкрафт внёс свой определённый вклад в ранний черновой вариант этой истории, однако в последствии Э.Хоффман Прайс (что заметно по тексту), по каким-то причинам, вероятно удалил существенную часть этого материала перед публикацией. В итоге, рассказ "Тарбис из Озера" вышел за авторской подписью одного Прайса. Тем не менее, сегодня в ряде американских и европейских антологий Лавкрафтовских произведений (2010-го/2018-го гг.), этот рассказ включён в сборники со-авторского творчества ГФЛ (хотя и за подписью одного Прайса в заголовке, но с обязательными комментариями о деятельном участии Говарда Лавкрафта). Следует заметить, что достаточно атмосферный готический рассказ "Тарбис из Озера" имеет заметно ощутимый Лавкрафтовский привкус, знакомясь с текстом становиться отчётливо видно, что Мастер Провидения приложил к его созданию свою руку.
Так же, Э.Хоффман Прайс являлся большим почитателем Лавкрафтовского рассказа "Серебряный ключ" (1926) и с энтузиазмом убеждал писателя вместе с ним сочинить к нему продолжение. Благодаря настойчивым убеждениям Прайса, Лавкрафт, который, по-всей видимости, изначально не слишком стремился сотрудничать в этом проекте, поскольку высокий уровень самокритики с неохотой заставлял его возвращаться к своим прежним работам, всё-таки согласился. С августа по октябрь 1932-го года Прайс работал над своим черновым вариантом продолжения "Серебряного ключа" (состоявшему из 6.000 слов), после чего передал черновик Лавкрафту, изрядно переработавшему первоначальную черновую работу Прайса, оставив только основные концепции и некоторые удачные формулировки своего соавтора, и в апреле 1933-го года ГФЛ представил собственную, гораздо более расширенную версию произведения (14.000 слов), результатом чего стал рассказ под названием "Врата Серебряного ключа". Несмотря на это Прайс остался весьма доволен результатом, написав позднее, что Лавкрафт "конечно же, был прав, отбросив всё, кроме основного плана. Я мог только удивляться тому, что он так много сделал из моего малоадекватного и неуклюжего начала". (см. "Лавкрафт: Взгляд за пределы мифов о Ктулху", Лин Картер, Ballantine Books, 1974).
Этот рассказ-продолжение, ставший второй и последней совместной работой двух писателей, появился за подписями обоих авторов в июльском выпуске журнала "Weird Tales" за 1934-ый год. Встреча Прайса и Лавкрафта положила начало регулярной переписке, продолжавшейся до самой смерти Лавкрафта. Попутно редакция выдвинула им предложение создать совместную со-авторскую команду. Для своего совместного сотрудничества авторы планировали использовать псевдоним "Этьен Мармадьюк де Мариньи", однако из этого ничего не получилось. Летом 1933-го года Прайс с ответным визитом посетил писателя в Провиденсе. Как говорят, когда он и их общий друг появились на пороге Лавкрафтовского дома увешанные шестью упаковками пива, убеждённый трезвенник Лавкрафт со свойственной иронией заметил: "И что вы собираетесь делать со всем этим?". (см. "Энциклопедия Лавкрафта", СТ. Джоши и Д. Шульц, Hippocampus Press, 2004).
Как и большинство других писателей странной фантастики того времени, Прайс не мог содержать себя и свою семью только на доход от литературы. Проживая в Новом Орлеане в конце 1920-х начале 1930-х годов он некоторое время работал в американской химической корпорации "Юнион Карбайд". Несмотря на разнообразные сложности, будучи активным автолюбителем ему удалось много путешествовать по Америке, поддерживая дружбу с другими писателями фантастики. Путешествовал Прайс и по предвоенной Европе. Считается, что он был единственным человеком из всех американских литераторов, который лично встречался с Робертом И. Говардом, Кларком Э. Смитом и Говардом Ф. Лавкрафтом (с великим "триумвиратом" писателей культового журнала "Weird Tales"). Среди его друзей-литераторов и коллег также были: Ричард Л. Тирни, Август У. Дерлет, Роберт Блох, Джек С. Уильямсон, Эдмонд М. Гамильтон, Генри Каттнер, Сибери Г. Куинн, Роберт С. Карр, Отис Э. Клайн, и другие.
За 60 лет активной творческой жизни Эдгар Хоффман Прайс написал сотни фантастических и детективно-приключенческих рассказов, десятки научно-фантастических и фэнтези-романов, несколько поэм, а также большое количество ярких биографических очерков и документальных эссе. В 1970-80 годы творчество Э.Х. Прайса пережило серьёзное литературное возрождение. Выйдя на пенсию, Прайс был раздражён тем, что читатели помнят его только как одного из участников "Круга Лавкрафта", и во второй половине 1970-х годов он вновь возобновил писательскую деятельность. В 1976-ом автор был номинирован на премию "World Fantasy Award" за лучший сборник-антологию фантастических рассказов, а в 1977-ом его имя впервые выдвинули на престижную премию "World Fantasy Lifetime Achievement Award" от Всемирной Конвенции Фэнтези, которую в итоге он получил в 1984-ом за жизненные достижения в области мировой фантастики (World Fantasy Lifetime Achievement Winner-1984). Писатель скончался в 1988-ом году в портовом городе Редвуд-Сити близ Сан-Франциско, всего две недели не дожив до своего 100-летнего юбилея. Сборник его великолепных мемуаров и воспоминаний об эпохе литературы "Pulp Fiction" под названием "Книга Мёртвых. Друзья прошлых лет: беллетристы и прочие" был опубликован посмертно в 2001-ом году издательством "Arkham House".
Ниже, публикуется впервые переведённый на русский язык рассказ "Тарбис из Озера" из журнала "Weird Tales" за февраль 1934-го года, в создании которого принимал участие Говард Лавкрафт. В настоящее время данное произведение находится в свободном доступе по причине окончания авторских прав. Рассказ публикуется с оригинальными иллюстрациями из журнала "Weird Tales", сделанными для этого произведения художником-иллюстратором Хью Ранкиным (Hugh Rankin, 1878–1956), сотрудничавшим с журналом с середины 1920-х годов (почти десять лет) и создававшим иллюстрации в простой жирной карандашной манере (несложные, но вполне атмосферные), которые, тем не менее, нравились многим авторам больше чем рисунки знаменитой Маргарет Брандейдж, также параллельно работавшей над иллюстрациями в то время. Причём, по мнению писателей, Хью Ранкину гораздо лучше удавались именно женские образы, которые в варианте Брандейдж, как известно, им совершенно не нравились. Рассказ публикуется с необходимыми примечаниями.
.
/от переводчика/
—
.
Аннотация к рассказу "Тарбис из Озера" (1932):
Короткая готическая история с неожиданным шокирующим финалом. Действие произведения происходит во второй половине 19-го века во французском городке Лурд. Рассказ повествует о загадочной женщине по имени Тарбис Дюлак и безумно влюблённом в неё молодом человеке Джоне Рэнкине, который ищет волнующие его ответы в древних запретных знаниях и, несмотря на опасность, делает всё возможное, чтобы получить их.
.
* * *
«ТАРБИС ИЗ ОЗЕРА»
(Э.Х. Прайс — Г.Ф. Лавкрафт)
«Тарбис была цветущей, дышащей жизнью женщиной с животрепещущей женской страстью — но, что это было за существо, лежавшее в футляре для мумии, похожее на мертвеца в гробу?»
_
1.
«Сын мой», — сказал седовласый Отец Пейтраль своему спутнику, чьи стальные серые глаза казались намного старше его сурового, покрытого бронзовым загаром лица, — «предположим, ты оставишь этого своего гипотетического друга и расскажешь, что тебя беспокоит. Неважно, что я подумаю. Просто выскажись...».
Джон Рэнкин вздрогнул. Его лицо на мгновение помрачнело; затем он улыбнулся, уловив доброжелательное выражение в глазах старого священника.
«Я мог бы догадаться, что вы всё поймёте, Отец Пейтраль. Но прежде чем я продолжу, ответьте мне, кто... сколько... ну хорошо, существовала ли когда-нибудь женщина по имени Тарбис? Я имею в виду, кроме...», — Рэнкин вдруг внезапно оборвал фразу, уставившись глазами в землю, вслед нескончаемой толпе паломников-пилигримов, проходивших по эспланаде*.
При упоминании Тарбис, острый взгляд Отца Пейтраля на Рэнкина стал ещё более пронзительным. «Кто, это?» — настойчиво переспросил он. — «Тарбис?». На мгновение священник нахмурился, словно пытаясь поймать ускользавшую от него мысль, затем продолжил: «Существует древнее предание, согласно которому Тарбис, была царицей Эфиопии...».
«Эфиопии?» — прервал его Рэнкин. «Почему... она такая же белокожая, как и я».
Отец Пейтраль поднял брови. Затем, вместо того чтобы задать следующий вопрос, зависший у него на устах, он пояснил: «В те далёкие дни Эфиопия представляла собой Верхнее Царство Египта, и царица этой страны была чернокожей не более, чем фараон Рамзес Великий».
«И Тарбис*», — продолжил он, — «предложила корону и свою руку египетскому полководцу Моисею* (прим., — будущему Пророку израильтян), но он отказался и от того, и от другого. Гордость Эфиопской царицы и женщины была жестоко уязвлена, по легенде она покинула свой трон и отправилась в дальнее плавание, странствуя до тех пор, пока не достигла южных земель Франции. Здесь она основала не только город Тарб*, и по сей день носящий её имя, но и соседний с ним город Лапурдум — наш современный Лурд*, который Господь удостоил столь знаменательной чести, избрав его местом явления Пресвятой Девы Марии*. Говорят, что первоначальное поселение Лапурдум располагалось в трёх километрах отсюда. Когда-то, обитавшие в нём жители практиковали запретную Чёрную Магию. Это место стало логовищем некромантов, оскорблением Бога, человека и природы. Но вместо того, чтобы последовать Библейскому прецеденту и уничтожить Лапурдум огнём (прим., — как греховные Содом и Гоморру), Всемогущий вызвал наводнение, поднявшееся из под земли и затопившее город, откуда и появилось нынешнее озеро, недалеко от окраин современного Лурда. Обо всём этом можно прочесть в старинных Лурдских архивах», — заключил Отец Пейтраль.
«Боже правый!» — испуганно пробормотал Рэнкин. «Всё ещё ужасней! Вам только что удалось подтвердить мою самую возмутительную фантазию — которую, я пытаюсь отрицать...».
Внезапно Рэнкин резко расправил плечи. Его загорелые щёки стали болезненно жёлтыми. Его глаза горели странным неестественным светом, а лицо выглядело осунувшимся и измождённым, когда он на мгновение взглянул на священника, прежде чем полушёпотом продолжить: «Та самая Эфиопская царица вовсе не умерла. Она до сих пор живёт здесь, в Лурде, на улице ведущей к замку. Я знал — я предчувствовал — и теперь вы подтвердили это!».
Узрев в его словах единственную, неизменно звучащую истину, Отец Пейтраль низким и ровным голосом произнёс, — «Сын мой, то, что всякое человеческое существо, мужчина или женщина, может обрести вечную физическую жизнь, отрицается как Церковью, так и наукой. Каков бы ни был источник твоей одержимости, тебе следует забыть подобные умопомрачительные мысли!».
«Забыть?!» — воскликнул Рэнкин. «Я пробовал сделать это в течение нескольких лет. Вы неоднократно пытались заставить меня открыться. Я уклонялся от ваших расспросов, однако, в конечном итоге, мой страх взял надо мной верх. Поначалу это являлось всего лишь выдумкой влюблённого, мыслью о том, что Тарбис Дюлак когда-то в далёком прошлом могла открыть секрет вечной молодости. Это меня не тревожило. Это было обычным прихотливым самодовольством, причудливой фантазией о женщине, про которую я слишком много думал. Но в конце концов обнаружилось, что я внушаю себе, что не верю ни во что подобное».
«Что» — продолжил священник, — «в конечном счёте, и убедило вас в том, что вы действительно в это верите; и это вас напугало».
Рэнкин кивнул. — «Поэтому я решил покинуть Лурд. Я долго скитался по всей Азии, пытаясь забыться. И когда мне, наконец-то, удалось изгнать её античную улыбку из своей памяти, а вместе с ней и мысль о том, что она могла быть чем-то, существующим целую вечность, как она вновь неожиданно вернулась и стала преследовать меня в кошмарных снах. Она проделывала величавые статные жесты, подобно... вы их видели — словно скульптура...».
«Ну да, разумеется», — согласился Отец Пейтраль. «К примеру, в Луврском музее».
«На ней был высокий, диковинный головной убор. Она шептала слова, которые я не мог разобрать, за исключением кратковременных проблесков. И то, что я истолковывал, беспокоило меня гораздо сильнее, чем то, чего я не понимал. Я страшусь Тарбис — и я влюблён в неё».
2.
Он с трудом поднял глаза, затем отчаянно махнул рукой, и устало опустил голову. Отец Пейтраль что-то бормотал про себя, размышляя над недоумевающим и безнадёжным выражением лица Рэнкина.
«А теперь ещё вы рассказали мне легенду о некой Тарбис, которая была царицей бог знает сколько столетий тому назад», — пробурчал Джон. «И об озере — само её нынешнее имя, Дюлак... дю Лак... на французском означает — 'из Озера'». Внезапно, он рывком вскочил со скамьи и проговорил: «Что вы на это скажете? Неужели я совершенно спятил?!».
«Нет», — ответил священник, взяв Рэнкина за плечо. «Напротив, твои сомнения доказывают твоё здравомыслие. Безумный человек уверен, что все вокруг, кроме него самого, сумасшедшие. То, что ты отрицаешь собственное наваждение, является наилучшей гарантией».
«Но, что же мне делать?» — спросил Рэнкин, немного приободрившись. «Мне невыносимо находиться рядом с женщиной, которая, как я полагаю, является жутким сверхъестественным существом, что должно быть умерло давным-давно. И в то же время не в силах держаться от неё подальше. Я испробовал и то, и другое!».
На мгновение оба замолчали. Затем, хмурое выражение озадаченного размышлениями Отца Пейтраля сменилось уверенной, исполненной покоя улыбкой.
«Ты неосознанно избрал верный путь» — промолвил он, — «высказав свою мысль вслух, вместо того, чтобы позволить ей стать внутренним ропотом, отравляющим твой разум. Встреться с той самой Тарбис Дюлак, посмотри ей в глаза, поговори с ней и расскажи о своих мыслях. Неважно, что именно она подумает о твоём рассудке. Взгляни ей бесстрастно в лицо и вырази себя. Расспроси её серьёзно, кто и что она такое, и объясни, почему ты так этим интересуешься. Если ты ей небезразличен, она не будет слишком сурова в своих суждениях».
«Отец Пейтраль, я не могу сделать это!» — запротестовал Рэнкин. «Она решит...». Он посмотрел на священника с изумлённым возмущением. «Вы, кажется, забыли...».
Отец Пейтраль покачал седой головой. Его улыбка свидетельствовала о некой давней, подавленной временем личной скорби. «Сын мой», — произнёс он тихим, тем не менее заслуживающим доверия голосом. «Я ничего не забываю. Я знаю. Если ты дорог ей, она не будет судить тебя строго. И как только ты озвучишь своё возмутительное измышление, ты его победишь. Твой страх и скрытое отрицание породили сию навязчивую одержимость, даже если ты будешь говорить дерзкие речи, это выжжет всё дотла».
Рэнкин на мгновение задумался. Затем поднялся с каменной скамьи и медленно выпрямился. Его взгляд стал менее измученным, а осунувшееся и напряжённое лицо заметно расслабилось. «Благодарю вас, Святой Отец» — проговорил он. «Я увижу её сегодня вечером и последую вашему совету». Джон приподнял шляпу и поклонился. После чего, проходя по эспланаде, он размышлял про себя: «Славный старик... никакого намёка на нудную проповедь... кажется совершенно естественным называть его Отцом...».
Подобно тем паломникам, что отовсюду стекаются в Лурд, Рэнкин пересёк море и сушу ради спасения собственной души, хотя он и вернулся сюда не для того чтобы помолиться или испить воды из Святого источника, чудесным образом пробивающегося из грота в чёрной скале Масабьель*. И, хотя, заверения Отца Пейтраля дали Рэнкину новую власть над собой и оружие для борьбы с навязчивыми мыслями, в то же самое время слова великодушного священника укрепили в нём непреходящее ощущение того, что он имеет дело с кем-то, чьё имя некогда было вписано в первые архивные хроники этого древнего города, который далеко не всегда был священным местом, сравнимым с Римом, Иерусалимом или Меккой.
3.
В тот вечер Рэнкин вновь сидел в роскошно обставленной гостиной этого внешне невзрачного дома, стоявшего на крутом склоне холма, чья находившаяся на вершине древняя крепость с высокими стенами и квадратным донжоном, возведённым мусульманскими завоевателями, величественно возвышалась над долиной.
«Рада снова вас видеть, mon ami !» (фр. 'мой друг'), — сказала она, глядя на Рэнкина своими тлеющими глазами с длинными ресницами. «Неисправимый бродяга, вы пытались забыть Тарбис, не так ли?».
«Однако, я не смог», — мрачно признался Рэнкин. Уверенность, полученная им от Отца Пейтраля, медленно таяла перед прелестным обаянием Тарбис Дюлак. «И теперь я понял, что никогда не смогу сделать этого. Ты не давала мне покоя. Память о тебе следовала за мной и превращала мои сны в сплошное безумие. Поэтому я вернулся».
«Я знала, что когда-нибудь ты придёшь», — прошептала девушка. «Я ждала тебя».
Она улыбнулась той медлительной, архаичной улыбкой, столь изводившей Рэнкина; но глаза её оставались глубоко печальными и будто неимоверно старыми. Они противоречили юной свежести её молодой кожи и изящным очертаниям шеи и плеч. Тарбис была необычайно мила и красива, и любой, кроме Рэнкина, принял бы её без излишних сомнений и причуд. Наконец Рэнкин смог собраться с духом и приготовился к дальнейшему натиску.
«Я вернулся, чтобы разгадать тайну», — сказал он. «Прежде вы ускользали от меня и дразнили своей улыбкой сфинкса, а ваши глаза насмехались надо мной. Я слишком долго думал, кто же ты такая и чем ты являешься. И теперь пришёл, чтобы выяснить это, раз и навсегда», — с твёрдостью заключил Рэнкин.
Девушка вскинула брови мавританскими дугами, сделав мимолетный жест своей изящной рукой. Этот проклятый, преследующий его жест! Этот коварный намёк на неосвящённые гранитные скульптуры из древних заброшенных храмов и разграбленных гробниц!
«Ненасытный, не так ли?» — упрекнула она. «Чего ещё ты хочешь? В чём я когда-нибудь тебе отказывала?».
Тарбис была права. Любой здравомыслящий человек остался бы удовлетворён. И всё же, это была та самая уклончивость, всегда приводившая Рэнкина в замешательство. Рэнкин понимал, что отступает; не сумев сразу потребовать рассказать ему, кто она такая и что из себя представляет.
«Тарбис, сколько вам лет?» — спросил он в откровенном отчаянии.
«Что за вопрос, mon ami!». Её смех был легкомысленным. Она отказывалась воспринимать его серьёзно. Затем ответила: «Я гораздо старше, чем ты себе представляешь, Джон. Но буду ли я ещё приятнее тебе, если бы ты смог каталогизировать меня, словно экспонат антикварной мебели, осколок нефрита, или персидский ковёр?».
Рэнкин вновь был вынужден признать, что Тарбис права. И считать её самой обычной женщиной было бы наиболее разумным и логичным поступком; и всё же, у него не будет покоя до тех пор, пока она не ответит на важное заявление, которое он намеревался сделать.
«Мне интересно», — продолжила она, — «уверен ли ты, что хочешь знать. Ты когда-нибудь задумывался о том, что, возможно, будешь долго сожалеть об этом?».
Всё ещё кошмарнее! Она намекала на ту самую мысль, от которой он так долго пытался отречься.
«Ты ведь знаешь», — сказала Тарбис после долгой паузы, во время которой её уста попеременно становились то жизнерадостными, то скорбными, — «я с тем же успехом могла бы допросить тебя и поинтересоваться, почему ты неоднократно покидал меня, ни разу не ссорясь и не испытывая в этом явной необходимости. И, я действительно знаю, что ты всегда заботился обо мне — очень преданно. Ничто не мешало тебе оставаться в Лурде. Ты же понимаешь, я бы не стала предъявлять к тебе никаких претензий. И всё-таки ты всегда уезжал».
«Да, и всегда возвращался!» — ответил он, уязвлённый воспоминанием о своём желании забыть её и неизбежном отказе от собственной решимости. «Однако, на этот раз я собираюсь получить ответ. Ты гораздо невероятней и особенней, чем кажешся на первый взгляд. Ты не одна женщина, а целый женский мир в одном лице, и ты утаиваешь во сто крат больше, чем когда-либо мне откроешь».
«Такая многогранность, должно быть, привлекательна», — предположила Тарбис с лёгкой весёлостью, совершенно не соответствующей её безрадостному взору.
Рэнкин решил, что на этот раз она не издевается над ним, однако более он не потерпит уклончивости с её стороны. Резко поднявшись он схватил её за запястье. «Давай больше не будем фехтовать! Только потому, что я не нахожу слов, чтобы выразить свои мысли...». Рэнкин остановился. Он нашёл слова, но никак не осмеливался их произнести.
«Тогда просто расскажи о чём ты думаешь, Джон», — сказала Тарбис. «Может быть, я пойму».
Теперь она говорила серьёзно. Её голос стал тяжёлым, а взгляд — без тени насмешки и глубоко старческим, словно вековым. Рэнкин с изумлением отпустил её запястье и уставился на возвращавшийся золотисто-оливковый оттенок, стирающий с руки Тарбис белый отпечаток его хватки. Долгое время она пристально смотрела на Джона, затем заговорила снова.
«Неужели ты не в состоянии оставить своё болезненное любопытство?» — внезапно взмолилась она. «Неужто ты не можешь принять меня такой, какая я есть, без всяких сомнений и вопросов? Поцелуй меня и люби, ради этого вечера и ради меня самой. А если тебе не всё равно кого ревновать, то оставайся навсегда здесь, в Лурде, и следи за мной так внимательно, как ещё ни один турок не следил за своим гаремом».
4.
Рэнкин заметил блеск слёз в её больших сверкающих глазах. Он знал, что вот-вот смягчится, как это уже много раз случалось прежде. В этот момент его мысли показались ему возмутительными и безумными, не поддающимися выражению. И тогда он подумал о той навязчивой одержимости, захлестнувшей и затмившей остатки разума. Неважно, что она подумает о его душевном равновесии, он должен был заявить о себе. Пусть уж лучше она считает его сумасшедшим, чем он станет таковым на самом деле. Он нервничал, собираясь с духом для последнего броска.
«Тарбис, знаешь ли ты, что большую часть времени я сопротивлялся мыслям о том, что ты вовсе не женщина, а нечто совсем иное...».
«Вам обязательно знать обо мне всё?» — перебила она, отмахнувшись от скрытого смысла его заключительных слов, словно желая помешать ему высказать то, что, как она предчувствовала, последует далее. «Джон, неужели ты ничего не можешь принять как должное? Когда-нибудь я...»
«Нет, не могу», — прервал её Рэнкин, избегая попытки сменить тему. «Я дошёл до крайней точки безумия, убеждая себя, споря с самим собой, чтобы доказать, что ты не старше, чем имеет право быть любая другая женщина. В своём собственном сознании я опровергал многие слухи и намёки, которые ни один разумный человек не стал бы отрицать».
«Ох, уж эти отвратительные священники и сельские жители, сующие свой нос в чужие дела!» — воскликнула Тарбис с отчаянным и беспристрастным чувством горечи. «Неужели они не могут существовать сами по себе и позволить жить другим? Разве они не способны просто удовлетвориться тем, чтобы мирно идти своими собственными предначертанными путями и оставить меня в покое?».
«Но они не говорили о тебе», — запротестовал Рэнкин.
«Нет, но они рассказывали о ней», — возразила Тарбис. «Джон, не уж то ты не можешь забыть всё это? Я ведь тебе не безразлична, не правда ли? Неужели я всего лишь ещё одна загадка, которую должен разгадать твой ненасытный ум, чтобы не погибнуть от неудовлетворённого тщеславия? Ты обязательно должен знать всё?».
«Нет, Тарбис, не всё. Но об этом, да; для блага моей души и рассудка. Кто и что ты такое?» — наконец отчаянно потребовал он, всеми силами заставляя себя сопротивляться мольбе, читавшейся в её глазах. Она была готова сдаться. Теперь уступить не мог он.
«Раз уж ты так настаиваешь. Я расскажу тебе», — наконец согласилась она. «Нет, я лучше покажу, и пусть ты сам сделаешь собственный вывод. Я позволю тебе встретиться с моей соперницей лицом к лицу».
«С твоей соперницей?» — с трудом выдохнул Рэнкин, потрясённый таким поворотом. «Ты имеешь в виду моего соперника, не правда ли?».
«Нет, я имею в виду то, что сказала: моя соперница», — подтвердила Тарбис. «Моя соперница, и моё проклятие. Она навсегда прогонит тебя прочь. Она будет вечно разрушать то счастье, которое я украла — мы украли. Но раз это так, значит так всё и должно быть...».
Она взяла Рэнкина за руку и полуобернулась по направлению к винтовой лестнице. Затем остановилась, сделала паузу и потянулась к своему бокалу с вином, искрящимся на столе в свете канделябра, словно сатанинский рубин.
«Тост, Джон», — предложила она с видом человека, галантно выпивающего за собственную неизбежную гибель. «За мою соперницу и её проклятие!».
Рэнкин осушил свой фужер. Тарбис, лишь едва пригубив, поставила бокал обратно на старинную кружевную салфетку, лежавшую поперёк стола. Затем она повела его на верхний этаж.
Когда Рэнкин, минуя великолепный резной столб с перилами, следовал за ней наверх в тусклом свете, ему внезапно показалось, что он идёт на крайне опасную встречу. На секунду ему вдруг захотелось прыжком перескочить через три ступеньки, взять прелестную Тарбис на руки и отнести её обратно в уютное тепло и свет привычной гостиной, чтобы и дальше продолжить бороться со своими мучительными фантазиями на ровной почве здравомыслия. Но Рэнкин помнил о своей решимости и сумел подавить тоску, смешанную с тревожным предчуствием надвигающейся угрозы.
Тарбис остановилась на верхней площадке лестницы. Её иссиня-чёрные волосы блестели в приглушённом свете масляной лампы с абажуром. Странно, как этот роскошный дом кажется настолько устаревшим в некоторых деталях. Огромный изумруд квадратной огранки фосфоресцировал на её пальце, будто око хищного зверя. Рэнкин понимал, почему он замечает и мысленно комментирует всякие странные несоответствия... Однажды, пересекая городской двор, чтобы предстать перед расстрельной командой, он обратил внимание на плиточный узор и отметил, что цветовая гамма противоречива и не соотвествует...
«Она ждёт нас», — услышал он слова Тарбис, прервавшей ход его мыслей. «Здесь, в моей собственной спальне».
Рэнкин боролся с неистовым желанием отступить, и оставить всё как есть. Он последовал за ней в полумрак знакомой комнаты с огромной кроватью под балдахином и туалетным столиком. Массивное ручное зеркало, как всегда, лежало лицевой стороной вниз, переплетающиеся золотые змейки на его рукояти зловеще поблёскивали в слабом мерцании огня. Рэнкин снова задумался, почему это зеркало никогда не было повёрнуто лицевой стороной вверх. Затем, в нише каменной кладки стены он увидел древний саркофаг с мумией, чьи позолоченные черты безучастно смотрели на него.
«Она здесь», — промолвила Тарбис. «Я оставлю тебя с ней. Её последние слова прозвучали давным-давно, ещё в ранней юности времён. Её губы молчат, но она будет говорить с твоим разумом. И, когда ты всё узнаешь, ты можешь вернуться назад в гостиную. Я, вероятно, буду отдыхать на диване».
Она замолчала и мгновение пристально смотрела на него; затем продолжила: «Может быть, когда она расскажет тебе, кто я и сколько мне лет, ты тихо и незаметно уйдешь, даже не сказав мне ни слова на прощание. Но, возможно — воспоминания, что мы разделяем — я надеюсь...».
Она повернулась, так до конца и не выразив надежды. Дверь за ней закрылась, оставив Рэнкина наедине с таинственной спутницей. Одиночество комнаты угнетало его. Уход Тарбис сделал её устрашающе похожей на сумрачный склеп.
Он порылся в кармане жилета в поисках сигарет, но ни одной не нашёл. Что ж, неважно; хотя сигарета сейчас, пожалуй, была бы кстати, пока он сидит здесь и пытается разгадать смысл разыгранной ею сцены. И тут, среди расчёсок, флаконов с духами и пудрениц, он заметил серебряный портсигар, наполовину заполненный длинными, тонкими сигаретами. Он прикурил одну из них. Она пахла очень слабо и имела необычный, но не неприятный аромат. Этот экзотический табак вполне подходил для Тарбис. Рэнкин щёлкнул зажигалкой и откинулся на спинку кресла, созерцая позолоченные черты саркофага, выдолбленного из сикомора*, и ряды изображённых на нём иероглифов.
5.
Сквозь сизые струи табачного дыма он рассматривал позолоченную маску, вначале с праздным любопытством, а затем с пристальным вниманием, в котором по-началу старательно пытался себе отказывать. Что-то новое, неизвестное и волнующее, будоражило его сознание. Он заставил себя подумать о Тарбис, чьё стройное тело, в данную минуту, возлежало на восточном ковре из Шемахи́*, покрывавшем диван в гостиной. Тарбис дю Лак... Тарбис из Озера... Спящая или бодрствующая, она явно загадочно улыбалась в насмешке над своим последним любовником.
Даже несмотря на то, что она ни разу не намекнула, что у него имелись какие-либо предшественники в её привязанностях, хотя она никогда не предавалась той мании хвастовства, маскирующейся под чистосердечное признание, Рэнкин догадывался, что у Тарбис, должно быть, было много любовников до него. Он прекрасно понимал, что она, скорее всего, давно усвоила, что иллюзия более заманчива, чем откровенность.
И эта мысль медленно, но верно возвращала его сознание к позолоченному лику перед ним. Убеждения, так долго преследовавшие его, стали ещё сильнее, чем прежде. Если бы обитательница этого платанового* футляра дожила до сегодняшнего дня, она тоже узнала бы на собственном опыте, что ни один влюблённый не жаждет откровенностей в отношении своих предшественников. Если бы она дожила...
И тут Рэнкин поддался новому помутнению рассудка, гораздо более тревожному, чем то, с которым он пытался справиться в тот вечер. И оно было зловещим. Незаметно, душистый яд сигареты дымом обвился вокруг его пальцев, окрасив их тёмными пятнами.
Если бы древний резчик вдохнул жизнь и одушевил эти огромные миндалевидные глаза, они точь-в-точь были бы глазами Тарбис! Неторопливое, леденящее душу безумие медленно разъедало Рэнкина. Огонёк сигареты впился в его пальцы и на короткое мгновение боль разрушила чары. Он втоптал окурок в ковёр у себя под ногами и прикурил ещё одну сигарету. Но этого отвлечения было явно недостаточно, чтобы остановить волну догадок, переходивших в осознание. Эта древняя, искривлённая, словно виноватая улыбка с позолотой была сама Тарбис, смотревшая на него, насмехаясь над деревянными условностями древнеегипетской резьбы и пробиваясь сквозь сусальное золото в достоверный портрет.
Теперь он понял, что именно хотела донести до него Тарбис. Его преследовала странная идея о том, будто много лет назад она открыла секрет вечной молодости. Рэнкин считал такую фантазию возмутительной, а любую женщину, внушавшую подобное — жуткой. Но теперь... Тарбис превратилась в нечто, бесконечно более чудовищное: она не была той, кто много столетий назад смог открыть секрет вечной молодости, а скорее являлась продуктом древней Египетской магии, позволившей мёртвой Тарбис материализоваться и предстать подобием физической женщины.
Рэнкин вцепился в подлокотники своего кресла. В его мозгу полыхало жгучее пламя. Каждое воспоминание о Тарбис и её любовных объятиях опровергало ужасающее убеждение, которое несла в себе эта позолоченная улыбка; и всё же, глядя на покрытую золотом маску, Рэнкин начал вспоминать то, чего хотел бы никогда не знать. Находясь в путешествии, дабы отвлечься от навязчивых мыслей, что Тарбис могла быть бессмертной, он слушал рассказы духовных адептов из Высокогорной Азии, шептавших о Тибетских преданиях и утраченной магии Египта, не подозревая, что приобретает знания, которые в итоге окажутся намного страшнее того мелкого каприза, что он пытался из себя изгнать.
Он задался вопросом, когда же она вышла из раскрашенного саркофага с нарисованными иероглифами. Интересно, что она сделала с этими бесконечными ярдами льняных повязок, как ей удалось вырваться из их крепких объятий. Затем, постепенно, Рэнкину вспомнились слова того адепта с раскосыми глазами, с которым он подружился в поездке:
«Существует девять элементов, которые, при слиянии в одно целое, образуют то, что ваш глаз видит как единое человеческое тело: физическое тело из плоти и крови; тень; двойник, или астральная копия, называемая 'Ка'; душа, или 'Ба'; сердце; дух, называемый 'Кху'; Энергия; Имя; и девятый компонент, являющийся движущей, мотивирующей силой... И всё это, заметьте, используется в мистическом или эзотерическом понимании. Тем не менее, это знание, если его верно интерпретировать и правильно применить, может послужить для сотворения многих чудес тайной Египетской магии, кодифицированной богом мудрости и знаний Тотом...».
Забальзамированное физическое тело Тарбис лежало в ящике перед Рэнкином; и то, что некогда казалось ему живой, цветущей женщиной, являлось всего лишь совокупностью элементов, присоединившихся к астральной копии 'Ка', которая задерживается рядом с умершим физическим телом до тех пор, пока оно окончательно не распадётся.
Каждая эксцентричная речь и манеры Тарбис, вновь и вновь возвращались в памяти, чтобы подтвердить, приводящее в смятение, кошмарное убеждение Рэнкина. Его рассудок пошатнулся при воспоминании о том, как она избегала дневного света.
«Дорогой мой», — прошептала она однажды вечером, — «ты засиживаешься со мной до самых необыкновенных часов, занимаясь любовью — о, это так очаровательно! — а потом удивляешься, что я не хочу провести весь следующий день, прогуливаясь с тобой по эспланаде или взбираясь на вершину Пик-дю-Жер*. И это, одно из моих любимых тщеславий, tu comprends (фр. 'ты понимаешь'), — быть увиденной только в своих лучших проявлениях, ночью, при моём собственном освещении...».
Теперь всё становилось ясно. Древняя некромантия не смогла восстановить утерянную тень, так что Тарбис не может появиться под солнечным светом. Имя, Сила, 'Ка'... по всей видимости, присутствовало всё, кроме одного недостающего и незаменимого элемента.
Затем рассудок Рэнкина взбунтовался вновь. Он боролся с острым желанием сорвать крышку с платанового футляра. Но, не посмел поддаться требованию выяснить, что же скрывается за этой позолоченной улыбающейся маской. Если ящик действительно был пуст, это значило бы, что мёртвое, обмотанное бинтами существо вышло из своей темницы, чтобы предложить ему нечестивое подобие живой женщины.
Рэнкин затрёсся, словно в его вены ворвалось ледяное дыхание бездонных космических пространств и кровь стыла в жилах. «Он не может быть пустым!» — кричал самому себе его разум. «Боже милостивый, а если там ничего нет...!».
Рэнкин не осмеливался закончить фразу. Он отказывался думать о тонких, изящных руках Тарбис и её изогнутой карминной улыбке. «А если существо там внутри саркофага, значит это она (Тарбис) является иллюзией — тенью из гробницы. Что столь же ужасно — или даже ещё хуже?!».
6.
Рэнкин с трудом заставил свой мозг заглушить настойчивую пульсирующую волну, от которой жестоко раскалывалась голова. Вены на его висках через мгновение лопнули бы, будто сгнивший пожарный шланг.
Затем удары соборного колокола милосердно прервали этот гнетущий кошмар, который он не мог ни принять, ни отвергнуть. И в момент передышки, дарованной ему звуком из внешнего мира, он впервые обратил внимание на возможное значение специфического аромата сигарет, оставленных Тарбис в портсигаре. Это напомнило ему то, что когда-то они курили в Персии и Индостане.
Он усмехнулся позолоченной маске. Последняя звучная нота соборного колокола напомнила Джону, что Лурд — праведный город. Он завидовал безмятежным священникам и благочестивым паломникам и порадовался, что они находятся здесь, неподалёку от подножия холма.
«Ты дьявол, Тарбис, и твои сигареты!» — воскликнул он, с ликованием приписывая свои ужасные фантазии влиянию ча́рраса* или какого-нибудь другого наркотического снадобья, которое они могли содержать, чтобы таким образом расстроить его разум. Он устало и с облегчением вздохнул. «Но, возможно, я этого заслуживаю».
Рэнкин поднялся и обнаружил, что всё ещё сильно дрожит. Ноги едва выдерживали вес; но его мозг больше не содрогался и не трепетал от шумов, доносившихся из-за пределов сознания.
Должно быть Тарбис ждала его в гостиной. Она бы заметила печать ужаса, всё ещё запечатлённого на его лице. Но он простил ей этот жутчайший розыгрыш. Теперь он мог быть великодушным, когда победил свою навязчивую одержимость, сумев выразить её словами. Он спросил Тарбис: и она ответила, показав ему, пусть и в своей привычной уклончивой манере, что существуют фантазии бесконечно более волнительные, чем грёзы о её вечной молодости. Только она могла придумать такой объяснение: утончённая и обольстительная Тарбис, свернувшаяся калачиком на ковре из Шемахи́.
Но как только он подошёл к двери, притаившийся остаток кошмарного вечера вернулся вновь, напомнив ему, что победа была неполной. Он понимал, что со временем опять начнёт гадать, был ли саркофаг пуст или нет, и была ли Тарбис призраком, запертым в темницу днём, и свободным ночью, чтобы продолжать завораживать его своей архаичной египетской улыбкой. И ужасающие догадки Рэнкина с новой силой закрутились в гибельном хороводе, запущенные заново его преждевременно торжествующим взглядом на позолоченную маску. Эта изысканная, позолоченная улыбка! Этот намёк на скрытую шутку!
Он с трудом вернулся назад. С усилием схватился за крышку. А затем медленно убрал руки. Он понимал, что здравомыслие требует от него воздержаться от каких-либо физических проявлений данного вопроса. Но, собираясь отступить, он также сознавал, что может произойти с его вновь обретённым рассудком, если он попросту уйдёт, так и не узнав, раз и навсегда, что содержит в себе этот саркофаг, чьи имена и титулы были запечатлены нарисованными иероглифами на резном платане.
Резким движением Рэнкин откинул крышку в сторону. Затем сорвал осыпающиеся льняные повязки, которыми обматывали лица мёртвых. В этот момент он перестал думать; он заставил себя выполнить задание и больше не мог остановиться. Его разум был мёртв, но пальцы жили. Слой за слоем они срывали один пласт бинтов за другим, ещё и ещё.
Что-то неосязаемое подталкивало его взглянуть на это лицо. Слепой инстинкт и непреодолимый ужас побуждали узнать правду, какой бы она ни была. Пыль веков смешивалась с пылью рассыпающегося льна и острых специй, и душила его. Затем он отступил назад и вгляделся в отвратительно сморщенные, похожие на живые черты лица. Позолоченная маска была лишь портретом, но здесь, внутри, перед ним стояла сама Тарбис!
У него перехватило дыхание. Он пытался отрицать то что видели его глаза, опровергнуть свидетельства своих ощущений, доказать себе, что он никогда не чувствовал обжигающего пыла этих омерзительно сморщенных, иссушённых губ. Это был наивысший кошмар, самое крайнее возмущение.
Наконец, Рэнкин заставил свой взгляд оторваться от этой издевательской насмешки над красотой Тарбис. И тогда он увидел то, что было ещё страшней: последнее звено в доказательствах, связывавших Тарбис с тем, что жило и умерло много столетий назад. На обнажённой груди мумии он с фатальной ясностью увидел шрам от ножа: тот самый шрам, что омрачал совершенство живой Тарбис — или той, которую он недавно считал живой.
Рэнкин лишился всех чувств, кроме жуткого жужжания в ушах и дьявольского барабанного боя в висках. Он отскочил назад и распахнул дверь спальни. На мгновение он помыслил о бегстве — безумном, неистовом бегстве в любую сторону. Затем он понял, что никогда не сможет сбежать от того, с чем встретился лицом к лицу, и никогда не сможет избавится от воспоминаний о скрытой Египетской магии, основанной на воссоздании девяти разрозненных элементов трупа. Рэнкин проник сквозь завесу; он возгордился и навлёк на себя погибель.
На мгновение Джон вспомнил тот день, когда впервые встретил Тарбис, живую, прекрасную женщину. Каждый сделанный им шаг уводил его всё дальше и дальше от той, которую он любил; и всё же, осознание, что от того, что сейчас смотрело на него из саркофага нет укрытия, заставило его прибегнуть к последнему отчаянному решению.
Рэнкин выхватил с настенного кронштейна масляную лампу и отвинтил её верхнюю часть. Затем он вылил содержимое чаши на это тошнотворное уродливое свидетельство, проклянувшее и сделавшее ужасающими все те ночи, необыкновенным очарованием которых когда-то была Тарбис Дюлак и её медленная и томная архаичная улыбка. Он приложил ещё горящий фитиль к льняным повязкам мумии. Это всё решит сразу и сейчас: решит раз и навсегда, кто и что ждёт его в той гостиной, всего на один пролёт ниже, и так далеко через столетия.
Суд огненного пламени станет последним. Если Тарбис была женщиной, она простила бы бессмысленное уничтожение этой мрачной реликвии и была бы рада, что больше его не волнует фантастическая мысль о том, что она является сверхъестественным существом, бросившим вызов смерти. А если она не была женщиной...
7.
Когда пламя охватило забинтованную фигуру, он услышал внизу голос Тарбис, кричащую от боли из-за разрывающихся уз, что связывали духовную сущность с мумифицированным телом. Он слышал её душераздирающий стон из гостиной и понял, что это обворожительное подобие (симулякр) испытывает агонию второго и окончательного расставания со своей плотью. И тот ужас, что он полюбил тень из могилы, утонул в ещё большем кошмаре от того, что ему пришлось стать причиной вечного угасания той, которая настолько сильно любила жизнь, что смогла вернуться из сумрачной обители мёртвых.
Рэнкин не осмелился пройти через нижнюю комнату, чтобы сбежать. А он должен был бежать! Сейчас или никогда; всё же смотреть на свою возлюбленную Тарбис — пусть и любимую, хотя она была всего лишь 'Кху', 'Ка', 'Именем' и 'Энергией', скомпонованная неким давно забытым некромантом — видеть, как её астральный аналог навсегда поглощает пламя, охватившее обмотанное повязками тело...
Рэнкин вырвался через окно на верхней лестничной площадке. Прыгая, сквозь грохот и звон стекла он услышал отчаянный вопль, полный глубокой смертной тоски и страдания, более пронзительный, чем любая пламенная фраза, способная сорваться с уст Тарбис. Он отчётливо слышал, как она произнесла его имя. Она знала. Та часть её, что ещё сохранялась, понимала, что теперь никакая сила больше никогда не сможет её восстановить; что Рэнкин её уничтожил.
Джон поднялся с земли и побежал вслепую, без мыслей и чувств, обезумев от этого последнего, неописуемо агонизирующего крика. Проносясь вниз по крутому склону улицы, ведущей от холма с замком до уровня города, он внезапно споткнулся и упал, ударившись головой о стену.
От удара его чувствствительность онемела, на время притупив душевные страдания. Затем какой-то мужской голос произнёс его имя, и чья-то твёрдая рука помогла ему подняться на ноги. В лунном свете он узнал Отца Пейтраля. Обычно спокойные умиротворённые черты лица старого священника были напряжены, словно от отражающегося ужаса, который он прочёл в широко раскрытых глазах Рэнкина.
«Сын мой», — произнёс отец Пейтраль глухим, дрожащим голосом, — «Я наблюдал за всем происходящим с другой стороны улицы. Я слышал и видел пламя... Ты освободил её земную душу... нет, не надо, не пытайся мне ничего объяснить... Как бы мало я не знал, этого слишком много для меня. Однако, теперь она свободна от мерзости».
«Я понимаю ваше горе», — продолжил старик, беря Рэнкина за руку. «Давайте помолимся за её душу и за исцеление вашей».
«Слишком поздно», — пробормотал Рэнкин натянутым хриплым голосом. Невыразимая скорбь Тарбис вновь всплыла в его памяти. «Моя душа проклята, и ни время, ни ваши молитвы не смогут искупить её». Рэнкин поклонился; и священник не стал задерживать его, когда тот, повернувшись быстро зашагал по склону прочь.
.
/1932 год/
* * *
.
ПРИМЕЧАНИЯ:
1. Тарбис — или Фарбис (альтер. имя Адония), согласно римско-еврейскому историку Иосифу Флавию (I век н.э.) в его труде «Иудейские древности», Тарбис была принцессой и дочерью правителя Кушитского Царства (древние земли Нубии, а затем Верхнего Египта), находившегося с IX века до нашей эры по IV век нашей эры на территории нынешнего Судана и Эфиопии; Тарбис вышла замуж за Моисея до исхода евреев из Египта и его последующего второго брака с Сепфорой, о чём говорится в Ветхозаветной Книге Исхода. В своих исторических хрониках Флавий делает эту Кушитскую женщину первой, а не второй женой Моисея, хотя в Библии она появляется только в Книге Чисел, а Сепфора появляется в нескольких главах Книги Исхода. Тарбис — эфиоплянка, кушитская жена Моисея, не семитка и происходит от Куша, сына Хама, родного брата Сима и Иафета (детей Ноя). Сепфора — мадианитянка, вторая жена Моисея, семитка и происходит от Мадиана, одного из сыновей Авраама, потомка Сима (сына Ноя). По другой версии, согласно средневековому раввинистическому сборнику толкований мидрашей (так называемой Книге Джашера, XI век н.э.), Тарбис являлась не дочерью, а вдовой Кушитского царя Киканоса и её другое имя Адония.
По словам историка Флавия, став в молодости успешным египетским полководцем, будущий пророк Моисей возглавил военную кампанию египтян против вторгшихся в египетские земли эфиопов, и победил их. По легенде, пока Моисей осаждал город Мероэ (столицу Царства Куш), царица Тарбис наблюдала за ним из-за городских стен, и сильно влюбилась в него, первая послав ему предложение. Он согласился жениться на ней, при условии, если она добьётся передачи города в его власть. Что она немедленно сделала, и Моисей женился на ней (об этой военной экспедиции также упоминается у историка Иринея). Рассказывают, что спустя некоторое время после окончания войны, когда Моисей вновь решил вернуться в Египет, Тарбис была против и настаивала на том, чтобы он оставался в Кушитском Царстве в качестве её постоянного супруга. После чего, как гласит легенда, Моисей, будучи «очень искусным в астрономии и магии», лично изготовил два заговорённых кольца; одно из которых заставляло своего владельца забыть, а другое, наоборот, — помнить всё. Первое кольцо Моисей отдал Тарбис, второе же носил сам, и ждал, пока она потеряет интерес к тому, чтобы удерживать его возле себя в качестве мужа, — и когда она, наконец, забыла о своей любви к нему, он спокойно вернулся назад в Египет. Отдельные исследователи считают, что эта любовная история является выдумкой, возникшей из «загадочного» стиха 12:1 в Ветхозаветной Книге Чисел, где повествуется о том, что Мириам и Аарон (старшие сестра и брат Моисея, тоже обладавшие даром пророчества), преследуя благую цель продолжения рода человеческого, подвергли сомнению единоличное право Моисея общаться с Богом, осуждая при этом его брак с Кушитской женщиной — эфиоплянкой, поскольку она не являлась еврейкой. После чего Мириам была наказана Господом за свой незаслуженный упрёк родному брату, и временно поражена проказой. Также предполагается, что древний историк еврейского происхождения Артапан Александрийский, живший в Египте в III веке до нашей эры (спустя 150-200 лет после описываемых событий), возможно, сочинил подобную историю любви Тарбис и Моисея, чтобы сильнее воздействовать на свою языческую аудиторию.
2. Эспланада(фр. esplanade от лат. explanare «выравнивать») — площадь, широкое открытое, незастроенное пространство перед городом и крепостью. Чтобы затруднить нападение на крепость, пространство перед ней оставляли открытым, вырубая все деревья и запрещая строить дома. Из-за этого войска противника не могли приблизиться к крепости незамеченными или укрыться от обстрела.
3. Тарб(фр. Tarbes) — город во Франции, административный центр Департамента Верхние Пиренеи. Расположен в юго-западной Франции, недалеко от границы с Испанией. Тарб был важным центром уже при древних римлянах, затем им владели вестготы и арабы. В Тарбе родился известный писатель Теофиль Готье. А так же книжный персонаж Д'Артаньяна из «Трёх мушкетеров» Александра Дюма происходит родом из Тарба.
4. Лурд(фр. Lourdes) — город во Франции, в Департаменте Верхние Пиренеи. Стоит на реке Гав-де-По, располагается в предгорьях Пиренейских гор на юго-западе Франции, чуть южнее города Тарб. Один из наиболее важных в Европе центров религиозного паломничества. Во всём мире город известен благодаря Лурдскому Санктуарию (монастырскому комплексу со святилищем Девы Марии), который ежегодно посещает несколько миллионов католических паломников со всего света. На его территории находится гора Масабьель и одноимённый грот со святым источником, где, как считается, в 1858-ом году 14-летней местной жительнице Бернадетте Субиру в течении 18-ти раз за год являлась Пресвятая Дева Мария.
5. Сикомо́р(лат. Fícus sycómorus), так называемая библейская смоковница — один из видов рода Фикус семейства Тутовые. Иногда Сикомором называют Клён белый (явор) и Платан. Родиной дерева считается Египет. Так же произрастает в дикой природе Макаронезии, в Восточной, Западной и Южной Африке, Анголе и Камеруне, на Мадагаскаре и на Аравийском полуострове. Сикомор достигает 16-ти метров высоты и обладает мощной кроной. Сикомор имеет плотную и прочную древесину. Древесина ранее употреблялась для столярных работ, в Древнем Египте из сикомора делали саркофаги. С древности дерево также культивируется из-за съедобных плодов (оранжево-розовые фиги 25-50 мм в диаметре), напоминающих винную ягоду. О собирании плодов сикомора говорится в Библии. Сикомор до сих пор культивируют в Иордании, на Кипре и в Израиле. В том числе сикомор используется в медицине.
6. Шемахы́(или Шемаха́, азерб. Шамахы) — город в Республике Азербайджан, административный центр Шемахинского района. Расположен в юго-восточных предгорьях Большого Кавказа на высоте 800 метров над уровнем моря, в 122-х километрах к западу от Баку. Археологические раскопки, проведённые в северо-западной части города, обнаружили поселение, относящееся к V—IV векам до нашей эры. Шемаха как город Кавказской Албании упоминается у Птолемея (II век н.э.) под названием Кемахея или Мамахея. Остатки древней Шемахи находятся к западу от современного города и занимают площадь более 50 гектар. Здесь, на прежнем поселении эпохи ранней бронзы, в конце IV века до нашей эры появилось новое поселение, которое, интенсивно развиваясь, постепенно приобрело черты города. В начале X века город стал столицей государства Ширван. Издревле, в странах Ближнего Востока, город Шемаха славился как один из лучших традиционных центров высококачественного ковроткачества. И по сей день здесь функционирует ковроткацкая фабрика. Ковры из Шемахы отличаются особой прочностью и длительной сохранностью, а также уникальными восточными орнаментами.
7. Пик-дю-Жер(фр. Pic du Jer) — одна из горных вершин Верхних Пиренеев. Расположена на высоте 951 метр над городом Лурд. В тёмное время суток пик узнаваем по большому христианскому кресту, который подсвечивается ночью. Туристический объект. Наверху вершины находится смотровая площадка и старая обсерватория из которой открывается исключительная панорама, вид на города: Лурд, Тарб, По, Лаведан, Ланнемезан и Аржелес-Газост, а так же на весь центральный горный массив Пиренеев.
8. Ча́ррасили ча́рас (слово азиатского происхождения; англ. charas) — сильное наркотическое вещество, концентрат каннабиса, чистая необработанная смола, собранная с живых листьев и соцветий конопли индийской (сannabis indica), которая производится вручную на Индийском субконтиненте, в районах, расположенных вдоль участка Гималаев, а также на Ямайке. Чарас являлся важной товарной культурой для местного населения и использовался в медицинских и религиозных целях на протяжении тысячелетий. До середины 1980-х годов чарас официально продавался в Индии, после чего под давлением США его продажа и потребление были объявлены незаконными. До сих пор чарас играет важную и часто неотъемлемую роль в культуре и ритуалах некоторых сект индуистской религии, особенно среди традиционных племён шиваитов, и почитается некоторыми, как один из важных аспектов Господа Шивы.
Лавкрафт никогда не был одаренным иллюстратором, но никогда не стеснялся снабжать свои рукописи небольшими зарисовками. Он рисовал планы реальных и воображаемых городов, изображал некоторых своих монстров, обычно перед тем как описать их на словах. Ниже небольшая подборка из примечательных рисунков Лавкрафта с ссылками на архив его наследия в Университете Брауна.
1 января 1925 года Лавкрафт переехал из бруклинской квартиры Сони Грин на 259 Парк Авеню в новое жилье на 169 Клинтон Стрит. Там его одежда была украдена (костюмы, пальто, чемодан и радиоприемник). В этом письме к своей тетке Лиллиан Д. Кларк Лавкрафт изобразил себя «одетым» лишь в длинную ниспадающую бороду.
17 апреля 1926 года Лавкрафт возвращается в Провиденс. В этом письме к Фрэнку Белнапу Лонгу Лавкрафт не только изобразил план жилища, но и описал каждую его стену.
В этом письме к Фрэнку Белнапу Лонгу Лавкрафт нарисовал свой герб, объединяющий линии Лавкрафта, Филлипса, Олгуда и Плейса. Наличествует и девиз – «Quae Amamus Tuemur» — «Защищать то, что нам дорого».
Лавкрафт со свое теткой Энни переехал в новую квартиру 15 мая 1933 года. Он пришел в восторг от этого старинного дома и писал о нем многим своим корреспондентам. Он нарисовал план квартиры в письме к Карлу Ф. Штрауху; другие версии были приложены в письмах к Дональду Уондри (31 мая 1933) и Альфреду Гальпину (24 июня 1933).
"Недавно я работал над одной вещью – картой Аркхема, дабы все отсылки в планируемых историях были согласованы" (письмо ГФЛ Дональду Уондри, 28 марта 1934)
В "Зове Ктулху" (1926) Лавкрафт описывает скульптуру, найденную у культистов на болотах Луизианы. Данный рисунок божества Лавкрафт отправил своему другу, Роберту Барлоу.
Э. Хоффман Прайс навестил Лавкрафта в июне-июле 1933. В этом письме Прайсу годом позже Лавкрафт изобразил несколько мест, которые они совместно посетили, включая "аптеку в которой они купили пиво".
В период с марта по декабрь 1936 Лавкрафт написал несколько писем своей соседке Мэриан Ф. Боннер. Наиболее частым объектом его внимания стали дворовые кошки, обитавшие между их домами и прозванные Лавкрафтом "Κοµπων ’Αιλουρων Τάξισ" – "Обществом Элегантных Кошек".
Отложенная в глубокий сундук третья часть перевода выдержек, в которой коснемся писем и корреспондентов ГФЛ. Часть вторая тут.
Часть третья. Письма.
Издание пяти томов избранных писем Лавкрафта («Selected Letters», 1965-76) положило начало новой, более глубокой тенденции в исследованиях Лавкрафта; ибо до появления 2000 страниц этой серии мало кто знал о многих различных сторонах Лавкрафта – человека и писателя, и мало кто имел представление о том, до какой степени его переписка в абсолютном объеме затмевает все остальные его произведения – художественную литературу, поэзию, эссе, редакции – вместе взятые. 930 писем, опубликованных в избранных письмах, были почти во всех случаях сокращены, а в одном случае (т. 3, стр. 389) были напечатаны только начало и окончание, а тело письма полностью вырезано. И все же редактирование этих 930 писем заняло почти сорок лет (Август Дерлет начал собирать письма от корреспондентов почти сразу после смерти Лавкрафта в 1937 году) и потребовало неустанной работы трех редакторов – Дерлета, Дональда Уондри и Джеймса Тернера.
Смелость издательства Arkham House в издании писем (первоначально запланированных для одного тома, а затем увеличенных соответственно до трех и пяти томов) сегодня мало кто может оценить, поскольку величие Лавкрафта как гения эпистолярного жанра воспринимается как должное всеми учеными и многими энтузиастами; однако следует помнить, что немногие фигуры вирда, фэнтези или научной фантастики были удостоена такого обращения – По, Бирс, Мейчен, Джон У. Кэмпбелл, Филипп К. Дик, Роберт И. Говард и Кларк Эштон Смит. В то время письма Элиота и Йейтса еще не были опубликованы в окончательном формате, и пять томов писем Лавкрафта – это чудесное достижение.
И все же, как малы эти тома по сравнению со всей сохранившейся перепиской Лавкрафта или – что еще более немыслимо – всей его перепиской, сохранившейся и уничтоженной. Сколько писем написал Лавкрафт? Спорить о точном числе можно долго, но его невозможно установить; цифра 100000, полученная (на основе догадок) Спрэг де Кампом, вероятно, немного завышена. Ежедневно Лавкрафт отправлял от пяти до пятнадцати писем; если мы примем среднюю точку от восьми до десяти, мы придем к цифре примерно 3500 писем в год; за двадцать три года (1914-1936) мы уже достигнем цифры 80500, что, вероятно, является консервативной оценкой. Из них, по моему убеждению, сейчас сохранилось не более 10000. Мы знаем, что такие корреспонденты, как Альфред Гальпин и – самое трагическое для нас – его жена Соня Грин уничтожили все или многие из своих писем от Лавкрафта; и многие другие письма, несомненно, были потеряны или уничтожены временем и небрежностью. Местонахождение важных писем к Сэмюэлю Лавмену, Рейнхарду Кляйнеру, Морису У. Мо, Джеймсу Ф. Мортону и многим другим неизвестно.
Если бы эти 930 избранных писем были опубликованы полностью (без радикальных сокращений), они могли бы легко занять вдвое больше места, чем они занимают сейчас. Это означает, что каждые 100 писем Лавкрафта заполняли бы в среднем объем в 400 страниц. 10000 сохранившихся писем заполнили бы тогда 100 томов! И предполагаемые 100000 писем, если бы они существовали до сих пор, заполнили бы 1000 томов!
С практической точки зрения, конечно, было бы невозможно опубликовать полную переписку Лавкрафта в ближайшем будущем; но это не значит, что сокращения, недоразумения и вообще дрянной редакционный метод выбранных писем (особенно первых трех томов) не должны быть исправлены. Логический метод публикации писем Лавкрафта состоит в том, чтобы расположить их по корреспондентам; и этот метод в настоящее время используется Дэвидом И. Шульцем и мной (С. Т. Джоши) при выпуске групп писем Лавкрафта. Только изучение этих нескончаемых писем откроет истинное величие Лавкрафта как эпистолярия.
Как отмечал Р. Ален Эвертс, большинство писем Лавкрафта не были сочинениями длиной в трактат – одно — или двухстраничными письмами, написанными на лицевой и оборотной сторонах одного листа бумаги. И все же мы встречаем огромные письма – тридцать, сорок, пятьдесят и даже семьдесят рукописных страниц. Можно только удивляться реакции корреспондентов Лавкрафта на получение писем такого рода длиной в новеллу. Как они на них отвечали? Пытались ли они это сделать? Или они просто подражали некоторым героям Лавкрафта и впадали в милосердный обморок?
Лавкрафт, как ни странно, поначалу очень неохотно писал письма. По-видимому, именно его двоюродный брат Филипс Гэмвелл (1898-1916), чья переписка за 1910 год поспособствовала привычке Лавкрафта писать письма; но именно его присоединение к любительскому журналистскому движению в 1914 году действительно подтолкнуло его в этом отношении. Как чиновник UAPA (в разное время председатель департамента общественной критики, вице-президент, президент и официальный редактор) Лавкрафт писал много официальной корреспонденции, которая представляет значительный интерес. Каждый год UAPA отбирала несколько важных литературных деятелей в качестве лауреатов, чтобы отобрать призовые рассказы, статьи и стихи, опубликованные в этом году, и в какой-то момент Лавкрафт отмечает свое намерение написать поэтам Вэчелу Линдсею и Гарриет Монро, чтобы предложить им эту должность. Сделал ли он это или нет, я не знаю, но это был бы один из немногих случаев, когда Лавкрафт вступал в контакт с литературными деятелями вне узкого мира любительской журналистики и фантастики.
То, что большая часть всей переписки Лавкрафта была с писателями-любителями легко понять из огромного количества писем, адресованных таким деятелям, как Рейнхард Кляйнер, Морис У. Мо, Альфред Гальпин, Джеймс Ф. Мортон, Фрэнк Белнап Лонг и многим другим. Различные круговые переписки, в которых участвовал Лавкрафт («Клейкомоло», «Галломо» и другие) слишком хорошо известны, чтобы их описывать. Было трагически недальновидно со стороны Дерлета и Уондри не публиковать многие из ранних писем, посвященных сложной и многогранной связи Лавкрафта с писателями-любителями; будучи заинтересованными только в его отношениях с областью фантастики, Дерлет и Уондри не понимали, что журналистика была важна для Лавкрафта всю жизнь и что, возможно, была более важной для него, чем крошечное царство палп-литертуры.
Недавно вышел на свет цикл переписки Лавкрафта с Артуром Харрисом (валлийским любителем, выпустившим в 1915 году первую брошюру Лавкрафта «The Crime of Crimes»); и кто знает, сколько еще писем Лавкрафта может таиться в забытых сундуках на чьем-нибудь пыльном чердаке? Лавкрафт переписывался почти со всеми важными любителями литературы того времени, и многие наверняка сохранили хотя бы некоторые из этих писем. Если их раскопают и опубликуют, они прольют ценный свет на ключевые периоды его жизни, о которых коротко говорилось в избранных письмах.
Конечно, когда Лавкрафт начал публиковать свои рассказы в «Weird Tales», многие поклонники и писатели вступили с ним в переписку через журнал: таким образом Лавкрафт начал переписываться с девятнадцатилетним Дж. Верноном Ши, восемнадцатилетним Дональдом Уондри, семнадцатилетним Августом Дерлетом, шестнадцатилетним Робертом Блохом, тринадцатилетним Р. Х. Барлоу и более известными писателями, такими как Генри С. Уайтхед, Э. Хоффман Прайс и Роберт И. Говард. Излишне говорить, что многие из этих корреспондентов были очень важны для Лавкрафта: Барлоу стал в девятнадцать лет литературным душеприказчиком Лавкрафта (возможно, потому, что Лавкрафт увидел в нем ту же самую страсть, которую десятилетием ранее разглядел в лице Альфреда Гальпина; и в этом он, возможно, не сильно ошибся), Дерлет и Уондри, его посмертные редакторы, и Говард – близкий соратник, чьи собственные пространные ответы на письма Лавкрафта идеально подходили бы для совместной публикации, как это было сделано с другими фигурами, где сохранены обе стороны цикла переписки. По-своему переписка Лавкрафта-Говарда соперничает с перепиской Поупа-Свифта начала XVIII века и, возможно, будет иметь такое же значение для ученых-фантастов, как последняя для студентов августовской эпохи.
Когда Лавкрафт стал родоначальником фантастического фэндомного движения 1930-х годов, его корреспондентами почти во всех случаях были нетерпеливые молодые люди – Барлоу, Дуэйн В. Римель, Ф. Ли Болдуин, Дональд А. Уолхейм, Кеннет Стерлинг, Уильям Фредерик Энгер, Уиллис Коновер и другие, – которые все смотрели на него как на наставника и учителя. Лавкрафт, естественно, вжился в эту роль, ибо она, наконец, воплотила в реальность его тоскливую мечту быть «дедушкой», окруженным взволнованными маленькими детьми. Великий старик наконец-то получил свою почтительную аудиторию.
И это поднимает вопрос чрезвычайной важности при рассмотрении писем Лавкрафта: различные подходы и манеры письма к разным корреспондентам. Отнюдь не показывая Лавкрафта неискренним и лицемерным, это приспособление тона к личности показывает внимание и вежливость, которые были основными компонентами его джентльменского поведения. Ничто не могло лучше проиллюстрировать этот аспект Лавкрафта, чем переписка с Элизабет Толдридж, поэтессой-инвалидом из Вашингтона, с которой Лавкрафт переписывался в течение восьми лет, вплоть до своей смерти. Даже столь объемная опубликованная переписка с Толдридж не рассказывает всей истории: только нескончаемые, неопубликованные письма показывают, как тщательно и тактично Лавкрафт отвечал на каждый вопрос, поднятый его корреспондентом, неустанно давал добрые и конструктивные советы по поводу ее безвкусной поэзии (большая часть которой была сохранена Лавкрафтом и до сих пор сохранилась в рукописи в библиотеке Джона Хэя), и вообще принимал терпеливый, заинтересованный, но отнюдь не покровительственный тон во всей своей переписке с ней. Лицемерие? Едва ли: Лавкрафт просто пытался доставить несколько минут удовольствия унылому существованию больного; и тот факт, что переписка прекратилась только после его смерти, говорит о том, что попытка эта увенчалась успехом.
Другие циклы переписки обнаруживают аналогичные сдвиги в тоне: язвительный архаизм c Рейнхардом Кляйнером; смехотворный сленг и разговорный язык с Джеймсом Ф. Мортоном; игриво ужасные приветствия Кларку Эштону Смиту; заученная вежливость к Хелен Салли (до такой степени, что она в конце концов пришла в ярость, что Лавкрафт продолжал обращаться к ней «Мисс Салли», а не «Хелен»); и тому подобное. Переписка отличается, конечно, и по существу, в зависимости от интересов корреспондента. Письма к Дерлету в основном посвящены фантастике или региональным/историческим вопросам, в соответствии с литературной работой Дерлета; письма к Э. Хоффману Прайсу почти исключительно об эстетических основах фантастики; письма к Р. Х. Барлоу удивительно откровенны в личных убеждениях Лавкрафта, возможно, потому, что закоренелый любопытный Барлоу неоднократно допрашивал Лавкрафта о деталях его жизни и работы; в значительной степени философской является сохранившаяся переписка с Гальпином (в юности столь же пылким ницшеанцем, как Лавкрафт), Мо (религиозным идеалистом, который составлял идеальный противовес Лавкрафту – атеистическому материалисту), Мортоном (атеистом еще более заядлым, чем Лавкрафт, пока он не обратился в веру Бахаи) и, в какой-то степени, с Робертом И. Говардом: ни для кого другого Лавкрафт не мог бы написать длинную и стойкую защиту цивилизации от варварства, как для создателя Конана. Нет уверенности, что Лавкрафт одержал верх в этом споре. Переписка с Уондри также в основном литературная, но не ограничивается литературой ужаса, как это происходит с Дерлетом и Прайсом; скорее всего, Уондри, придерживавшийся во многом тех же философских и эстетических взглядов, что и Лавкрафт, добился от своего корреспондента некоторых глубоких утверждений своей теории литературы, и очень жаль, что Уондри позволил опубликовать в избранных письмах только части десяти писем (из семидесяти пяти писем и ста одной открытки, которые он получил от Лавкрафта).
Три цикла переписки, возможно, стоят особняком и могут представлять собой вершину эпистолярного искусства Лавкрафта: письма Джеймсу Ф. Мортону, Фрэнку Белнапу Лонгу и Кларку Эштону Смиту. Письма к Смиту, конечно, также сосредоточены главным образом на странной беллетристике. Лавкрафт доверял мистеру Смиту гораздо больше, чем, скажем, Дерлету: Смит разделял «космическую» точку зрения Лавкрафта, поскольку Лавкрафт знал, что Дерлет этого не делал; в результате Лавкрафт испытывал гораздо меньше трудностей, сообщая Смиту свое ощущение «космической отчужденности». Лонг и Лавкрафт переписывались около семнадцати лет, говоря обо всем: от эротики до космизма, от любительских романов до странной фантастики, от колониальной архитектуры до эстетической искренности, от упадка Запада до греческой философии и англо-католицизма, и они оба разделяли многие взгляды и неистово спорили по ключевым вопросам философии, искусства и политики; благодаря Лонгу мы находим у Лавкрафта одни из его величайших аргументативных писем. Одно огромное письмо (27 февраля 1931 года) содержит больше философской субстанции и риторических нот, чем любая история, которую он когда-либо писал, и должно стоять рядом с «Нездешним цветом» и «Хребтами безумия» как одно из его выдающихся литературных достижений. Одного длинного отрывка, в котором Лавкрафт опровергает равенство Лонга о науке и технике, будет достаточно:
«Послушайте, молодой человек. Забудьте все о ваших книгах и машиннописных аналогах. Вышвырните нынешнюю умирающую пародию на цивилизацию через заднюю дверь сознания. Отложите в долгий ящик популярную вторичную продукцию марксистского экономического детерминизма – подлинную силу в определенных пределах, но без самых широких последствий... Вернитесь на Ионическое побережье, отсчитайте около 2500 лет и расскажите Дедушке, кого вы нашли на вилле в Милете, изучая свойства магнетита и янтаря, предсказывая затмения, объясняя фазы Луны и применяя к физике и астрономии принципы исследований, которые он изучил в Египте. Фалес – совсем мальчишка в то время. Когда-нибудь слышали о нем раньше? Он хотел все знать. Странное желание, не правда ли? И подумать только, он никогда не пытался производить вискозу, или создавать акционерное общество, или добывать нефть из Месопотамии, или добывать золото из морской воды! Забавный старик хотел знать вещи, но никогда не думал о коллективистском государстве . . . оставив это последнее для слащавого болтуна Платона, которого должны были обожать усатые маленькие Честертоны более поздней эры. Благослови меня Господь, но неужели ты думаешь, что он действительно обладал нормальным человеческим инстинктом любопытства и просто хотел знаний, чтобы удовлетворить это стихийное желание? Погибнет такая немодернистская и немарксистская мысль . . . и все же есть смутные подозрения. . . . А тут еще этот глупец Пифагор. Зачем ему понадобился этот старый вопрос “что-есть-все"? А Гераклит, Анаксагор, Анаксимандр, Демокрит, Левкипп и Эмпедокл? Ну, если верить твоему драгоценному старому прагматику Сократу с лицом сатира, эти чудаки просто хотели познать вещи ради познания!
...Они не были склонны к социализму или коллективизму. Так, так – они были на самом деле эгоистичными индивидуалистами, которые удовлетворяли личный человеческий инстинкт космического любопытства ради него самого. Фу! уведите их! Усатые молодые платоники не хотят иметь ничего общего с такими незаконными и неуправляемыми искателями удовольствий. Они просто не могли быть настоящими "учеными", поскольку не служили большому бизнесу и не имели альтруистических или большевистских мотивов. Практически, по-марксистски говоря, таких людей просто не было. Как это может быть? "Наука" — это (они печатают ее в книгах) слуга машинного века. Поскольку у древней Ионии не было машинного века, как могла существовать "наука"?»
Но письма к Мортону – общим числом 160, из которых более 110 были опубликованы (в сокращениях) в избранных письмах – могут быть самым большим набором писем, когда-либо написанных Лавкрафтом. Мортон был одним из немногих коллег, кто был, условно говоря, интеллектуальным равным Лавкрафту: получив степень бакалавра и магистра в Гарварде в возрасте двадцати двух лет, Мортон продолжал делать много памфлетов по таким причинам, как секуляризм, свобода слова, расовые предрассудки и многие другие вопросы; по пути он стал вице-президентом Американской ассоциации эсперанто и куратором Музея Патерсона (Нью-Джерси). Лавкрафт, таким образом, мог обсуждать с Мортоном практически все академические темы, и он делал это с живостью и энергией, не сравнимыми ни с одним из его других писем; как и в случае с Лонгом, тот факт, что Мортон значительно расходился с Лавкрафтом по многим из этих тем, только добавлял остроты переписке.
Теперь, конечно, едва ли можно отрицать, что письма Лавкрафта имеют значительные литературные достоинства, но Лавкрафт был первым, кто отрекся от этого утверждения:
«Никто ничего не ждет от письма и не судит по нему о стиле любого человека. Даже когда я пишу от руки, я не обращаю внимания на риторику, а просто плыву со скоростью мили в минуту. . . . Если бы вы проанализировали язык этого письма, то обнаружили бы, что оно было забито до чертиков солецизмами и плохими ритмами».
Этот отрывок говорит нам о многом. Когда Лавкрафт писал в начале своей карьеры, что «мое чтение публицистических писем в значительной степени ограничивалось письмами британских авторов XVIII века» вместе с Цицероном и Плинием-младшим, он должен был добавить важное уточнение: его письма находятся в лигах от трудной помпезной переписки Поупа или Джонсона (первый сознательно писал с ожиданием, что его письма когда-нибудь будут опубликованы), но напоминают вместо этого легкую грацию и беглость Грея или Купера. И несмотря на скорость «мили в минуту», в письмах Лавкрафта действительно мало солецизмов – и это еще одна причина, по которой письма Лавкрафта являются одним из его величайших достижений, ибо очевидная быстрота, с которой была написана большая часть его корреспонденции, ни в коем случае не исключает некоторых ослепительных риторических штрихов: у нас есть причудливые письма «потока сознания», где Лавкрафт свободно ассоциируется с целыми страницами; мы имеем сокрушительное разрушение аргументов его оппонентов (как в раннем письме к Мо о том, что «иудео-христианская мифология НЕ ИСТИННА»), используя не только логику, но и сатиру и доведение до абсурда (reductio ad absurdum); есть и неожиданная острота, поскольку Лавкрафт записывает важные эпизоды в своей жизни, такие как его возвращение в Провиденс из Нью-Йорка в 1926 году («дом-Юнион-стейшн-Провиденс!!!!») или смерть Роберта И. Говарда («но чертовски трудно осознать, что больше не будет никакого письма от РИГ в ящичке 313!»). Дело, конечно, не в том, что Лавкрафт «не обращал внимания на риторику», а в том, что риторический инстинкт был так велик в Лавкрафте с самого раннего детства, что проявлялся даже в самом поспешно написанном послании.
Дж. Вернон Ши был одним из тех, кто предположил, что в письмах сокрыто много потенциальных эссе, и это действительно так. Лавкрафт действительно делал попытки создавать эссе из писем, но лишь эпизодически и вполсилы. Посмертно, конечно, письма Лавкрафта были изучены для эссеистического материала: «Some Backgrounds of Fairyland» является частью письма к Уилфреду Б. Талману, как и два Лавкрафта в «The Occult Lovecraft» (1975). Даже «Observations on several parts of America» (1928 г.; напечатанный с ошибочным названием в Marginalia) начиналось как письмо Морису У. Мо; но Лавкрафт обнаружил, что его краткое изложение своих путешествий 1928 года может представлять интерес для многих корреспондентов, поэтому он напечатал письмо с небольшими изменениями и распространил его в качестве путевого журнала. Он сделал то же самое для «Travels in the Provinces of America», написанных в следующем году. На самом деле очень жаль, что Лавкрафт не пытался всерьез использовать отрывки из писем в качестве эссе, поскольку, если бы они были опубликованы в важных журналах того времени – Atlantic Monthly, Harper's, Scribne's – они могли бы привести к тому, что Лавкрафт приобрел репутацию литератора, а не просто писателя.
И наоборот, иногда длинные письма Лавкрафта были спланированы так же тщательно, как любой рассказ или эссе. К «последнему» письму Лавкрафта (датированному в избранных письмах мартом 1937 года, но явно начатому раньше, возможно, месяцами раньше) мы получили краткий ряд заметок и тем, которые будут освещены в письме, и Лавкрафт признался, что это была его частая практика; неопубликованный документ в библиотеке Джона Хэя, озаглавленный «Возражения против ортодоксального коммунизма» (1936), является не более чем наброском письма на эту тему, написанного К. Л. Мур (19 июня 1936). И все же одним из наиболее привлекательных аспектов длинных писем Лавкрафта является их почти калейдоскопический сдвиг от одной темы к другой, сдвиг, определяемый только ходом спора или различными пунктами, поднятыми корреспондентом. В великолепном письме Вудберну Харрису (предваренному весьма разумной оговоркой: «Внимание! Не пытайтесь прочитать все это сразу!») Лавкрафт переходит от крушения американской культуры к сравнению греческих трагиков с Шекспиром, к росту машинной культуры, к понятию любви, к стилям дискурса в дебатах, к демократии, к природе человеческой психики, к рассказам о Джозефе Вуде Кратче и Хэвлоке Эллисе; и это лишь часть письма, очевидно сокращенная, опубликованная в избранных письмах.
Действительно, можно было бы отобрать целый том содержательных высказываний из писем; вот образец только из первого тома:
Мир – это идеал умирающей нации.
Наша философия по-детски субъективна.
Откровенно говоря, я не могу себе представить, как любой вдумчивый человек может быть по-настоящему счастлив.
Голод истины – это голод такой же реальный, как голод пищи.
Возможно, лучше быть близоруким и ортодоксальным, как Мо, доверяя все Божественному Провидению, Род-Айленд. [игра слов: Providence как город, и как провидение]
Сущность предшествует морали.
Взрослая жизнь – это ад.
Успех – вещь относительная, и победа мальчика в мраморе равна победе Октавия в Актиуме, если измерять ее масштабом космической бесконечности.
У меня сегодня нет ни одного четко выраженного желания, кроме как умереть или узнать факты.
Космос – это бездумный вихрь, бурлящий океан слепых сил, в котором величайшая радость – это бессознательность, а величайшая боль – осознание.
Единственная звучная сила в мире – это сила волосатой мускулистой правой руки!
Честно говоря, моя ненависть к человеческому животному растет семимильными шагами.
Джентльмен не должен записывать все свои изображения, чтобы на него пялился плебейский сброд.
Эоны и миры – это моя забава, и я со спокойной и веселой отстраненностью наблюдаю за падениями планет и мутациями Вселенной.
Мы можем больше узнать о развитии Лавкрафта как стилиста, читая его письма, нежели читая его рассказы, стихи или эссе; ибо его письма и документируют и иллюстрируют постепенное изменение – и овладение – собственным стилем в рассказах, стихах и эссе. Первой опубликованной работой Лавкрафта было, как я уже отмечал, письмо редактору журнала Providence Sunday Journal (вышедшее 3 июня 1906 года), посвященное астрономии. Это указывает на доминирование науки в литературном творчестве Лавкрафта в его ранние годы, когда он писал гораздо больше научных трактатов, чем рассказов или стихов. Сдвиг в сторону литературы произошел примерно в 1911 году, и вскоре после этого мы видим, как Лавкрафт надевает плохо сидящий плащ дикции восемнадцатого века в рассказах, письмах и стихах. Стихотворное письмо «Ad Criticos», положившее начало литературной полемике в Argosy, показывает, что Лавкрафт овладел внешними элементами рококо – но, увы, не внутренним огнем или живой музыкой – великих Драйдена и Поупа, и неудивительно, что большая часть его прозы также приняла «невыразимо напыщенный и джонсонский» стиль, который он позже осудил в своем раннем рассказе «Зверь в пещере» (1905). Характеристика Лавкрафтом своего стиля в 1915 году такова: «предположим, я перенял свой особый стиль у Аддисона, Свифта, Джонсона и Гиббона» – она как раз подходит для этого этапа его карьеры. Действительно, на протяжении большей части его ранних работ наблюдается любопытный разрыв между его беллетристикой и поэзией, с одной стороны, полной аффектов восемнадцатого века, и его научными и философскими работами, написанными в сильной, прямой, лаконичной прозе, напоминающей Свифта или Томаса Генри Хаксли. Его ранние письма отражают раскол; отмечая свои литературные предпочтения, он пишет в письме 1918 года (адресованном как из « Will's Cofee House/ Рассел-стрит, Ковент-Гарден, Лондон»):
«Мне нравятся романы Дж. Фенимора Купера и Н. Готорна, а также стихи О. У. Холмса. Критические диссертации Дж. Р. Лоуэлла также удовлетворяют мой вкус. . . . При повторном прочтении я нахожу, что мистер Эмерсон не совсем лишен здравого смысла, хотя я предпочитаю моего старшего друга, мистера Аддисона».
Натуральный восемнадцатый век! Все это очень умно, но никогда нельзя быть до конца уверенным, действительно ли Лавкрафт пишет с насмешкой или же каким-то образом пытается психологически перенестись в восемнадцатый век. Но за несколько месяцев до этого, в жарком споре о религии, Лавкрафт писал следующее:
«Что я такое? Какова природа энергии вокруг меня, и как она влияет на меня? До сих пор я не видел ничего, что могло бы дать мне представление о том, что космическая сила – это проявление ума и воли, подобных моей собственной, бесконечно увеличенной; мощное и целеустремленное сознание, которое имеет дело индивидуально и непосредственно с жалкими обитателями жалкой маленькой мухобойки на задней двери микроскопической Вселенной, и которое выделяет это гнилостное нарост как единственное место, куда можно послать рожденного от лжи сына, чья миссия состоит в том, чтобы искупить эти проклятые мухобойки, населенные вшами, которых мы называем человеческими существами – еще чего! Простите за «еще чего!» Хочется воскликнуть «еще чего!» много раз, но из вежливости я говорю только одно. Но все это так по-детски. Я не могу не согласиться с философией, которая заставила бы эту дрянь лезть мне в глотку. «Что я имею против религии?» А вот что!»
Этот отрывок на самом деле гораздо более риторически сложен, чем предыдущий, но он так прост и прямолинеен – этот разговорный язык, пародия, пикантные сравнения и риторические вопросы. Как будто Лавкрафт, когда его подстрекают к спорам о важных для него вопросах, сбрасывает свой архаизм, как плащ, и пишет с энергией и силой, которые мы видим в поздней художественной литературе.
С годами письма Лавкрафта становятся все длиннее и запутаннее, наполняясь пространными философскими, историческими и литературными изысканиями. Но что еще более важно, разрыв между его беллетристикой и его эссе сужается и, наконец, исчезает, так что в рассказе «За гранью времен» (1934-35) основная часть повествования имеет ту же самую сильную прямоту, что и его письма, за исключением того, что по мере приближения кульминации и Лавкрафт постепенно модулирует темп рассказа и поднимает тон на более высокий уровень, вводя эмоциональные слова, чтобы подготовить читателя к катастрофическому завершению.
К настоящему времени уже ясно, что письма Лавкрафта содержат массу информации; и прежде чем закончить некоторые наблюдения о месте писем Лавкрафта в его работе, было бы неплохо дать широкое представление об их разнообразной важности для исследований Лавкрафта. Без писем мы не знали бы об участии Лавкрафта в подавляющем большинстве редакций, от «Пепла» К. М. Эдди до «Вне времени» Хейзел Хилд; в последние годы именно работа с неопубликованными письмами привели к добавлению нескольких новых редакций «Пепла», «Дерева на холме» и «Эксгумации» Дуэйна У. Римела, «Ловушки» Генри С. Уайтхеда, «Ночного океана» Р. Х. Барлоу к корпусу трудов Лавкрафта. Мы узнаем бесчисленные подробности о его творчестве, даты рассказов, стихов и эссе; публикации произведений, не известных ранее, источники и происхождение произведений – а также неисчислимые подробности о деталях его жизни. Например, можно было бы написать целую книгу о двух годах жизни Лавкрафта (1924-26) в Нью-Йорке исключительно из порядка 200 000 слов в письмах к его тете Лилиан.
Но что еще более важно, мы узнаем о проницательности Лавкрафта как мыслителя: о его увлечении античной философией, философией Ницше и социал-дарвинистов, об «Упадке Запада» Шпенглера и «Нашем знании о внешнем мире» Бертрана Рассела; о его мощной материалистической позиции, выраженной в его письмах гораздо более убедительно, чем в эссе – и о смене этой позиции в свете Эйнштейна, Планка и астрофизиков; о его возвышенной позиции, выраженно осуждающей традиционную религию; его эстетическая теория, основанная на По и упадничестве и постоянно уточняемая в доктрину некоммерческого «самовыражения»; растущее внимание, уделяемое в его последние годы проблемам мировой экономики и правительства, до такой степени, что Лавкрафт стал социалистом, который хотел, чтобы Рузвельт был еще смелее в своих реформах. Все эти вещи мы знали бы смутно и, возможно, совсем не знали бы без писем: длинные отступления от политической и экономической системы Древних и Великой Расы в «Хребтах безумия» внезапно обретают смысл, учитывая более поздние интересы Лавкрафта; беглые намеки на Эйнштейна и на «внутриатомное взаимодействие» в «Заброшенном доме» и «Снах в ведьмином доме» смутно отражают примирение материализма с современной неопределенностью; и, что еще более глубоко, все более космический размах его позднейшей фантастики является отголоском расширения его мысли от раннего увлечения красотой поэтов эпохи королевы Анны до его позднейших интересов в природе мира и Вселенной.
Что же тогда значили для него письма – и что они значат для нас? На первую часть вопроса ответить легче, чем на вторую, ибо Лавкрафт недвусмысленно утверждал, что переписка по существу является заменой разговора. Как в начале, так и в конце своей карьеры он свидетельствовал о важности переписки:
Что касается писем, то мой случай своеобразен. Я пишу такие вещи точно так же легко и быстро, как произносил бы те же самые темы в разговоре; действительно, эпистолярное выражение у меня в значительной степени заменяет разговор, так как мое состояние нервной прострации становится все более и более острым. Я не могу больше говорить и становлюсь таким же молчаливым, как сам зритель! Моя болтливость распространяется и на бумагу.
Как человек очень уединенной жизни, я встречал очень мало разных людей в юности – и поэтому был чрезвычайно узок и провинциален. Позже, когда литературная деятельность привела меня к контакту с самыми разными типами людей, я обнаружил, что мне открыты десятки точек зрения, которые иначе никогда бы не пришли мне в голову. Мое понимание и симпатии расширились, и многие из моих социальных, политических и экономических взглядов были изменены в результате увеличения знаний. Только переписка могла бы привести к такому расширению, ибо невозможно было бы посетить все области и встретиться со всеми этими людьми, вовлеченных в это дело, в то время как книги никогда не могли бы говорить или обсуждать.
Многие критики, по-видимому, усматривают в этом использовании переписки в качестве заместительной беседы еще один признак эксцентричности Лавкрафта, как будто он не мог вести личные отношения иначе как на бумаге. Но с кем он мог обсуждать такие философские и литературные вопросы среди своих известных знакомых в Провиденсе? Конечно, К. М. Эдди не так стимулировал Лавкрафта как Кларк Эштон Смит или Роберт И. Говард и Нью-Йоркский период Лавкрафта опровергают картину Лавкрафта как молчаливого затворника. Ум Лавкрафта просто нуждался в разнообразном стимуле и переписках со всевозможными единомышленниками, каждый из которых обладал совершенно разными характерами и интересами.
Единственным недостатком во всем этом было то, что Лавкрафт почти никогда не переписывался со своим интеллектуальным ровней, так что его собственные аргументы и опровержения – иногда поверхностные или ошибочные – могли казаться триумфами логического рассуждения. Лавкрафту было очень легко разрушить идеализм Мориса У. Мо или идеализм его оппонента Викендена; только Джеймс Ф. Мортон, Альфред Гальпин, Роберт И. Говард и особенно малоизвестный, но блестящий любитель Эрнест А. Эдкинс могли сравниться с ним интеллектуально. Нельзя не желать, чтобы Лавкрафт мог соответствовать истинному авторитету в некоторых областях – философии, колониальной истории, общей литературе, – о которых он говорил с такой очевидной эрудицией. Конечно, в более поздние годы, когда большинство его корреспондентов годились ему в сыновья, Лавкрафту не составляло труда отказаться от оккультистских наклонностей Нильса Х. Фроума, невероятно ошибочных взглядов на секс Вудберна Харриса или элементарных исторических ошибок Бернарда Остина Дуайера; у него, возможно, было немного больше проблем с мистицизмом Хьюма.
На обвинение – часто выдвигаемое в последние годы – что Лавкрафт «зря потратил время», написав так много писем, мы должны ответить более критично. Обвинение содержит скрытую предпосылку, что, поскольку Лавкрафт в настоящее время наиболее известен своими историями, он должен был написать больше из них и меньше писем. Эта предпосылка сомнительна по нескольким причинам. Лавкрафт, конечно, хорошо известен своей фантастикой сейчас, но кто может сказать, что это внимание сохранится в будущем? Нынешний литературный статус Горация Уолпола покоится не на «Замке Отранто» или других его вымыслах (ныне имеющих лишь историческое значение), а на тысячах писем, написанных им за свою карьеру: именно эти письма были щедро и кропотливо отредактированы в знаковом сорока восьмитомном издании издательства Йельского университета. Томаса Грея почитают и как поэта, и как эпистолярия, а письма Уильяма Купера теперь значительно превосходят его традиционную поэзию в критическом отношении. Более того, нет никакой уверенности в том, что Лавкрафт написал бы больше рассказов, даже если бы он сократил свою переписку, поскольку его художественное творчество всегда было спорадическим явлением, зависящим от настроения, вдохновения и многих других личных факторов.
Но даже если Лавкрафт продолжает привлекать внимание будущих поколений своими рассказами (что, впрочем, весьма вероятно и вполне оправданно, поскольку в художественной литературе есть сложности и глубины, которые ученые только сейчас исследуют), утверждение, что Лавкрафт «зря потратил время» в своей переписке, подразумевает, что мы лучше Лавкрафта знаем, что он должен был сделать со своей жизнью. Но он вел свою жизнь в угоду себе, а не нам, и совершенно ясно, что переписка была для него очень важна. Если бы он никогда не писал никаких рассказов, а только письма, это, конечно, было бы нашей потерей, но это было бы его прерогативой.
Мир писем Лавкрафта неизмеримо богат; можно бесконечно перечитывать письма и каждый раз находить что-то новое. Публикация его полной переписки может быть несбыточной мечтой, но она стоит того, чтобы мы ее сохранили. Образ сотен переплетенных томов писем, затмевающих до ничтожности дюжину или около того томов того, что было бы его собранием художественной литературы, поэзии и эссе, заставит нас понять все литературные и личные достижения Г. Ф. Лавкрафта, человека, который жил, чтобы писать и писал, чтобы жить.
Рассуждая о литературных жанрах, порой сложно уместить произведение в узкие рамки фэнтези, хоррора или научной фантастики. И до появления Weird Tales никакой из журналов не мог соединить в себе разноплановые произведения под одной обложкой, что в свою очередь удалось новому журналу. На протяжении 30 лет Weird Tales являлся отправной точкой для широкого круга писателей – от Г. Ф. Лавкрафта до Теннесси Уильямса и К. Л. Мур. Журнал стал первым специализированным изданием, истории в котором были посвящены бурно растущему жанру фантастической литературы и основано всего за три года до того, как первый журнал «Scientifiction», Amazing Stories, обосновался на журнальных полках в 1926 году. История журнала – это прекрасный пример борьбы, которая помогла многим начать карьеру в жанре фантастика.
Журнал Weird Tales был детищем Джейкоба Кларка Хеннебергера, который работал в начале своей карьеры над несколькими фэнзинами, включая успешный College Humor. В 1922 году он основал компанию Rural Publications, Inc. вместе с Дж. М. Лансингером, с намерением заработать на ниве бульварных журналов. В юности Хеннебергер зачитывался рассказами Эдгара Аллана По, и журналист хотел создать издание, в котором были бы собраны истории, которые не совсем втискиваются в определенные рамки, надеясь, что это принесет большой успех. Он отметил, многие писатели хотели публиковать рассказы, которые нельзя было отнести к конкретному жанру; рассказы, которые включали бы элементы фантастики, странные и мистические:
«Должен признаться, что главный мотив создания Weird Tales – это дать писателю свободу выражать свои самые сокровенные чувства в манере, подобающей великой литературе».
После своего образования компания начала издавать два журнала: Real Detective Tales and Mystery Stories и Weird Tales. В то время рынок палп-журналов опирался на ряд популярных, протонаучных фантастических историй, историй в жанре фэнтези и страшных историй (таких как рассказы Эдгара Райса Берроуза). Weird Tales станет первым, кто будет публиковать исключительно фантастику и литературу ужасов на рынке журналов.
Первый номер Weird Tales увидел свет в марте 1923 года под редакцией Эдвина Бэйрда и стоил 25 центов, что в то время было высокой ценой для палп-журнала. При содействии коллег-писателей Фарнсуорта Райта и Отиса Клайна журнал стал выглядеть многообещающим, и в течение следующих двух выпусков Бэйрд привлек нескольких интересных авторов: Кларка Эштона Смита и Фрэнсиса Стивенса – яркие фигуры среди безвестных фамилий. В то же время, подающий надежды писатель Г. Ф. Лавкрафт, открыл для себя Weird Tales и отправил Бэйрду целых пять своих историй, причем все они были напечатаны с одним пробелом меж строк [Бэйрду требовался двойной пропуск – прим. переводчика]. Бэйрд отверг каждую из них, указав Лавкрафту, что, хотя они ему и нравятся, они должны быть перепечатаны должным образом. Лавкрафт отказался, но в конце концов перепечатал и отправил по почте свой рассказ «Дагон», который был куплен и помещен в октябрьский номер 1923 года вместе с рассказами Сибери Куинна и Эдгара Аллана По. Вместе с Лавкрафтом пришли и другие авторы: он уговорил Фрэнка Белнапа Лонга присоединиться и сам продолжил присылать свои рассказы, став одной из основных фигур журнала.
Аудитория журнала была небольшой, он с трудом завоевывал популярность среди большого количества конкурирующих журналов. Были приняты некоторые меры, такие как изменение размера журнала, но через год после выхода долги достигли более 40 000 долларов и Weird Tales оказался на грани банкротства. Хеннебергер был вынужден заключить специальную сделку с кредитором журнала и печатником Б. Корнелиусом, что позволило журналу остаться на плаву.
Финансовые проблемы усугублялись отсутствием энтузиазма у Эдвина Бэйрда по поводу содержания журнала. Растущие долги и скудное наполнение журнала заставило Хеннебергера уволил Бэйрда из Weird Tales, сохранив его место редактора в Real Detective Tales, где его интересы были более созвучны с публикуемым материалом. Затем Хеннебергер обратился к единственному автору, от которого он приказал Бэйрду принимать рассказы при каждом случае – Г. Ф. Лавкрафту. Лавкрафт и его жена, однако, противились переезду в более прохладный Чикаго. Хеннебергер сделал беспрецедентное предложение: Лавкрафту будет выплачено жалование за 10 недель вперед, и ему будет предоставлена свобода действий, когда дело дойдет до редактирования журнала. Когда Лавкрафт отклонил предложение, Хеннебергер обратился к бывшему помощнику Бэйрда, Фарнсуорту Райту, который стал главным редактором журнала. Помощником был назначен Уильям Шпренгер, который был привлечен в качестве секретаря-казначея журнала.
Родившийся в 1888 году в Калифорнии, Фарнсуорт Райт оказался в Чикаго после службы во Франции во время Первой Мировой войны, где он был переводчиком. Он рано стал приверженцем фантастики, и был поклонником таких авторов, как Уильям Моррис. Вернувшись в Соединенные Штаты, он устроился на работу в Чикаго Геральд и в конце концов стал писать для компании Хеннебергера. Когда Хеннебергер запустил Weird Tales, Райту были доступны для чтения присылаемые рукописи; к тому же он сам писал истории. Он опубликовал в журнале несколько коротких рассказов: «The Closing Hand» (март 1923), «The Snake Fiend» (апрель 1923), «The Teak-Wood Shrine» (сентябрь 1923), «An Adventure in the Fourth Dimension» (октябрь 1923), «Poisoned» (ноябрь 1923) и «The Great Panjandrum» (ноябрь 1924). Однако, несмотря на то, что он приложил руку к некоторым художественным произведениям, его настоящее наследие связано с его работой в качестве редактора журнала.
Придя на должность Бэйрда, Райт приложил титанические усилия, чтобы вернуть журнал из мертвых. На протяжении большей части 1924 года он был занят работой, скопившейся от своего предшественника. Много позже он смог начать принимать новые рассказы от таких авторов, как Сибери Куинн и Кларк Эштон Смит, которые стали главными именами в журнале. Райт тесно сотрудничал со своими авторами, постепенно создавая новый резерв талантов. В течение следующих двух лет он покупал рассказы у таких авторов, как Роберт С. Карр («The Flying Halfback», сентябрь 1925 года), Эдмонд Гамильтон («The Monster God of Mamurth», август 1926 года), Теннесси Уильямс («The Vengeance of Nitocris», август 1928 года) и К. Л. Мур («Shambleau», ноябрь 1933 года) – каждый из них продолжит свою карьеру. Когда Райт наткнулся на письмо Мур, он, как сообщается, закрыл офис Weird Tales в Чикаго, чтобы отпраздновать нахождение такой истории. Журнал превратился из места публикации посредственной беллетристики в гораздо более сильную площадку, которая имела огромное влияние на жанр.
Райт был эксцентричным человеком со странными вкусами, которые помогли определить тон и стиль журнала. У него была неконтролируемая дрожь из-за болезни Паркинсона и он тихо говорил. Раймонд Палмер описал его как «редактора, у которого есть реальный физический недостаток. Но как это уместно для ''странного'' журнала». Из-за своих странных вкусов Райт часто был вынужден лавировать меж двух направлений журнала; некоторые читатели требовали больше научно обоснованных историй, в то время как другие настаивали на том, что желательны более готические рассказы. Это коснулось и самого Лавкрафта, когда его повесть в нескольких частях «Хребты безумия» была напечатана в Astounding Science Fiction, после того как была отвергнута Weird Tales: читатели жаловались, что ему не хватает научной базы. В конце 1920-х годов Weird Tales вступил в новое состязание за внимание читателей, главным образом со знаковым журналом Хьюго Гернсбека Amazing Stories, первого специализированного журнала с только научно-фантастическими историями. За ним последовали и другие, поскольку область научной фантастики обрастала новыми публикациями весь остаток десятилетия и далее. Weird Tales сделал все возможное, чтобы выделяться на полках, особенно это заметно с приходом Маргарет Брундидж в качестве основного художника журнала, чьи смелые обложки, безусловно, привлекали внимание.
Weird Tales столкнулись с кризисом в середине 1930-х годов: на горизонте маячила Великая депрессия, а несколько главных авторов журнала скончались. Генри С. Уайтхед умер в 1932 году, за ним последовали Арлтон Иди в 1935 году и создатель Конана-завоевателя Роберт И. Говард, который умер от своей собственной руки годом позже, в 1936 году. Самый большой удар был нанесен в 1937 году, когда главный автор журнала, Г. Ф. Лавкрафт, скончался из-за рака тонкого кишечника. Сам Райт страдал от ряда проблем со здоровьем, начиная с сонной болезни, которую он подхватил во время Первой Мировой войны. В 1921 году у него обнаружили болезнь Паркинсона, которая прогрессировала все время, пока он редактировал журнал. Журнал также столкнулся с финансовыми трудностями, пришлось урезать зарплату своим сотрудникам. Но журнал в конце концов восстановил свои позиции и расплатился с долгами. Спонсоры журнала реорганизовались в Popular Fiction Company. Хеннебергер, однако, больше никогда не контролировал свою компанию полностью.
Конец 1930-х годов ознаменовался продолжающимися трудностями для журнала. В 1938 году Хеннебергер продал свою долю компании Уильяму Делани, владельцу журнала Short Stories. В 1940 году Райт ушел с поста главного редактора журнала и перенес операцию, чтобы справиться с болезнью Паркинсона, но в 1940 году скончался. Weird Tales оказался под особым давлением, когда он был перенесен в Нью-Йорк – из-за журналов-подражателей. Один из них, Strange Stories, под редакцией Морта Вайзингера, был выпущен в январе 1939 года, но просуществовал всего два года, прежде чем исчез, будучи дешевой копией Weird Tales. Два месяца спустя Street & Smith, компания, которая публиковала Astounding Science Fiction, запустила Unknown, под редакторством Джона У. Кэмпбелла-младшего. Судьба его была незавидна, и его издание отменили в 1943 году из-за нехватки бумаги и плохих продаж.
В апреле 1940 года новый редактор Дороти Макилрайт возглавила журнал. Она будет ответственна за появление нового поколения писателей, таких как Рэй Брэдбери, Фредерик Браун, Фриц Лейбер-младший и Маргарет Сент-Клер. Макилрайт родилась в Онтарио 14 октября 1891 года. После окончания колледжа в Макгилле в 1914 году она переехала в Соединенные Штаты и работала в компании Doubleday, в конечном итоге став помощником редактора журнала Short Stories, который принадлежал компании Short Stories, Inc. В 1938 году компания выкупила у Хеннебергера Weird Tales и перенесла свои офисы в Нью-Йорк. Когда здоровье Райта пошатнулось, Макилрайт, которая теперь отвечала за рассказы, помогла Фарнсуорту с его обязанностями, в конечном счете заменив его весной 1940 года.
Этот переход ознаменовал собой серьезные перемены для журнала. Работа Макилрайт была направлена на то, чтобы смягчить содержание и обложки Делани, который увеличил размер журнала и в то же время уменьшил зарплату авторам. Изменения имели прямо противоположный эффект: доходы от журнала снизились из-за Второй Мировой войны, которая стала серьезным препятствием для периодических изданий. Макилрайт также упоминается как младший редактор, в отличии от Райта, который просто не мог соответствовать эксцентричным вкусам своего предшественника, что еще больше повлияло на тон и характер журнала. В последние годы 1940-х наполнение журнала стало менее качественным. Столкнувшись с низкими ставками оплаты труда, многие из оставшихся авторов журналов попробовали свои таланты в других, конкурирующих изданиях. Конец был близок. Weird Tales был сокращен до размера дайджеста в последней отчаянной попытке сэкономить на расходах. Это не сработало, и последний выпуск Weird Tales был продан в 1954 году. Это был закат выходившего три десятилетия крупного журнала, повлиявшего на несколько жанров литературы.
Однако, имя Weird Tales не кануло в бездну. Было предпринято несколько попыток возродить журнал, в краткосрочной перспективе в 1970-х и в виде нескольких сборников в 1980-х годах. В конце 1980-х годов Weird Tales был возвращен к жизни редакторами Джорджем Скизерсом, Джоном Грегори Бетанкуром и Дарреллом Швейцером, и издавался в 1990-х годах. В 2005 году название было продано компании Wildside Press, которая переделала журнал, назначив Энн Вандермеер в качестве редактора. Под ее крылом журнал стал очень успешным, получив премию «Хьюго» в 2009 году и представив новое поколение авторов и новое лицо странной фантастики. В 2011 году журнал был продан Nth Dimensions Media и взял новый и стремительный старт. По состоянию на 2013 год журнал продолжает двигаться вперед.