Когда в киосках появились первые номера журнала “Fantastyka”, в книжных магазинах «правили бал» социологические романы Зайделя, Орамуса, Внук-Липиньского, Жвикевича. В журнале “Fantastyka”, в приложениях к другим журналам и фэнзинах новая польская проза пошла вперед и в то же время шагнула назад. Она отказалась от прогнозов, избавилась от унифицированного космического фона. Политические вопросы она отметила галочкой, меньше увлекалась Цивилизацией, Космосом… пошла в исследование внутреннего мира индивидуума, мучающих его страстных желаний и кошмаров. Сменила направление интереса – с прогностики на художественность, отношение в излагаемому – с материалистического (сциентического) на метафизическое и религиозное. Вместо стандартных видений миров будущего мы взрастили сотни цветов в художественных садах фантазии.
Мы по-своему открыли «новую волну». Речь идет не о нас, работавших в редакциях журналов “Fantastyka” и “Nowa Fantastyka”, это был длительный и объективный процесс. Летом 1982 года, уже после отправления в типографию первого номера журнала “Fantastyka”, мне в руки попал томик “Sindbad na RQM 57/Синдбад на RQM 57”Виктора Жвикевича из издательской серии “Stało sie jutro”.
Особенный климат, акцент на КАК, а не на ЧТО рассказано – все это разъясняло, сколь многим играм и личностям находится место в фантастике. Также ранний текст Марека Орамуса“Drwale I dziewczyna/Дровосеки и девушка”
и “Twerdza Trzech Studni/Крепость Трех Колодцев”Ярослава Гжендовича предвещали многие из будущих открытий.
Действительность против действительности
Польская фантастика восьмидесятых и более поздних годов – это парад индивидуальностей и различий. Появлялись рассказы – ключи к новым мирам. Было жаль этих миров на один рассказ. Поэтому многие герои – такие как командор Хорник, ведьмак Геральт, Энкель, Камешек или журналист Томашевский взошли на арену повестей и романов.
Посмотрим на это с высоты птичьего полета. После нарушавшей законы рациональности фантастики (Марек Баранецкий,
Анджей Зимняк,
Кшиштоф Коханьский),
после литературы в стиле панк (Яцек Пекара,
Гжегож Друкарчик),
после невероятных дебютов Марека Хуберата,
Анджея Сапковского,
Яцека Дукая,
Мацея Жердзиньского
(и возвращения Анджея Земяньского)
мы можем читать обновленную социологическую фантастику (Рафал Земкевич),
После войны польские фантасты ориентировались на избирательно переводившуюся американскую новую фантастику и соцреалистическую советскую фантастику. Более поздняя проза братьев Стругацких, Кира Булычева дала нашим автором конструктивный урок литературного бунта.
Царствовал Станислав Лем.
Это он после короткого соцреалистического эпизода предложил не только польскому воображению специфический взгляд на космос, инопланетный разум, проблему случайности и искусственного разума. Он придумал в своих эссе фантоматику, доносил до читателя и высмеивал англосакскую фантастику и футурологию. Знаменитое «Podróż jedenasta/Одиннадцатое путешествие», в котором Ийон Тихий прилетает на планету, где живут люди, выдающие себя за роботов,
и повесть «Kongress Futurologiczny/Футурологический конгресс/»
— это предтечи более поздней социологической фантастики; «Solaris/Солярис»
и «Głos Pana/Глас Господень»
— религиозной.
Из Лема «есть пошли» писатели-ровесники (Кшиштоф Борунь и Анджей Трепка,
Адам Холлянек,
Чеслав Хрущевский,
Стефан Вейнфельд,
Богдан Петецкий),
а также писатели следующего поколения (Конрад Фиалковский,
Януш Зайдель,
Адам Висьневский-Снерг).
Станислав Лем создал мир НФ и установил его законы и правила. Снерг и Зайдель после некоторого периода ученичества модифицировали модель, обогащая ее результатами своих исканий – Снерг добавил философские хлопоты с бытием, Зайдель – навязчивую идею свободы.
Внимательно читаемые Кшиштоф Борунь и Анджей Трепка тоже не ограничиваются поддержкой коммуны, прогресса и чудес космической цивилизации. Борунь за четыре десятилетия до фантастики, обратившейся к польским реалиям, публикует смелые рассказы “Koszmar/Кошмар” и “Antyświat/Антимир”.
У Чеслава Хрущевского находим вызывающе сказочное изложение. Богдан Петецкий первым стал развивать космическую оперу.
В предисловии к антологии «PL+50»Дукай вспоминает о незаконченном, уничтоженном автором «Wizje przyszłości/Видения будущего». Адам Мицкевич,
который в “Дзядах/Dziady”
и “Балладах и романсах/Ballady i romanse”
заложил фундамент польского horror-а, в «Видении…» проявил разносторонний интерес a la Жюль Верн и катастрофическую фантазию в стиле Шпенглера или Виткация.
Предтечей фантастики был также Мечислав Смолярский с его романом “Miasto Światlości/Город Света”,
у которого возможно кое-что одолжил сам Олдос Хаксли для антиутопии «Brave New World/О дивный новый мир».
Сигурд Виснëвский за одиннадцать лет до Герберта Уэллса написал новеллу “Niewidzialny/Невидимый”.
О неоцененном должным образом предвестнике польского horror-а Стефане Грабиньском с уважением писали Кароль Ижиковский и Станислав Лем.
А Владислав Реймонт издал в 1924 году антибольшевистскую, замечательную в литературном отношении повесть “Bunt/Бунт” о восставших животных.
Книга переводилась на английский, поэтому кто знает, не воодушевила ли она Джорджа Оруэлла на написание несколькими годами позже повести «Animal Farm/Скотный двор».
Также наши современные фантасты-социологи имели «предков». В книге “Lem I inne/Лем и другие”Анджей Стофф показывает, что Мицкевич, Реймонт, Прус пытали счастья на ниве фантастики, но в то время не существовало готового эстетического канона, в котором они могли бы выразить свои видения и предостережения.
Некоторые фантастические идеи Болеслава Пруса оказались в романе “Lalka/Кукла”.
Ближе всех к удачной реализации научной фантастики был Реймонт; пересказанный Стоффом замысел «Нового человечества» напоминает сюжет «Метрополиса». Реймонт работал над ним в 1924 году – именно тогда очарованный Нью-Йорком Фриц Ланг начал размышлять над «Метрополисом».
12. На стр. 10--11 напечатана статья Мацея Паровского/Maciej Parowski, которая называется:
ПРЕДТЕЧИ, НАСЛЕДНИКИ, БУНТОВЩИКИ…
(Prekursorzy, naśladowcy, buntownicy...)
Еще в начале 1980-х годов мы втихомолку обвиняли польскую научную фантастику во вторичности. Политическое рабство устанавливало очевидные границы игре воображения; вдобавок научную фантастику считали авангардом новой цивилизации, а мы в техническом и цивилизационном отношении влачились в хвосте. Собственно, только Станислав Лем (в 1973 году к нему присоединился Адам Висьневский-Снерг) доказал, что можно иметь плохую электронику и в то же время — фантастику на мировом уровне. Однако в то, что грядут хорошие, урожайные годы для польской научной фантастики, верили только самые неисправимые фантасты.
Начало положил уже в 1979 году Эдмунд Внук-Липиньский романом “Wir pamięci/Круговорот памяти”.
Затем Януш Зайдель,
а за ними несколько фантастов-социологов в серии бунтарских романов суммировали достижения коммуны, как мрачный, но литературно интересный опыт. Взорвавшаяся позже на страницах журнала “Fantastyka” молодая фантастика повела фантастику на пажити новых художественных и философских вызовов.
Изменилась модель фантастической истории и ее героя. Фантастика ушла из космоса, отправилась на Землю и внутрь человека. Она стала Литературным Явлением. В соответствии с определением профессора Ставиньского, она предложила новую Тематику и Поэтику, эту фантастику создавала Плеяда Новых Имен, поддерживало фэновское движение, словом – родилась Новая Модель Литературной Жизни.
Мы без утрат и разрывов в традиции перенесли эту модель во времена свободы, а к «Новой (уже) Фантастике»
добавился “Fenix”.
Главное течение перенесло попытку перелома 1989–1990 годов гораздо тяжелее. Фантастика генерировала внутреннюю критику писателей и заинтересовала университетских исследователей, которые анализировали ее уже без культурных комплексов и помощи цензора. Фантастическая антология Яцека Дукая“PL+50. Historie przyszłości/Польша+50. Сказания будущего”, в которой наряду с известными фантастами выступили сам Станислав Лем и выдающиеся социологи, а также писатели главного литературного течения, показывает, насколько далеко это зашло.
Черт бы побрал это… как же оно называлось… фантастическое гетто!
Постепенно литературный horror сошел на второй план. Разумеется, продолжали появляться важные для жанра произведения, такие как «Я – легенда» (1954, “I Am Legend”)Ричарда Мэтисона,
«Призрак дома на холме» (1959, “The Haunting of Hill House”)Ширли Джексон
и «Что-то странное грядет» (1963, “Something Wicked This Way Comes”)Рея Брэдбери,
но палочку лидера перехватило кино (к классическим чудовищам добавились послевоенные страхи перед Бомбой, Инопланетянами и Наукой), а несколько позже к нему пристроились комиксы и телевидение. Комиксы, особенно серии «ужасов» издательства «Entertaining Comics», благодаря яркости и дословности, балансирующей на грани мерзости, стали впрыском свежей крови, оживляя эстетику horror-а (вспомним, что в 50-х годах XX века в американском кино все еще действовали сильные ограничения, и некоторых вещей ни в коем случае не дозволялось показывать). Именно комиксы стали оплотом gore – кровавого horror-а.
и несколько позже «Изгоняющий дьявола» (1971, “Exorcist”)Питера Блэтти,
использовавшие для устрашения религиозные мотивы, имели успех и воодушевили многих последователей. Однако подлинным ренессансом литературный horror обязан другому писателю. Когда в 1974 году вышел из печати роман «Кэрри» (1974, “Carry”),
а годом позже – роман «Салимов удел» (1975, “Salem’s Lot”), horror обрел свою суперзвезду.
Огромный успех книг Стивена Кинга привел к тому, что horror вновь вошел в моду. Энн Райс в романе «Интервью с вампиром» (1976, “Interview with the Vampire") придала новый колорит образу вампира и увлекла за собой остальных поклонников;
сделали карьеру Дин Кунц
и Джеймс Херберт,
а Клайв Баркер своими «Книгами крови» (1984—1985, “Book of Blood”) погружался глубже в страну боли и отвращения, чем кто бы то ни было до него.
Несколько позже Баркер превратился в образцового писателя для молодых авторов, сочиняющих экстремально кровавую разновидность horror-а – splatterpunk. Появлялись психологические, медицинские, метафизические, космические "ужастики" – но все они все так же старались пробуждать у читателей страх. Ибо в конце концов horror – для тех, кто любит бояться. И это осталось неизменным.