Михаил Гаёхо. Человек послушный // Новый мир. — 2019. — № 4. (Номинировал Андрей Василевский):
Евгений Лесин:
Забавная антиутопия.
Хотя почему антиутопия? Вполне себе адекватно описывает наши дни. И наше так называемое прошлое. Так называемые «фантастические допущения», на мой взгляд, только мешают социальной составляющей. А она достаточно сильная. Современные, новомодные или изобретенные автором слова и реалии «из будущего», конечно, утомляют и отвлекают. Ну так – фантастика.
Есть и очевидные недочеты. Ну вот, например: «Жваков достал гаджет (тот же фон, естественно, но в другой ипостаси), чтоб сфоткаться в новом прикиде, но тут же убрал под осудительными взглядами соседей». Почти ни одного человеческого русского слова, а если подобные слова и попадаются, то это какие-то осудительные взгляды соседей. Почему осудительные, а не осуждающие? Актеры, конечно, говорят «волнительно» вместо «волнующе», ну так то ж актеры – они не то что не люди, они даже и не роботы.
Есть и очевидные удачи: «Целью того, что впоследствии стало называться войной, первоначально были именно трупы, остающиеся на поле битвы, — сказал Ираклий, — только в наше время их уже не подают к столу». Именно так. И никак иначе.
В целом – очень хороший рассказ. Про нас про всех, какая к черту фантастика.
Ирина Епифанова:
Социальная фантастика/антиутопия. Любопытная попытка в рамках рассказа смоделировать общество абсолютного принятия и показать, как власти пытаются вывести новый вид — «человека послушного» (возможно, только зря автор раскрывает все козыри сразу в названии).
Люди в этом мире, включая двух главных персонажей, бесконечно кочуют по каким-то шоу, лекциям, презентациям и прочим ивентам, за которые получают очки социального рейтинга (тема не нова, вспомним хотя бы сериал «Чёрное зеркало»), попутно у них создаётся иллюзия, будто они на что-то влияют (голосовалки). Незаметно для себя они превращаются в безропотные винтики и способны проглотить и оправдать абсолютно всё. И только смерть любимой женщины, кажется, способна пошатнуть благостно-равнодушно-всепринимающую картину мира главного героя.
По стилю и атмосфере вспоминаются сразу и Стругацкие, и Кафка, и «Посторонний» Камю. Мне, пожалуй, немного не хватило фактуры в описании системы рейтингов, довольно абстрактно описано, как это работает. Тем не менее умело удалось создать атмосферу давящего равнодушия и передать трагедию маленького человека, в самой природе которого — приспосабливаться, и тут он пытается приспособиться к нечеловеческой совершенно этике.
Екатерина Писарева:
Сдержанный рассказ Михаила Гаёхо «Человек послушный» – о мире будущего, в котором существуют хиросиги, баллы гражданского рейтинга, фестивали военной реконструкции и общество добровольных доноров, мечтающих совершить благое дело во имя «дорогого и любимого». Вполне себе любопытный рассказ-антиутопия, кажущийся зарисовкой повести или чего-то более глобального.
Интересно, что Гаёхо ничего не объясняет, практически не вдается в подробности того, как устроено общество – он предлагает читателю самому дорисовать мир, который ему показывают. Нам рассказывают, что есть два типа людей – «человек разумный» и «человек послушный», «послушные» добровольно жертвуют свои органы «разумным». Мы знакомимся с двумя героями – Бакиным и Жваковым, одному из которых названивает некая Валентина. По ходу дела мы понимаем, что Валентина – возлюбленная Жвакова, находится в неведомом монастыре. Из инерционной жизни Жвакова выводит экстренная ситуация – его Валентина, кажется, стала добровольным донором (это Жваков узнает из книги памяти, в которую вносится такая информация как дань уважения донору).
В рассказе есть много философских рассуждений о том, что мир будущего может проделать с мозгом человека, его сознанием. Разбираться во всем этом интересно, текст требует внимательного прочтения и перечитывания. Если честно, мне почему-то вспомнилась странная комедия «Тони Эрдманн» немки Марин Аде – там была та же гнетущая ледяная атмосфера, когда герои делают абсурдные и странные вещи; кому-то даже смешно, но мне было бы жутко оказаться среди них. Собственно, я бы посмотрела фильм по рассказу «Человек послушный» – на мой субъективный взгляд, это очень кинематографичное произведение, дающее и режиссеру, и сценаристам большой простор для воображения.
Это прекрасная книга (или это надо называть повестью, не знаю), и удивительно, что она не номинирована на прочие премии. Была, к примеру, философская премия имени Пятигорского. К тому же книга-повесть хороша ещё тем, что небольшого объёма — чуть больше двух листов.
Впрочем, рассказ Даниила Хармса «Власть» ещё меньше — в нём всего две страницы.
Что происходит у Хармса? Там беседуют Фаол и Мышин, примерно так:
«Фаол сказал: «Мы грешим и творим добро вслепую. Один стряпчий ехал на велосипеде и вдруг, доехав до Казанского Собора, исчез. Знает ли он, что дано было сотворить ему: добро или зло? Или такой случай: один артист купил себе шубу и якобы сотворил добро той старушке, которая, нуждаясь, продавала эту шубу, но зато другой старушке, а именно своей матери, которая жила у артиста и обыкновенно спала в прихожей, где артист вешал свою новую шубу, он сотворил по всей видимости зло, ибо от новой шубы столь невыносимо пахло каким-то формалином и нафталином, что старушка, мать того артиста, однажды не смогла проснуться и умерла. Или ещё так: один графолог надрызгался водкой и натворил такое, что тут, пожалуй, и сам полковник Дибич не разобрал бы, что хорошо, а что плохо. Грех от добра отличить очень трудно».
Мышин, задумавшись над словами Фаола, упал со стула.
— Хо-хо, — сказал он, лежа на полу, — че-че»[1].
Два героя, Бакин и Жмаков, то есть Жваков, попадают в разные локации, сперва на лекцию, потом внутрь какого-то военного симулятора (там меня вдохновила фраза «На той стороне пулемет Эм-Же (!) 34, калибр 7,92»), потом в больницу, потом снова на лекцию, где всё говорят:
«— Впрочем, в начале было слово, — сказал профессор, — которое возникло именно как орудие внушения. Центр речи, кстати, находится в тех же самых лобных долях. Слово, сказанное одним человеком, несло веление, которому другой не мог не повиноваться. Недаром «слушаться» означает «подчиняться». И эта функция внушения — суггестии — оставалась единственной функцией слова задолго до того, как слова приняли форму осмысленной речи. Не будучи осмысленными, они были реально похожи на некие заклинания — анторак бдык урбык урбудак будык гиба габ гиба габ! — Последние слова он выкрикнул в пространство и несколько раз подпрыгнул, а после того продолжал уже нормальным голосом. — В память этих времен осталось выражение «заклинаю тебя», хотя, разумеется, тогда не могло существовать ни слова «заклинаю», ни местоимения «ты» со всеми его склонениями. Только урбыдуг антогас салих алимат хак хак!
Потом Пакин и Ракукин, то есть Жмаков, то есть Жваков и Бакин убегают из больницы, тупо смотрят на непонятный пейзаж, а потом возвращаются в палату, где говорят о «сканировании мультиверсума на предмет какого-то события».
«— Бдык, — сказал Бакин.
— Сат сара би, — сказал Жваков».
Потом они садятся в капсулы, натягивают шлемы — и, в конце концов, как писал Хармс, «жизнь победила смерть неизвестным нам способом».
Читать это всё решительно невозможно, потому что вся эта картонная компания мельтешит перед глазами и быстро устаёшь. Зачем, зачем эти Фаолы бормочут свои скучные речи, кто их гонит? Непонятно.
У Хармса герой реагировал на слова учёного Фаола неоднозначно: «Шо-шо,— сказал Мышин, лежа на полу.— Хо-хо». «Сю-сю,— сказал Мышин, ворочаясь на полу». «Млям-млям,— сказал Мышин, прислушиваясь к словам Фаола,— шуп-шуп».
Но кончилось всё по-простому:
«— Хвать! — крикнул Мышин, вскакивая с пола. — Сгинь!
И Фаол рассыпался, как плохой сахар».
И да, тут повсеместный «пелевин» с его метафизическими разговорами о Тайнах Бытия, вернее, карикатура на эти разговоры. Но один Пелевин уже есть, и, гарцуя на своей лошади, кричит, что Боливар не снесёт двоих. Но я вовсе не пеняю автору примером осмысленного повествования, а просто пытаюсь понять, как работает такой метод описания действительности.
Но вот что мне кажется — у этой литературы есть свои, вполне новые горизонты. Потому что если она даже создана для себя, то всё равно сработает в качестве отдушины.
С чем мы и поздравляем автора.
[1] Хармс Д. Меня называют Капуцином: некоторые произведения Даниила Ивановича Хармса. — М.: МП «Каравенто», 1993. С. 330-332.
Это очень хороший рассказ, я сама притащила его в «Новый Мир», где он и был напечатан. Как мне кажется, он о том, что играя на коллективном чувстве вины и жертвенности, а также на том, что «что ты, лучше других, что ли?», можно делать с обществом и каждым отдельным человеком все, что угодно. Но рассказу, как мне кажется, трудно конкурировать с романами на одном поле. Или, опять же, нужно делать отдельную номинацию.
Бывает, что и вполне опытные авторы делают не слишком удачные и проходные вещи. Перед нами – именно такой случай. М. Гаёхо, вполне опытный литератор, создал текст, в котором будто бы нарочно собраны ляпсусы, характерные для типичного выбора писателем неправильного формата для выражения собственных идей. В результате в рассказе «Человек послушный» появились плоские, каике-то одномерные персонажи; переизбыток сведений о мире, не создающие его внятной картины; прямые декларации, которые, к сожалению, еще и не делают более ясной позицию автора. Мысль, что «люди – сволочи, и всегда были и будет сволочами», мягко говоря, не блещет новизной и оригинальностью. Еще и фантастический антураж, в котором развивается действие, также не выглядит чем-то необычным. Да, доведение до абсурда тенденций современности в стиле «грядет цифровой концлагерь» и «наступит китайский киберпанк». Да, явные аллюзии и чуть ли не прямые намеки на «Brave New World» Хаксли. Да, указания на популярную буддийщину и эверетовские параллельные миры. Что в этом нового, господа?
А еще удручает (надеюсь, случайная) апология построений известного «ловца» снежного человека и специалиста по западноевропейской истории Нового времени Б.Ф Поршнева. Нет, его занятия в комиссии по «реликтовому гоминоиду» я весьма одобряю и во всяких каптаров и алмасты тоже безусловно верю. Но вот только от этих занятий Б.Ф. Поршнев непонятно почему возомнил себя великим антропологом и принялся создавать настолько бредовые концепции эволюции человека, что их не вынесла даже дарвинолюбивая советская власть. Набор его книги об антропогенезе приказали рассыпать, и, возможно, это ускорило смерть Поршнева. Грустно и трагично, разумеется, но этот факт не делает научной и актуальной эволюционную философию профессора, устаревшую еще в прошлом веке. А вот автор «Человека послушного» преподносит эти построения чуть ли не как истину в последней инстанции.
А, может, М. Гаёхо хотел над ними лишь поиронизировать? Так ведь иронии не видно, и, право слово, тогда лучше было бы тогда найти другой повод для глума. А если же всё всерьез… Тогда дела еще хуже – в рамках пресловутого постмодернизма вполне можно выстраивать тексты на устаревших научных концепциях для литературной игры. Но здесь игры не видно, да и литературного «пространства» для нее маловато.
Возможно, автор изначально планировал более широкомасштабную и более внятную вещь. Но начал писать, надоело, хотел бросить, а потом решил из оставшегося текста быстро сварганить рассказ (благо, профессионализма для этого хватает).
— Значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня способом.
Даниил Хармс, «Сундук»
Это прекрасная книга чудесного автора, причём важно, что с хоть и негромкой, но действительно славой. Важно и то, что текст написан человеком, не чуждым сценарного дела. И этот роман, безусловно, достоин какой-нибудь премии. Например, «Новых горизонтов» (ну, почему бы и не ему, собственно говоря).
В чём тут дело? Боязнь спойлеров я отметаю: если вы смотрите какой-нибудь фильм по Стивену Кингу, то, в общем, знаете, чем дело кончится. Сюжеты не портятся от пересказа. Если, конечно, это нормальные сюжеты. А тут ещё сюжет если не вечный, то базовый для культуры вообще.
Вкратце, дело тут вот в чём: действе происходит в двух временных пластах. Один — середина восьмидесятых, советское детство, когда школьники ещё не понимают, что в государстве что-то стронулось, да и взрослые не очень-то соображают. Дети ещё носят ключ от дома на шее (и это устойчивая метафора советского детства — я тоже так носил, хоть и куда старше). Всё разворачивается не просто в провинции, а в местах, приравненных к Крайнему Северу. Второй пласт — наше время, герои те же и там же. И в том, и в другом случае из мрачного пейзажа выходит нечто, и начинают погибать дети.
Тут внимательный читатель хлопает себя по лбу и, со всей радостью узнавания, говорит, что это «Оно» Стивена Кинга. Вместо Дерри, американского провинциального городка тут Оха на Северном Сахалине. Год, когда вышло «Оно» и когда стартует сюжет «Ключа», — 1986-й. Вместо чудовищного клоуна — непонятное существо, Голодный Мальчик с нефтяных болот, компания детей значительно сокращена, но от Кинга остался даже хулиган в роли Генри Бауэрса. Главных героев (если не считать героем инфернальное зло) трое (вместо семи членов «Клуба неудачников»), мальчик и две девочки. Когда они вырастут (у Кинга пауза была в 27 лет, ну и здесь примерно столько же), то одна станет специалистом по фольклору, а вторая останется на острове матерью-одиночкой. Мальчик будет законсервирован в своём безумии. Почему я говорю о том, что эта конструкция базовая? А потому что этот сюжет называется «недобитое зло» и имеет две фазы — первую, когда зло появляется, а потом, после героических усилий побеждается, но не до конца, и уползает зализывать раны. Во второй фазе зло появляется снова, и его добивают, ценой усилий куда больших (в последнем кадре могильная земля должна трястись, и из неё… — но это уже для пародий). Так устроено и «Оно», из-за которого разорились тысячи американских клоунов, нанимаемых на детские праздники.
Но вот что я скажу — принципиально новых сюжетов не бывает. Главное — не партитура, а исполнение. Исполнение тут очень интересное. Во-первых, это не просто русская провинция (иначе это был бы какой-нибудь Борск в средней полосе, а тут то пространство, что так возбудило писателя Веркина, что в результате получился целый роман). Это место очень специфическое, с японской интонацией. История северной части острова устроена довольно хитро. Южная его часть после русско-японской войны сорок лет принадлежала Японии, после 1945 года японцев из бывшей префектуры Карафуто. Японцы было оккупировали и северную часть (во время Гражданской войны), но потом всё вернулось к границам Портсмутского договора. Отдельная история — землетрясение 1995 года, о котором у нас, несмотря на всю информационную свободу, говорили глухо, и обыватели в той самой средней полосе, так и не поняли масштабов произошедшего. Поэтому «С ключом на шее» заранее помещено в пограничную (во всех смыслах) географию, в «особенный топос». Кинг же в «Оно» использует намеренно унифицированный город. И хотя СССР унаследовал Сахалин от Российской империи, было в нём что-то сродни Курилам или Сахалину южному — пространство непонятного, нелогичного и неожиданного.
Вторая особенность «Ключа» в деталях, в этой мутной воде детских страхов, причём страхов именно того, ещё советского извода. И, наконец, мелкая фактура почти кинематографических описаний. Вот девочка бродит по развалинам школы и видит вполне тарковские останки бытия, среди которых глобус (глобусы вообще мистическая деталь в любом повествовании), глобус треснул и из него толпой вываливаются во множестве блестящие жуки. Девочка оборачивается и идёт обратно, не замечает, что рядом с глобусом из-под жестяного листа высовывается нога в резиновом сапожке. Ну, кино, да.
Беда в том, что Стивен Кинг со своим романом (и фильмом) будет висеть чугунной гирей на ногах этого романа. Читатель не жесток и злобен, он ленив и любит обороты типа «Ну, это как у…» Более того, Стивен Кинг, конечно, не большой стилист, но удивительный мастер сюжетной конструкции. А тут на каркас сюжета (назовём его «скелетом»), надета не мышечная ткань, а вязкое облако деталей, страхов и детских обид, что вызывают эмпатию у части читателей. Это не совсем то, что ждёшь от настоящего хоррора. От хоррора читатель ожидает не вязкости, а динамики, ощущения того, что каждая деталь работает, не случайны, эту деталь или сцену невозможно выкинуть.
Но я вовсе не пеняю автору за что-то, лишь пытаюсь понять, как устроена литература такого типа — где очень много неповторимого и написанного собственной жизнью, при этом не выходя из базового сюжета.
Вот что мне кажется: у этой литературы общих сюжетов есть своё, настоящее очарование. Горизонты будущего всегда сделаны из чего-то увиденного раньше (это свойство горизонтов на круглой планете), и читатели у этой книги безусловно есть.
Тексты Шаинян заслуживают внимательного к себе отношения. Разбор будет длинным. Итак:
Профессия этнографа, даже этнографа-любителя, как выяснилось уже из нескольких текстов этого премиального пула, опасней в плане умственного и физического здоровья даже, чем профессия археолога; Индиана Джонс не дошел до того, чтобы убить собаку и плясать вокруг нее голым на центральной площади города, как один из персонажей романа (а если бы персонаж вовремя прочел «Нового Плутарха», он бы знал, какие опасности скрыты в этой романтичной науке). Тем не менее, одна из героинь, Яна Нигдеева (робкие студенты зовут ее Вендига, как страшного бога голода североамериканских индейцев) рискнула пойти по стопам безумца… И теперь, получив узелковое письмо «Возвращайся домой», привет из детства (их было таких три мушкетера и они пользовались секретным кодом), приезжает на Сахалин, в город детства О., чтобы узнать, что Древнее Зло опять проснулось.
Романы о том, как подростки вместе, благодаря старой дружбе, победили Древнее Зло, которое не смогли одолеть, пока были юны и неопытны, ну, есть – про «Оно» уже вспоминал мой коллега Владимир Березин, добавлю хотя бы «Дракона» Питера Страуба… Итак, подростки выросли, у каждого своя семья, своя беда, свои проблемы, а зло не ушло, и надо как-то плечом к плечу, у мачты… А тут еще страшным озером, где и окопалось это древнее зло, заинтересовались власти, а это значит, что страшные вещи будут происходить и происходить.
Разумеется, этого дракона прикормили сами подростки, чтобы он расправился с другими драконами, поменьше и вполне материальными; со злобной компанией гопоты, третирующей девочек и фриков. Но ужас в том и состоит, что кроме как на древнее зло, подросткам и полагаться-то не на кого; они страшно одиноки; кто растет в неполной семье, над каждой из которых висит своя страшная тайна, кто беззащитен потому что не такой, а кто — и то и другое. Роман этот, собственно, об одиночестве и манипулятивной ненависти взрослых, которая выдает себя за любовь (история с Филькой это совершенное «Похороните меня за плинтусом»). Родительская любовь (а у одной героини дочь – точная копия ее самой тогда) может быть спасением (нет ничего страшней медведицы, защищающей своего медвежонка), родительская ненависть призывает чудовищ.
Что, с моей точки зрения, мешает этому роману стать настоящим хитом, это оверкилл.
Хотя бы гиперреакция героев по любому поводу.
Вот Яна в детстве сдает экзамен в музыкалке: «Гриф скользит; Яна стискивает его в кулаке с такой силой, что струны врезаются в пальцы. Округло выставленные на смычке пальцы дрожат и костенеют, норовя превратиться в неуклюжую птичью лапу <…> Спина у Яны из холодного, как лед, бетона, ноги — мягкие болтающиеся колбаски тряпичной куклы, а от сердца остался лишь трясущийся мелкой дрожью комок в солнечном сплетении. Окаменелое лицо сползает вниз под собственной тяжестью. Серая муть постепенно заливает зал»…
А вот она же прыгает «в резиночку» (кто старше, то знает): «…в животе ворочается целое гнездо холодных червяков, горло перехватывает. Одолеть «пешеходов» — все равно что вскочить на крыло пролетающего самолета. <…> Червяки в животе шебуршатся совсем уж невыносимо…»
Ну нельзя же так все время волноваться, право слово.
Вот подростки покупают карту в загадочном магазинчике
«На двух [глобусах] Яна узнает очертания Пангеи, знакомые по папиным книгам. Еще на одном, кажется, нарисована Гондвана. Не приблизительный контур — подробный рисунок с горами, реками и кружочками больших и маленьких городов, подписанных иностранными буквами. На других глобусах — таких же подробных — очертания материков и вовсе невиданны <…>, одни похожи на те, что есть на любой карте, и отличаются лишь в мелочах (как Яна успела это заметить? – МГ), другие же не имеют ничего общего с Землей. Яна облизывает пересохшие губы. Глобусы пугают ее до паралича. <…> «Чепуха какая-то», — шепчет Филька, и Яна понимает, что ему тоже страшно. Может быть, даже страшнее, чем ей». Тут я, не удержавшись хочу спросить – почему? Что такого страшного в магазине географических карт и странных глобусов?
А вот взрослая Яна узнает идущего рядом с постаревшим отцом человека: «Яна <…> закусила губу, намертво давя вопль. Болезненно зашумело в ушах, как будто она нырнула слишком глубоко, так глубоко, что, может, уже и не получится вынырнуть. Зеркало подернула пелена цвета ночного тумана. Теряя равновесие, Яна до боли в ладонях вцепилась в прилавок, переступила с ноги на ногу. Под подошвами, прорываясь сквозь туманную пелену, сквозь монотонный гул под черепом, оглушительно захрустел битый кирпич» — здесь дело идет к коде, но накал все такой же…
Вот Ольга в расстроенных чувствах выбрасывает мусорное ведро (потом оказывается, в ведре был пластиковый пакет, который гораздо проще выкинуть в мистический мусоровоз, ну ладно), чтобы скрыть от дочки, что принимала седатив, и что пустая упаковка лежит в мусоре.
«Она то и дело пыталась перехватить ведро за ручку — но ручки снова не оказывалось, и тогда она прижимала урну к бедру. Гладкий пластик скользил по спортивным штанам, она подтягивала ведро повыше, раз, другой, а потом снова пыталась перехватить его за ручку — обычную ручку из толстой проволоки, с круглой деревяшкой наверху, за которую носят ведра все нормальные люди. Но ее там не оказывалось, лишь качалась какая-то дурацкая выпуклая крышка. Всего-то надо было спуститься с первого этажа и пройти десяток метров до машины, распахнувшей навстречу свои темные вонючие недра — но этот путь показался Ольге мучительным, как в дурном сне» … Вот она уже у двери собственной квартиры: «Ведро выскользнуло из-под руки, и по подъезду дробно раскатился оглушительный, но какой-то ненастоящий грохот. Ольга, всхлипнув, поддала по урне (??? – МГ) ногой и привалилась к двери, зябко обхватила себя руками…». Вот она понимает, что, ей, когда-то совершившей страшный ритуал, не место в церкви: «Тоскливый ужас разом высосал из нее силы: тело обмякло, мышцы обвисли на костях, будто Ольга превратилась в кусок безжизненной плоти, мертвеца, в последний момент ясно осознавшего, что надежда на спасение была всего лишь самообманом».
Герои постоянно теряют равновесие, у них подламываются колени, в ушах звенят крики, а в животе то копошатся червяки, то кувыркается холодное, то понимание в него врезается, как гигантский горячий кулак. Вегетативные бури по идее должны посредством авторского НЛП затронуть и читателя, но происходит все, скорее, наоборот – когда должно быть по-настоящему страшно, запас адреналина в метафизических читательских надпочечниках уже израсходован. Тут уж невольно вспомнишь знаменитую фразу Льва Толстого про Леонида Андреева.
Вторая с моей точки зрения проблема – избыток (как это ни парадоксально) литературного мастерства. Автор щеголяет яркими подробностями и метафорами, но их слишком много на единицу площади, и они как бы «съедают» друг друга, не столько помогают восприятию, сколько вызывают трансцендентную сшибку. «Она сдвинула в сторону тарелку с присохшими остатками <…> яичницы и высыпала картошку прямо в раковину. Вялые весенние клубни, давно проросшие, сморщенные, как задница старухи, подставленная под укол. Ольга приняла обламывать бледные спутанные ростки, остервенело, методично, один за другим. Вода подхватывала их и тащила к сливу; несколько штук уже забились в отверстия решетки и торчали из нее, как пальцы. Пальцы мертвеца». Еда, кстати, тут вообще демонстративно-малоприятна. «Яна опускает ложку, придавливает жир и разбухший рис, выцеживая жижу. <…> В поле зрения попадает рукав тети Светиного халата, — ярко-красного, простеганного мелкими ромбиками, едва достающего до колен. Яна поспешно отводит взгляд, подносит ложку ко рту. Застывший жир с крупинками фарша касается губ. От него пахнет луком и затхлой морозилкой. Яна через силу глотает, скорчившись над тарелкой. Короткие рыжие лохмы свешиваются на лицо».
Еще одно свойство романа отметил мой коллега Березин – это сценарность текста, отчего косяки его – типичные косяки триллеров; там, где героям надо бы задержаться, начать разговор, спросить, уточнить, выяснить, они предпочитают по неубедительным причинам этого не делать – сюжет двигается промахами протагонистов, их непонятной, необъяснимой ленью и не менее необъяснимым не-любопытством, когда дело касается явно важных вещей. Например, странности доставки узелкового письма доходят до Яны уже постфактум, вся многословная сцена разговора с коллегой на скамейке написана именно для того, чтобы мы, читатели, узнали, что что-то, оказывается, не так. Магазинчик с глобусами и его странный владелец тоже в принципе могли бы насторожить (не напугать, именно насторожить!) неглупых подростков, но нет, покупают у странного человека страшно секретную карту за двадцать восемь копеек… Вроде бы кто-то узнал вернувшуюся Янку, окликает ее по имени – но она, вместо того, чтобы остановиться, и выяснить в чем дело, убегает прочь – погоня это так зрелищно…
И так далее. И крепко закрученный сюжет (а он есть) теряется в этом изобилии.
Итог: многообещающий текст, которому мастерство автора помешало стать по-настоящему хорошим. Парадокс, но это примерно как с «Веревкой», которую погребло обилие идей.
Евгений Лесин:
Мрачная детская история. Мистическая бытовуха. Унылый триллер. Автор пугает, а читателю скучновато. Сюжет кряхтит, не хочет ехать, но все едет. Читать очень трудно, но можно. Времени как будто нет. А написано – как будто в 90-х. Повествование такое можно длить бесконечно. Авторский мир, мир описываемый, не меняется и менять не может. Не хочет. Такие романы очень любят так называемые «толстые» журналы, ну, «Новый мир» какой-нибудь. Таким романам охотно дают премии. Про них пишут – многословно и невнятно. Фантастические элементы настолько погребены под общей безысходностью, что не побоюсь сказать – перед нами типичная «боллитра», как ее называют фантасты. Ну, Сенчин там. Или кто-то такой же. Повесть из романа не сделать. Она будет такой же тягучей и толстожурнальной. А несколько рассказов получиться может. Прилепин лопнет от зависти. Его рассказы скучнее.
На удивление удачный, профессионально сделанный и легко читающийся текст, несмотря на то, что пред нами самый настоящий отечественный «хоррор». С этим субжанром у нас не все так благополучно, как с фэнтези и НФ, хотя в последние десятилетия ситуация и выравнивается. Вот и у К. Шаинян успешно получилась внешне «тяжелая», мрачная книга, которая при этом читается быстро и с огромным интересом.
Нет, базовая сюжетная посылка произведения выглядит вполне банальной и даже избитой, но это, скорее, коренной порок «литературы ужасов» как таковой. Здесь трудно придумать что-нибудь настолько оригинальное, чтобы тысячи знатоков тут же бы не возопили: «А-а-а! Это уже было у (нужное имя вписать)…» Вот и роман «С ключом на шее» напоминает одну из самых известных (благодаря синематографу) вещей С. Кинга, (присутствует даже две хронологические линии – «подростковая» и «взрослая»), но это не делает текст Шаинян скучным или вторичным. Троица главных героев вписана ярко, многие второстепенные персонажи тоже вполне запоминаются, стиль автора ясный и прозрачный, и хотя быстро понимаешь, к чему все сведется, продолжаешь читать, не отрываясь. К сожалению, со второй части, когда главная сюжетная посылка становится абсолютно четкой, создается впечатление, что роман несколько больше, чем необходимо, однако это лишь незначительное упущение. Да, книга могла бы оказаться покороче, но это, пожалуй, единственное, что не дает поставить ей самый высокий балл.
А еще удивляет, с чего вдруг наши фантасты стали «цепляться» к Сахалину. Сначала Веркин, теперь вот – Шаинян. Ведь «город О.», где разворачивается большая часть действия книги – явный намек на северосахалинскую Оху. Зря вы так про Сахалин, хороший же остров…
Ирина Епифанова:
Это, мне кажется, уже целая тенденция у авторов примерно моего поколения — писать о возвращении в город детства. Причём, поскольку в реальности, в быту, в государственном устройстве с тех пор, за пару-тройку десятилетий, изменилось очень много, этот город в таких произведениях обретает черты иномирья. В этом плане роман напомнил мне книгу Максима Кабира «Скелеты», над изданием которой я работала пару лет назад.
Из плюсов — прекрасный язык, яркие персонажи.
Из минусов, субъективно: текст показался рыхлым, вязким, ходящим кругами, возможно, это намеренный эффект, поскольку происходящее в книге очень напоминает фактуру сна, тем не менее местами эта вязкость и тягучесть мешают продвижению вперёд.
Екатерина Писарева:
В психологическом триллере Карины Шаинян «С ключом на шее» довольно легко угадывается пратекст – это «Оно» великого и ужасного Стивена Кинга. Но автор, кажется, это даже не скрывает – и такое бесстрашие, признаться, меня подкупает.
Действие у Шаинян разворачивается в русских реалиях – в 80-х годах и в 2010-х, город О. не Дерри, но не менее жуткий, а Зло опять охотится за детьми. Юные герои Шаинян преодолевают себя, чтобы выжить «несмотря ни на что» – есть ощущение, что также и автор преодолевает себя, чтобы рассказать эту историю (чувствуется, что ей очень хотелось это сделать).
Я думаю, у этого текста будут поклонники, и он этого заслуживает, но о каком новаторстве может идти речь? Присуждение премии «Новые горизонты» этому роману было бы признанием того, что горизонты-то у нас всегда старые.
Хлебников похож был на больную птицу, недовольную тем, что на неё смотрят.
Виктор Шкловский «Zoo или Письма не о любви»
Это прекрасная повесть (или рассказ) чудесного, хоть и совершенно непонятного мне автора. И этот текст, безусловно, достоин какой-нибудь премии. Например, премии «Конформизм» (ну, наверняка же есть какая-нибудь такая премия в какой-нибудь газете).
В чём тут дело? Как говорят музыканты — «Фальшивых нот не бывает, нужно только вовремя крикнуть, что ты играешь авангард». Перед нами нормальная шизофазия — неважно, естественная или искусственно сконструированная. Одна мудрая женщина говорила мне, что если в одном абзаце есть две фразы, набранные капслоком, то можно смело считать текст графоманией и не читать дальше. Это справедливо, но, поскольку я не последовал этому совету, и дошёл до конца, мне нужно как-то компенсировать этот подвиг.
Спойлеры тут бессмысленны — текст нарезан, как окрошка из слов. Перед нами словопад, своего рода поверхностное каламбурение. Но даже и это не помешает нам извлечь из него пользу. Хотя практическая польза лежит вне самого текста, а касается его восприятия.
В советских романах и фильмах о Гражданской войне обязательно был какой-нибудь условный «ничевок» со странными стихами. Да вот вам пример: военный Петроград накануне революции, где девушка приходит на поэтический вечер, а похотливый гость наклоняется к ней: «Неужели и на этот раз вам не понравился Сапожков? Он говорил сегодня, как пророк. Вас раздражает его резкость и своеобразная манера выражаться. Но самая сущность его мысли — разве это не то, чего мы все втайне хотим, но сказать боимся? А он смеет:
Каждый молод, молод, молод
В животе чертовский голод,
Будем лопать пустоту…
Необыкновенно и смело, Дарья Дмитриевна, разве вы сами не чувствуете, — новое, жадное, смелое. … Ещё две, три таких зимы, — и всё затрещит, полезет по швам, — очень хорошо!»[1] И тут ещё развратец, мякотка… Но прошло сто лет, и искусство довольно часто искушалось экспериментами, и мало кого изумишь абстрактной картиной, или, не к ночи будь упомянуты, видеомами.
Недаром «Выступки слов» сопровождается эпиграфом из Хлебникова. Хлебников вообще очень интересная фигура. Он часть культа непонятного, человек, которого при жизни считали сумасшедшим (под конец жизни он и правда находился в сумрачном состоянии), автор, которого любили Шкловский и Якобсон, а потом возлюбили и поэты периода «Оттепели». И тут натуральная беда обывателя: он, столкнувшись с непонятным, вспоминает Хлебникова или банду футуристов во главе с Маяковским, начинает колебаться. Вдруг перед ним не обыкновенный кривляющийся графоман, а Хлебников или Маяковский? Он, обыватель, думает, что это, конечно, фу-фу. Но вдруг потом будет стыдно, как тем, кто ругал Маяковского в 1915 году, а потом оказалось, что он большой поэт (С оговоркой, что не все, кто ругал, выжили — обстоятельства были разные). Тогда обыватель обращается к мнению экспертов, но они что-то бормочут невнятное, да, к тому же, вразнобой. При этом честный обыватель понимает, что когда перед ним выкладывают аргумент «вы недостаточно развиты, чтобы понимать, что это — великий эксперимент, а не графомания», то это описывается словами «слив защитан». Утомлённый такой дискуссией, обыватель засыпает, бормоча «чума на оба ваши дома».
Более того, вдруг обнаруживается, что «Чёрный квадрат» — жест, а не собственно картина. И из того, что этот жест сработал век назад, вовсе не следует, что сейчас, нарисовав квадрат любого цвета, можно просто так принести его на выставку (можно, но нужно продавливать это творение методами, лежащими вне искусства — бывает, выходит). Причём эта эксплуатация чужого заумного жеста теперь самый конформизм и есть (а не «нонконформизм» вовсе).
Беда в том, что качественная стилизация под Хлебникова требует большой начитанности — если не уровня Якобсона, то Шкловского, а простое подражание вызывает испанский стыд.
Но я вовсе не пеняю автору за что-то, лишь пытаюсь понять, как устроена литература такого типа: нелепая, как Жанна Агузарова в 2020 году.
И вот что мне кажется: у этой фрик-литературы есть своё, настоящее очарование. Я видел, как оно снисходит на людей: давным-давно, когда на каком-то алкогольном мероприятии выводили перед публикой пани Броню. Не так редко находятся небедные обыватели-«фармацевты» (как их называли в «Бродячей собаке»), что сделали свой ленивый выбор и решили, что король всё-таки одет, просто очень причудливо — в разноцветное боа. С тех пор многое обратилось в прах, как и сама пани Броня, и не мне судить тех людей. Хотя, собственно, отчего и не мне? Приём-то никуда не делся.
С чем мы и поздравляем автора.
[1] Толстой А. Н. Хождение по мукам // Толстой А. Н. Собрание сочинений в 10 т. Т. 5. – М.: Художественная литература, 1983. С. 14.
Текст этот – романом его назвать трудно, хотя он довольно объемный, предварен цитатой из Хлебникова (самыми, пожалуй, знаменитыми и оттого затертыми его строками) про смехачей. Соответственно – вся конструкция – опыты словотворчества и структур в хлебниковско-бурлюковском духе, но без их божественного безумия, скажем так. К тому же срабатывает известный феномен «Черного квадрата» — есть фишки, которые можно применить только один раз – первый, он же последний. Любое подражание этой поэтике, даже в прозе (тут мы имеем вроде бы некую метафизическую космическую оперу, чей сюжет тонет в словесной эквилибристике) заведомо отбрасывает текст в смутную область вторичности. Эротика (а ее тут автор нам отсыпает щедрой рукой) – тоже такой признак косплея Серебряного века, чьи тексты пропитаны болезненным эротическим напряжением. Но работая в этом ключе всегда присутствует опасность, что результатом окажется всего-навсего тривиальная максима «Любовь побеждает смерть»… Грань пошлости, балансируя на которой иные авторы Серебряного века все таки сумели удержаться на стороне света и добра, тонка и опасна для последователей…
Наугад цитата из текста:
«- В звёздном ритме – проникновения хочешь, да?! …Ты – говорила! Со Словом – зате̾йничала: акцент – ставила! СРАБОТАЛ твой улавливатель тонких смысловых связей между словами, понятиями и событиями? Да? Акцент твой – актуальный сейчас? УТВЕРЖДАЙ теперь сказанное!
С брутальным штурмом ПРИЛЬНУВШИ, – целует ВОЛЬНО в губы меня! …передав либидо-пых чудодейственной силы!
Я… (словно сама не своя) по-девичьи затупила: от смелых губ его, от косой са̾жени, от тряси̾ны его глаз брутально-притягательных… И забыв о направленных ВЗОРАХ на нас, запрыгиваю на его (стоячего) бёдра.
— …Вшвыривает! Спряжает! Ах, жаль – что не посягает! …НА МЕНЯ… — смея̾нствуют остроумники, нас комментируя…».
Закрыть кавычки.
В общем перед нами текст, заведомо защищенный от любой критики, такой сферической конь в вакууме, поскольку единственный содержащийся в нем посыл – это его принципиальная как бы элитарность, на самом деле маскирующая нежелание (не скажу неумение, поскольку это не доказуемо в данном случае) строить работающую романную конструкцию. Для такого текста отрицательные отзывы – тоже в своем роде реклама, поэтому от них я воздержусь от резких выражений и даже от иронии. Мы с вами видели всякое, выдержим и это. А вот Андрею Щербаку-Жукову, номинатору текста, не отказать в чувстве юмора и отваге.
Ирина Епифанова:
В пятом классе у нас с подружкой была тетрадочка с надписью «Бред сумасшедшего». Там мы по очереди с упоением имитировали шизофазию, сочетая несочетаемое, нанизывая слова в грамматически правильном порядке, но абсолютно без смысла. Сами смеялись, сами кайфовали от того, как это ловко у нас получается.
Я не то чтобы сравниваю этот рассказ с той нашей детской писаниной. Конечно, здесь видны образование, тонны прочитанных томов, отсылки к Хлебникову, Бурлюку и прочим футуристам. Но кое-что всё же роднит, а именно самоценность эксперимента. Текст сделан на радость самому экспериментатору и паре-тройке филологов-эстетов. Такие чистые игры разума. На рядового читателя, который хочет плавно скользить по тексту, получая удовольствие от сюжета, психологизма и убедительности персонажей, он не ориентирован.
Текст, после прочтения которого почему-то хочется сообщить «уважаемому автору»: «Знаете, «Новая волна» в НФ с ее стилистическими экспериментами в ущерб сюжетной наполненности приказала долго жить пятьдесят лет назад. А отечественные модернистские эксперименты, на которые автор явственно намекает эпиграфом, и вообще уже лет сто как являются экспонатами литературного музея. Пытаться выкапывать и оживлять этих художественных «зомби» занятие (как бы это по-политкорректней выразиться…) скорее малопродуктивное».
Видно, что в произведении автор сосредоточился не на его смысле, а на стилистических «вывертах», ритме и якобы «языковых изысках», но результат получился не слишком удачным. При значительной невнятности сюжета предложенного читателям «космического приключения» насладиться его языком и художественной энергией не получается. А намеки на то, что пред нами «юмористика», в стиле «Кибериады» пана Лема, только раздражают. Чтобы писать как Лем, нужно иметь талант масштаба этого фантаста, а до этого создатель повести «Выступки Слов» заметно не дотягивает.
И уж окончательно выбешивает постоянный «капс», создающий впечатление, будто героиня-рассказчица постоянно истерически орет. А ведь даже в сетевых дискуссиях тех, кто злоупотребляет заглавными буквами, беспощадно банят или просто игнорируют.
Скажем так: для стилистического эксперимента объем произведения слишком велик, для серьезного произведения – смысла в нем слишком мало.
Евгений Лесин:
Читать невозможно в принципе. То большие буквы, то полужирный шрифт, скобки еще все время, да и знаки препинания, скажем так, авторские. То есть их слишком много, говоря попросту. Плюс, разумеется, авторская терминология. Типичный, взятый наугад пример текста:
«Дивослав:
— Та гнедко̍-воронко̾! Куда РУЛИМ то?
Теоэфир:
Здесь перципие͗нты – сонмя͗не – поблизости! …со всем вы̍хлопом и пердежом настроенные на «кобздуʹ» энтропии!
Дивослав:
— Брр-ррр-рр! …Внесисте̍мные?! Та еманджаʹ!.. ОТТЕСДРА́ЙВИТЬ их надо?!
*
…Ъ! Откуда в нашем тео-НЛО – ТЕОЭФИР??
Это – вайб! Мы с моим пацантрэ – можем подключаться к ПРИРОДНОМУ БИОКОМПЬЮТЕРУ КОСМОСА)».
Подобные авторские штуки – они ничего не выделяют, не делают более значимым или важным, они просто отвлекают от сюжета.
Подобная заумь, подобная визуальная поэзия допустима в стихах, то есть собственно в поэзии, но не в сюжетной же прозе. В экспериментально прозе – может быть. В стихах, повторю – да, разумеется. Кстати, текст поэтичен. Или даже так: написан почти стихами. Если автор того и хотел (эпиграф из Хлебникова тому подтверждение) – что ж, подобное небезынтересно.
Но за сюжетом я уследить не смог.
Екатерина Писарева:
Экспериментальный текст Лайлы Вандела – не то рассказ, не то пьеса – с самого начала дает подсказку для тех, кто совсем не готов к литературным экзерсисам. Ключом ко всему становится эпиграф (!) из Велимира Хлебникова – сим незамысловатым жестом автор как бы предупреждает, что дальше будет заумь, брызги шампанского и словотворчество.
Да простит меня автор, но читать текст с жирными выделениями и словами, набранными капслоком, выше моих человеческих сил. Я не понимаю, зачем в XXI веке переизобретать велосипед, который разваливается на ходу.
Михаил Родионов. Слово из трех букв, но не дом (электронная публикация). (Номинировал коллективный номинатор «Самиздат»):
Евгений Лесин:
Рассказ очень короткий, так что мне не сложно было прочесть его дважды. Но даже если бы я прочел его трижды, понятнее он бы не стал. На мой взгляд, перед нами очень странный набор букв, разобраться в котором я совершенно не в силах, извините. Название хорошее.
Большая часть так называемой социальной фантастики построена на экстраполяции уже существующих трендов. Так и тут. Общение людей (не ботов, а я уж думала, они в конце концов окажутся ботами), ограничено всяческими цензурными рамками, за нарушение которых с них снимаются социальные бонусы. Одновременно знание запрещенных слов и выражений является своего рода виртуальным капиталом, но передать это знание в силу цензурных ограничений пользователь пользователю не может.
В общем и целом милая юмореска на 6 тыс. знаков, ни на что не претендующая, в том числе на «Новые Горизонты» тоже, но вполне тянущая на публикацию на сайте «Мира фантастики» скажем, в разделе «Юмор», если там есть такой раздел, или на 16-й странице «Литгазеты», если она еще существует.
Пустоватая вещь. Шуточная история, наподобие тех, что в советское время называли «юморесками». Автор глумится скорее над современным состоянием сетевого общения и сетевой цензуры, чем над тем, что случится в будущем. Срабатывает старая «максима» Стругацких: «Будущее – это то, что мы не можем вообразить». Поэтому и в ближайшем грядущем цензурное давление будет проявляться в пока еще непредставимых формах.
Да и юмор у автора не так, чтобы был прямо уж искрометный, но, может быть, у кого-то пару смешков и вызовет. А еще не надо защищать дикость современной молодежи намеками на культурное и идеологическое давление в Сети. Уж отсюда-то эти проблемы «растут» в минимальной степени. Потому что, как верно заметил классик: «разруха не в клозетах, а в головах».
Ирина Епифанова:
Очень сложно околофилологическую шутку объёмом в 6 тыс. знаков оценивать наравне с полновесными романами. Тем не менее рассказ остроумный и грустно-пугающий, как-то сразу верится, что будущее наше при сохранении нынешних тенденций может быть и таким.
Екатерина Писарева:
Это очень странный рассказ. Ничего нового он нам не открывает и особой смысловой нагрузки не несет. Бывают довольно удачные чат-истории (этот жанр пользуется популярностью у подростков), в которых есть и сторителлинг, и интерактив, и актуальность. В «Слове из трех букв» нет ничего, кроме попытки высказаться на тему, набившую оскомину. Это как рассказывать анекдоты в XXI веке – старо как мир.
«Бд-20: Слово из трёх букв, но не дом [100000000100110000100]» Михаила Родионова
[Organizm(-:] В чём дело? Есть здесь кто-нибудь?
[Romeo-y-Cohiba] Я есть.
[Organizm(-:] Что все это значит?
[Romeo-y-Cohiba] Сам не понимаю.
Виктор Пелевин «Шлем ужаса»
Это прекрасный рассказ чудесного, хоть и совершенно неизвестного мне автора. И этот текст, безусловно, достоин какой-нибудь премии. Например, премии имени робота Бендера (если её пока нет, то это, безусловно, удивительный недосмотр фантастического сообщества).
В чём тут дело? Это рассказ в стиле диалога в социальных сетях, что были в моде лет двадцать назад. Сюжет прост: на форум пришёл условный старичок и беседует с молодым человеком о запрещённой лексике, да так, чтобы пройти цензуру искусственного интеллекта. Искусственный интеллект в итоге опомнился, и все разогнал, как лесник, лишив старичка трёх месяцев трудового стажа, а молодого права поступать на государственную службу. Обоим снижают социальный рейтинг. Всех забанили, все свободны.
Этот рассказ похож на весёлого таракана, что выбежал на середину кухни с (неслышными) криками: «Ржака! Ржака! Сейчас будет смешно!» Причём он короткий, бесхитростный, ни на что не претендующий. Недаром там в конце приписка: «Посвящается моему другу, любителю шуток ниже пояса и сомнительного английского юмора, в честь его ДР; а ещё тем кто возмущается, что молодёжь уже делает ошибки даже при написании слова уюй». Ну что придираться к рассказу, что написан в качестве необязательной шутки для друга. Это ведь часто так бывает: напишет человек стишок к дате, а потом кто-то решит, что это больше, чем датский стишок, принесёт в литературный журнал, а там его обольют презрением. Да и прихлопнут тапком ни за что ни про что.
Но, чтобы два раза не вставать, нужно дополнить эту историю наблюдением за этим приёмом, который я вижу чаще и чаще. Эти приём гиперболизации, и действует он чрезвычайно просто: если есть сетевая цензура, сейчас неловкая, туповатая, и пока не такая страшная, так давайте гиперболизируем её, и она будет страшная. Если у нас есть антирасистское движение, давайте гиперболизируем его, и в мире будущего все белокожие будут ходить по улицам в ошейниках, если у нас сейчас мужчины придерживают дверь перед женщиной (иногда) — пусть всё в том же мире будущего за это унижение феминистский суд будет их расстреливать.
Если в пространстве короткого текста натыкать этих деталей, то автору и его друзьям, возможно, будет казаться, что это забавно. Меж тем сам по себе этот механический приём не забавен, он обычная «ржака», а вот описать видоизменённый мир куда сложнее. Все эти нюансы предполагаемо изменённой психологии безумно сложны. Настоящий смешной диалог поди напиши, нужно неделями шлифовать реплики. А сэкономишь на этом труде — выйдет ржака.
Но к рассматриваемому рассказу это вовсе не относится — он ржака откровенная. Летняя, как сказал бы Хемингуэй.
И вот что мне кажется: у этой сделанной на коленке литературы есть своё, настоящее очарование. Я видел, как такое радует людей за праздничным столом.
Рассказ (а это именно рассказ) представляет собой жесткую антиутопию, построенную на том, что одна часть населения – презираемые и третируемые рабы, другая – элитарные «хозяева жизни». Рабы с детства подвергаются избиениям и истязаниям за малейшую провинность (не так посмотрел, не то сказал), причем пытки и мучения описаны подробно и физиологично; едят какую-то тошнотворную бурду; по окончании приюта распределяются на самые тяжелые работы, либо выставляют себя на торги, про хозяев мы только знаем, что они одеваются во все белое и розовое, высокие, стройные, темноволосые и разъезжают в шикарных автомобилях. И рабов мутузят даже за то, что они, рабы на этих хозяев посмотрели, уж не говоря о том, что заговорили как-то…
Сюжет линеен, развернут во времени и приаттачен к жесткой концовке — дружба трех подростков для героини оканчивается разочарованием и предательством, а ее саму побивают камнями за «неуставное поведение», причем последний камень бросает мать, работающая на той же шахте, причем четко ей в висок – чтобы не мучилась.
Есть такой тип текстов, построенный на живописании мучений и кошмаров – чем хуже, тем лучше. Перекормленный розовой кашкой читатель воспринимает их как нечто честное и настоящее – недаром у этого рассказа коллективный номинатор. Однако они не менее манипулятивны, чем «розовые» тексты, просто автор жмет на другие кнопки.
Ну а теперь вопросы, которые возникли у меня по ходу дела.
У нас есть более сильные и более, скажем так, продвинутые антиутопии про социальное расслоение – тот же «Рассказ служанки» хотя бы. Есть и реальные малоприятные модели – скажем, китайские цифровые лагеря. Здесь же мы имеем дело со старым добрым рабством в угольных шахтах и соляных копях. Не говоря уже о том, что рабский труд непродуктивен сам по себе, слабые и плохо подрощенные рабы, которых нещадно лупят и калечат с самого детства, будут элементарно недееспособны – по идее работников физического труда следует хорошо кормить и не учить грамоте, а не наоборот. И вообще зачем их, четырехлеток, учат читать (героиня немного умеет уже, что само по себе странно в заданных условиях). Как может двенадцатилетняя девочка с такой четкостью помнить, что с ней было четырехлетней, как звали ее тогдашних товарищей по несчастью, что им говорили наставники и как инструктировали? Тем более в условиях стресса, незнакомой и страшной, почти пыточной обстановки? Откуда у нее фотография матери? Да и у них у всех? Из ее собственной дальнейшей судьбы вроде бы понятно, что ей взяться неоткуда? Почему ей позволили эту фотографию оставить, хотя в остальном зверствуют дальше некуда? (Тут можно было придумать что-нибудь психологически работающее, вроде того, скажем, что наличие «как-бы-фотографии-матери» входит в план рекомендованной психологической обработки, но автор предпочла совсем уж странный в предложенных автором же условиях вариант.) Откуда ее друг Аарон нахватался таких красивых слов, и вообще почему он выражается так высокопарно, связно и по-книжному, если книг им не дают? Почему так плохо кормят и не дают витаминов, белков и углеводов — ведь им предстоит работать на физической работе? Почему вообще издеваются и держат в голоде и холоде? – а лечить потом что, не затратней? Или пусть умирают? Но ни из чего не следует, что тамошнее общество страдает от перенаселения, и люди – такой уж расходный материал; такое ощущение, что все эти издевательства, пытки и мучения, а также финальные предательство и материнский coupe de grace нужны автору, чтобы рассказать как можно более мрачную историю и тем самым сразить доверчивого читателя в самое сердце. В сущности это тот же рассказ прасабачку, только протагонистов умучивают с особой жестокостью, в чем, вероятно, и заключается новизна этих горизонтов. Этому рассказу, чтобы выйти на профессиональный уровень, не хватает еще одного сюжетного твиста, внезапного разворота, и некоего базового обоснования того, почему все устроено так, а не иначе – возможно, базовое обоснование и сюжетный твист здесь могли бы стать одним целым, сейчас же мы имеем нечто, носящее на себе все родовые признаки самиздата…
— О небо! — так говорит бедняжка. — Неужели тебе угодно, чтобы первые же шаги, которые я сделала в этом мире, ознаменовались огорчениями?
Донасьен Альфонс Франсуа де Сад, «Жюстина»
Это прекрасная повесть (или рассказ) чудесного, хоть и совершенно не понятного мне автора. И этот текст, безусловно, достоин какой-нибудь премии. Например, премии «Маркиз» (ну, наверняка же есть какая-нибудь такая премия на каком-нибудь эротическом сайте).
В чём тут дело? Пересказывать эту историю легко — волшебный мир будущего, разделённый на рабов и господ. Последним позволено иметь семьи, детей первых воспитывают в колониях за колючей проволокой. Здания взяты напрокат из сочинений де Сада, колючая проволока — из современности. Друзья, достигшие двенадцатилетнего возраста, ждут распределения и дальнейшей судьбы, причём один из них переводится в высшую категорию и вскоре уже хлещет кнутом свою бывшую подругу.
Детей тут бьют бессмысленно и постоянно — и если кто хочет пересказа сюжета, то его задолго до меня сделал Сергей Михалков:
Чудища вида ужасного
Схватили ребёнка несчастного
И стали безжалостно бить его,
И стали душить и топить его,
В болото толкать комариное,
На кучу сажать муравьиную,
Травить его злыми собаками…
Кормить его тухлыми раками…
Действие движется от одной сцены ужаса к другой: «Распятый мальчик провисел на столбе ещё три дня. Умер он через два часа после наказания, но начальница интерната в воспитательных целях запретила убирать его тело. Во время утренних пробежек воспитанники видели, как вороны выклёвывали его глаза и терзали истощённое тело», пока не окончится трагическая история: «Глубоко вздохнув, мать ударила камнем дочку по виску, обрывая её жизнь и даря вечное спокойствие».
Это нормальная порнография — причём народного толка, с унылых сайтов, где гифки печально машут забредшему дрочуну. Порнография ведь вовсе не ограничивается описаниями полового акта. Снафф-видео, к примеру, идёт рука об руку с сексуальным возбуждением, которое оно вызывает. В этом тексте перечисление детских страданий ничего не добавляет к описанию непонятного мира, никакой логикой не обладает — оно самодостаточно.
Но как-то было бы глупо закончить это рассуждение так, ведь всё же мы потратили время на чтение, и нужно понять: нет ли тут какой-то пользы? Может, из этой садо-мазо-истории можно извлечь хоть какой-то прок? Ну, да, можно.
Во-первых, неотъемлемое свойство этой народной литературы это языковая глухота: «худой мужчина, одетый в чёрную военную форму, с кривым носом подошёл к воспитательницам», «резкий, с хрипом, голос незнакомца пригвоздил их на месте», «не удивлюсь, если ты закончишь жизнь на позорном столбе», изнеможённые дети думают, не вернуться ли в дортуар — и всё такое. Просто в садо-мазо-литературе не до стиля. Там вообще ни до чего, в этом стиле историй происходит сговор с принципом удовольствия в голове у поклонника.
Во-вторых, и это самое интересное, отчего фольклор, всё это «а на чёрной скамье, на скамье подсудимых» тоже косноязычен, но такого отторжения он не вызывает. Что-то есть в нём такое, как-то по-другому обтёсывает народ это косноязычие. Это хорошая мысль, и её надо бы додумать.
А тут перед нами жалкое, жалкое подобие левой руки. Но я вовсе не пеняю автору за что-то, потому что эта слеш-литература находится в параллельном пространстве и судится по другим законам. Я лишь пытаюсь сказать, что настоящая эротика — чрезвычайно сложное искусство. То есть безумно сложно написать по-настоящему порнографический текст, не поделку для сайта, а такой, чтобы у читателя задрожала мышь (компьютерная) в руке. Чтобы катарсис (эвфемизм) был и навек запомнилось.
И вот что мне кажется: у этой самопальной литературы есть своё, настоящее очарование. Подозреваю, есть и поклонники, исходя из того, что он попал на премию «Новые горизонты», пройдя какой-никакой, но отбор. Кстати, на вопрос — есть ли тут горизонты, нужно сразу ответить: нет. Эта литература вечна и безбрежна. Горизонтов она не знает.
Писать в наше время фантастические (подчеркиваю – фантастические) тексты про «ужасное грядущее тоталитарное будущее» (варианты – «ужасное параллельное тоталитарное настоящее»; «ужасное альтернативное тоталитарное прошлое» и т.п. (нужное подчеркнуть) – занятие совершенно бесперспективное. Потому что ничего концептуально нового (как минимум – после Оруэлла) в этой области сказать нельзя, а вызвать эмоциональный отклик у читателя – практически невозможно. Если тому захочется «поужасаться» и «посочувствовать несчастным», то гораздо проще почитать вполне реалистические вещи Солженицына, Шаламова, Волкова или мемуары какого-нибудь узника гитлеровских «лагерей смерти». Эмоции будут те же самые, а плюс в том, что «все это было на Земле». Не ложь и не вымысел.
Кроме того, рассказ неприятно напоминает начало какой-нибудь «янг адюльт хистори», вроде «Голодных игр» или «Дивергента», где приключения главных героев-подростков развиваются на фоне картонных декораций «вроде бы тоталитаризма». Аналогии с подобной, чисто развлекательной литературой – не лучшая реакция на текст, явно претендующий на серьезность. (Кстати, пожалуй, лучше бы О. Вель и в самом деле попыталась бы «слепить» отечественный «Дивергент»). А так получился рассказ, который автор решил оборвать на «трагической ноте», но, поскольку и героиня выглядит вполне картонной, и изображение тоталитарного общества – банальным, то реакция читателей на финал тоже получается вполне определенной: почитали и забыли.
Как говаривал еще Л.Н. Толстой: «Пугают, а нам – не страшно».
Евгений Лесин:
Название сразу отсылает к Александру Солженицыну. Помните же, что первоначальное авторское название «Одного дня Ивана Денисовича» — «Щ-854. Один день одного зэка».
Все, в общем, так и есть. С учетом того, конечно, что речь не о сталинском лагере, а о детском доме
Хотя ментовская логика абсолютно наша, узнаваемая, что называется сразу:
«— Что случилось? У тебя часто идёт кровь из носа?
— Нет, — тихо ответила Сирка, — меня ударили.
— А, понятно, — женщина что-то подчеркнула в журнале и добавила, повысив голос, чтобы услышали её коллеги, — видно, манерам тебя так и не научили. Просто так детей не бьют. Не удивлюсь, если ты закончишь жизнь на позорном столбе.
Сирка вздрогнула. Им не раз рассказывали про позорные столбы: огромные каменные колонны, к которым за руки приковывали преступников, стояли на каждой крупной площади в городах; палачи могли забить преступника любым предметом, который только попадётся им под руку…»
Ну да, у нас позорные столбы еще пока не в каждом городе. Ну так фантастика же! Но как же, о господи, все узнаваемо:
«Какое-то время с ними работала воспитательница — совсем юная девушка, только-только получившая лицензию воспитателя. Она единственная не поднимала руку на воспитанников и пыталась как-то смягчить тяжёлую жизнь детей. Она-то и рассказала детям, кто такие мамы. По её словам, сто лет назад детей ещё воспитывали родители, а сейчас это позволено только Высшим. Раскрыв рты, малыши сидели вокруг неё и впитывали, как губки, её рассказы о прошлом. А потом в один прекрасный день кто-то из ребят спросил у старшей воспитательницы:
— А когда мамы за нами приедут?
Опешившая воспитательница — пожилая женщина со шрамом на щеке и больным сердцем — приказала запереть мальчишку в карцере на неделю. После удалилась в кабинет начальника, и уже через час к зданию детского дома подъехали три чёрные машины. Солдаты приказали детям собраться в актовом зале. Скамейки вынесли, и детей построили вдоль стен. Туда же привели и всех воспитателей, работавших с ними. Сирка уже не помнила, кто выдал их любимую воспитательницу…»
Дальнейшее очевидно:
«— Не смей закрывать глаза! Смотри внимательно на то, что бывает с предателями и изменниками!
Солдат наконец отпустил собак, которых держал за ошейники, и те бросились на спину девушке…»
Описания пыток и убийств детей более чем подробны и натуралистичны. Какой-то Маркиз де Сад, извините. Ну так фантастика же! «Добрый Альд» Валерия Брюсова – просто «В лесу родилась елочка» Раисы Кудашевой по сравнению с текстом Ольги Вель. А в остальном и впрямь – фантастика: «Самыми привилегированными были начальники заводов, предприятий и шахт, на самом низу располагались те, у кого в роду было по крайней мере двое продавших себя в рабство или же те, кто сам себя продал. У них не было никакого шанса пробиться верх, их кровь считалась «не той»…»
Антиутопия? Недавнее прошлое? Нет, конечно, скорее уж близкое будущее. Смущает, правда, обращение «сэр» к разного рода «начальникам». Ну так фантастика же. А финал очевиден, как и все остальное. Публичная казнь со счастливым концом: «Среди десятков молодых девушек, её ровесниц, попадались и женщины гораздо старше, те, кому не посчастливилось вырваться из этого плена. Они били с особой жесткостью (…) Мочки ушей у неё были порваны, а на левой руке не хватало двух пальцев. Но С176345С узнала её. Сколько дней она рассматривала потёртую фотокарточку, мечтая о встрече с матерью. Кто бы мог подумать, что судьба насмешливо сведёт мать и дочь в этом земном аду?
(…)
— Мамочка, — прошептала С176345С. По её щеке побежала слезинка.
Глубоко вздохнув, мать ударила камнем дочку по виску…»
Екатерина Писарева:
Еще одна антиутопия, напоминающая о «Рассказе Служанки» (и – сиквеле – «Заветах») Маргарет Этвуд. В мире будущего (?) есть четкое социальное расслоение: существуют Высшие и их рабы, так уж повелось 100 лет назад. Дети низших, рабов, оказываются в детских интернатах в жутких условиях. На их глазах постоянно жестоко наказывают воспитанников, иногда кого-то даже умерщвляют (как распятого мальчика).
Повествование ведется от лица Сирки, девочки четырех лет, приехавшей в новый интернат. Для своего возраста она не по годам сообразительна и рассудительна. Она внимательно подмечает все ужасы, творящиеся в интернате, и выделяется из общей массы тем, что умеет читать. Как она научилась – автор умалчивает (если она из «особо одарённых», которых учили читать и считать, то почему ей не идут на встречу и не берут в помощницы воспитательниц после?). Как и умалчивает о том, почему она вспоминает (!) мать и откуда у детей фотокарточки родителей, если «стоило детям родиться, каких тут же отнимали и распределяли по детским домам для малышей».
Подобных вопросов по тексту много: от того, как дети оказались на чердаке со свечой и блюдцем, если за ними следили и покидать дортуар было невозможно, до того, как могла мать героини не измениться за столько лет, учитывая адски тяжелую работу и условия жизни? Кто ее фотографировал, если она была рабыней? Почему автор пользуется античным приемом-узнавания в финале? Почему вообще Вель решила написать рассказ, а не что-то более объемное? Есть ощущение, будто автор бросает текст на полпути, искусственно ужимая его.
Ну и плюс ко всему этот текст, увы, элементарно не вычитан.
Например, в этом фрагменте кто же был прав: Селиг или Аарон? Почему автор их путает?
«— Никто не даст спички, — покачал головой Селиг. —Ты же знаешь. Я бы, например, ни с кем бы не стал делиться.
—И я, — поддержала Селига Сирка.
—А я бы поделился спичками, — резко произнёс Аарон. — Мы все должны держаться друг друга. Мы одни в этом мире, что нас ждёт дальше — неизвестно, но пока мы способны оставаться теми, кем являемся.
Сирка и Селиг молчали, не зная, что сказать. Оба понимали, что Селиг прав. Здесь, в этом месте, ничто так не помогало выжить, как плечо друга, пусть и слабое».
В общем, Ольге Вель удалось создать заготовку истории, но не саму историю. Атмосфера и герои у нее получились – мне было бы интересно узнать про этот мир больше, как и про персонажей. Но в таком виде, как сейчас, я не готова высоко оценить этот текст. Ну и отдельно отмечу совершенно непроизносимое и незапоминающееся название произведения – «C176345c». Даже если бы автор назвала рассказ просто «Сирка», было бы намного лучше.
Ирина Епифанова:
Удивило, что этот рассказ попал в финал. Текст ученического уровня, таких рассказов на любом конкурсе сетевой фантастики встречается в избытке.
Начнём с того, что антиутопический мир описан настолько широкими мазками и настолько в общих чертах, что похож на все антиутопии сразу, при этом за счёт общих фраз и отсутствия конкретики совершенно не убеждает. В этом мире детей сразу после рождения отбирают у родителей и отправляют в детские дома, где работают одни садисты, и там детей ужасно угнетают и мучают, зачем и почему — неизвестно.
Потом дети вырастают, и их отправляют работать на заводы и в шахты, где мучают ещё сильнее. Они — рабы. А есть ещё какие-то тоже очень абстрактные Высшие, которые как сыр в масле катаются. Как работает эта система подавления и зачем она придумана, кроме как для того, чтобы напугать читателя бессмысленными страданиями детей — совершенно не ясно.
Как мы выясняем на примере судьбы главной героини Сирки и её друзей, в этой жуткой машине подавления, однако, можно не только выжить, но и выбиться из рабов в Высшие. Но как это происходит, не показано и даже намёка нет, из-за чего опять всё выглядит неправдоподобно. Причём мальчик, выбившийся в Высшие, тут же, естественно, принимается унижать, угнетать и со страшной силой презирать бывших друзей. Старо как мир, но опять-таки не показано развитие персонажа, не объяснено, какие изменения в нём произошли, чтобы подготовить такой поворот, всё на уровне «а вот он был хорошим, а теперь стал плохим».
Написано довольно небрежно, с кучей стилистических ляпов. Двенадцатилетние дети разговаривают друг с другом неестественно, какими-то выспренними фразами типа: «Неужто вы хотите запомниться другим жадными и эгоистичными существами, дрожащими за свой комфорт?»
В общем, как первые шаги на литературном поприще рассказ вполне имеет право на существование. Но соревноваться за первые места на премиях пока рановато.