Бонгардт-Левин Г. М., Ильин Г. Ф. Индия в древности. АН СССР Ордена Трудового Красного Знамени Институт востоковедения М. Наука 1985г. 758 с., илл. твердый переплет, обычный формат.
Глобальная, «тотальная» история человеческого общества является совсем не простой и достаточно спорной темой. Отчего же так? Исследователь должен учитывать массу факторов, просчитывать целые цепи закономерностей, отнюдь не типических друг другу, и зафиксировать состояние общества в различных фрагментах пространства-времени. Именно поэтому выработка, или, точнее, конструкция, и не всегда «ре…», «тотальной» истории оборачивается песней субъективизма. Исследователь всё одно принимает тот или иной уклон в своём описании, в зависимости от рода его занятий.
Однако работы подобного жанра всё равно необходимы. При скрупулезности, добросовестности и обширных систематических знаниях историк вполне способен давать общие очерки того или иного времени, страны, института, применяя самые широкие обобщения. Они служат эдаким промежуточным итогом изучения человеческого общества, маленьким кусочком его жизни, который терпеливо познают те, кому не чуждо понимание человека как такового.
Вопрос: почему для нынешнего разговора выбрана именно древняя Индия? Как и другие области света, эта цивилизация обладает своими уникальными социо-культурными чертами, необычайно прочными и гибкими паттернами коллективного, расслаивающими общество на комплекс «полей». Отчасти, история Индии, точнее, индийского общества, тянется с этих самых древних лет, когда в долинах Ганга сталкивались полулегендарные Пандавы и Кауравы. Для короткого и общего знакомства с историей Южной Азии и предназначена книга Г. Бонгард-Левина и Г. Ильина, выпущенная в 1985 г. и через несколько лет получившая Государственную премию. Что же увидит там взыскательный читатель?
Итак, концепция. Любой автор, пишущий о весьма обширном отрезке пространства-времени, имеет какой-то подход к истории его развития. Что уж говорить о двух индологах, выросших на дебатах о злостной классовой сущности кастового строя? Они остались верными приверженцами «пятичленки», то есть разделения докапиталистического строя на «рабовладение» и «феодализм». «Asiatischeproduktionweise» они отвергают, чуть ниже поясним, почему, и останавливаются на характеристике древней Индии, как общества рабовладельческого… Что они имеют в виду?
Они опираются на то, что в государствах Маурьев, Гуптов и остальных более или менее крупных государствах на территории Индостана было рабство. Точнее, он был господствующей социально-производственной формой, так сказать, типической для этого времени. О доле dasa, хоть долговых, хоть военных, да хоть каких, в общей структуре хозяйства, авторы рассуждают очень осторожно, ибо не хватает материалов, однако выуживают из источников все сведения о том, каково же было незавидное положение раба в обществе. Однако переплетение связей, в котором оказывается рабская прослойка оказывается настолько сложной, а их характеристики так самобытны, что индологи оставили общую характеристику рабовладения для своих будущих коллег…
Итак, рабство. Допустим. Однако если учесть, что речь идёт о марксизме, то ясно, что в эту систему должны вписываться и гражданские общины, и частная собственность. Что у нас в Индии? Авторы, как и большинство современных индологов, утверждают, что в этой загадочной стране не было понятия о произвольном самовластии деспота, о строительстве ирригации, об абсолютной государственной собственности. Однако, даже в сочинениях «индийского Макиавелли» Каутильи нет ничего подобного. Из известных источников, юридических, актовых и эпиграфических материалов известна частная собственность на землю, подлежащую купле-продаже, дарению, залогу и всем прочим прелестям юридической премудрости (пережившее столетия понятие bhumi). Были и земли, на которых находились независимые корпорации. Следовательно, была более или менее твёрдая основа для внегосударственной самоорганизации. Сам же Бонгард-Левин пишет, что во времена Ашоки масса земель находилась, по крайней мере, не в прямом подчинении власти, «ганы» и «сангхи», то есть, фактически, самоуправляемые территории и поселения.
Всё это достаточно неплохо наслаивается на наше представление о господстве на этой территории не государственной централизации, а организации на основе социальной стратификации.
Речь идёт о варнах и джати, то есть кастах. Им-то авторы и уделяют немало места в своём повествовании. Разматывая нить с мифологем «Ригведы», они показывают расцвет варнового общества в I тысячелетии до нашей эры, политическое противостояние брахманов и кшатриев, экономическую деятельность вайшьев и шудр. Рождаясь, человек оказывался встроен в готовую систему социальной иерархии, он уже был либо дваждырождённым, либо однорождённым, и не мог изменить своего положения. Нет, даже в древнее время вайшья мог стать раджой, но это всё равно не делало его ровней с кшатриями, а шудра мог иметь слугу-брахмана, оставаясь на социальной лестнице ниже своего подчинённого. Государство Маурьев, можно сказать, было «золотым веком» этой оригинальной системы. Эпоха Кушан и Гуптов была уже иной. Н первый план выходит профессиональная группа – джати-каста, варны кшатриев и вайшьев редеют, появляются знатные и богатые шудры. Рождение в профессиональной группе теперь более значимо, нежели более абстрактное деление на 4 огромных разряда.
Итак, экономический строй, где сочетаются частное, корпоративное (ладно, будем, вслед за авторами, именовать его «общинным») и государственное хозяйство, где крепость социального строя куда более мощна и инертна одновременно, чем все государственные институты. К сожалению, эти важные положения у Бонгард-Левина и Ильина отходят на второй план, точнее, они выписаны достаточно смутно и поверхностно, можно сказать, даже скорее просто зафиксированы.
Зато с политической историей у авторов всё в порядке. Тщательный анализ сложных источников, среди которых и непростая эпиграфика на самых разных языках, реконструкция династийных историй и историй воин – всё это у них вышло на ура. Раджи легендарной ведийской эпохи, Маурьи и Ашока, Кушаны и Гупты, сложная мозаика на южной части индостанского клина – индологи неплохо реконструировали сложную историю индусских государств, которые всё равно выходят на передний план.
Ну и, само собой, культура. Авторы очень много текста посвятили развитию религиозных систем в древней Индии, само собой, основное внимание уделив разным ликам индуизма и буддизма, попутно разбирая и философию, которая во многом пересекалась с древнегреческими мыслителями. Много места соавторы уделили политической сущности буддизма, ярко проявившейся при Маурьях, и его противостоянии с брахманизмом. Пожалуй, наравне с работами буддолога В. Торчинова, очерк религии Индии в этой книге можно вознести в ранг одного из самых лучших.
Итак, что же мы видим? Мы видим яркую и самобытную цивилизацию, которая по своему уровню развития социальной динамики, быть может, опережает прочие регионы материка. Конечно, это вовсе не факт, однако фактор именно внегосударственной самоорганизации здесь был явно весьма силён, даже если мы учтём жёсткую централизаторскую политику Гуптов, целенаправленно разрушающих самоуправление и автономию. Однако сам процесс социальной динамики, который бы и хотелось узнать поподробнее, выражен в этой книге лишь вскользь, к большому сожалению.
Но, в принципе, это неплохой общий очерк истории древней Индии, не идеальный, не ровный, но дающий более или менее общее представление. По крайней мере, на общем фоне «плановых» страноведческих монографий он смотрится весьма неплохо.
Норвич Д. История Англии и шекспировские короли. Серия: Страницы истории. Перевод с англ. И.Лобанова. М. АСТ. 2013г. 414 с. Твердый переплет, слегка увеличенный формат. (ISBN: 5-17-078577-3 / 5170785773)
Листая намедни один из романов Людмилы Улицкой, наткнулся на высказывания одного из персонажей, школьного учителя литературы. Он, словно ярый сторонник постмодернизма, утверждал, что великие произведения словесного искусства, скажем, пьесы Уильяма нашего Шекспира, имеют право на собственную реальность, в том смысле, что они не менее «живые», чем любой исторический нарратив.
Конечно, с этим можно спорить, а можно соглашаться. Дело отношения к истории, ребят. Однако стоит признать, что пьесы Шекспира создают свою собственную реальность, уникальное пространство-время, по своему и фантастичное, и реалистичное. Как-то даже и не удивляет, что Антоний может слушать бой механических часов, а Гамлет изъясняться изысканным языком куртуазного рыцарства. Пусть. Шекспир писал не для правдоподобия и не для понимания, он создавал художественные композиции, заставляя людей плакать и смеяться, переживать и ненавидеть. Это как раз тот случай, когда декорации пьесы, по сути, могут быть абсолютно пусты, словно в греческой трагедии, и главное разыгрывается между актёрами на сцене, именно они несут людям истины и переживания, находящиеся вне времени.
…Но, конечно, «хроники» Шекспира стоят несколько особняком. «Ричард II», «Генрих IV», «Генрих V», «Генрих VI», «Ричард III», «Генрих VIII»… Во первых, он описывает события, что называется, почти по горячим следам, они были относительно недавно от конца XVI в., и ещё не до конца обросли небылицами. Во вторых, он имеет дело с тонким материалом – с живыми людьми. Это не легендарные короли Лир и Цимбелин, это абсолютно живые люди, которые ходили по земле, чувствовали, дышали, совершали ошибки, жили, наконец. Но он всё одно берётся за этот неверный и хрупкий материал, продолжая вызывать у людей сложный комплекс эмоций и размышлений. Судьбы королей его собственной страны стали своеобразными притчами…
Но это только с одной стороны. А с другой, они тоже были частью своего времени. Центральный лондонский театр «Глобус» тоже же выдавал довольно конъюнктурные вещи, в том числе и в освещении деятельности королей предшествующей династии. Так что и пьесы Шекспира тоже превращаются в своего рода метанарратив, отражающий дух своей эпохи…
Вот это было бы интересно – сравнить образы шекспировских королей и современную ему политическую конъюнктуру. Но автор книжки, о которой я сегодня пишу, пошёл по иному пути, хотя и его постановка вопроса тоже интересна.
Виконт Джон Норвич (р. 1929) цепко связан с аристократической Англией, член Палаты Лордов и бывший дипломат в какой-то момент оставил карьеру и занялся писательским ремеслом и режиссурой. Старый аристократ всегда любил историю, причём историю политическую, историю персональную и родовую. В общем, историю государства и государственных мужей. Многое он писал об истории Византии, освящал перипетии интриг Венецианской республики, описывал героическую историю возникновения норманнского «Королевства обеих Сицилий», и так далее, и так далее, и так далее. Конечно, это всё не шедевры исторической мысли, но крепкие научно-популярные вещи, которые просто приятно посидеть и полистать. Гольный позитивист, сэр Норвич старается поменьше давать оценок и побольше излагать фактологии, предлагая читателю самому разбираться в сложных и неоднозначных перипетиях политической истории Европы…
Однако здесь сэр Норвич решил проявить исследовательский пыл, и даже поставил перед собой цель вне обычного описательства. Он взял знаменитые пьесы Шекспира, посвящённые английским королям, и сравнил их с историческими хрониками. Мы уже говорили, что драматург далеко не всегда был точен в изложении фактов, и зачастую пренебрегал ими во имя художественности. Так как же, размышляет Норвич, различить шекспировских персонажей и их реальных прототипов? Так и появилась книга «Shakespeare’s kings» (2000).
В принципе, он работает по своей излюбленной методике, просто излагая то, что можно выявить из хроник, и сравнивает это с текстом пьес, беря все «Хроники» (кроме «Короля Иоанна» и «Генриха VIII»), и включая сюда же пьесу сомнительной принадлежности «Эдуард III».
Однако Норвич, несмотря на свой «воинствующий позитивизм», всё же ставит весьма непростую проблему – проблему рефлексии истории собственной страны, оценки всего исторического периода правления Плантегенетов, когда Англия находилась в череде кризисов и кратковременных взлётов. Полтора века заговоров, сражений, династических браков и политических казней – вот что ждёт верного читателя на страницах книги Норвича. Здесь есть место и Столетней войне с кампаниями Чёрного принца и битвой при Азенкуре, и Столетней войне Ланкастеров и Йорков, являющейся одной из самых трагических страниц в истории Англии. Общий вывод автора достаточно прост: «В XIV и XV веках Англии не везло с королями». Эдуард III развязал кровопролитную войну, Ричард II заигрывался в самовластие, Генрих V слишком рано скончался, Генрих VI был полоумным… В общем, времена эти были сложными и непростыми.
Конечно же, Шекспир всё это отобразил в своих пьесах. Сэр Норвич тщательно следит за тем, как великий драматург вольно обращается с хронологией и жонглирует реальными историческими лицами, иногда насильно заставляя их плясать под свою авторскую дудку. А вот один из самых главным вопросов, о которых я уже говорил, он только упоминает вскользь. Шекспир творил во времена Елизаветы, и его популярные пьесы всё равно писались с оглядкой на эту весьма специфическую даму. Вот здесь было бы неплохо написать поподробнее, но старик Норвич не является, к сожалению, историком мысли и общественных настроений…
Так каков же вывод? Почтенный виконт усматривает в Шекспире государственника, главная мораль исторических пьес которого состоит в неизбежном триумфе государства. Да, править страной могут самые разные люди, но Англия переживёт их всех, избитая и разодранная, она всё равно будет жить… так, как она живёт во времена Елизаветы Тюдор. А что до исторической составляющей, которая интересовала нашего публициста – так он вполне признаёт право Шекспира на свою интерпретацию, которая и делает его пьесы бессмертными.
В общем, книга Норвича – неплохой, хоть и невыдающийся научпоп, который приятно читается. Главы маленькие, и читать за кофе по одной-две в неделю их одно удовольствие, чего и советую не слишком искушённым любителям политических интриг и сражений.
Что я могу добавить от себя? Я не спец по Шекспиру, и не слишком хорошо разбираюсь в политической истории позднего Средневековья, но скажу пару слов. Великий драматург творил в эпоху, когда складывалась ничем не ограниченная, абсолютная монархия, и, несмотря на развитие бюрократии, власть всё одно была очень персонализирована. Само собой, это отображается и в пьесах. Шекспир не слишком щадит своих героев, он не делает им скидку через божественную природу власти – плохой правитель есть плохой правитель, и больше ничего. Но само понимание того, какой должна быть монархия, не исчезало – это ясно читается в тексте пьес, особенно в «Ричарде III», и, в своём роде, Шекспир был певцом «правильной монархии», справедливо устроенного государства. Можно ли его за это осуждать? Наверное, нет, эпоха 1688 года ещё только маячила вдалеке, и люди жили всё ещё иными представлениями…
А что до проблемы правдоподобности… Я уже говорил, что Шекспир не творил абсолютно достоверных сюжетов. Ему это было не нужно. Он хотел о чём то рассказать людям, и создавал для этого собственный мир. Можно ли им заменить реальные жизни английских королей? Само собой, нет. Но мир Шекспира имеет, конечно, своё право на существование, ведь это тоже память людей, это образы, которые остаются в их разумах. Так что спор об этом бессмысленнен. Шекспир всё равно будет жить в веках.
Периханян А. Общество и право Ирана в парфянский и сасанидский периоды. М., ГРВЛ, 1983 г., 384 с. Твердый переплет, увеличенный формат.
Вероятно, государство становится государством тогда, когда оно начинает вмешиваться в гражданскую жизнь, если, конечно, так можно сказать об архаичных обществах. В этом плане, конечно, особую роль играет история права. Судите сами: когда люди решают проблему не договором, не перед судом старейшин, а идут на поклон к судье или чиновнику, то это означает определённую степень зависимости от властьпридержащих. Не будем рассуждать, хорошо это или плохо, просто примем пока за данность. В архаичных обществах государству и отводится роль, во первых, защитника, во вторых – блюстителя юстиции, что и заставляет их подходить к праву как-то более обстоятельно, стремится его как-то упорядочить. Скажем, именно отсюда и взялись изучаемые на всех истфаках Leges Barbarorum, сборники законов германских племён, которые были носителями упорядоченного «обычного права». Несколько иную природу несли в себе «Законы Хаммурапи», «12 таблиц», законодательство Солона, но все они служили благому делу: навести порядок в хаотичном и разросшемся обществе, в котором множество людей уже не могло решить свои проблемы простым личным договором, и нуждались в третьей стороне.
А Восток… Часто, когда говорят о праве, имеют в виду Европу, и даже вполне конкретно, систему римского законодательства. Гражданское право считалось прерогативой цивилизацией с развитой свободой личности. Вопрос слишком сложный, однако кинем всё же свой взор на Восток: разве там не жили уж совсем другие люди? Разве они не стремились к свободе, пусть даже и в весьма ограниченных условиях?
На этот раз наш взор устремится к стране, несущую на себе отпечаток многих цивилизаций и культур – Ирану. Все, кто когда-либо слышал о бурном прошлом этой страны до прихода на её территорию войск Зелёного Знамени, сразу вспомнят деспотическую державу Кира Великого и Ксеркса, жестоких сатрапов и властных диадохов эпохи эллинизма. Несмотря на робкие ростки полисного строя, и держава Аршакидов, и держава Сасанидов не отличалась слабостью государственной власти. Тем удивительнее наше подробное знакомство с правом этой страны, которое даёт нам совершенно неожиданную картину общества Древнего Ирана.
Анаит Периханян (1928-2012) перевела и издала весьма интересный источник иранского права: «Сасанидский судебник». Она была довольно интересным и разноплановым историком, занималась социально-экономической историей, особенно храмовых хозяйств, историей древней персидской литературы, персидским христианством. Но, как и все адепты питерской иранистики, госпожа Периханян была прежде всего источниковедом и текстовиком, дотошным и тщательным. Она занималась эпиграфикой и изучением текстов, но именно перевод и анализ «Судебника» стал своего рода работой жизни.
Источник, к которому обращается Анаит Периханян, дошёл до нас от более позднего времени. То, что мы называем «Сасанидским судебником», носит имя «Matakdan I hazar datastan», то есть «Книга тысячи судебных решений» на пехлеви, переписчиком был зороастриец исламского времени Фаррахвмарт-И-Вахраман, трудившийся, скорее всего, в VII в. Однако не стоит думать, что мы имеем дело с кодификацией, как в случае с «Законами Юстиниана», не кодекс и даже не трактат. Это сборник юридических казусов исключительно для практического пользования. Правовым ядром для принятых решений служила, само собой, Авеста (причём в тексте даются юридические комментарии к наиболее заковыристым «авестизмам», дабы не смущать уж совсем сильно судей), а также постановления (немногочисленные, кстати) шаханшахов об упорядочивании судебного процесса и введения единой формы отчётности и, что называется, «прошивки» документов.
Особенно интересен тот факт, что «Судебник» содержит казусы не по административному праву, а по гражданскому, частному. Это вполне объяснимо, поскольку нормы родового права персов-зороастрийцев могли быть незнакомы знатному чиновнику во всех подробностях. Именно поэтому основными темами «Судебника» стали имущественное право, право наследования и право обязательственное, а также система наказаний и, собственно, порядок судопроизводства.
Вот именно подобные, казалось бы, сухие юридические документы и дают нам преинтереснейшую картину иранского общества.
Как ни парадоксально, начнём сначала, то есть с тех, кто является субъектом права. Составител(и)ь стараются всячески избегать вопроса о сословном делении общества, о прерогативах «знати» перед «простолюдинами», скорее смещая акцент в иную сторону: в сторону фактического противопоставления граждан и чиновничества, то есть государственно-бюрократического аппарата, а также жречества, которое выступало частенько как юридическое лицо (государственные храмы Огня). Так что субъектом становится член гражданской общины, причём, по крайней мере формально, в «Судебнике» не делается различия между персом и чужаком-инородцем, как бы «метэком». Право на гражданскую жизнь давала включённость в общину как таковую, то есть взаимодействие с другими членами родовых и территориальных коллективов. Впрочем, эти отношения имели, как обычно, свою специфику…
Основным актором права была агнатичская группа, то есть большая семья на 3-4 колена. Основным вопросом в этой сфере, конечно, является принцип преемственности и наследования. Здесь начинаются интересности.
Во первых, персидское право знало частную собственность, причём в полном смысле этого слова, то есть неотчуждаемую и неограниченную ни в праве распоряжения, ни в праве передачи. Но – нюанс, как обычно, нюанс. Дело в том, что она была завязана на личность конкретного человека, и имела «прекарный характер», то есть ограничивалась рамками его жизни. Такая собственность именовалась «лично накопленной», приобретённой самим человеком, и, хотя он мог дать указания на передачу этого права, чаще всего после смерти владельца имущество попадало в сферу наследственного права, которое было сложнее. Здесь уже определялись доли владения между родственниками, или, точнее, доли владения и распоряжения доходами с данного вида собственности.
Чаще всего в сложной агнатической группе циркулировало право распоряжения землёй и имуществом, которое опять же было завязано на происхождение и согласование. Мало того, род не имел права прервать ни одной ветки своей «лествицы». Чтобы ветви древа не прерывались, огромное место в судебнике уделено институту «стурства», то есть продолжению рода иными способами. Если человек умирал, не оставив наследника, назначенный старейшинами рода «стур» рожал ему наследника, то есть рождённый на стороне ребёнок считался сакральным наследником умершего.
«Судебник» вообще содержит весьма подробные указания на самые разные виды имущественных прав, причём очень разнообразные и вряд ли менее сложные, чем в римском праве. Знали персы и сложные формы аренды, и эмфитевзисы с узуфруктами, и непростые залоговые операции с недвижимостью. Так что гражданское право было весьма и весьма развито… Имела место и свободная купля-продажа недвижимости, при определённых, правда, условиях, связанных с владением или распоряжением участком земли, но всё одно предусмотренная законодательством.
Такова общая картина имущественных отношений персидских родов, сложная, разветвлённая и, в целом, достаточно независимая. Гражданские проблемы, по сути, подлежали скорее утверждению со стороны чиновника, нежели распоряжению, хотя, конечно, в спорных моментах он принимал и решения. В любом случае, такая низовая динамика правоотношений заставляет посмотреть на «восточное деспотическое общество» совсем с иной стороны.
В качестве дополнения также стоит упомянуть и некое иное, по сути, тоже казуальное явление в персидском праве, но явление явно очень важное. Речь идёт о «частных целевых фондах для души». Смотрите: несколько человек собираются вместе и вкладывают средства в некий фонд. Чаще всего этими средствами была недвижимость, приносящая доход. Главное, что этот фонд, точнее, распоряжением им было посвящено душе учредителя или тех, кого он укажет. Переданное имущество становилось неприкосновенным ядром «фонда», доход же с него мог идти на благотворительность, постройки общественного значения и уплату налогов. Ясно, что эти фонды организовывались в культовых целях, если принимать формулировку «для души», в том числе, таким образом организовывались зороастрийские религиозные общины вокруг «храмов Огня». Ничего не напоминает? А вот мне напоминает: средневековый монастырь, точнее, его изначальные формы коллективной организации. Есть вероятность, что рецепция этой формы была проведена через общины христиан-манихеев, широко распространённых и на Западе (вспоминаем хоть Августина). Так что, возможно, средневековые монастыри являются институциональными наследниками зороастрийских религиозных «фондов», как и исламский «вакф», что может и объяснить некоторое сходство двух институтов.
Так что, как это обычно и бывает, под слоем поверхностной политической истории, истории правителей и царей, истории войн римлян, ранних и поздних, с персами, скрывается целый мир людей, живших своей обычной, повседневной жизнью. Причём их жизнь, как мы видели, куда менее запакована в рамки «государственного деспотизма», чем это было принято считать. Через право нам немножко приоткрывается настоящий мир средневекового Востока, который существовал ещё долгие века после арабского завоевания… и кое-где существует до сих пор (современные зороастрийские общины). Вспомним, например, городские и территориальные объединения, которые порой договаривались с арабскими военачальниками, и входили на особых правах в состав Халифата, вне всякой юрисдикции Сасанидской бюрократии. В любом случае, это говорит о большой пластичности и динамичности восточных обществ, параллельных процессам огосударствления… Интересно, до какой поры?
P.S. Пара дополнений, точнее, сомнений. Госпожа Периханян много внимания уделяет семантике правовой терминологии, однако ей не хватает чисто культурологического анализа, преобладает формально-правовой. Между прочим, скажем, институт «стурства» (рождения наследника со стороны для уже умершего человека) вряд ли можно изучать без культурологического анализа. Тогда, быть может, стало бы ясно, насколько корректны сопоставления переводчика с терминологией римского права.
И ещё одна мелочь. Ученица Игоря Дьяконова, Анаит Периханян вносит в своё исследование понятие «раб», который обозначается сразу несколькими терминами, в частности, термином «bandak». Дальнейшее изучение правового содержания термина «раб» оказывается не таким однозначным, и ряд понятий говорит о разных степенях личной зависимости. Почему это важно? Дело в том, что зачастую в «Судебнике» гражданин именовался «Sahan Sah bandak», то есть… «раб шаханшаха»? Или всё-таки «подданный»? Это очень серьезный вопрос, поскольку он касается взаимоотношений гражданского пласта общества и государства, в том числе представленного и верховным правителем. Однако чёткого ответа на поставленный вопрос нет… Видимо, это в будущем будет всё же предметом исследования.
Изменение сознания людей и их взгляда на окружающий мир – сложное и небыстрое дело. Чаще всего этот процесс совершенно естественный, из поколения в поколение общество накапливает опыт и всё больше уточняет, развивает, изменяет своё мировидение, начинает по новому осмысливать сущее. Сказать, конечно, что этапы перемен знаменует философия, было бы слишком смело – кто знает этих философов в полном виде, кто их читает, кто вникает в их идеи? Не так много народа, нужно сказать, но зачастую именно эти люди могут совершить переворот и в общественном сознании, сделать некое открытие, натолкнуть на новые горизонты. С торжеством всеобщего образования, пожалуй, философия часто приобретает и более общественный характер, становится достоянием масс, и может формировать новые парадигмы непосредственно в массах. Сейчас особую популярность приобретает философия Фридриха Ницше, бродят идеи Карла Маркса, на свет Божий выходят из небытия трактаты Аврелия Августина и Никколо Макиавелли, неизменно высокими тиражами издаются диалоги Платона и учёные сочинения Аристотеля Стагирита. Хотим мы того или нет, философия всё равно проникает в общественное сознание, часто в искажённом до неузнаваемости виде, и меняет жизни людей.
Почему же людей привлекает, в общем-то, абстрактные рассуждения о «жизни, Вселенной и вообще»? По разному. Чаще всего человек ищет убедительную и непротиворечивую картину мира, которой нет у него самого, систему координат, в которой он мог бы существовать, осмысливать себя и размышлять. Реже бывает, что люди пытаются увидеть некий альтернативный собственному взгляд на Вселенную, с одной стороны, беря от него что-то, с другой – оспаривая в чём-то это «инаковое» мировидение.
Однако, прежде чем с головой нырять в бурное море многочисленных философских трактатов, и пытаться найти в них хоть какое-то течение, необходимо хотя бы в общих чертах уложить в собственной голове саму историю развития философской мысли. Каждый из философских трактатов глубоко контекстен, лежит в рамках своего времени, что-то ему предшествовало, что-то ему наследовало. Поэтому не стоит наобум хвататься за прочтение сочинений Иммануила Канта и Публия Луция Сенеки, приправляя их после Рене Декартом и Артуром Шопенгауэром – для начала бы неплохо узнать, кто все эти люди, и понять, в каких отношениях они находились с жизнью и с философией своего времени?
А вот толковых очерков философии вовсе не так много. Многочисленные учебники заставят вдумчивого читателя плакать (давно хочу провести анализ разных учебников по истории и философии, но руки не доходят), поражая и своим содержанием, и зубодробительным, скучнейшим слогом. Однако нужно с чего-то начинать, и поиски более или менее толковых очерков истории философии, зачастую, приводят к одной книге, носящей неброское и скромное наименование «A History of Western Philosophy» (1945).
Забегая немного вперёд, скажу, в чём её специфичность. Как правило, общие очерки пишутся историками философии, теми самыми, которые под ликами «философов» заполонили кафедры философии по всей России, да и по всему миру тоже. Здесь же несколько иное – книга написана скажем так, «настоящим», действующим философом, и это, с одной стороны, достоинство сего труда, с другой – её недостаток.
Бертран Рассел (1872-1970), философ, логик, рационалист, математик, гуманист, прожил долгую жизнь, и является весьма знаковой для интеллектуальной жизни XX века фигурой. Внук министра Британской империи и потомственный аристократ, с детства зачитывался весьма непростыми философскими трактатами из обширной библиотеки своего деда, и никого не удивило, что молодой человек избрал не карьеру политика, но поприще философа и обществоведа. Свой первый трактат о германских «эсдеках» он написал в 24 года, всех удивив глубоким анализом левых идей в германском обществе.
Причислить Бертрана Рассела к какому-либо идеологическому течению весьма проблематично, ведь с разных своих позиций его можно причислить к либералам, коммунистам, порой – анархистам, но левым в полном смысле этого слова он, видимо, всё же не являлся – он всегда шёл своим, совершенно неповторимым путём. В годы Первой мировой он даже успел отсидеть в тюрьме за пацифистские идеи. позже он был и активным общественным деятелем, став одним из первых, кто отправился в Советскую Россию (1920) и Китай (1920-1921), активно занимался теорией образования, занимал активную антимилитаристскую позицию и по отношению к собственному правительству, и в отношении левых режимов в Европе. Параллельно он занимался преподаванием и математикой, создавая также труды по философии и логике, этике и атеизму. Самое главное, что я хочу сказать: как бы не относится к Бертрану Расселу как к учёному, общественному деятелю, да и просто как к человеку, это была личность с активной личностной позицией к миру, постоянно изучающий его, и неравнодушный к нему.
Итак, в 1943 году, после нескольких курсов лекций по истории философии в США, получил заказ на оформление их в виде научно-популярной книги, и, нужно сказать, написал её очень быстро – практически за год. 70-летний философ, с самого детства читал книги тех, кого он анализировал, и за более чем полувековой опыт читателя и аналитика имел свой собственный взгляд на историю развития философской мысли, поскольку, в каком-то роде, они все прошли сквозь него.
Прежде всего, стоит упомянуть сам принцип, по которому Бертран Рассел выделяет два противоположных направления в философии. Первое, к которому присоединяется и сам автор – логическое, рассматривающее мир как фактическую данность, второе – метафизическое, говорящее об абстракциях и высоких материях, скрытых от чувственного восприятия. Второе, на что следует обратить внимание: Рассел видит основу философской доктрины в логике, и основой его анализа является рассмотрение целостности и непротиворечивости логической составляющей той или иной концепции. Это основы анализа, и теперь стоит поговорить, почему же активная позиция автора-философа по отношению к материалу является одновременно и достоинством, и недостатком.
Безусловно, за всяким текстом всегда виден человек, его мировоззрение и позиция. И Бертран Рассел даже не думает скрывать своих воззрений. Как раз то, что «A History of Western Philosophy» писал профессионал, имеющий в этом предмете чёткую позицию, является её достоинством, поскольку он находится не вне предмета, а внутри него. Он знает, почему ему симпатичен Протагор, а Платон нет, отчего Джон Локк более интересен, нежели Томас Гоббс, и так далее, и так далее. Рассел неравнодушен к своему предмету, он читает философов, спорит с ними, вникает в их идеи, отыскивая среди них зародыши более поздних, современных ему воззрений. Всё это делает текст удивительно увлекательным и интересным, поскольку представляет из себя по настоящему акт творчества.
Отсюда же вырастает и её главный недостаток, вполне и сразу ясный. Автор попросту вопиюще предвзят к материалу, и, зачастую, вместо анализа, сразу пускается в полемику. Именно из-за этого зачастую разделы неполны и фрагментарны, несмотря на свою увлекательность. Прохладное отношение к религиозной философии как метафизической заставило его уделить слишком мало места средневековым доктринам, и пропускать множество интереснейших имён. Некоторые разделы излишне обобщены, им не хватает более глубокой проработки (Ренессанс, либеральные и консервативные философы XVIII в., утилитаристы и пр.), другие же слишком поверхностны и торопливы (например, глава о Канте).
Другая претензия куда более серьезна. Рассел спорит с философами далёкого прошлого с позиции рационалиста XX века. Однако в голове каждого из его персонажей была своя собственная картина мира, которую автор хоть и пытается учитывать, но не до конца. Он спорит с ними как логик с логиками, причём логик математического толка. Конечно, позиция автора лично симпатична, скажем, мне по многим параметрам, но игнорирование мировоззренческого контекста, в большинстве случаев, не идёт на пользу книге.
Однако, стоит отметить и неоспоримые достоинства текста.
Прежде всего – «A History of Western Philosophy» действительно создаёт в голове схему развития и эволюции философской мысли, и большинство основных доктрин занимает то или иное место на нашем «умственном чердаке», занимая отныне своё чётко определённое место, встраиваясь в единую общую матрицу. Да, при более глубоком знакомстве мы будем спорить с положениями Рассела, порой круто менять заданную им трактовку, иногда и вовсе отказываясь от неё. Но вот отказать книге в том, что она создаёт базу, мы никак не можем.
Отдельные разделы, скажем, описание философии Локка, или Лейбница, особенно хороши, так как дают весьма любопытный взгляд на историю философии в определённом срезе, показывая, например, возникновение классических либеральных доктрин. Интересны главы о досократиках, любопытен анализ Августина и Фомы Аквината (хотя и весьма поверхностно), можно однозначно отдать честь главам о Николло Макиавелли, Фрэнсисе Бэконе, Томасе Гоббсе, Рене Декарте, крайне интересен взгляд на Георга Фридриха Гегеля, Фридриха Ницше и Карла Маркса.
Что стоит сказать в итоге? Ясно, что любому, кто интересуется философией, эту книгу нужно прочитать обязательно. Её не миновать. Но читать её нужно точно так же, как сам Бертран Рассел относился к истории философии – критически, и с открытым разумом. В любом случае – автор заслуживает нашего глубокого уважения за свой труд и за внутренний огонь истинного философа, живущего своим призванием.
Поршнев Б.Ф. Социальная психология и история. Издание второе, дополненное и исправленное. М. Наука 1979г. 232 с. Твердый переплет, обычный формат.
Безусловно, история не может быть безпроблемной и безконфликтной. Споры учёных, сражения разных концепций друг против друга двигают наши знания вперёд, требуют совершенствовать аргументацию, смотреть на привычные, казалось бы, вещи с иной стороны. Жизнь слишком сложна, чтобы выстроить процесс развития человечества в рамках какого-то уравнения, именно поэтому нам вечно необходимо искать и дополнять новые переменные, новые процессы и закономерности, новые способы анализа материала источников, и так далее и так далее.
Конечно, очень многое зависит от личности историка, его мировоззрения и биографии. И часто личностный фактор очень сильно влияет на исследование, особенно если сам учёный не чувствует границ своей субъективности и «Ego». Вспомним, как в старости Лев Гумилёв создаёт довольно странную «Древнюю Русь и Великую Степь», содержащую массу натяжек и сомнительных трактовок, часто данных потому, что так надо автору, либо исследования почтенного индолога Натальи Гусевой, увлёкшейся публицистикой индийского националиста Тилака.
Однако задолго до них советско-российская наука знала и более яркие и противоречивые персонажи. Вот, скажем, колоритная и действительно масштабная фигура Бориса Фёдоровича Поршнева (1905-1972), и найти аналоги этой странной личности очень непросто. «Жак-простак и снежный человек», по словам известного французского историка, «единый политэкономический закон феодализма», международные отношения эпохи Нового времени, французский абсолютизм и крестьянские восстания XVIII века, антропогенез, социогенез, теория классовой борьбы, история социалистической мысли, и, наконец, социальная психология – вот основной (!) круг интересов этого историка… точнее, не историка, а скорее мыслителя. Все, кто учился в МГУ, или просто соприкасался с ним, так или иначе помнят колоритную фигуру Поршнева, в связи с участием в какой-либо дискуссии, либо при соприкосновении в учебно-общественном процессе. В самой Франции, которая и служит основным полем исследовательской деятельности Б. Ф., его хорошо знают, прежде всего по исследованиям народных восстаний XVIII века, показавшим предпосылки Великой Французской Революции. Судя по всему, он производил впечатление красного платка на фоне сдержанной и строгой палитре советской исторической науке.
Предмет нашего сегодняшнего разговора – одна из важных частей творчества Бориса Поршнева, его концепция «социальной психологии», которая наиболее полно отображена в книге «Социальная психология и история» (1966), в своё время вызвавшая фурор в определённых кругах, и для своего времени была довольно смелой. Но прежде чем говорить о самом magnum opus, нам следует рассмотреть, каким же кривым путём историк добрался до своих, весьма своеобразных идей.
Поршнев в детстве был увлекающимся и разносторонним ребёнком, и с ранних лет поставил себе цель – найти общую логику истории, понять глубинную суть исторических явлений. В существующих условиях (1920-е гг.) он мог учится по нескольким специальностям, и основными из них были психология и история, второстепенным – биология. Логика здесь проста – биология – материальная основа жизнедеятельности, история – отображение процесса жизнедеятельности социальной, психология находится на стыке этих двух глобальных сфер, поскольку зависит от обеих. Методологической прослойкой концепции Поршнева навсегда стал марксизм, правда, в его собственной, неповторимой интерпретации.
Интуитивно он принял за базовую основу концепцию «классовой борьбы», и сразу же начал изучение конкретного материала ключевой, по мнению марксистов, эпохи – эпохи окончательного перехода от феодализма к капитализму, XVII веке, увенчанному через столетие Великой Французской революций. Итогом многолетней работы стала книга «Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623-1648 гг.)» (1948), получившая Сталинскую премию и широкую известность за рубежом, в том числе и в самой Франции. Горизонтальный срез 25 лет одного из важнейших столетий европейской истории показал большую роль «классовой борьбы», точнее, «народных масс» в борьбе с абсолютизмом и феодализмом, и его решающей роли в дальнейшей модернизации общества. Книга была новаторской, хотя и получила изрядную порцию критики со стороны, скажем, Александры Люблинской, обвинившей автора в слишком широких обобщениях, и подгонки сведений источника под заранее заданную концепцию, иногда откровенно насильной интерпретацией. Впрочем, историку явно было не до досадных мелочей, поскольку именно в широких обобщениях он и видел смысл своей работы.
Утвердившись в своей концепции, Поршнев углубился в прошлое, и начал искать «единый экономический закон феодализма», основанный также на «классовой борьбе». Итогом работы стали монографии «Очерк политической экономии феодализма» (1956) и «Феодализм и народные массы» (1964), в которых он проводит идею о том, что развитие во всех сферах общества было определено «классовой борьбой». Например, усовершенствование сельхозтехники в его интерпретации оборачивалось совершенствованием крестьянского вооружения для будущих схваток с тяжёловооружёнными реакционерами-рыцарями. Само собой, коллеги-медиевисты не одобрили такого, мягко говоря, вольного обращения с историческим материалом, и немедленно «пнули» Бориса Фёдоровича за отход от марксизма и концепции социально-экономической истории, и преувеличении роли «классовой борьбы». Не место здесь говорить о перипетиях этого спора, скажу лишь, что волею обстоятельств Поршнев потерпел поражение, и коллеги приняли его работы без особого интереса. Впрочем, вполне заслуженно.
Основа «ЕЭЗФ» — содержащаяся в III томе «Das Kapital» концепция «феодальной ренты», в которой воплощается феодальная собственность, то есть – постоянно повышающийся уровень внеэкономического принуждения крестьянства, за счёт развития производительных сил. То есть, в основе всё одно находится противостояние классов, просто оно подаётся «под соусом» сталинской политэкономии. Однако теоретическая основа ясна: она лежит не в области, как ни парадоксально это не звучало, социально-экономических отношений, а в области… психологии. Здесь мы подбираемся потихоньку к предмету нашего обсуждения.
Параллельно со своими штудиями, посвящёнными феодальной политэкономии, Поршнев работал в направлении нейробиологии и психологии. Здесь, опять же, не место рассуждать о его концепции перехода от животного к человеку («О начале человеческой истории», 1974), скажу лишь в общих чертах. Историк исходит из идеи резкого революционного скачка, выведшего «вторую сигнальную систему» нервной деятельности на новый уровень, породивший более развитую речевую коммуникацию. Речевая коммуникация сформировала «социальность», увеличение и усложнение социальных контактов друг с другом, и представляющая собой некий, грубо говоря, «коллективный разум». Именно после возникновения этого «коллективного мышления» возникает, по Поршневу, например, «сознательный труд», в отличие от «бессознательного» у животных. Но важно другое: именно этот скачок от палеоантропа к Homo Sapiens породил изначальную социальность, и, следовательно, человек изначально – часть некой общей социально-психологической целостности, как нейрон в мозге, то есть, в базисе – существо абсолютно коллективистское.
В книге «Социальная психология и история» (1966) Поршнев рассуждает о более позднем развитии социальной психологии как человеческой сути, причудливыми сцепками соединяя её с идеей «классовой борьбы». Дело в том, что человек изначально, ещё противопоставляя свою общность популяции «троглодитов», «недолюдей», изначально сформировал в коллективном мышлении базовую дихотомию «мы / они», то есть социально-психологическая общность строилась, прежде всего, на противопоставлении себя иному. Так происходит и в дальнейшем.
Итак, изначально человек – существо исключительно «социальное», и исключительно коллективное. Это снимает одновременно проблему «индивид / общество», поскольку индивида как такового в данной концепции не существует, вернее, он является лишь отображением какой-то стороны социальных связей. Классовое расслоение тоже относится к разряду дихотомии «Мы / Они», и точно также является базовым для любого общества, где присутствует подобный антагонизм. И главная суть перехода классового общества к бесклассовому именно в создании коллективизма, лишённого противопоставлений, и строящегося исключительно на общности «мы». «Мы» скрепляет, в свою очередь то, что Поршнев именует «настроением», некое поле психологического единства, то, что Гумилёв называл «комплиментарностью», противопоставление «приятного / неприятного», «своего / чужого».
Основа коллективизма – коммуникация, основа коммуникации – речь на фонетическом и символическом уровне. Общность сигналов создаёт преемственность между поколениями, различные системы сигналов всё равно взаимовлияют друг на друга путём «заражения» и «внушения». Таким образом, на стыке, на соприкосновении между «мы» и «они», на линии пересечения разных, скажем так, коммуникативных практик, рождается личность, которая внутри своей общности способна воспроизводить представление о другом «мы», в своём роде конструируясь на основе разных социально-психологических практик.
Пункт первый – человек – изначальный коллективист.
Пункт второй – коллектив формируется при помощи объединения на уровне противопоставления «мы / они», в разных вариациях и формах.
Пункт третий – индивид есть сумма детерминант разных сторон социальности, ячейка социально-психологической общности, которая также является носителем дихотомии «мы / они», только на личностном уровне, то есть, точнее, «я / мы».
То есть, в краткой выжимке, эволюция человеческого общества – результат противопоставления одной общности другой. Вот такой вот универсальный, глобальный закон.
Такова общая концепция книги. Нетрудно заметить, почему я столько места уделил вопросу о «классовой борьбе» — эта концепция у Поршнева попыталась найти второе рождение, причём с весьма своеобразной аргументацией, с опорой на междисциплинарность. С другой стороны также несложно увидеть, что концепция Поршнева не является ортодоксально «советско-марксистской», и на фоне теоретических исканий 1960-х смотрится очень свежо и оригинально. Но?
Безусловно, для советской науки в 1960-х гг. это было очень новаторской работой, которая сделала Бориса Поршнева на некоторое время «властителем дум», весьма неортодоксальным и интересным исследователем, идущим наперекор скучным и застывшим учебным схемам. На Западе же «Социальная психология и история» (в 1970-е переведённая на английский и итальянский) стала лишь очередной научно-популярной книгой на широко тиражируемую тему. В ней не было ничего особо нового, и социально-психологическая диалектика не смутила западных учёных. Они не нашли в книге ничего особо нового и интересного.
Что же отпугивает от этой книги сейчас? Прежде всего, её аморфность. Выделить общую схему концепции непросто, нужно приложить немало усилий, чтобы следить за мыслью автора и понять, к чему он ведёт под хитросплетением загадочных фраз и константных утверждений. Во вторых, после чтения многочисленных публикаций западных психологов, социологов и историков «Социальная психология и история» не кажется такой уж впечатляющей, и попытка выделения диалектической доминанты в развитии человечества спорна, хотя и не стоит отбрасывать аргументацию Поршнева так уж огульно. В третьих – Поршнев подходит к своим положениям как константам, и конкретный исторический и социологический материал лишь удобно ложится в рамки его концепции, и вполне уютно себя в ней чувствуют, в силу общей размытости. Найти конкретное описание механизмов описываемых в книге явлений крайне сложно, да их и не представлено. Всё строится исключительно на общей логике… которой можно противопоставить и иную логику. В общем, Поршнев здесь предстаёт скорее философом, пусть даже умным и прозорливым.
Понятно, что такая позиция возникла из-за того, что Поршнев искренне считал, что находится на «переднем краю» науки, и не просто, а науки «марксистской», единственно правильной, научной и верной.
Всё это делает «Социальную психологию и историю» скорее историографическим казусом, чем передовой для современной мысли работой. И тем не менее, для всякого, кто интересуется вопросами и социального единства общества, и психологии, необходимо хотя бы ознакомится с этой книгой, особенно если «интересант» находится в начале пути. Сочинение Поршнева показывает проблему социального с весьма любопытного угла, и порождает ряд полезных вопросов, да и сама общая концепция достойна внимания. В общем, рекомендуется к прочтению, хотя и с некоторой оглядкой.