Кудрявцев М.К. Кастовая система в Индии. М. Восточная литература. 1992г. 264 с. мягкий переплет, обычный формат.
Интересное явление человеческой жизни: человек, личность, стремится к порядку. Порядок, универсальность, разрушает мир специфического человеческого существования. Где грань между личностью и обществом, и как, приобретя одно, не потерять другое? Века, века размышлений…
Мы вновь возвращаемся к обсуждению темы индийских каст, пройти мимо него сложно. Невероятно крепкий, и в тоже время удивительно гибкий социальный строй людей, населяющих южноазиатский клин, озадачивает многие поколения историков, социологов и этнографов. В массовой культуре тематика каст давно популяризирована до полной мешанины мифа и реальности дурно усвоенного симулякра индуистской мифологии и европеизированных кришнаитских проповедей. Что возникает в голове у неискушённого, но образованного человека при произнесении слова «индийская каста»? Великая четвёрка – брахманы, кшатрии, вайшьи и шудры. Кто-то может даже вспомнить, из каких частей Великого Брахмы они возникли. Я даже встречался с теми, кто всерьёз пытался понять, к какой касте относятся лично они (все удивляются своей принадлежности к «млеччхам»).
Свернуть
Историки долго подбирались к этой теме, первыми исследователями были английские и французские этнографы, собиратели древностей, сторонние «интересанты» из колониальной администрации. На их основе возникала первая волна мифов, отголоски которых мы можем встретить в трудах Гегеля, Маркса и Шпенглера. Впоследствии, пережив кризис «больших нарративов», мировая историография, в основном, конечно, британская, более плотно занялась социальным Индии, и достигли за столетие немалых успехов. В русско-советской историографии индийским обществом вплотную стали заниматься только после войны, когда устанавливались контакты с новой, независимой Индией, и, в процессе культурного обмена, исследователи находили материал для своих изысканий. Вторая половина века стала временем серьёзной работы над тематикой «касты», и здесь уже стоит упомянуть имя Михаила Кудрявцева, который в своей книге попытался обощить опыт предшественников, и наконец объяснить, что же за зверь такой – «индийский кастовый строй». В эпоху, когда он приступил к обобщению материала, индологи постепенно отходили от детерминанты «классовой борьбы», хотя, казалось бы, только недавно, в 1930-е, историки устраивали «соцсоревнование», кто быстрее отыщет в Индостане рабовладение…
Итак, индийская каста. Перед нами, как и перед Михаилом Кудрявцевым, встаёт проблема терминологии. Что мы можем видеть? «Каста», как известно, понятие португальское, не индийское. В нашем распоряжении пара терминов: «варна» и «джати». Так вот, «варны» — это как раз те четыре титанических сословия, упомянутые в начале эссе. Изначально первые изыскатели ставили между этими двумя терминами знак равенства, затем ставили одно за другим – изначально шли Варны, после их распада, вслед за крушением древних империй, образовались касты. Но всё ли так просто? Современные индологи, накопив материал, чётко видят, что кастовая система, если её можно так назвать, сложна и в своём генезисе, и развитии, и в своём современном состоянии.
Теперь о Кудрявцеве. Стоит заметить, что он, хоть и закончив истфак, историком изначально не был, предпочтя призвание этнографа, занимаясь общинными отношениями на севере Индии, в Хиндустане, проводя полевые исследования, в чстности, среди «чандалов — неприкасаемых» и мусульман. В его трудах плодотворно сошёлся опыт советской индологии, и методики англо-американской социальной антропологии, и позволил ему в статике состояния XX века охарактеризовать кастовый строй.
Итак, какова базовая концепция? Контуры её нам знакомы: исследователь характеризует кастовый строй как традиционную организованную систему неравенства групп людей, образованных по профессиональному признаку. Кастовая система не имеет каких-то внешних, всекастовых контуров, у неё нет чётко определённой, строгой иерархии, по факту, единого кастоворого строя для всей Индии не существует, группы людей самоорганизуюся во множество систем иерархий. Они не имеют пространственных границ, в одной деревне могут жить представители десятка каст, каждый из которой выполняет свою, строго определённую роль. Каста внешне непроницаема и вступить в неё нельзя – в ней можно только родится, можно выделится из касты и образовать свою, вступить в другую – невозможно. Таким образом, возникает образ иерархичного, но в то же время достаточно гибкого общества, основанного на взаимодействии групп людей.
Итак, что же скрепляет, по мнению автора, кастовую систему и кастовость? Кудрявцев настаивает, что ядром касты как таковой является не религия, не происхождение, не этничность, а профессия. Разделение труда позволяло кастам жить по соседству друг с другом, и основой их общества являлась система «джаджмани», то есть взаимопомощи, взаимодействия. Взаимодествие каст и регулирование разделения труда образовывали локальную соседскую общину, которая и представляет собой основу низовой социальной организации. Факторы религиозные и ритуальные, скажем, систему разделения на «чистое» и «нечистое», столь любимое Луи Дюмоном, автор считает глубоко вторичными и второстепенными, продуктом деятельность брахманских философов. Кудрявцев главную роль отводит фактору распределения процесса производства и предоставления услуг, «хиндуизм» же в широком смысле он считает не религиозным явлением, а идеологией кастовой системы. Кроме того, по его мнению, мощным цементирующим эффектом обладают строго ограниченные (в большинстве случаев) брачные отношения, которые заключаются в рамках определённых кастовых структур. Важное значение имеет и то, что свой социальный статус может повысить только каста, не индивид, «социальные лифты» работают только в рамках групп (впрочем, я сразу вспомнил «белых шудр» — богатых шудр, стоящих в социальной иерархии весьма высоко). Другая интересность заключается в том, что он, вопреки самим индусам, разделяет понятие «каста» и «джати». «Каста» в его понимании – большая общность, тогда как «джати» — эндогамная, «подкаста», мелкая ячейка. То есть – джати – ещё не вся каста, а только её часть.
Такова общая концепция Кудрявцева – в целом, адекватная современным представлениям и самих индусов, и тех, кто занимается изучением этой страны, хотя, конечно, в пропитанном религиозностью и мистицизмом обществе вряд ли уместно отводить второстепенное значение ритуальным факторам, но допустим.
Интересности начинаются, когда исследователь начинает смотреть на диахронный аспект кастовости, то есть – на её историческое развитие.
Автор вполне справедливо разграничивает «варны» и «касты», однако с полным убеждением пишет, что одна система наследовала другой. «Варны» в его понимании были продуктом особой формой расслоения в доклассовом обществе, который не привёл к консолидации правящих классов, пустив процесс стратификации по совершенно другому пути. Они являются своего рода конструктом брахманской литературы, память о далёком арийском прошлом из «Дхармашастр» и великих эпических поэм служила методом повышения престижа отдельных каст, которые возводили себя к древним брахманам или кшатриям, как в случае с раджпутами. «Касты» же образовывались в рамках больших деревень, своего рода агроремесленных комплексах, где постепенно обретало свой облик профессиональное разделение.
Другим любопытным элементом, особенно в рамках советского псевдомарксизма, стало отрицание в Индии и рабовладельческого общества, и феодального. Рабы – даса никогда не играли значительной роли в древнеиндийском обществе, что до феодализма – так, по мнению Кудрявцева, не было крупного феодального землевладения, так же, как и сервильных крестьян. Была община, считает Кудрявцев, община, скреплённая межкастовыми отношениями, самоорганизующаяся и самодостаточная, они, на пару с государством, владели землёй, члены же её были пользователями. То есть – индийская соседская община, образованная кастами, является уникальным образованием, существующим с самых начал индийской древности, ведическую эпоху автор рассматривает несколько вне Индостана, социальный процесс он отсчитывает с крупных деревень в долине Ганга.
Вопросов немало. К примеру: казалось бы, логично, что автор ставит во главу угла профессиональные занятия. Однако он странным образом преувеличивает строгость профессиональных предписаний, даже ешё в «Законах Ману» можно найти оговорки по этому поводу: «Но, если брахман не может существовать своими, только что упомянутыми занятиями, он может жить [исполнением] дхармы кшатрия, ибо тот непосредственно следует за ним. [Если] он не может прожить даже обеими и если возникает [вопрос], как быть, [тогда], занимаясь земледелием (krsi) и скотоводством (goraksa), он может жить образом жизни вайщия». Да и в эпоху Средневековья, если судить по данным литературы, кожевник-чамар совершенно не обязательно вымачивал кожи, как бывало предписано. Леонид Алаев, путешествовавший по Индии в 1970-х, описывает процессы отгораживания от своей дхармы и в современности, описывая глубокий динамизм в отношениях между низшими и высшими кастами. Да, многие касты были связаны с профессиональной деятельностью, и немало их представителей и занималось, и занимается предписанным. Однако, при отсутствии строгости несоблюдения этих обычаев, не стоит ли поискать иные связующие точки внутри касты? То, что называется исследователями «принципом необходимости», и предопределяет, на мой взгляд, чрезвычайную живучесть этой системы. Преступление кастовых границ возможно в силу необходимости и обстоятельств. Греховным является желание недозволенного, а не его невольное осуществление, или нарушение в силу необходимости. Кроме того, было бы недурно упомянуть о процессе «санскритизации», то есть искусственного «саморазвития» касты в социальной иерархии, перенимание элементов образа жизни высших слоёв – к примеру, переход на вегетарианство, или соблюдение ритуалов «двиджарайи», перехода в «дваждырождённые». Это несколько выходит за рамки «профессиональной» сущности касты, и уводит нас вновь в дебри статусных риуалов и социально-религиозных представлений. Кроме того, в Средние века наблюдается процесс «исламизации» в Северной Индии, когда принятие религии Полумесяца могло изменить статус человека, вплоть до образования новых, исламских каст, до современного, бурного процесса «вестернизации», что также существенно меняет кастовую систему и само отношение к иерархичности в обществе. Также существенную коррекцию в эти отношения вводит западный тип университетского образования, которое, впрочем, не мешало ни лидерам «первого созыва» ИНК, ни современным политическим деятелям опираться на традицию (смотрим, к примеру, «The Discovery of India» Джавахарлала Неру). Так что, мне кажется, «классовая» дифференциция по разделению труда является лишь одной стороной кастового общества, хотя и важной.
Другой комплекс вопросов связан с историей общины. Кудрявцев молодец, и, подойдя к вопросу как квалифицированный этнограф, очень ёмко описал и функционирование системы джаджмани, и систему патримониальных отношений внутри каст и между ними. Однако его «община» — соседская, как мы можем прочесть в книге – лишена истории, по крайней мере, в её конкретных явлениях. Глубокая древность демонстрирует богатство форм общинных отношений – те же «ганы», «сангхи» и «шрени» являются прекрасно иллюстрацией сложности и богатства коммуникации в ту эпоху. Кроме того, как бы мне не импонировала идея самодостаточной и самоорганизующийся общины, в любом случае это не совсем так. Часто верхушки больших общин были своего рода «коллективным феодалом», рентополучателями, посредниками между властью и кастами, своего рода локальной администрацией. Не стоит и забывать, что помимо владельческой собственности на землю самих членов каст (к примеру, «бхуми», «аштабхога», и множество других), существовали ещё, скажем, государственные кормления, те же «джагиры» Могольской империи, храмовая «девадея», статусные права «брахмадея», и так далее. Автономия локальных социальных систем в Индии была очень развита во все эпохи, но не стоит забывать и о том, что частью этой системы были и высокопоставленные страты общества, которые могли и выходить за рамки «джаджмани», расширяя свои полномочия и свою власть посредством контроля за верхушкой общины. Но, с другой стороны, Михаил Кудрявцев вполне справедлив, мне кажется, указывая, в том, что автономия социального в Индии глубоко развита, так же как развито представление о самодостаточности и независимости локальных обществ.
Итак, как можно подытожить наши рассуждения? Кастовая система в Индии существует, исчезать она явно не собирается, и специфика раздробленного и глубоко автономизированного общества всегда должна учитываться при взгляде на эту страну. Отчасти дверь в эту неверноятную бездну сплетений социальных связей открывает нам Михаил Кудрявцев, вне определённых критических замечаний, его книга по прежнему несёт в себе зерно понимания невероятно богатого общества, сочетающему в себе, благодаря кастовым переплетениям, интенцию модерна и архаики.
Губарев О.Л. Рюрик Скьельдунг. Серия : Parvus libellus. СПб. Евразия. 2019 г. 320 с., 13 рис. и карт, твердый переплет, ляссе, обычный формат.
Нулевая точка отсчёта.
Для какой ситуации важнее князь Рюрик – для жителей Поволховья IX века, или для нас, их далёких косвенных потомков России XXI века?
Как я уже говорил в своей давней рецензии на книгу Евгения Пчёлова, история вопроса интереснее его самого, фигура квази-князя Рюрика занимает огромное место в исторической памяти русских, как кажется, не совсем заслуженно. Здесь вина ложится уже на беззвстных авторов «Повести временных лет», быть может, самого Нестора-летописца, которые в поисках точки отсчёта своей истории выбрали даже для них далёкий факт прихода в лесистый северный край будущей Новгородчины ватаги варягов («Да поидете княжить и володѣть нами»). Князь Рюрик избран своего рода нулевой точкой отсчёта не просто династии, названной его именем, а самой России, её государственности, цивилизации, культуры. Немало для фигуры, о которой в иточниках написано лишь от силы три десятка предложений, верно?
Рюрик – фигура не столько историческая, сколько символическая, так она возникает в летописи, и точно так же она проживает свою жизнь в исторической мифологии. Я не буду здесь ещё раз пережёвывать перепетии трёхвековых дискуссий вокруг 862 года, отмечу лишь их основной узловой момент. «Варяжский вопрос» сводится, по факту, к решению одной задачи: какие силы запустили механизм основания Русского государства, кем были пришлые варяги? Вопрос этот поднимался задолго до Михаила Ломоносова и его невольного оппонента Герарда Фридриха Мюллера, жив он и поныне, и постепенно свёлся к разбору проблемы национальности князя Рюрика. Кто – скандинав или славянин? «Чужой» или «свой»? Ярость поединка оправдывалась сомнительным тезисом о том, что пришлые варяги привнесли с собой, со своей родины, государственность в готовом виде, и от неё развивается и княжесая власть Киевской Руси, вырастают институты великокняжеской Московии, царской Руси и будущей европейской империи. То есть, Россия – скандинавского или славянского корня? Несмотря на абсурдность самой постановки вопроса, спор живёт и здравствует, «антинорманизм» стал если не неотъемлимой, то заметной частью «псевдопатриотического дискурса», норманизм же практически почил в бозе… Почти, но об этом ниже.
Свой взгляд на эту проблему, и, в частности, проблему принадлежности Рюрика династии Скъёльдунгов, я изложу ниже, пока что разговор у нас идёт об относительно свежей книге Олега Губарева. Биография автора интересна тем, что он не является профессиональным историком, профильного образования не имеет, полжизни проработав инженером-судостроителем. Несмотря ни на что он, как ни странно, стал заметной фигурой в «варяжских дискуссиях» последних лет, активно дисктируя на площадках научно-популярных журналов с наиболее одиозными представителями антинорманизма, Вячеславом Фоминым, Лидией Грот, В. И. Меркуловым, несть им числа. Статьи его имели характер скорее полемический, нежели исследовательский, и выход целой книги, посвящённой фигуре Рюрика, был неожиданностью. Можно представить себе, каким уровнем знаний должен обладать человек, рискующий браться за эту тему – он должен владеть не только историографией вопроса, но и хорошо знать историю северного Раннего Средневековья, Циркумбалтийского региона, иметь представление о динамике походов викингов и развитии Каролингской империи, донорманнской Англии, саксонских и славянских обществ Поморья, ориентироваться в археологии, политогенезе, лингвистике, компаративном исследовании институтов, и прочее, прочее, прочее – годы работы. Грубо говоря, чтобы поднять вопрос об архаичной государственности Руси, нужно представлять достаточно глубоко её исторический контекст, хотя бы в пределах IX в. Что же Губарев?
Само собой, вовсе не он автор гипотезы о тождестве Рюрика и Рёрика Фрисландского Скьёльдунга – эта традиция тянется ещё с XIX века, известная как «гипотеза Крузе-Беляева», и периодически всплывает в историографии. В чём её суть? Изгнанник из Дании, Харальд Клак, неоднократно бывавший при каролингском дворе, получил от императора Людовика Благочестивого бенефиций-надел в виде всей Фрисландии, для охраны близлежащих торговых узлов – Дорестада и Валхерен. С его именем и связано появление на карте истории Рёрика, его, по всей видимости, племянника, и связанного с ними краткого и неяркого эпизода существования «Фризской Нормандии», которая аж дважды оказывалась в руках Рёрика (первый раз он её лишился, когда начал грабить со своего бенефиция территорию самой империи, и был восстановлен в назначении в 841 г. Лотарем), однако ему пришлось её покинуть после восстания самих фризов, и упадком Дорестада, и уйти на восток – в направлении хорошо знакомых торговых путей, через Хедебю и Бирку – к Адельгъюборгу, где он и оседает, согласно «Повести временных лет», по договору-«ряду» с четырьмя «народами» Севера.
Олег Губарев увлечён своей темой, и это видно. Историография вопроса – вот его конёк, критика его не всегда апробирована глубоким знанием предмета, но зачастую солидна, остроумна и логична, особенно в сравнении с критикуемыми опусами. Само собой, он обладает определёнными знаниями источников, имеет представление об историографических спорах вокруг редакций ПВЛ и его тексте (без глубокого текстологического анализа), бегло ориентируется в скандинавских источниках, имеет представление о франкской анналистике. Владея английским языком, он порой обращается к спецлитературе, например, о фризах, мало известной русскоязычной публике, и приводит довольно интересные выдержки.
Как вы поняли по моему тону, после этого абзаца должно вырасти одно большое «НО». Оно и правда есть.
Увлёкшись сличением биографий летописного Рюрика-призрака и Рюрика Ютландского-Фрисландского, господин Губарев замахнулся, ни много ни мало, на своё толкование раннесредневековой государственности, да ещё и в таком духе, который не был видан и полусказочным «норманистам» пера Вячеслава Фомина. По его скромному мнению, у восточных славян не было никаких признаков ни сложной общественной жизни, ни так называемой «государственности». Испытывая серьёзные сложности с терминологией потестарности, он описывает восточных славян как «родовые союзы» (ну хоть не «большие семьи»), и низводит их на уровень «первобытности» (весьма загадочный и широкий термин). Прежде всего, по его мнению, о примитивном характере социальности свидетельствует определённый примитивизм ремесла и, в частности, кузнечного дела, а также отсутсвие интеграции «племён» в союзы. Конечно, спорить с тем, что Восточно-европейская равнина имела низкую плотность населения, сложно, так же как и с тем, что постепенно заселявшие её племена не имели такой развитой культуры, как живущие под сенью Франкской империи германские и славянские племена, или население хазарского степного «треугольника» меж двумя морями. Всё так. Но довольно сложно не заметить, что примитивные «родовые союзы-племена», любезные Губаревым, вряд ли в состоянии образовать крупные социальные кластеры, которые мы фиксируем в дорюрикову эпоху. Речь даже не о Приильменском-Приладожском Севере, этом новообразовавшемся перекрёстке культур, а о, к примеру, крупных поселениях в северном Прикарпатье, ареал которых идёт едва ли не до Полесья, крупный земледельческий протогородской кластер в Поднепровье, и испытывавшие серьёзное влияние хазар поселения на Левобережье Днепра, вдоль степи к Дону. То есть – социальные объединения, довольно крупные и сложные, были, некоторые из них можно называть уже и «вождествами», судя по наличию крупных укреплёных поселений и статусных предметов. Полиэтничные «русы» (условно) не были единственным источником организации а этом славяно-финно-балтском мире, хотя и важным, как оказалось впоследствии.
Кроме того, Губарев мог бы ознакомится с существующими работами по раннесредневековым политиям, скажем, германцев, по внутренней организации варварских королевств и децентрализованных образований южной Прибалтики, по истории скандинавских государств – та же Швеция очень показательна в плане долгого процесса образования централизованной монархии, который затянулся едва ли не до конца Средневековья. Автор пытается напирать на управленческий опыт, полученный людьми Рёрика во Франкской империи. В данном случае он опирается не на анализ конкретной системы управления (которую весьма сложно назвать бюрократической, так как она опиралась на систему предаставителей императора в конкретном округе, держащего на себе судебную систему и сбор налогов), а на слова Антона Горского, который предполагал знакомство Рёрика с этой системой, что позволило ему закрепится на Севере, и, тем самым можно говорить об опосредованном влиянии франков на древнерусскую государственность. Тезис заслуживает внимания, однако Губарев идёт куда дальше. Ну, да, Рёрик, весьма вероятно, был знаком с чеканкой монеты, кою производили в Дорестаде (эмпорий же), и, по всей видимости, был крещён. Кроме того, замечает автор, держатель эмпория не мог не понимать доходного значения дальней торговли. Всё это хорошо и прекрасно, но причём тут его деятельность на территории Севера? Поладожье и так уже было в те века транзитной торговой зоной, и его не раз уже брали под контроль пришельцы из-за моря («имаху дань варязи изъ заморья…»), и приход варягов в 862 г., мне думается, был лишь эпизодом в истории смены контролёров на торовых путях, и говорить, что опыт управления во Фризии инспирировал дальнюю торговлю, вряд ли приемлимо. Насчёт чеканки монеты тоже прекрасно, но вот только чеканили ли её в Рюриковом Городище, в Альдейгьюборге, в Изборске и Белеозере? Серебро было в основном привозным, и говорить о чеканке монеты для обеспечения эквивалента товарообмена сложно – всё таки в эмпориях это было делом жизненно необходимым, но насколько денежный оборот в рамках рынка существовал в Приладожье? Если в Подонье ещё можно отыскать серебряные «гривни» (к примеру, «Мартыновский клад»), впрочем, скорее предназначенные не для эквивалента оборота, а для ювелирного дела, функцию монеты, судя по всему, выполняют аббасидские дирхемы. Метрология денежных систем и вовсе появилась в этом регионе минимум на несколько десятилетий позже. Управление? Боюсь, раздачу городов «мужемъ своим» вряд ли можно считать за «управление», хотя, с большой натяжкой, можно и увидеть в этом факте квази-бенифиций. Весьма сомнителен и факт передачи власти наследнику Игорю через Олега, «бе бо детеск вельми», давно уже обсуждается вероятность искусственного «сшивания» династийной преемственности летописной традицией.
Так что назвать Рюрика-Рёрика основателем государства вряд ли приемлимо. Это утверждение рождено не злой волей автора, а тем, что его изыскания все сосредоточены на мнимой биографии нашего легендарного первооснователя, и общий контекст истории Раннего Средневековья, истории политогенеза Европы того времени, истории «Циркумбалтики» ему известны не слишком хорошо. Я уж не говорю об истории и археологии Восточной Европы, её заселения в общем, и этногенезу славян в частности. Поэтому решение вопроса о Рюрике как государствостроителе полностью провалено – Губарев не в состоянии решить эту проблему.
Пожалуй, на что стоит действительно обратить внимание – так это на сопоставление формул традиционной клятвы фризов («пока ветер с небес дует и мир стоит») и клятвы договора с Византией 945 г. («донде же съяеятъ Солнце и весь мир стоить»). Параллель интересная, и требует тщательной работы с германоязыными правовыми источниками, и поискам семантических соответствий в архаичном правовом поле. Фризское право, «Lex Frisionum», мало известно в русской историографии, однако ряд зарубежных славистов отмечали определённое её сходство с «Русской правдой», однако сам автор оставляет этот вопрос без особых обоснований. Он требует перекрёстного изучения германоязычного права, и знания формул всех «Lex», «Lag» и «Lovi», что, конечно, дело непростое. Встраивание «Русской Правды» в контекст германских законников – дело будущего, но автор не делает даже попытки сравнения клятвенных форм, ограничиваясь критикой кельтских параллелей. Вопрос об общем контексте германского права важен ещё и потому, что «Lex Frisionum» была записана в эпоху каролингской «leges-реформы» в конце VIII-начале IX в., на латыни, и явно испытала на себе влияние франкского права, сохраняя, впрочем, свою архаичность. Полный разбор соответствий двух столь разнесённых по времени и региону источников потребует дополнительных усилий, а уж выявление тем более — компаративный анализ формул-клятв. Так что Губареву можно сказать «спасибо» за популяризацию этого вопроса, совсем не банального и не второстепенного.
Как я вижу ситуацию на севере будущей Руси?
Начиная с VII века мы видим постепенный рост населения Восточно-европейской равнины, само собой, не только за счёт славян, но и при участии финно-угров и балтов, сквозь неё постепенно протягивались тонкие ниточки торговых путей в Балтику из переживающего бурный расцвет арабо-исламского мира и держащейся на плаву Византии. Торговые связи оплетают Балтику, начиная от эмпориев атлантического побережья, через Ютландию и торговые города, вроде Скирингсалля и Хедебю, Старгарда и Любека, Ральсвика и Арконы, и, через Эланд и Готланд, Экеторп и Павикен к Средней Швеции, озеру-заливу Меларен и Бирке – и на восток, к побережьям Финнмарка, к устью Невы. Там, в акватории Невы и районе Ладоги, и образовался культурный котёл, породивший к жизни так называюмую «Русь» как… политоним? Пусть будет так. Охрана узловых точек торговых путей – задача чрезвычайно важная, и появление контролирующей группы на некоторых из них – явление закономерное, так же как и образование так называемой «внешней элиты», в виде русов-варягов, которой нужно было уживаться в балансе с местной, многоэтнической элитой Поволховья (Евгений Шинаков предлагает понятие «двухуровнего государства»). Хотя, конечно, вопрос о том, было ли пресловутое «призвание», остаётся открытым. Вариант призвания, как в квази-государстве Само, существует (об этом пишет Михаил Свердлов, некоторые исследователи, скажем, Евгений Пчёлов и Валентин Янин, настаивали на существовании текста «договора-ряда»), хотя иные, как Виктор Пузанов, настаивают на «норманнском завоевании». Как уже говорилось, концепция Губарева отнюдь не нова, и отождествление летописного Рюрика с Рёриком Фрисландским вполне вероятно, однако его роль в политегенезе остаётся большим вопросом. Однако переселение варяжского вождя с берегов Северного моря на Ладогу представляется мне вполне вероятным, как и его эпизодическое участие в наведении
Итак, стоит ли читать книгу Олега Губарева? Скажем так: ознакомится с ней можно, особенно тому, кто только начинает свой путь по бурным просторам «варяжского вопроса». Как эдакий компедиум материала – вполне годится, хотя почти ничего нового (кроме вопроса о Фризском праве) вы в ней не найдёте, если вы уже искушены в этой тематике. Автор поторопился, ему рано было выпускать полноценную книгу – он забывает, и забывает крепко, о концептуальном контексте тех вопросов, которыми он задаётся – они слишком сложны и дискуссионны, чтобы решать их с такого лихого наскока. Губарев слишком категоричен в своём тоне, тогда как для подобной категоричности у него пока нет особых оснований. Хотя, нужно признать, я готов согласится с отождествлением Рюрика и Рёрика Скьёльдунга, но меня не устраивает то, как Губарев провёл научную работу.
Подытоживая – книга Пчёлова всё равно больше годится для введения в предмет. В книге Губарева самой полезной частью является ссылочный аппарат – надо отдать должное, работа с историографией, пусть и выборочно, но всё же проведена. Ради этого я бы и рекомендовал бы её посмотреть – но не как исчерпывающую вопрос работу.
Манн Ю.В. Гоголь. Кн.2. На вершине: 1835-1845. Изд.2-е, перераб. и доп. Москва Российский гос. гуманитарный университет 2012г. 552 с. Твердый переплет, 60х90 1/16 формат. (ISBN: 978-5-7281-1292-1 / 9785728112921)
(Эссе посвящается памяти Юрия Владимировича Манна, скончавшегося 4 февраля 2022 на 93-м году жизни. Лёгких дорог! «В литературном мире нет смерти, и мертвецы так же вмешиваются в дела наши и действуют вместе с нами, как живые»).
Когда я читаю Гоголя, а в последние три года это случается периодически, то бросается в глаза множество вещей, которые сложно отрефлексировать, находящиеся как бы на периферии моего утлого разума. И я подумал об обращённости писателя в прошлое и будущее, вернее сказать, о каких-то общих, фоновых мотивах его творчества. Ведь с кем только не ставили Гоголя на одну доску, и ведь с каждым соседом он смотрится как влитой! Вспомним, к примеру, как Михаил Бахтин лёгким движением руки поместил его рядом с, казалось бы, совершенно чуждым ему по духу вольнодумцем Франсуа Рабле – он соединяет их через гротескное начало, брань, пошлость и смех. Наш сегодняшний герой, Юрий Манн, предлагал устроить встречу с Францом Кафкой. «Нос» «майора» Ковалёва и Грегор Замза… Нет ли у них внутреннего родства, некой трагедийной общности в смирении перед нелепостью мира, причём мира, который абсурден даже без носа в мундире статского советника, и без превращения в огромного жука? В Гоголе причудливым образом переплелась пограничная культура Малороссии и наследие европейских литератур, в особенности – немецкой литературы XVIII в. Странно, что Германия всегда сквозила в его произведениях, и слабо в них чувствуется дуновение тёплых ветров Италии, в которой он провёл многие годы. Гоголь – глубоко европейский писатель. Но он писатель одновременно и сугубо русский, благодаря переплетениям языка и образов, которые, скорее всего, не возьмёт ни один переводчик во всём мире. Гоголь прочно стоит на основе многообразия европейских культур, их христианских корней, национальных культурных кодов и литературных форм, никогда нельзя забывать этого, но необходимо и помнить, что он творил для своей Родины, для её народа, он хотел изменить её к лучшему. И многообразная составляющая его творчества
Почему я сразу завёл разговор о других странах? Второй том трилогии Юрия Манна, посвящённый биографии Гоголя, повествует о том периоде его жизни, когда он покидает Россию и уезжает в Европу – на много лет. Почему он называется «На вершине»? Когда мы расстались с писателем в прошлый раз, то покидали уже вставшего на ноги творца, уверенно идущего навстречу грядущему, которое, вне всякого сомнения, должно было быть великим. Но оправдано ли это? Действительно ли Николай Гоголь в десятилетие между 1835 и 1845 годами находился «на вершине»?
В качестве веского аргумента в пользу этого тезиса можно сказать только два слова: «Мёртвые души». Изданный в 1842 году роман всколыхнул всю читающую страну, навеки вырвав своего автора из личины Рудого Панька в свой трагический, задумчивый образ, созданный скульптором Андреевым. Если взять за точку отсчёта этот факт его творческой биографии, то, безусловно, Николай Васильевич здесь достиг вершины, дальше которой шагнуть уже невероятно трудно.
Но Манн пишет не столько о творчестве Гоголя, кое он анализирует в других своих работах – он разбирает его биографию. Основная задача учёного – как можно тщательнее восстановить контекст жизни, определить круг общения, поймать мельчайшие черты эпохи и быта, которые могли бы повлиять на него. Поэтому второй том и оставляет после себя довольно таки гнетущее впечатление – впечатление о человеке, который потерял под ногами почву, который действительно стремится к вершине, но постоянно упускает её. При всей своей внешней неяркости, это десятилетие жизни Гоголя переполнено внутренними метаниями и поисками Слова, которое позволило бы принести счастье людям, и изменить их жизнь к лучшему, найти Бога в своей душе.
Так «вершина» ли?
Поговорим сначала о творческом пути. Как известно, Гоголь покидает Россию вскоре после постановки «Ревизора» на сцене сначала питерских, а затем и московских театров, в 1836 году. Сама постановка, и реакция на неё, огорошили автора – он ожидал всё таки другого эффекта. На неё ходило много народу, она пользовалась большим успехом, но Гоголя охватило ощущение полного провала, он считал, что все настроены против него. Он даже сбежал с премьеры, считая, что его произведение поставлено неправильно, и с неправильным посылом – никто не понял значимости сказанного. Манн придерживается точки зрения, что Гоголя не устроил ни эстетический облик поставленной пьесы, лишённый духа комического и трагического, который он в него вложил, и уж тем более его огорчило, что её нравственный посыл не был услышан, потерявшись под раскатами смеха и гневным ропотом. Произведение, задуманное как добросердечное послание Отечеству, не возымело должного эффекта. (Интересно, правда, сопоставить это с полным и абсолютным провалом «Женитьбы» в 1842 – не оценила публика метания Подколёсина, не оценила… Впрочем, «Игроков» тоже ждал фееричный провал).
Неудачная, как казалось писателю, премьера наложилась на другие факторы его жизни – в частности, отход от группы пушкинского «Современника», в котором он был одним из постоянных авторов, и отдаление от самого Пушкина, скорее всего, связанного не с размолвкой, а с тяжёлым положением поэта в последний год его жизни. Гоголь уезжает в Европу, равноудаляясь от Отечества, чтобы довести до ума свои «Мёртвые души», в покое и тишине произнеся своё слово, которое прозвучит на родине пробуждающим гласом.
Говорить о том, как Манн интерпретирует зарубежные вояжи Гоголя, очень непросто, поскольку хронологический принцип изложения, в общем и целом, оправданный структурой книги, играет с автором злую шутку. Оставшись верным подневной последовательности биографии (включая разбивку на новый и старый стиль), он, по факту, расфокусировал её проблемную сторону. Фрагментарным и мозаичным нам представляется образ писателя, который по крупицам можно собрать из эпистолярных источников и сведений современников – однако последовательности здесь немного. Мы видим, как жил Гоголь, где, как путешествовал по Европе, сколько времени и в какой компании он проводил свой досуг. Его духовная и мировоззренческая эволюция рассматривается фрагментарно, привязанная к какой-либо дате, письму или визиту. Такой метод отчасти оправдан, но он делает для нас образ Гоголя размытым. Этого нельзя сказать о первом томе, где образ Никоши-гимназиста и его питерские метания в поисках себя складывались в осмысленную и цельную картину.
Впрочем, вполне вероятно, что так и задумано. Да, мы не видим пути синапсов великого писателя, но вполне можем проследить за подошвами его ботинок, и увидеть, куда же его заводила вечная тяга к дороге. В Риме, в окружении христианских святынь, он чувствовал себя комфортно, тем паче, что для его слабого здоровья больше всего подходило Средиземноморье, шумный Париж (вспоминаем Золя) и сонные городки Германии его не вдохновляли. Германия, Франция, чуть дольше – Италия – всё это мелькает перед нашими глазами, но ускользает из-под взора, ведь для Гоголя европейские страны – только способ удалится от России, чтобы углубится в самого себя, и поймать незримую нить Слова, которое изменит Родину. Возникает чувство, что даже римские улочки не могли надолго задержать его рассеянного взора, устремлённого в горние выси.
И окружали его в основном русские люди, которые в разной степени влияли на него. К чести автора, он не торопился примыкать к модным тогда мировоззренческим тенденциям, и к западникам, и к славянофилам относился ровно, не отвергал католичество (вспомним Андрия в католическом соборе Дубны), много общался с поляками, особенно с Адамом Мицкевичем, даже соглашаясь с ним в том, что Российская империя – не славянская держава (напомню, что Гоголь называл Питер «землёю финнов»). И Гоголь работал – много, старательно, устраивал публичные чтения, пытаясь уловить реакцию и настроение, и беспощадно уничтожал то, что считал негодным для своей миссии писателя – впрочем, как и всегда.
Не будем вдаваться в подробности и разбирать мелкие детали – это было бы слишком утомительно. Мы видим жизненный путь Гоголя с того момента, как он сбегает с премьеры «Ревизора» — и следуем за его последующими странствиями десять лет. «На вершине»? Вершина означает статику, как на известной картине Каспара Фридриха. Но Николай Гоголь всегда был в дороге, в вечном странствии – дорога излечивала его, она рождала в нём идеи, дарила желанный букет новых впечатлений и красок – он был в пути, всегда в пути. «До времени», как он писал в своих письмах, всё до времени – пока не будет произнесено главное, пока он не найдёт подходящие слова для своего народа, пока не будет открыта тайна его существования, предписанной Богом миссии.
К несчастью, мы уже знаем конец это сказки. О ней – третий том, последние семь лет жизни, которые сложно назвать счастливыми.
Михайлов А.Д. Французский рыцарский роман и вопросы типологии жанра в средневековой литературе. М. Наука. 1976г. 346 с. Твердый переплет, Увеличенный формат.
По мере того, как прочный на вид панцирь средневековой богословской культуры покрывался широкими трещинами, сквозь ширящиеся проломы пробивались ростки культуры иной – светской, которая не была так уж озабочена спасением души, грядущим Апокалипсисом или теодицеей. Это культура, которая повествует о другом мире, мире, конечно, идеализированном, немного наивном и неизбывно ярким. В нём романтичный труверы поют горько-сладкие песни своим неприступным возлюбленным, благородные короли милостиво склоняют голову перед Роком, отважные рыцари сражаются в густых лесах с драконами. Нашему, русскому культурному коду, как бы в противоречие предписанным доктринам, эти истории ближе, нежели практически неизвестная византийская литература, да и восточная литература тоже. Король Артур и рыцари Круглого стола – все слышали о нём, большая часть людей вспомнит целый ряд имён и названий – Гвинивера, Ланселот Озёрный, Гавейн и его Зелёный рыцарь, фея Моргана, Камелот, Экскалибур… кое-кто вспомнит и Камланн.
Литература, породившая этот воображаемый мир, чаще остаётся за пределами внимания читателей, которые окунаются в него через масскульт более поздних времён, не каждый возьмётся читать даже относительно близкую по форме современному человеку «Смерть Артура», я уж не говорю о, скажем, «Парцифале». Но что это за литература?
Работа, к которой привязан наш сегодняшний разговор, формально посвящён жанровой специфике французских рыцарских романов. Книга Андрея Михайлова появилось не случайно, и не на пустом месте. Институт мировой литературы работал исправно, и его сотрудники активно переводили большой корпус средневековых литератур – качество, конечно, варьировалось, но русский читатель теперь имел возможность ознакомится с произведениями далёкой эпохи. Литературоведы, пусть и не до конца освобождённые от «принципов партийности», всё же ощутили свои руки развязанными, и более или менее свободно высказывали свои суждения о средневековых текстах, и одним из плодов того времени стала заочная дискуссия о месте памятников литературы – рыцарских романов, поэм, фаблио, новеллино – в истории.
Итак – спор о романе, в особицу – о романе средневековом. Повествовать о его богатой истории здесь не место, тем более что у меня попросту нужной компетенции нет, скажу лишь то, что важно для 1970-х, более ранние времена мы опустим. Параллельно с широким изданием средневековой литературы, приобретают широкую известность вытянутые из забвения работы Михаила Бахтина, в числе прочего – и его теория романа, как полифонической разноголосицы языков и стилей, «оркестрового» многообразия голосов, вступающих друг с другом в диалог. Рождение этой многоголосицы почтенный филолог отводил на конец Средневековья, когда предшествующие жанры, жанры прежде всего эпические и нравоучительные, были подвергнуты пародийному «карнавальному» осмеянию, к примеру, Франсуа Рабле и Мигелем Сервантесом. Упрощая, скажу, что согласно концепции Бахтина, произведения эпохи раннего и классического Средневековья идеологичны, и поэтому рыцарский роман представляет собой отображение культурно-идеологического мифа феодального класса, и не может нести в себе диалогичную полифонию, так как по своей природе монолитен. Впрочем, Бахтин признавал, что классический стихотворный роман, к примеру, творения фон Эшенбаха, всё же ближе к роману, чем эпосу, так как в них есть проблема, есть два разноречивых голоса, вступающих друг с другом в диалог, однако подлинный расцвет жанра наступает позже. Некоторые последователи Бахтина, к примеру, Вадим Кожинов, отрицали «романность» рыцарских эпосов, говоря об их монолитности и неподвижности характеров.
Андрей Михайлов другого мнения. Для него «роман» — не социальная разноголосица, а прибежище «внутреннего человека», инструмент для его изучения, к чему склонялся Томас Манн. Он проводит линию между «романом» и «эпосом» в другом месте – между рыцарской «chancon de geste» и стихотворными творениями, скажем, Кретьена де Труа. Впрочем, он же и ограничивает средневековый роман чётко определенными рамками рыцарской куртуазной культуры, отмечая, что город в то время не породил аналога жанра, ограничиваясь бытовой новеллистикой. Он просит обратить внимание на другое – на то, что в рамках «Ренессанса XII века» за полстолетия возникло мощное новое направление в литературе, причём направление франкоязычное, не латинское.
О его истоках можно говорить разное, как и касательно провансальской поэзии. Языческая культура античности – да, конечно, образы из восточных сказаний и поэтических касыд – сколько угодно. Но, видимо, Михайлов прав в своём понимании «бретонского романа» как пересечения трёх культурных традиций – островных кельтских и англо-саксонских легенд и континентальных, французских, и на этом оживлённом перекрёстке главной темой стал окончательно оформившийся легендариум «Артурианского мифа», который окончательно приобретает знакомые нам черты, через три столетия полностью воплотившиеся в opus magnum Томаса Мэлори. Так что, скорее всего, поджанр этот родился на севере Франции, и попытки поиска его истоков в параллельно развивающейся провансальской культуре трубадуров вряд ли увенчаются успехом. Вряд ли, конечно, развитие романистики связано с тем, что страна Вин являлась «классическим образцом феодальности», скорее, служит свидетельством культурного взрыва в этом регионе, «Ренессанса XII века», как это тогда называют, когда Франция на пару-тройку столетий стала законодателем мод для Европы, в литературе, архитектуре и прикладном искусстве.
Итак – средневековый французский стихотворный рыцарский роман. Это не «geste», не вирши французских труверов, и не житие святого, однако он не является и подобием огромных романов-эпосов более позднего времени, к примеру, Ариосто или Торквато Тассо. Тем более, сложно подходить к Кретьену де Труа или Гартману фон Ауэ с той же меркой, что и к Уильяму Фолкнеру, или к Фёдору Достоевскому. Рыцарский роман – не реалистический, да от него требовать соответствия реальности попросту нелепо. Автор творит для своего протагониста собственное пространство, и законы времени здесь работают совсем по иному. Пространство-время здесь представляет собой просто фон, сетку координат, которая строится для воплощения главного, что есть в романе – героя. В центре композиции стоит, само собой, фигура Кретьена де Труа, автора наиболее ярких произведений «Бретонского цикла» и, как считает автор, зачинателя многих основополагающих элементов жанра. Что есть «мир Кретьена», и его герой, отважный Ивейн или горько-счастливый Эрек? Это люди, которые были выбиты из привычной им среды, вовлечены в чуждый мир – как Ивейн в своём лесном безумии, или Эрек, попавший в тенета сладостной любви – и борющиеся за восстановление гармонии куртуазного макрокосма. Пространство-время, даже соответствие реальной фактологии можно принести в жертву ради красивого развития сюжета, и авторского замысла. Разве в «Клижесе» образ Византии соответствует реальному, а «Роман о Трое» отображает реалии ахейской Эллады? Нет, они и не должны ему соответствовать, роман посвящён совсем иному.
Мир «Бретонских» романов, в особенности Кретьена, переполнен волшебством и магией, можно сказать, окутан авалонскими туманами. Они дышат со своих страниц севером, как будто из густого леса накатывает холодная слякоть иного мира, на границах которого ищут подвиги отважные рыцари. Старинная кельтская магия здесь имеет права ничуть не меньшие, чем Божье Слово, и Провидение существует рядышком с судьбиной – «гейсом». Реалии и обыденного мира, и фантастического, расписаны с завидной дотошностью, грань между ними едва ли заметна. То есть – пространство условно, локализация – чаще всего нарочито аисторична, мифопоэтика романов глубоко синкретична – почему роман, какие же вопросы он ставит?
Он ставит вопрос о человеке. Помимо конфликта с дисгармонией мира, с потусторонними силами, здесь присутствуют ярко выраженные жизненные конфликты. В одной из версий легенды о Тристане и Изольды король Марк, супруг изменщицы, сдерживает удар своего меча, исполненный сомнениями, в другой – убивает в приступе ревности юного рыцаря. И тот поступок, и другой, исключительно человечны. Персонажи рыцарских романов не одномерны, у них есть личность и характер, и, что ещё более важно – они развиваются и меняются, перед ними встают вызовы такого рода, что они не могут пройти через них и остаться прежними. Каким бы не был идиллическим образ Парсифаля, в начале повествования он даже не знает, с какого конца браться за копьё, ему приходится осваивать воинское ремесло уже в своём судьбоносном походе. Сюжет концентрируется на конкретных событиях и деяниях, и на поступках индивидов, которые пытаются отыскать в своём «вывихнутом» мире гармонию. Конечно, автор несколько перебарщивает, когда касается психологизма произведений того времени, но вряд ли можно отрицать роль личностного «Я» в них.
А что значит – поиск гармонии? Отважный Эрек потерял в браке свою рыцарственность, и вместе со своей супругой Энидой они ищут достойные воина подвиги. Флуар и Бланшефлор наоборот, гармонию мира видят в нерушимом праве на любовь и счастье, а печальная история Тристана и Изольды выламывается из нормы воздействием приворота, и завершиться только путём гибели влюблённых. В основе характера героя романа лежит пространство нормы, цельный универсум – тот же самый артурианский миф. Конфликт не может сотрясти его основы, это ещё не Мэлори, он всегда вне универсума, и герой ещё не готов вступить с ним в острое противостояние. Михайлов старается доказать доминирование двух тенденций в рыцарских романах – с одной стороны, описание остроконфликтной ситуации, единичного события, с другой – вплетённое в ткань романного бытия повествование о социальном, его зарождении, структуре, а порой – и гибели. Роман возникает на стыке культур, и несёт в себе элементы разных миров, восприятий и традиций – в этом глубокая особенность рыцарского романа.
Уже в XIII веке акценты немного смещаются, и французский рыцарский роман становится другим, Михайлов не признаёт упадка жанра в этом столетии. Бытовавшие ранее романы на темы античной истории сходят на нет, а вот артуровская традиция парадоксальным образом находит своё место в новых традициях, и не в последнюю очередь в этом играет роль популярность произведений Кретьена де Труа, к которым даже пишутся продолжения, как к «Роману о Граале». Сюжет и общие конфликты постепенно покидают мифологический универсум кельтской архаики, и переносится на грешную землю, в конкретное время – в феодальные замки, в города, в бедняцкие кварталы и бескрайние крестьянские поля, одновременно увеличивается элемент христианской мистики, перекочевавший, по всей видимости, из агиографии, порой всплывают местные сказочные образы, как в «Мелюзине». Рыцарский роман проникает в город, и начинает переплетаться с новыми направлениями – к примеру, «новеллино», и постепенно переходит в прозу. Некоторые из них, как «Идер», и вовсе вплетают в себя черты вольных шутейских «фаблио».
Автор отмечает и ещё одну тенденцию того времени, а именно мотив крушения артурианского мира, в связи с внутренним распадом идеальности этого общества, стержня его идеалов. Можно было бы ещё предположить, завершая мысль, что «артурианскому мифу» противопоставляется миф о Граале, миссия поиска которого создаёт новый рыцарский универсум, ставит крест на былой идеал куртуазной любви супротив любви к Христу, с возникновением которого постепенно уходит в прошлое эпоха Круглого Стола (нашёл отражение своих мыслей в трудах филолога Елены Королёвой).
Итак, если подвести итоги, то постараемся понять, насколько прав в своих интенциях Андрей Михайлов. Почему он определяет французский рыцарский роман как роман? Если Бахтин и Кожинов следуют теории «диалогичности», то наш нынешний автор, а вслед за ним – Елиазар Мелетинский, Георгий Косиков и другие – делает упор на внутреннего человека, на личность, которая активно действует и развивается в очерченных для него рамках, и начинает вступать в конфликты с окружающим, изначально за пределами гармоничного универсума, а затем – в его границах. Присутствие человека и делает рыцарский роман – романом, так как главный объект его – личность и социальное.
От себя хотел бы добавить, что жанр – понятие условное, и нынешний читатель даже толстых романов не обязательно будет захлёбываться сюжетами Васа и Тома. Это неизбежно – французский рыцарский роман веха, но это веха другой эпохи и другой культуры. Но, при определённом настрое, подготовленный читатель вполне может утонуть в мире немного наивных грёз артурианского мира, или куртуазных образов романов об Александре и Троянской войне. Я бы добавил ещё один важный, как мне кажется, комментарий – рыцарский роман является таковым потому, что способен показать мир представлений средневекового человека, да ещё и с разных ракурсов обзора, создавая тем самым безгласую, а скорее визуальную и эмпатическую полифонию, каковую жаждал увидеть Михаил Михайлович Бахтин.
Всемирная история. Т. 2. Средневековые цивилизации Запада и Востока. Тв. ред. П. Ю. Уваров. Ин-т всеобщ. истории РАН. — М.: Наука, 2012. — 927 с.
Средневековье было эпохой, в рамках тысячелетней истории которого человечество обрело чёткие контуры, и получило импульс к новому витку развития – к добру ли, к худу, иной вопрос. Мы чётко знаем, что мир вошёл в Средневековье одним, а вышел из него другим, во многом, уже знакомым нам – а вот каким именно, и что этому способствовало?
Нелёгка миссия людей, пытающихся совершить позитивный синтез уже существующих знаний – пропасть лет и веков, миллионы людей, без конца взаимодействующих друг с другом, едва ли не ежедневно созидающие и разваливающие социальные связи, ежеминутно творящие культуру – в большинстве своём исчезающую без следа, но частично вплетающую новые нити в наследие человечества. Что же делать, как среди этого невероятно сложного массива выделить общее, как выявить скрытые механизмы движения развития всего человечества?
Новый проект «Всемирной истории» является весьма амбициозной идеей – впервые за последние полвека отечественные историки пытаются создать какое-то общее видение человеческой истории, стараются осознать сам предмет своей науки, сделать срез современного понимания созидания современного мира. Замысел серьёзный, и на нынешнем этапе сложный в своей реализации. Когда проект «Всемирной истории» делали в советское время, то их главной проблемой была поимка вечно меняющейся генеральной линии партии в вопросах марксисткой историософии, но крепкий фундамент идеологии и базовый набор цитат у них имелся, так же, как и готовый круг вопросов. Уже сложнее пришлось авторам многотомных «Истории Европы» (рубеж 1980-90-х) и «Истории Востока» (середина 1990-х), где методологический становый хребет отсутствовал, при относительно высоком качестве этих томов, редакторам не удалось придать томам единство – каждый из авторов писал о своём – кто с уклоном в политическую историю, кто в экономико-социальную с акцентом на «сталинский марксизм», кто уходил вообще в сторону, сосредотачивая внимание на какой-то частной проблеме.
К чести Павла Уварова, он всё же постарался опредметить разговор об эпохе Средневековья, его задачей было определить методологический вектор, в котором должна вестись работа коллектива авторов, да ещё сделать так, чтобы он не сковывал им руки. Но идеологии никакой нет, ответственность на парочку бородатых философов из Германии не возложишь, надо самому искать определяющие основы основ мировой истории аж за тысячелетие. Что делать?
Этим несчастным досталась доля характеризовать эпоху, границы которой очень условны и неопределенны, а само понятие «средних веков» вышло из совсем другого времени. Все мы вышли из страны Советов, даже те, кто в ней не родился, и помним, что в Средние века царил феодализм, и, прежде чем браться за такой масштабный проект, нужно с этим понятием разобраться. Как мы помним, ни «История Европы», ни «История Востока» от этого понятия не отказывается (вспоминаем «восточный феодализм» Леонида Алаева), что же делать авторам новой «Всемирной истории»? Определять его как способ производства (феодальный класс землевладельцев и зависимые от него крестьяне-держатели), политическую организацию «расщеплённого суверенитета», или ступенчатый социальный строй? Или всё вместе? Да уж больно вариативность этих явлений велика. В конечном счёте, какими процессами можно запараллелить Фатимидский Египет и Мезоамериканские цивилизации?
На помощь пришло понятие «мир-системы», спасибо от души Фернану Броделю и Иммануилу Валлерстайну. Средневековье было решено показать не в его диахроническом аспекте развития, не в «вертикальном» взлёте к эпохе Модерна, а по синхронии, по горизонтальной взаимосвязи обществ друг с другом, от века в век. Немного некорректное сравнение, но что-то подобное пытался делать Игорь Можейко-Булычёв в своей «1185». Основной задачей отныне становится демонстрация связанности и целокупности мирового развития, взаимопроникновения и взаимовлияния. В этом решении есть логика, ведь если переплести цивилизации между собой, появится и диахрония – будет видно, как коммуникация между культурами увеличивается, и весь мир, в конечном счёте, обретает своё относительное единство в Раннее Новое время.
Это складывание ранневременной мир-системы и образует верхнюю границу Средневековья в XV-XVI веке, как бы не возмущался покойный Жак Ле Гофф (о том, почему она завершается началом прорыва Европы – чуть ниже). С нижней всё сложнее, ведь перманентный о очень тяжёлый кризис во всей Евразии длился несколько веков, кризис, из-за которого античные цивилизации посыпались, как карточные домики, и к VI-VII вв. образовали вакуум. Однако с чего считать – с кризисов II-III вв.? С природными катаклизмами V-VI? С Великого Переселения Народов и орд кочевников, раз за разом вторгающихся в пределы Европы, Ирана, Ближнего Востока, Индии, Китая? Или с развитием систем авраамических религий, с соответствующей социально-политической основой? Пришлось определить, весьма условно, в качестве точки отсчёта падение старых имперских систем, и развитие новых, порой синхронных преобразованию низовых социально-культурных переплетений.
Ладно, утверждаем понятие мир-системы. Однако и в этом случае у нас не исчезает проблема связующих элементов, скрепляющих воедино Средневековье. Редакторам приходится констатировать, что категориальный аппарат устарел, и принцип старика Кун-Цзы для начала «дать всему имена» уже не работает, уж слишком много разночтений. И старый добрый «феодализм», как мы уже поняли, не подходит. Приходится идти от масштабных теоретических моделей, порой даже от противного, противопоставляя мир Модерна миру Архаики. Что же было выделено? Элементы таковы — отсутствие правового обеспечения собственности; система государственности, основана на внеэкономическом принуждении, «данничестве»; общество господствует не гомогенное, а иерархическое, причём иерархия, по мнению редакторов, утверждается элитой общества, чаще всего военными кругами, основная часть же населения сосредоточена в аграрных социальных ячейках, и связана с правящим слоем прежде всего рентно-налоговыми отношениями.
Итак, Средневековье предстаёт перед нами аграрным обществом, над которым существует надстройка в виде правящего класса, живущего за его счёт, и предоставляющего в ответ определённые блага и услуги – к примеру, защиту от внешнего врага, поддержку транспортной коммуникации, и дальше по тексту. Общества усложняющиеся, развивающиеся, но – в своих рамках. Индия, в которой отношения иерархий джати к XVI веку обрела подобие развитой, и едва ли не до хруста жёсткой системы, тому пример, хоть и не самый типичный.
И самое главное, чему посвящён этот том – итоги Средневековья, и становление общемировой мир-системы под эгидой европейских стран. Что привело к доминированию Европы – не португальские же пушки в Гоа, и не поток золота из Нового Света, который благополучно перенасытил рынок драгметаллов, и обрушил пару крупных рынков того времени?
Здесь редакторы вытаскивают из полузабытия прозорливого и во многом опередившего своё время Ибн Халдуна (XIV-XV вв.), и его идее (точнее, вычленяемой современными исследователями схеме) «перепроизводства элит». Общая схема такова – после системного кризиса власть переходит в руки сплочённой группе, чаще всего воинов, которая становится новой элитой, садящейся на налог-ренту с подчинённого населения. Гармония между элитой, государственным интересом и обществом сохраняется до той поры, пока потребности элиты не превышают возможности рентного дохода, в этом случае она черпает средства из необходимых государственных ресурсов, постепенно повышая уровень своего потребления, и одновременно снижая свою возможность реагировать на вызовы. Это приводит к новому кризису, упадку элиты, и её последующему смещению более активными и сплочёнными группами. И так по кругу…
В основе концепции развития мир-системы, которую продвигают редакторы, лежит представление о том, что европейские страны смогли разорвать порочный круг, служащий серьёзным тормозом для развития обществ, и выйти на новый качественный виток. Редакторы, вслед за Ибн Хальдуном, отводят большую роль экспансии кочевников, чаще всего сокрушавших обветшавшие элиты, и образующих новые, и отмечают, что с определённого времени, на рубеже тысячелетий (l’an mille), Европа оказалась вне досягаемости этой экспансии, что вместе с завидными географическими условиями и обеспечивали относительную стабильность общественных структур, и помогло избежать деструктивного калейдоскопа элит. Поэтому европейским сообществам не требовалась монолитная власть, едва ли не «под ноль» выкачивающая ресурсы из общества для внешней защиты, и что позволило сохранить столь необходимую для развития «ячеистость» и «многоукладность», высокую роль самоорганизации. Причём, слоёв этой мелкой организации было несколько, обычно выделяют «общину», «приход» и «сеньорию». Это же синхронизировалось с развитием имперских редистрибутивных систем на Востоке, которые в конечном счёте истощили и привели в упадок общества на Ближнем Востоке, в Индии и Китае. В Европе же это позволило сформировать динамично развивающиеся и гибкие институты, которые в удобный историческим момент позволили совершить рывок к большей системности общества, оказывающего влияние на государство.
Сама базовая концепция вызывает великое множество вопросов и уточнений, и редакторы явно неуютно себя чувствуют под этим обстрелом, в котором, при других обстоятельствах, они бы и сами приняли участие. В частности, множество оговорок касается «ячеистости» европейского средневекового общества, и которое вовсе не было чуждо миру Востока. Не было чуждо ему и множественность сильных социальных акторов, можно вспомнить буддийские монастыри в Китае, или самодостаточные в экономическом и военном отношении регионы Индии, успешно сопротивляющиеся экспансии военных элит. К слову, множество вопросов вызывает и применение ибн-хальдуновской теории к более поздним временам: вспомним, что упадок Великих Цивилизаций наступил всё же не после разрушительных кочевых набегов, а в рамках огромных и, казалось бы, сильных империй, содержание которых очень дорого стоило обществу? Быть может, не несчастные кочевники, и не ротация элит в порочном круге политической сансары обеспечили кризис и отставание Востока, а, как ни парадоксально, костенение правящего класса и рост его могущества, во имя которого приносилась в жертву социально-экономическая многоукладность их обществ? Быть может, не «роскошь феодализма», как пишет редакция в лице Уварова, а наоборот, многоакторное противостояние ей создало Европу? Грубо говоря, взлёт европейской цивилизвции обеспечивалась увеличением социальной сложности, а упадок Востока – успешному противостоянию процессу социогенеза и централизации?
Это очень спорный вопрос, я не готов дать на него ответ, но, быть может, вызовет новые дискуссии, столь необходимую нам «обкатку идей» и оживления дискурсивного поля?
Пожалуй, ещё одна группа вопросов касается того, как авторы и редакционная коллегия рассматривают социальное развитие и динамизм средневековых обществ. То, что мы читали выше, по большей части касается элиты, и того, как она извлекала ресурсы с более низовых уровней человеческих сообществ. А они сами, собственно, где, немая сила истории? Не только элита и государство, но и низовые сферы вошли в Средневековье одними, а вышли несколько иными, изменилась плотность населения, стили жизни, а вместе с ними социальная жизнь. Можно долго говорить о «la longe duree», но динамизм в развитии общества присутствовал… и не нашёл отражения на страницах этой немаленькой книги. К примеру, существенно расширился ареал сложных аграрных обществ, поглотив собою бывшую периферию античных цивилизаций, но об этом мы тоже не узнаем. Где же она, «великая крестьянская цивилизация», где?
Теперь о мелочах. Разделы «Всемирной истории», как правило, написаны на хорошем научном уровне, с учётом разнообразных сторон социальной жизни – политики, экономики, социального, культуры. Скажем, чудо как хорош раздел о Классическом Средневековье, написанный Павлом Уваровым и Юлией Арнаутовой, Елена Мельникова постаралась сжать триста лет истории Древней Руси в четверть сотни страниц, Николай Крадин оседлал своего любимого конька, кочевые империи («квазицивилизации», по его определению), и предоставил нам сразу несколько глав. Стоит отметить и следование определённым новаторским трендам – скажем, идее о противостоянии стихийной сеньориальной системы Средневековья более централизованным феодальным институтам, при поддержке королевской власти и мощи католической церкви (впрочем, это компенсируется достаточно посредственными разделами о Европе Раннего Средневековья, где реалии нарождающейся социальной динамики и многоукладности отражены слабо).
Хотя в целом компановка материала вызывает свои вопросы. Англия рассматривается в отдельной главе только до нормандского завоевания, позже она включается в материал о «Западе вообще» — но так уж ли она отличается от других «варварских» и «постварварских» королевств Европы, коим было уделено куда меньше внимания? Или, скажем, где же глубокая специфика выделенных в отдельные разделы локальных обществ Эфиопии, Кореи, Тибета и прочих подобных земель, причём им уделено столько же места, а порой и более, чем, скажем, Японии, или Восточной Европе? Также меня смутило освещение истории Византии в Ранее Средневековье – уверена ли автор сего раздела, Александра Чекалова, что весь исторический процесс за несколько веков сводится к «иконоборчеству»? За иконоборчеством потерялось всё, и о Византии как о государственной и социальной структуре мы узнаём только с XI века.
В целом, конечно, издание прорывное, и я никак не ожидал, что оно окажется на весьма приличном уровне. Несмотря на явную растерянность редакционной коллегии и коллектива авторов, они смогли потянуть весьма и весьма сложную задачу хотя бы поверхностного синтеза средневековой истории, и можно только поздравить их с успехом.
Средневековье, конечно же, осталось загадкой. Дискуссии продолжаются, мы продолжаем изучать эти общества, пытаясь понять, какие дорожки привели мир к Модерну, и как возникла современность? Встанем на ступеньку, обозначенную «Всемирной историей», и пойдём дальше.