Левандовский А. Карл Великий. Серия Жизнь замечательных людей. ЖЗЛ. Выпуск 754. М. Молодая гвардия 1999 г. 244 стр., илл. Твердый переплет, Обычный формат.
Будущие поколения дают прозвище «Великий» Зачастую залогом величия является внешний лоск, череда блестящих побед на полях сечи и вклад в построение государства, зачастую преувеличенный многократно. Александр Македонский, Иван III, Фридрих II — прекрасные иллюстрации к этому тезису. Упрекнуть людей не в чем — сильные и яркие личности, умеющие повести за собой массы людей, всегда привлекательны, и память о них, пусть даже и приукрашенная, вдохновляет людей на свершения и подвиги.
Карл Великий — одна из мощнейших фигур Раннего Средневековья, наверное, это самый известный правитель Раннесредневековой Европы, наравне с Альфредом Уэссекским и Кнудом Кнютлингом. «Pater Europae», как его именует историография, он считается человеком, который смог возродить Западную Римскую империю в новом качестве, влить кровь в жилы одряхлевшей и распавшейся цивилизации Античности. Чаще всего именно с его эпохи отсчитывают зарождение классических континентальных королевств-regnum, Франции, Италии и Германии. Он как бы нависает над всей эпохой Раннего Средневековья, тень его владычества накрывает собой и бледнеющие образы Меровингов, и наследие всех «варварских королевств», единственным вижившим из которых осталось Франкское государство, возможно, выжившее и благодаря активности своих правителей.
Не буду рассуждать о роли личности в истории, я всё же убеждён, что никакой, даже самый способный человек, не в состоянии переломить тенденции развития общества, существующие вне зависимости от любых царедворцев и реформаторов, и именно поэтому интересно то время, когда появилась новая Империя, пусть даже и на краткий миг. Западная оконечность Евразии в ту эпоху залечивала раны, оставленные смертью Римской империи и Великим Переселением Народов, остатки регионального римского общества вместе с анклавами германцев придавали контуры новому миру, ещё не до конца осознавая, каким он будет, и не до конца осозновали, что старого мира больше нет. Варварские королевства быстро утратили чёткие контуры: Вестготское королевство, прежде чем пасть под ударами арабо-берберской конницы, крепко связало себя с Церковью, и откровенно подражало Византии, вандалы и остготы исчезли как мотыльки-однодневки, лангобарды, судя по всему, лишь способствовали дальнейшей стагнации и всячески тормозили процесс социальной перестройки на Италийском полуострове. Что до Франкского государства, то оно, как и прочие квази-политии, не имело развитых систем управления, и со временем самым естественным образом «регионализировалось». Новое галло-римско-франкское синтетическое общество не нуждалось в правителе-вожде. Однако пришествие VIII века и бесславный конец Вестготского королевства, вкупе с вторжением арабов через Пиренеи выдвинули на передний план одного из региональных правителей, Карла Мартелла, возродившего хорошо организованное войско для обороны от внешних нашествий. Так, на «мобилизационных основах» и происходит кратковременный расцвет того, что мы называем «Каролингской империей», которая столь же естественным образом сошла на нет вместе с армией. С моей точки зрения, главным наследием Каролингов является не государство как таковое, чья институциональность быстро «схлопнулась», а, во первых, новый виток роста папского могущества, породивший масштабную волну христианской экспансии, во вторых, создание военно-аристократической «диаспоры», которая сыграла большую роль в отражении нашествий норманнов и венгров.
Но речь не о моём взгляде, а о книге Анатолия Левандовского, которая пользуется известным авторитетом среди медиевистов, в качестве хорошей научно-популярной литературы. По некоторым загадочным обстоятельствам, молодой кандидат наук не мог заниматься эпохой Каролингов (по его собственным словам, эта тема не приветствовалась... правда, что ему мешало изучать картулярии, или рассматривать документы о положении крестьянства, поднятые потом Юрием Бессмертным, неясно), и на долгие годы удалился писать книги (в основном популярные) о деятелях Великой Французской Революции и Просвещения, правда, иногда возвращаясь в родное Средневековье, к примеру, написав биографию Жанны Д’Арк. Как бы то ни было, в эпоху Раннего Средневековья он пришёл только под занавес жизни, и, видимо, взяв за основу свою кандидатскую диссертацию 1940-х гг. «Эйнгард и каролингская традиция», он издаёт небольшую книжку «Карл Великий: через Империю к Европе»...
Книга принадлежит к биографическому жанру, что определено главным источником — «Vita Karoli Magni» Эйнхарда. Собственно говоря, текст пресвитера Фонтенельского и определяет всю структуру сочинения: завоевания и частная жизнь императора. Собственно говоря, самая заметная сфера жизни Карла — практически постоянные войны, которые источники фиксируют с тщательностью протокола, мы буквально всё знаем о тех кольцах, которые нарезал король по границам своей державы, приводя к покорности и подчинению едва ли не все пограничные и спорные территории. Эйнхард позаботился в своём тексте придать этим не слишком христианским деяниям (Альфреду было проще, он оборонял страну от внешних вторжений) благовидные предлоги — скажем, вторжение в Италию было осуществлено исключительно по воле папы Адриана (правда, не скрывается, что это вышло Патримонию боком, поскольку Аахен не собирался давать в руки Церкви большую власть и земельные владения, даже секуляризируя часть их), война с Баварией оправдывалась тайным заговором герцога Тассилона против своего сюзерена, саксы же постоянно вторгались в пределы франков, грабя и убивая поселенцев. Левандовский, конечно, не прямо следует за панегириком Эйнхарда, осознавая особое отношение автора к своему непосредственному покровителю, однако логику событий оставляет в неприкосновенности.
Впрочем, мы выходим за пределы нарратива Эйнхарда уже потому, что знаем историю предшественников Карла, и не только отца и деда. Когда читаешь о событиях в Европе с V по VIII век, понимаешь, насколько большую роли играл массив Франкского государства, который одинаково влиял и на северную её часть, и на Средиземноморскую, видишь, какую большую роль играл католицизм его правителей для сохранения уникального положения папского престола в Риме, наблюдаешь за процессом экспансии франкской власти в долине Роны, где была поглощена Бургундия, в Окситании, в Бретани... Можно сказать, что Карл прежде всего стоял на вершине вполне традиционной политики большого Франкского государства, просто он возобновил уже сложившуюся традицию экспансии.
Внутренняя политика (если такое понятие вообще применимо к императору-военному предводителю) представляла собой своего рода «ручное управление» — на взятые под контроль территории Карл сажал маркграфа (пограничного управленца), в своих домениальных владениях возводил пфальцы — самодостаточные хозяйственные анклавы, укреплённые усадьбы с несколькими виллами, где производилось всё необходимое для государя — отсюда как раз такие подробные указания-картулярии, где обстоятельно описывалось, как этими поместьями управлять, для королевской пользы. В остальном же система управления, по признанию и самого Левандовского, не была так уж сильно изменена, и осталась «дворцовой», как и у Меровингов. В свете этого процесс будущей децентрализации Импери был неизбежен — попросту не было возможностей управлять огромным пространством земель, тем количеством разрозненного населения, привыкшему к самоуправлению, подобных практик попросту не было. С моей точки зрения, и сама консолидация государства под карательной дланью Карла была, по большей части, иллюзией, поскольку доминировало непосредственное, прямое управление, и различные регионы, напрямую не подчинённые королю (даже власть маркграфа, или missi dominici, вряд ли гарантировала его послушание государевой воле), жили своей внутренней жизнью. Как и прежде, с государственной властью население скрепляло две вещи — налоги и суд, Карл пытался создать судебную систему, по крайней мере, создал при дворце соответствующие должности.
В принципе, описание внешних воин и управленческих ухищрений императора остаётся вполне традиционным, но Левандовский проводит две оригинальные мысли.
Одна из них отображена в заглавии — «от Империи к Европе» — Карл Великий объявляется, ни много ни мало, творцом контуров современной Европы. Отчасти это оправдано тем, что базовые Regnum, королевские престолы Франции, Германии и Италии, действительно были учреждены его волей, и отчасти политическое разграничение современных государств фактически было положено при нём. Отчасти это можно признать. В какой степени эпоху Карла можно считать переломом? Отчасти, это начало интеснивной «латинизации» территории Саксонии и бывших «Agri Decumates», и создание базовой основы для будущей Германии, которая, впрочем, была заложена ещё в рамках существования Австразии, и началом экспансии монастырей. Конечно, это не означает, что без Карла современная карта Европы была бы иной — вовсе нет. Но то, что это было, по крайней мере, оформлено при нём, можно отметить.
И другое — авторское определение Карла как «демиурга». Левандовский нескромно именует своего героя «зодчим Града Божьего», как мы помним по Августину Гиппонскому, так именуется община тех, кто пребывает с Господом. Но при этом автор приводит и противоположный тезис — всем известное «Каролингское Возрождение» он называет «Новыми Афинами», имея в виду, само собой, уже закрытую к тому времени «Платоновскую академию». Это имеет определённый смысл, если смотреть на то, что Карл стремился собрать в своей Придворной академии немногочисленных латиноянычных и грекоязычных интеллектуалов, во многом ориентируясь не только на христианскую традицию, но и опираясь на античную (а в диалогах Алкуина мне и вовсе видится отголосок германской традиции — чистые кённинги же!). Но «Град Божий»? Здесь есть определённые сомнения... Стоит, кстати, отметить, что Карл, в плане изображения его именно христианским владыкой, восстанавливающем культурную традицию прошлого, схож с образом Альфреда Уэссекского, каким мы видим его в описании Ассера — богобоязненного и христолюбивого правителя, можно поискать и другие параллели среди властителей раннего Средневековья, скажем, более ранний образ Реккареда Вестготского у Исидора Севильского. В этом образе заключён своего рода шаблон, перемешанный с исторической реальностью, и интересно было бы отделить одно от другого. Кроме того, все три образа объединяет в себе стремление взять под контроль главную скрепляющую силу того времени — церковь, понимая, что только на базе церковного прихода и епископата, при тамошнем состоянии / отсутствии бюрократии, можно выстроить хоть какую-то систему управления. Впрочем, говоря о «Граде Божьем», Левандовской уточняет, что, несмотря на большую роль Карла как организатора католической церкви, он же отчасти повинен, по сути, и в будущем «Расколе» между Римом и Константинополем, утвердив на Ахенском соборе 809 года, вопреки мнению Папы Льва III, Символ Веры с Filioque, что с давних пор является камнем преткновения между двумя церквями.
Мне представляется, что все эти образы правления, безусловно, во многом являются конструктом их авторов, но вряд ли они являются выдумкой. И дело здесь даже не в безусловной христианской вере того времени. Правители Раннего Средневековья понимали важность некого цементирующего начала в своих обществах, и перед их глазами был образ уже ушедшей в прошлое Римской Империи, скреплённой, как казалось на расстоянии, великой античной культурой. Неважно, осознано или нет, но они стремились создать тот же скрепляющий элемент уже на базе развитой христианской культуры, и, безусловно, во многом способствовали этому процессу.
Ну и напоследок, выражу определённое недоумение с тем, какое место Карл Великий занимает в исторической памяти. Отчасти об этом пишет и Левандовский, отмечая взлёт «каролингского мифа» в эпоху Классического Средневековья, одним из главным памятников которому остаётся «Песнь о Роланде». Но любой человек, знакомый со средневековой литературой, с недоумением может наблюдать, как уже в эпоху Крестовых походов традиция отходит на задний план — помимо крестоносных «chancon de geste», что объяснимо, на первом плане отныне и навсегда утверждается цветущий и по сию пору «артурианский миф», и уже Кретьен де Труа предпочитал писать о рыцарях Круглого стола, а не о блестящих соратниках ахенского владыки. У меня вообще возникает впечатление, что культурный миф Карла Великого так и остался где-то там, в эпохе Средневековья, симовлом же идеального правителя остался полумифический Артур. И это довольно таки странно: если не считать культурного шлейфа за «Песнью о Роланде», «Карлиана» в современном масскульте не играет значительной роли, единственное, что навскидку приходит в голову, это симфоник-металл от Кристофера Ли «Charlemagne: By the Sword and the Cross» (2010), но это на удивление редкий пример. Образ Карла ушёл из массового сознания, хотя сохранял определённую актуальность, допустим, в дискуссиях эпохи Просвещения.
Итак, убедил ли меня Анатолий Левандовский в том, что Карл Великий породил Европу, и строил «Град Божий» из бренных останков Западной Римской Империи? Нет, не вышло. Его эпоха была одним из этапов становления нового Средневекового мира, важным этапом, внёсшим определённый импульс в культуру своего времени, породивший своего рода управленческую бюрократию, но остающийся всё же итоговым этапом предыдущей эпохи, эпохи развития архаичного варварского государства, которое уже в пост-каролингскую эпоху трансформировалось в ячеистое «феодальное» общество. Но, быть может, если бы не активная деятельность Каролингов, облик Европы действительно был несколько иной — пусть не кардинально, но уж точно, без их образа идейный облик Европы был бы иным, может быть, неполным.
Степи Евразии в эпоху средневековья . Серия: Археология СССР с древнейших времен до средневековья. . Под общей редакцией академика Б. А. Рыбакова. Москва. Наука. 1981г. 300 с., илл. твердый переплет, очень большой формат.
Серия «Археология СССР» — амбициозный проект Академии наук, попытка масштабного свода данных об археологических источниках с территории Союза, его классификации, упорядочивания и закрепления. Своего рода предварительное закрепление результатов. Борис Рыбаков, уже будучи крупным административным чином, задумал серию ещё в конце 1950-х, паралельно со «Сводом археологических источников», однако выходить она начала на четверть века позже. Для своего времени, да и до сих пор, эти компедиумы служат надёжными проводниками в мир археологических культур и памятников, особенно для студентов, которые, приобщаясь к этой непростой науке, заполняют контурные карты с первобытными стоянками и древними могилами.
Проект с самого начала был довольно-таки проблемен — во первых, огромным количеством материала, во вторых, необходимостью его синтезировать и обобщать. Я не раз слышал поговорку, «Всякий археолог — историк, но не всякий историк — археолог», однако, как ни странно, далеко не все представители этой славной братии удачно ведут аналитическую работу, предпочитая сугубую практику. Это тормозило выход томов, тем более, что в 1970-80-е раскопки велись весьма интенсивно, и каждый год преподносил свои сюрпризы. Задуманный Рыбаковым пятитомник быстро перестал быть актуальным, и, после определённого рода правок, был подан проспект на двадцатитомник. Тома разделили по хронологическому и географическому принципу (леса, лесостепь и степь), однако степень их готовности сильно разнилась, и выходили они странным неравномерным порядком.
Нелёгкая заставила меня поинтересоваться томом «Степи Евразии в эпоху Средневековья», и, к моему удивлению, это оказалась первая вышедшая книга серии. Я собирался несколько подзакрасить белые пятна на контурных картах истории, взглянуть на обширные земли между Европой и Восточной Азией, посмотреть на динамику развития местных культур. Что вышло?
Редактором этого тома стала хазаровед Светлана Плетнёва, известная своими идеями о «городской» эволюции кочевого строя, и своей амбициозной задачей, как редактора, она видит чёткое выстраивание эволюционной линии кочевого общества по задуманной ею схеме. Переход от кочевий к осёдлости, развитие системы эксплуатации, присвоения земли и аналога прекариата, в общем — становление феодального общества (с неохотой Плетнёва признаёт, что этот процесс практически никогда не завершался) — всё это позиционируется в качестве методологического стержня тома.
Кочевническое тысячелетие делится на два сегмента — первый, от пришествия хунну и Великого Переселения Народов, с последующей за ним стабилизацией и образованием «Степных империй-каганатов», типа Кыргызского или Хазарского, и их распаду в «эпоху тысячного года», и второй — от начала новых масштабных переселений, скажем, в виде откочёвок печенегов и огузов, и массового переселения на запад и на юг, что породило половецкие ханства, а на Ближнем Востоке привело к возникновению тюркских государственных образований, и до возникновения «Монгол Улус», перекроившего картину степной цивилизации на корню.
Основная проблема заключается в том, что зафиксировать археологические следы кочевых культур крайне сложно, по вполне понятным причинам. Поэтому археологам приходится делать глобальные обобщения на основе либо погребений, либо зимовок, а также редких стационарных поселений. Большой проблемой является для авторов и то, что хронологически и территориально культуры разбросаны достаточно широко, материальная составляющая в них весьма своеобразна и обладает внутренним единством, заставляющим к каждой из них искать прежде всего индивидуальный подход, они с большим трудом поддаются обобщениям. Ещё более сложная проблема заключается в том, что близлежащие и преемственные друг другу культуры наслаиваются друг на друга, и зачастую очень сложно отделить одну от другой.
В чём были плюсы локальных исследований, к примеру, «Истории хазар» Михаила Артамонова, так это в возможности построения единого концепта в определённом отрезке времени и пространства, в «Степях Евразии...» это невозможно в принципе, и попытка Плетнёвой выстроить единую линию эволюции кочевых сообществ вряд ли приемлима. Археологами так и не обнаружены города кимаков на Иртыше, крепости аскизской культуры хакассов не показывают преемственности «от кочевий к городам», обширные поселения Булгарии и уж тем более Золотой Орды никак не свидетельствуют о последовательной эволюции этих собществ.
Что по настоящему роднит описанные в книге культуры — так это единство их экономики, и, отчасти, схожести культурных паттернов — культ всадника, к примеру. Главная особенность степных культур заключается в их принципиальной привязке к экологии местности, их социальный строй во многом зависит от стабильности природных условий и наличия осёдлых соседей, чаще всего при определённых статичных показателях общества остаются стабильными.
Таким образом, достаточно сложно обобщать имеющийся по Центральной Евразии археологический материал, и, нужно признать, по большей части его интерпретация зависит от письменных источников, созданных осёдлыми соседями, материально-культурное единство, позволяющее зафиксировать конкретную археологическую культуру, скорее свойственно для периферии, как это видно по культурам лесостепей Южного Урала.
В конечном счёте, стоит сделать удручающий вывод, что выход этого тома был несколько своевременным, по крайней мере, в том качестве, в котором позиционирровали его редакторы и авторы. Если бы они брали в основу идею не диахронного развития этого гигантского пласта культур, а синхронного, горизонтального, это имело бы больше смысла. В принципе, так делают сторонники концепции «степных империй». Материала для обобщений пока явно не хватает, так же, как и методологии его осмысления.
Скиннер К. Истоки современное политической мысли В-2 томах Том 1 Эпоха Ренессанса Том 2 Эпоха Реформации. М Издательский дом Дело 2018г. 464+568с. твердый переплет, увеличенный формат.
Если верить всем известному историософу Робину Коллингвуду и его “The idea of history”, наше историописание в своё изначальном виде — интерпретация актуальной мысли прошлого в рамках мысли настоящего, в перспективе же — встреча человека нашего времени со своим предком. История — прежде всего изучение человеческих идей, которые воплощаются в источниках, искусстве, предметах повседневной жизни. Изучение прошлого — бесконечная цепь мировоззренческих парадигм, бесед настоящего и прошлого.
Кембриджская школа и один из её главных методологов — Квентин Скиннер — как раз развивают эту парадигму “и в ширь, и в глубь”. Что же такое — “история идей”? “Кембриджцы” понимали её как изучение языка, а конкретно — толкование политического языка разных времён и народов. Казалось бы, достаточно эфемерный объект, интеллектуальные конструкции политических мыслителей, однако есть и немаловажные отличия. В отличие, скажем, от тропологии Хейдена Уайта, предполагающей прошлое как череду вымышленных дискурсов, лишь метафорически-литературно отображающих реальность, “Кембриджская школа” настаивает на том, что языковые практики отображают конкретную полемическую ситуацию своего времени. Что это значит? К примеру, знаменитые трактаты Никколо Макиавелли (коим занимались едва ли не все представители этого направления — к примеру, не только Скиннер, но и недавно переведённый Джон Покок) сопровождают многочисленные тексты современных ему полемистов. Здесь очень важно определение “контекста” — флорентиец выстраивает свои аргументы в зависимости и в полемике с другими политическими текстами, которые определяют понятийный дискурс, в котором он выстраивает свои образы “принцепса” и “коммуны”. В контексте споров своего времени Макиавелли и даёт советы своим адресатам, выстраивая свою аргументацию за и против современной ему мысли, споря с одними, соглашаясь с другими, находясь на стыке античной, средневековой и гуманистической традиций, которые в разной степени определили понятийную структуру его работ. Эту понятийная структура и её связи с интеллектуальным дискурсом и изучает “Кембриджская школа”.
То есть, первое: для начала нужно объснить, почему мыслитель выразил свою мысль именно таким образом, а не иначе. Второе: в каких политических условиях написан текст, с какими смыслами играет автор, что оспаривает, что доказывает? Третье: где локализован текст автора, как он монтируется с текстами своих предшественников и современников? Четвёртое: каким словарём пользуется автор, и как манипулирует базовыми понятиями? И пятое: как политическое высазывание того или иного автора вплетается в реальную политическую практику?
Итак, речь у нас пойдёт, как уже было сказано, о Квентине Скиннере, который совместил в себе две ипостаси — историка и философа. Те, кого обычно называют историками философии, изучают чужие мысли, наш же автор предполагает, что с помощью исследования конкретных философско-полемических текстов можно реконструировать основания реальной практической деятельности, к примеру, политиков, идеологов, законотворцев. Задачей своей жизни Скиннер назначает понимание того, каким образом складывается представление о современном государстве, какие политико-философские идеи лежат за его фасадом? Нижней границей его штудий является “Ренессанс XIII в.” (автор не пользуется этим термином), верхним же — теоретические воззрения мыслителей XVII века, как правило упираясь в титана — Томаса Гоббса, всю жизнь стараясь и понять, и оспорить его “Левиафан”. Помимо него, другой центральной для Скиннера фигурой является Никколо Макиавелли, самого наверное, знаменитого в масскульте гуманиста.
Итак, Скиннер делает поправки для своей “истории идей” (здесь нужно смотреть трёхтомный сборник статей “Visions of politics”, пара концептуальных работ были недавно напечатаны в сборнике “Кембриджская школа: теория и практика интеллектуальной истории” (2018)). Они заключаются в том, что, во первых, вечных и неизменных концептов-понятий не бывает, в каждую эпоху определённый термин (“республика”, “деспотия”, “гражданин”) требует собственного семантического анализа. И, во вторых, объяснение не значит понимание, и историк может максимально приблизится к толкованию идей только через контекст.
Итак, большой полигон для обкатки идей “Кембриджской школы” — эпоха возникновения “модернового” понятия о государстве — эпохи Позднего Средневековья и Раннего Нового времени, времена Ренессанса и Реформации. Итак, начальная точка — правитель, состояние которого и олицетворяет собой государство. Конечная точка — гражданский и конституционный порядок, который обязан поддерживать правитель. Разница в представлениях о политической реальности — огромна. Как же Европа дошла до такого?
Повествование, которое разворачивается у нас на глазах, действительно схоже с многоуровневым политическим триллером, сюжет которого тянется на протяжении столетий, но только конфликтующими сторонами стали не разведки, и не спецслужбы, а идеи. Борьба императоров и итальянских городов захватывающа сама по себе — вспомните хоть битву при Леньяно — а если прибавить к этому борьбу политических доктрин, где сталкивались новые-старые сущности — императорская светская власть, власть церковная и эфемерное самоорганизующееся сознание городского комьюнити, которому только ещё предстоит найти теоретические формы — об этом в дальнейшем и повествует Скиннер.
Интересно, что автор уделяет особое внимание не столько античному нследию, сколько рассматривает участие католической мысли в генезисе представления о государстве. В частности — схоластики, особенно в лице парижских доминиканцев, того же Аквината, которая возродила интерес к аристотелианской политической мысли, а заодно к концепции о самодостаточной политической жизни, впрочем, делая упор скорее на республиканском Риме. Но их ригоризм не столько политический, сколько духовный, поскольку путь пресечения распрей в гипотетическом комьюнити лежит не в плоскости светского договора, а религиозного, богословского. Важно то, что ряд мыслителей, особенно Марсилий Падуанский, выдвигают тезис о гражданском суверенитете, институте “самом в себе”, который нанимает правителя извне для решения управленческих задач.
Второй источник новой политической мысли — сама практика итальянских городов, где potestas, власть, была отделена от общины, о чём с тревогой писал ещё в XII в. Оттон Фрейзингенский, утвердавший, что итальянцы полагаются не столько на власть правителей, сколько на управленческие умения наёмных консулов-подеста.
Но оформляться эта мысль стала в рамках юридических споров, именно юристы, такие, как Бартоло де Сассоферрато, который, опираясь на “Дигесты Юстиниана”, доказывал законодательную независимость городской общины, sibi princepes. Такие города, не подчиняющиеся ни императору, ни сеньорам, сами назначают себе и законы, и правителей. С другой стороны фронта Марсилий Падуанский защитил светскую юрисдикцию от претензий церкви и Папы (несмотря на то, что понтифики поддерживали городские комунны в эпоху борьбы с Фридрихом Барбароссой), утверждая, что светские христианские законодатели являются контролирующим и над-институциональным явлением в политической жизни Regnum, причём его безличная юрисдикция распространяется и на власть светских правителей, и церковных, включая церковные соборы. Попытки же Патримония распространить через епископов контроль над коммьюнити в глазах Марсилия является узурпацией и беззаконием.
Итак, XII-XIII вв. складываются городские республики и коммуны, пока что — действительно плоды самоорганизации имеющего какие-то ресурсы населения, и их оформление сопровождается соответствующей мировоззренческой базой, которую любезно представляет ещё живое в Италии римское право. Что важно? Важно утверждение о наличии обезличенной, то есть не касающейся конкретного властного лица или сословного института законодательной власти, стоящей над любыми формами власти-силы, и регулирующей поведение социальных акторов и внутри комьюнити, и воздействующих на неё внешних игроков.
К концу XIII в. ситуация, как известно, изменилась, республиканские традиции быстро костенели, и всё больше нитей управления оказывалось в руках новоявленного нобилитета, выросшего на концетрации городских богатств. Впереди была эпоха сражений за городские свободы, где, по мнению Скиннера, главную роль сыграла риторика, принявшая прежде всего облик старой доброй схоластики, вязь речевых приёмов встала на защиту свобод. Конец дученто встречал Италию в убеждении, что лишь монархия служит ответом республиканскому хаосу. В следующем столетии эстафету приняли гуманисты, ещё не знающие, что своим интеллектом они порождают Ренессанс. Напомню, что Калюччо Салютати, идейный “старейшина” флорентийских гуманистов во второй половине XV в. юрист, изучавший и римское право, и схоластическую риторику, то есть — прямой наследник предыдущей эпохи городов-государств, тоже самое можно сказать и о Леонардо Бруни, о Пьетро Верджерио, юристами были Поджо Браччолини, Леон Баттиста Альберти и Джаноццо Манетти. Они возродили не только античную традицию, но и традицию республиканскую, отстаивая идею гражданской общины, члены которой отстаивают свободу с оружием в руках. Самоуправление и возможность активно учавствовать в политике города, независимость от вмешательства извне (в этом контексте важно, что принципат и тем более доминат ими рассматривался как передача свободы в чужие руки).
Новыми красками теперь играет цицероновское vir virtus, представление о воли свободного человека и его влиянии на пластику мира. Фактически, гуманисты преодолели представление о предопределении, проводя через это понятие идею активного человека, творящего в меняющемся мире. Судьба, фортуна — случай, всё зависит от выбора человека и его воли, самовоспитанию и самодисциплине. Республика держится на активной гражданской жизни, приправленной добродетелью — никаких отвлечённых спекуляций, только практика — такую основу видели гуманисты зари кватроченто для городского комьюнити.
Итак, кватроченто, XV век, пара замечательных поколений гуманистов, для которых “Возрождение” стало преодолением “тёмных веков”, веков клерикальной тирании и тирании государей, возврат к нормам гражданской общины и городского самоуправления. Красивая, умиротворяющая картинка... Но недаром Скиннер так интересовался фигурой Никколо Макиавелли, ведь он наиболее ярко продемонстрировал, что сия дивная утопия завершилась очень быстро. На фоне тирании Борджиа и Малатеста, в свете деревень, сожжёных армиями Карла VIII Валуа жизнь заиграла более депрессивными красками.
Поздние гуманисты распространили vir virtus и на государей, утверждая, что правители могут достичь неведомой добродетели и славы, мудро и справедливо управляя государством. Так под кончиками их перьев появился жанр “зерцал для государей”, содержащие мудрые наставления правителям. “Princeps” возник в достойном окружении, , в общем-то, находился в плотном ряду сложившейся традициии. Если ранее во главу угла ставили свободу, то теперь её сменила безопасность и спокойствие. Это и было главной целью государя — честного, неподкупного, благородного, заботящегося о подданных... Свободой, конечно, можно и пожертвовать.
Макиавелли с самого начала позиционировал свой трактат, в числе прочего, как критику этих наставлений. Главная задача государя — удержать власть, и вершить “великие дела”, и традиционные добродетели virtu ничего не значат для истинного политика, никакой гуманистической добродетели у него быть не может. В принципе, Макиавелли остаётся в рамках концепта vir virtus, но в специфическом толковании — правитель должен обращать выкрутасы фортуны на свою пользу, активно действуя в земном мире, но не гнушаясь активно обращаться ко злу. Впрочем, не нужно думать, что флорентиец считает подобную позицию нормой — размышляя над текстом Тита Ливия и первыми веками Римской республики, он решительно отвергает тиранию Империи, вознося полисный патриотизм и добродетели героев эпохи становления Рима. Главная претензия Макиавелли к современным ему гуманистам заключается в том, что государи ведут себя в реальности абсолютно по иному, чем сказано в их прекраснодушных наставлениях, и стоит вернуться из эмпирей теоретических изысканий на пропитанную злодеяниями грешную землю, и исходить из сло1бной и порочной человеческой природы, в большинстве своём не способной к добродетельной жизни.
Чинквеченто, начало XVI века, закат республиканских ценностей, что совпадает с новым расцветом её теории (противоречие?). К примеру, Марио Саламонио, римский юрист, писал философские диалоги, в которых доказывал, что правитель может быть лишь слугой народа, которому делегируют управление городом. Однако прежние времена миновали — так, героическое возрождение гражданской милиции Флоренции, под предводительством юриста-республиканца Донато Джанотти, было быстро пресечено вернувшими себе власть Медичи, и почтенному мыслителю оставалось лишь оплакивать великое прошлое республики.
Несмотря на то, что к концу Чинквеченто республиканские свободы итальянских городов стали историей, ренессансную мысль уже было не остановить. Возрождённая античность находила пути в инкунабулах по всей Европе, серьёзно изменив и светское образование в университетах. Сочинения итальянских гуманистов проникали во Францию, в Германию, в Англию, вместе с юристами, заканчивающими итальянские университеты, оседая за пределами Средиземноморья для того, чтобы породить “Северный Ренессанс”. Перенос итальянского интеллектуального дискурса на север был очевиден уже Эразму Роттердамскому, и к началу XVI века, к тому времени, как гуманист Гийом Бюде бросил вызов абсолюту “Кодекса Юстиниана”.
В чём разница между Югом и Севером? Скиннер делает акцент на том, что северные гуманисты более последовательно, чем итальянцы, занимались библеистикой — анализом текста, языка, сверкой переводов, и — текстологической критикой. Особенно большой вклад был сделан Джоном Колеттом и Эразмом Роттердамским, последний опубликовал тексты Септуагинты и Вульгаты в первозданном виде. Особенно заметным стало движение гуманистов за перевод Писания на все “народные языки” Европы, дабы сделать его общедоступным для верующих. Был и другой, побочный, но исключительно важный эффект: глубокое изучение Нового завета показало, что организация Церкви, равно как и её светская власть, не соответствуют идеалам раннего, первичного христианства.
Другое важное отличие — упор на развитием именно правящего класса, упор на образование. Франция и Англия, несмотря на свою социальную “ячеистость”, всё же более централизованные государства, чем Италия, и гуманисты старались бросить свои силы на образованность представителей династий и сеньории, и достигли на этом поприще некоторых успехов, знать пошла в университеты, и получала образование, как считали гуманисты, для развития vir virtus.
Итак, можно обратить внимание на главное — что северный гуманизм во многом оформил и придал словесный облик тому, что потом назовут Реформацией. Да и она была уже совсем рядом — уже в 1517, как известно, Мартин Лютер прибил свои “95 тезисов” в Виттенберге...
Политические идеи Лютера сравнительно просты, и его главные инвективы были направлены против Церкви. Во первых, человек, вопреки и католической, и ренессансной мысли, не может добится спасения собственными усилиями, оно исходит только от Бога, следовательно, Церковь не может отпускать грехи и тем более, продавать индульгенции. И во вторых, новозаветная Церковь — община верующих, а не организация клира, следовательно, претензии папского престола и на духовную, и на светскую власть несостоятельны. Однако, если человек не способен спасти душу посредством своих прямых действий, следовательно, Всевышний абсолютно свободен в его отношении, и верующему приходится полагаться только на его справедливость. Это ведёт к тому, что разум человка ограничен по сравненью с Божьей Волей, и, следовательно, и в вопросах подчинения светским правителям, данным свыше. Стоит ли размышлять, отчего эта теория стала настолько популярной среди власть имущих и в Германии, и в Англии, и в Скандинавии? Гуманисты становились и настваниками наследников — так, Генрих VIII назначил своему сынубудущему Эдуарду VI, учителем гуманиста Джона Чика, который оставался при принце, позже короле, советником.
И дело не только в идеологической поддержке светских властей, но и в том, что Реформация Лютера прекрасно легла в анти-католические настроения того времени, и общий настрой против иерархов, поборов, индульгенций и церковных судов, очевидный в той же Германии ещё в эпоху Гуситских воин, расцвёл пышным цветком столетие спустя.
Таким образом, эволюция политической мысли нескольких столетий, направленной против уникальных полномочий Церкви, нашла своё легитимное воплощение в идеях Реформации, причём эти идеи с охотой были приняты и владыками Севера, которые желали оттеснить клир от власти и от доходов в своих землях. Союз с лютеранскими мыслителями дал властям убедительные аргументы, позволявшие им нивелировать какую-бы то ни было церковную юрисдикцию. Тем паче, что лютеранские доктрины отменяли и принцип осуждения властей, которые становились в глазах верующих орудием Провидения. Как известно, некоторые правители даже приняли на себя церковные полномочия, как в Англии.
Впрочем, в отличие от кальвинистов, доктринёр которой удручённо считал плохих правителей Божьим наказанием для народа за нечестивость, лютеране оказывали сопротивление своим правителям, иллюстрацией которому служит простивостояние немецких курфюрстов-протестантов Карлу V на имперском рейхстаге в 1529 г., при его попытке отменить все послабления еретикам, что вылилось в новую волну противостояния.
Удивительно другое — концепт гражданского суверенитета в истинно гуманистическом духе был подхвачен именно церковной Контрреформацией, Идея церковной власти как конституционной монархии была разработана ещё в XIV столетии, в числе прочих, Жаном Жерсоном, согласно которым правитель, включая Папу, является доверенным к власти лицом, и его владычество не может быть больше власти общности его подданных. Власть — чсть общества, а не стоящая над ним инстанция. В начале XVI в. эта традиция внутри самой Церкви была успешно возрождена “концилиаристами”, утверждавшими, что Папу может смещать Вселенский собор, а короля — собрание трёх сословий.
В то же время, в стенах Парижского университета возникает другой импульс, в виде возрождения томизма, начинавшийся со скромных чтений “Суммы теологии” Фомы Аквината, позже широко распространившийся за пределы Франции, в Испании и Италии (хорошо известный русскому интерессанту Антонио Поссевино был видным теоретиком томизма). Иезуитские и доминиканские идеологи, героически сражались за церковную юрисдикцию (Тридентский собор, 1546 г.), данную, с их слов, напрямую через Святого Духа. На том же Соборе экуменический гуманизм некоторых иерархов потерпел поражение, Католическая церковь взяла дрейф в сторону непримиримого противостояния еретикам, определившем всё следующее столетие. Томистская схоластика одолела гуманизм. Томизм утверждает идею, согласно которой в мире, помимо божественного закона, lex divina, Писания, и lex naturalis, природного, существуют позитивные человеческие законы, созданные разумом. Эти идеи, доказывает Скиннер, и являются основой и современной романо-германской системы права, и международного законодательства (Франсиско де Витория, отчасти Доминго де Сото, Франсиско Суарес и множество иных). Томисты провозглашали верховенство закона, и это пустило глубокие корни в дальнейшей эволюции политической мысли — у того же Джона Локка. Однако, другая нить теории томистов, в их простивостоянии бартолистской теории, предвосхитило труды Хьюго Гроция и Томаса Гоббса, доказывая, что присущий свободному народу суверенитет полностью передаётся избранному государю.
Жан Кальвин сообщает своим благодарным последователям, что плохие правители даются народу в наказание за нечестивость, и даже самому плохому правителю необходимо подчиняться. Однако и у него самоволие правителя ограничено избранными магистратами, зорко контролировавшими власть. Для того, чтобы появилась полноценная протестантская теория сопротивления, понадобились гугенотские войны, расцвет Штатов в Голландии, и социальная революция в Англии.
Итак, если резюмировать Скиннера в более краткой форме, то можно выделить несколько предпосылок его методологии, и некоторые выводы.
Первое и главное в методе Скиннера, это попытка доказать, что политика, и в аспекте идей, и в аспекте практики, является частью философии, причём философии морали, которая, в свою очередь, выливалась в практическую философию управления. “Политика” как таковая становилась не просто суммой взаимодействия между правителями и подданными, а искусством управления.
Второе — степень осмысления независимости низовых акторов самоорганизации от государственной власти, и их юридическое оформление, правовое ограничение Imperium верховной власти, и утверждение суверенитета regnum и civitas. Кроме того, что является наиболее важной, наверное, мыслью, утверждался принцип унитарной независимости низовых объединений, что было, по всей видимости, в новинку для сложно организованного архаичного общества, когда властные полномочия могли быть разделены между несколькими игроками (вспоминаем старую добрую “власть-собственность” и идею “двойной собственности”), что наносило серьёзный удар по сеньориальной и церковной власти. К концу XVI в. принцип унитарной независимости распространился и на более крупные территориальные объединения, что положило начало оформлению концепта “национального государства”. Другим важным элементом новой политической мысли стало понимание политики исключительно как средства управления, и ничего более, что послужило важной предпосылкой секуляризации государства.
Всё это в комплексе ведёт к созданию современного термина “государство”, фундамент которого заложен, по мнению автора, ещё до начала XVII века.
Когда знакомишься с двухтомником Скиннера, прежде всего возникает мысль, каким образом эволюция идей сопрягается с политической практикой, и каков может быть эффект искажения при усваиваемости теоретических концептов? Криво прочтённый и неверно понятый Макиавелли наделал немало бед даже в общественном сознании, об этом писал, скажем, Марк Юсим применительно к России. Соотнесение теории и рельности остаётся открытым вопросом, ведь мы имеем здесь дело не просто с комплеком философский идей, а концепты, которые позиционируются как непосредственно влияющие на политическую практику.
Отсюда вытекает и наше главное удивление: если читатель ещё помнит начало моего эссе, то в нём приведены методологические установки, которые Квентин Скиннер тщательно сформулировал в ряде своих программных статей. Однако в его работе, поднимающей гигантский пласт материала, тщательно проанализированный, слабо отвечает столь же тщательно разработанной методологии “Кембриджской школы”. Работа Скиннера, безусловно, посвящена ровно тому, что он описывает в своих теоретических выкладках, однако она куда больше исторична, нежели концептуальна. Конечно, ядро методологии соблюдено, есть определённый комплекс текстов, есть исследование их контекстов, разумеется, в рамках нарративов, однако нет той последовательности, которую сам же Скиннер размечает даже в предисловии своего двухтомника.
Короче говоря, двухтомник Скиннера обобщает массу материала, однако для его освоения понадобится определённый уровень интеллектуального “бэкграунда”, причём он касается не столько философии и истории идей, сколько истории, собственно, в самом широком смысле этого слова — истории институтов, экономики, социальных отношений, культуры. Тогда можно выработать собственное отношение к тому набору концепций, которые продвигает историк в своей работе.
Между тем, комплекс поднятых проблем действительно впечатляет, и в этом объёмном двухтомнике можно отыскать немало важного материала, в частности, по развитию идеи “низового суверенитета”, как я это называю. Здесь можно смело пойти ещё дальше, и поискать в этих идеях один из источников того качественного перехода в развитии социальной коммуникации, который совершила Европа по итогам выхода из Средневековья, что и является по сию пору основанием современного мира.
Маркарян С.А. Сельджуки в Иране XI века. — Саратов : Изд-во Сарат. ун-та, 1991. — 202, [2] с. : ил. ; 20 см. — Указ. имен, геогр. наименований, терминов, этн. назв., сект и династий: с. 191-203.
(Эссе-реконструкция).
Писать рецензию в данном случае, мне кажется, неуместно, но проанализировать изложенный в книге материал всё же стоит. Что для нас важно?
Когда смотришь на историю Ближнего Востока и Малой Азии, задаёшься вопросом: каким образом турки-сельджуки, выходцы из Трансоксании, оказались на полях под Манцикертом, разбив в пух и прах доблесную армию Романа Диогена, и косвенно заложив тем основу «осколка моргульского клинка», который через четыре века навсегда убъёт Византийскую цивилизацию? Как-то уж слишком лихо армии турок появились и под Багдадом, взяв, по сути, в свои руки упавшие бразды правления аббасидских халифов?
Удивляет также и то, насколько, в итоге, стабильным оказались их политические организмы, к примеру, Конийский султанат, который существовал более двух веков, несмотря на постоянное противостояние с Византией и крестоносцами, пережив даже ураган монгольского нашествия? Они имели развитые институты управления, при дворах султанов расцветала ираноязычная культура, развивались сложные дипломатические взаимоотношения с другими державами. Но чтобы выстроить элиту, годную для подобной структуры, туркам пришлось пройти адаптацию на территории Ирана.
Помощь в понимании этого процесса может оказать как раз указанная выше книга Самвела Маркаряна, в которой сделана попытка системного описания того, что же произошло на востоке бывшего Халифата, что там появилась новая сила?
По историческим меркам, события развивались достаточно быстро. В начале X века, вскоре после гибели среднеазиатской державы Саманидов, несколько группировок турок проникли в Восточный и Северный Иран, Хорасан, постепенно продвигаясь на запад, в Мазендеран и Азербайджан. Поначалу они приняли вассалитет Газневидов, но, после восстания Тогрул-бека и победы при Дандабакане (1040), началась масштабная и быстрая экспансия, в течении 15 лет они покорили Иран, вышли к берегам Персидского залива и перевалили через Загрос, взяв под контроль Двуречье вместе с Багдадом, следом пришла очередь Курдистана, позже — Армении, после чего и произошло столкновение с ромеями при Манцикерте.
Масштаб и скорость впечатляет. Само собой, подобная экспансия невозможна без определённой лояльности хотя бы части населения к завоевателям, и из этого можно сделать вывод, что они не встретили невероятно активного сопротивления при покорении Ирана. В чём же дело?
Если мы вспомним обратный процесс, вторжение арабов в VII в., то нетрудно будет вспомнить, какими сложными путями шли завоеватели по этой территории. Иран и во времена Аршакидов, и в эпоху Сасанидов был удивительно полицентричен, и у арабских полководцев была возможность заключать локальные договора с отдельными «community», так называемые «mihran» («мирное завоевание»), в противовес «покорению оружием», в которых обговаривались взаимоотношения завоевателей (Халифата) и вассалов. И таких регионов-общин было довольно много — Исфахан, Хамадан, Рей, Мерв, и ещё минимум пять десятков других. Ощущение дежа-вю возникает, и когда мы смотрим на нашествие турок уже с востока, когда многие регионы Ирана предпочитали заключить договор с завоевателями, а не сопротивляться им. Я бы даже осмелился предположить, что это местные персидские элиты интегрировали в себя элиту пришлых завоевателей, а не наоборот.
По мнению современников, власть Сельджукидов, не связанная с религиозной компонентой, которую несла в себе легитимность правителей Омеййадов и Аббасидов, носила светский характер, и наследовала доисламской традиции. В этом нет ничего удивительного, если мы вспомним исторические предания о взлётах Ахеменидов, Аршакидов и Сасанидов, отчего иранцам XI века не считать, что нашествие турок не восстанавливает эту традицию? Недаром на территории Хорасана «Великие Сельджукиды» сравнительно быстро приняли титул «шаханшахов», последним из носителей которого, Йездигерд III, погиб как раз в этих краях. До их вторжения главную скрипку в надеждах на возрождение традиционной иранской государственности играла династия Бувайхидов, происходившая из исторического центра Ирана — Фарса, именно они возродили титул «шаханшаха», после того, как сами установили контроль за Багдадом, но их история оказалась недолгой, и эстафетная палочка цивилизационной преемственности перешла к Сельджукидам.
Что интересно, иранское общество после почти полутысячелетия власти арабской бюрократии сохранила и свой социальный строй, и структуру хозяйства и собственности, что даёт повод Маркаряну говорить о поступательном развитии феодализма. Арабский Халифат, представлявший собой огромное лоскутное одеяло, не делал акцента на региональном управлении, предпочитая осуществлять свою власть в сборе налогов. Живучее представление о тотальной государственной собственности действительности не соответствует, уж чего, а видов её в Иране хватало — от частной («gabra») до корпоративной («fay» — земли конкретной уммы, или традиционный ещё в доисламское время «вакф»), султанской и государственной. Сельджукиды не стали вмешиваться в сложившийся уклад, заимствовав у Бувайхидов «икта» — институт «кормления» с налогов. На легендах монет «султан» стал соседствовать с «шаханшахом», и два термина проникли друг в друга: впервые в исламском мире «султан» стал претендовать на верховное господство над мусульманами, оспаривая при этом светскую власть халифа, претендуя, по предположению нашего автора, на господство и над всей «дар-эль-ислам». Примерно тогда же, к концу XI в. появилась и тенденция в фикхе, расценивать власть халифа чисто как религиозную, тем самым ликвидируя теократию. Отныне доминировала персидксая традиция власти, которая и без того была чрезвычайно близко воспринята старым Халифатом, а теперь окончательно победила традиционную теократию «четырёх праведных».
Итак, мы видим, что Великие Сельджукиды взяли власть в стране, которая скрывала под исламским покрывалом шиизма вполне себе традиционный персидский уклад, который стал поглощать тюркскую элиту, и вытеснять её. Великие везиры при дворе султана-шаханшаха были либо персами, либо арабами (как Низам ал-Мульк), и сделали немало для пересборки государства.
Само собой, стабильная система управления и налогообложения входила в противоречие с интересами старой турецкой элиты, которые предпочли бы ограбить осёдлого соседа, или откочевать за горизонт на поиски нового пастбища. Поэтому, когда Мелик-шах и его потомки из главной ветви династии строили государство, то те, кто стремился поддерживать родовое начало, пошли на запад. Маркарян делает любопытное предположение, что таким образом новые шаханшахи и их арабо-иранская элита «стравили» «традиционалистов» из важных для них регионов, отправив их воевать с курдами, армянами и грузинами, подальше от земледельческих регионов Персии. Именно эта орда, возглавляемая потомками Кутулмыша, и встретили в 1071 году Романа Диогена на востоке Малой Азии, и именно они стали ядром формирующегося Румского султаната, который тоже быстро утратил серьёзный кочевничий элемент.
Чем закончилась короткая история Великих Сельджукидов, мы знаем. Уже в следующем веке эфемерная централизованная власть стала уползать из их рук, переходя к военачальникам-атабекам, и уже в середине XI века династия была снесена Пехлевидами. Конийский-Румский султанат оказался более живучим, но и он в конечном итоге рухнул и распался на бейлики, дав начало совсем новому, сильному государству конца Средневековья. Этот миг был краток...
И тем не менее, XI век очень показателен именно тем, что в его рамках в полный рост проявил себя удивительный континуитет персидских обществ, которые пронесли свои исторические традиции сквозь века владычества халифов, и влияния всё более усиливающегося шиитского духовенства (и это при том, что Сельджукиды были суннитами, что позволяло им близко контактировать с халифами). Это очень важный фрагмент, поскольку мы видим, что сила этого континуитета, пусть даже в искажённом веками облике, продолжает проявлять себя и в наши дни. По мнению ряда интеллектуалов и общественных движений, «Исламская революция» зашла в тупик, и не справилась с задачей «модерности», и одним из ответов на этот кризис стало обращение к традиции доисламского Ирана, частности в облике идеи «fekr-e siyāsi-ye irānshahri», «политической мысли древнего Ирана», продвигаемую Джавадом Табатабаи с конца 1980-х, весьма показательны и общественные движения в Иране, провозглашающие «Манифест Кира» первой «декларацией прав человека» в истории (с подачи шаха Реза Мохаммеда Пехлеви). Несмотря на аморфоность этих идей, доисламская традиция ещё может сыграть свою роль в Иране, и, как мы видим, исторические примеры подобного возрождения имеются.
Биркин М.Ю. Епископ в вестготской Испании. Серия: Библиотека всемирной истории М. Наука 2020г. 368с. Твердый переплет, Увеличенный формат. (ISBN: 978-5-02-040521-9 / 9785020405219)
Жизнь не стоит на месте, в особенности — жизнь социальная. Когда умирает целое общество, ему на смену приходит другое, когда отмирают старые институты, возникают новые. И всё, за исключением этот извечной сансары, текуче и изменчиво.
Это касается и скончавшейся Римской империи, умирание которой вовсе не было единомоментным и сокрушительным. Население-то никуда не девалось, римская культура выживала, города продолжали стоять, в них шла какая-то социальная жизнь. Вспомним «Житие святого Северина», описывающее жизнь на северных склонах Альп после ухода римских войск, вспомним самообразовавшийся осколок Империи под руководством Сиагрия, павший под ударами Хлодвига Франка, да и Флавий Кассиодор со своими «Varie» был свидетелем сосуществования старого и нового. Испания — регион, удалённый от Германии, даже после тёмного III века остававшийся густонаселённым и богатым, в V веке столкнулся с тяжкими испытаниями: нашествием вандалов и аланов, оседанием свевов, и — миграция вестготов за Пиренеи, как итог, образование королевства в Толедо в начале VI в., и фактический конец присутствия римского государства в этом регионе.
Однако испано-римское население никуда не делось, вестготы-ариане были каплей в море среди городов и вилл жаркого Пиренейского полуострова, и ему приходилось искать новые возможности для жизни в непростых условиях господства чужеземной элиты, и возникновение новых институтов не заставило себя долго ждать.
Олег Ауров, учитель достопочтенного Михаила Биркина, продвигает в своих работах идею «вестготской симфонии» (на византийский манер, коему, видимо, и подражали новоиспечённые идеологи вестготов), то есть единства Толедского королевства и кафолической церкви, едва ли не теократии после эпохи Леовигильда (568-586). Смысл: в глубочайшем взаимопроникновении власти и церкви, чуть ли не до полного слияния. Теократия? Или нечто иное? Я выскажу свои мысли в конце, сейчас же перед нами стоит образ, который стал играть важную роль в обществе именно в эпоху власти вестготов, даже ещё до того момента, как её правящая элита перешла в кафоличество. В фокусе нашего внимания, и внимания Михаила Биркина, находится фигура епископа, игравшая ключевую роль в раннесредневековой Испании — одних только церковных соборов с VI по VIII в. было проведено около 40-ка (считая и помстные, и провинциальные), и каждый из этих соборов вносил определённую лепту в общественную жизнь королевства. Итак, если епископ играл такую большую роль в королевстве, то что он из себя представлял? Духовный и светский пастырь, глава общины — да, но что позволило ему стать такой важной фигурой?
Изучать такие персонализированные институты можно по разному. Мне вспоминается метод Валентина Янина, который писал об институте новгородских посадников, максимально избегая обобщений, сосредотачиваясь на конкретных биографиях. Биркин — сторонник иного метода. С его точки зрения, важно выделить именно образ института, его «идеальнотипические функции», и понять не только кем являлся епископ для испанских христиан, но и кем он должен был быть. На помощь автору пришёл «последний рямлянин» эпохи, энциклопедист и эрудит, епископ Исидор Севильский (ок. 560-636), оставивший после себя, помимо прочего богатого интеллектуального наследия, теоретизировал положение клира в рамках существующего общества, немало строк он посвятил и персоне главы общины, коим и сам являлся, помимо идеального образа, показывая, как он может воплощаться в жизни. Начиная с эпохи Леовигильда, по всей видимости, по всей видимости, действительно шло сближение местной церкви и королевской власти, которая пыталась расширить пределы своей легитимности за рамки родового права готов, с одной стороны, а с другой, желала утвердить свою власть перед лицом, прежде всего, Византии, занимавшей в ту эпоху юго-восток полуострова, и перед испано-римлянами, видевшими их прежде всего foederati. В этом и помогала набиравшая силу церковь.
Можно понять и Исидора, и автора сей монографии. Для них очевидно, что община римского civitas постепенно приходит в упадок. Полисное начало в западном сегменте Империи и без того не отличалось большой крепостью, а с утратой цельности культурно-бюрократического начала с каждым десятилетием, с каждым поколением теряло носителей этого мировоззрения. Гражданская обшина исчезала, на её место постепенно приходит община христианская, и с неё и начинается наша история. Люди продолжают объединяться — на новых началах. На стыке трансформации античного общества, королевской власти вестготов и клира как хранителя культуры и находится институт епископства.
Итак, античное общество, конечно, имело представление о жречестве, но с приходом христианства многое изменилось, появилось целое новое сословие — клир. Люди, обладавшие сакральным статусом, правом говорить и совершать действия от имени Бога, несущие на себе благодать целомудрия и, при этом, хранящие в себе не только христианскую, но и греко-латинскую образованность — всё это создавало в глазах паствы особый авторитет. Они выламывались, можно сказать, из общей системы гражданских, секулярных отношений, по мнению Исидора, не учавствуя во властных практиках, неся на себе заботу о душах паствы и служения Богу.
Таков был и епископ. Несущий в себе благодать, целомудренный, образованный («семь свободных искусств»), абстрагированный от скоромного — всё так, vir bonus, «добродетельный человек». Однако жизнь всегда сложнее, епископ был не просто скромным служителем Господа, читающем проповеди, принимающем исповеди и раздающим крещение. Он был главой целой общины, и новые социальные реалии требовали от него vita activa, нельзя было оставаться в стороне и от мирских дел civitas.
В эпоху распада общества было необходимо беречь civitas terrena, сохранять целостность гражданской общины, и епископ, по актуальному призыву Исидора Севильского, должен был воздействовать на формирование поддержки новой власти, поддержки вестготских королей. Епископ отныне вместо городского муниципалитета выступает посредником между властью и общиной. Формально он выступал в качестве духовного главы паствы, и был покровителем бедноты, то есть слоёв населения, не связанных ни властью, ни собственностью, и несколько уравновешивал представителя короля в регионе, то есть comes civitas, мог он и, напротив, обраться за помощью к власти, чтобы создат противовес могущественным светским магнатам.
И, наверное, самое для нас важная характеристика исходит от самой общины populus. В отличие от Остготской Италии, здесь civitas сохранил свою субъектность, но эта субъектность, как утверждает Биркин, приобрела новое наполнение — посредством переформатирования общины из гражданской в религиозную. Как мне кажется, и исследование можно было бы развернуть в этом ракурсе, что реализация светских запросов civitas, отчасти, сформировала епископа как активный субъектный институт общины, и его избрание в качестве главы паствы служило, своего рода, проявлением политической общины. Конечно, жизнь сложнее догм — автор отмечает и многочисленные случаи, когда власть обеспечивала возведение на кафедру своего ставленника, или когда магнаты ломали сопротивление епископа, подкупали его, или подводили под незаконное действо. Однако счиалось ли это нормой? Исидор Севильский, думаю, дал бы отрицательный ответ.
Таким образом, непростые реалии Вестготской Испании сформировали интересную вариацию института епископства — не только в качестве служителя Церкви и проводника её интересов, но и как представителя переформатированной гражданской общины, находящегося на стыке секулярного и сакрального, тем самым воплощая в себе двойную функцию её духовного и светского главы.
В заключении хочу заметить, что реконструированный Михаилом Биркиным эффектный образ — прежде всего видение Исидора Севильского, определённым образом идеологема, наставление, напутствие будущих епископов. Жизнь всегда была сложнее, однако отмеченные благородным севильским пастырем контуры явно опираются на конкретный социальный опыт — опыт пересборки постантичного социума, который требовал новых акторов. Так что,по всей видимости, желаемое испано-римского интеллектуала во многом совпадало с действительным.