Алимов И.А., Ермаков М.Е., Мартынов А.С. Срединное государство. Введение в традиционную культуру Китая. М ИД Муравей. 1998г. 288 с. Мягкий переплет, Обычный формат.
(Эссе-предисловие, подготовка к «ликбезу» по истории Китая)
Что есть Китай, или, как его сейчас официально именуют официальные документы — «Чжун хуа жэнь минь гун хэ го» — цивилизация, государство, или вовсе чуждое остальному человечеству образование, как считают некоторые матёрые публицисты?
Мой ликбез по Китаю только начинается, и, неискушённый взгляд воспринимает это социо-культурное пространство как одну из самых грандиозных в истории попыток унификации и стандартизации человеческой жизни, приведения её к определённого рода норме, постоянное стремление к Утопии. Но вот насколько эта утопия подходит людям, и за пределами самого Китая, да и внутри него? Как она воплощается в жизнь?
Первые два постсоветских десятилетия стали, наверное, пиком интереса к китайской цивилизации, причём во всём мире. Китайское кино собирало огромные кассы, печатались китайские классические романы и поэзия, чань-буддизм и даосские практики получали тысячи новых последователей, пусть даже зачастую и в вульгаризированной форме, экономисты и политики всерьёз обсуждали преимущества «китайской модели» и искали корневые основы успеха их модернизационного проекта. На волне этого интереса и выходит небольшая книжица, которую я сегодня принял к рассмотрению.
Основа любого общения — понимание. Нужно понимать Другого, как он мыслит, что им движет, как он видит мир. Нужно понимать его культуру, ту базовую основу, на которой покоится мировоззрение другого человека, и задумка авторов — приоткрыть для стороннего интерессанта мир китайской цивилизации, отвечает вызовам того времени, времени надежд и открытого будущего. Литературовед Игорь Алимов, буддолог Михаил Ермаков и культуролог Александр Мартынов постарались в увлекательной форме рассказать об основах китайской культуры — философии, языке и государстве.
Пересказывать книгу нет особого смысла, не в этом состоит наша цель. Куда интереснее, что почтенные авторы считают базовыми паттернами культуры Поднебесной, и как иерархизируют их. Итак:
В качестве основы, на которой строится всё здание цивилизации, они видят, собственно, понятие «Тянься», «Поднебесная», то есть то самое вынесенное в заглавие «Срединное государство», то, что находится под прямым управлением Неба. Небо делегирует свою волю в лице «Хуанди», «Тяньцзы», «императора», возглавляющего государство в профанном мире, и в сакральном пространстве ритуала и магии. «Тянься» является центром всего мира, всё прочее — его окраины, баланс и гармония в нём целиком и полностью зависят от следования добродетели «Дэ», то есть, соблюдению «Тяньмин», «Мандата Неба».
Другая основа — язык, точнее, его письменно-идеографическое воплощение, то, что представляет собой всю суть китайской культуры, выраженной в образе, символе и слове одновременно. Китайская иероглифика — то, что является главным воплощением культуры, и, парадоксально, едва ли не «тайным знанием» даже для массы жителей Поднебесной. Авторы предполагают, что в дальнейшем китайскому языку и письменности в любом случае придётся адаптироваться к реалиям своего глобального лидирующего положения, и некоторым образом «глобализироваться», упростить и унифицировать, сделать более доступными для освоения. Однако не нанесёт ли это ущерба самой культуре, на которой созданы великие философские труды и литературные шедевры? Впрочем, видимо, для современного Китая это не проблема — виденные мною в Саратове китайские студенты не имеют представления ни о Ли Бо, ни о Ду Фу, о Кун-цзы лишь слышали... Тренд на упрощение набирает обороты.
Ну и третья основа — глубоко проникшая в общественное тело философия, точнее, ряд философских систем, одинакого ведущих мир к гармонии — «сянь цзяо», конфуцианство, даосизм и буддизм. Причём авторы считают, что конфуцианская доктрина будет одним из главных трендов будущего глобального человечества, после заката эпохи «потребительского глобализма». Идеал «цзюнь-цзы», «благородного мужа», займёт достойное место, ведь она стремится стряхнуть с себя оковы человеческого несовершенства, и создаёт идеал «жэнь», человека. Даосизм не мог претендовать на роль синтетического начала китайского общества, это учение одиноких практиков-мистиков, проходящих свой путь одновременно в единстве со своими единоверцами, и в полном одиночестве перед личным богом, то же касается и чань-буддизма, более, вероятно, свободного, чем регламентированное конфуцианство.
Первое, что бросается в глаза при прочтении книги — её общий настрой и дух. Несмотря на общее скептическое отношение к глобализации и вестернизации, авторы рисуют Китай как сочетание здорового культурного традиционализма и модернизации, страной, устремлённой в будущее и прочно стоящей на ногах своего прошлого. Ну и, само собой, авторы уверены в глобальном лидерстве Китая в ныне текущем столетии (что на момент написания этих строк уже вызывает серьёзные сомнения), и необходимости понимания политической культуры Поднебесной как будущего лидера развитого мира. Как ни относись, к подобной постановке вопроса, понимание — необходимая и ныне изрядно подзабытая категория, которая должна вновь войти в инструментарий человеческой жизни, и познание великой культуры Китая необходиом для постижения культуры этих людей, и общения с ними.
Итак: Китай как социально-политическое и культурное единство под управлением Неба, язык и религия-философия, скрепляющая всё это воедино — вот что такое Поднебесная. Автор этих строк обещает, что его верный читатель ещё не раз приобщится к истории и культуре этой страны-цивилизации, материалов о Китае будет много. Будем постигать!
Ревякина Н.В. Проблемы человека в итальянском гуманизме второй половины XIV — первой половины XV в. М. Наука. 1977г. 272с. твердый переплет, обычный формат.
В эпоху постмодерна сама концепция “человека” была подвергнута радикальному сомнению, которое, в конечном счёте, думается, принесёт серьёзную пользу. Мы вновь обратимся к наследию веков, и снова зададимся вопросом: что же значит “быть человеком”, что же он представляет из себя — злую бесхвостую обезьяну, или высокоразвитое существо, создающее и пересоздающее самого себя?
Вспомним эпоху, когда человек не был “мерой всех вещей”. Само собой, я никогда и ни капли не доверял идее, что индивид полностью растворяется в “Должном” своего социального, но нельзя отрицать и того, что человек эпохи Средневековья во многом был детерминирован и наследием своего общества, и духовной культурой своего времени, и христианской, и не-христианской. Христианский персонализм, ответственность за спасение души компенсируется стремлением к усреднённому “должному”. Человек теряется на фоне групповой идентичности, и на всеобщем обозрении находятся скорее внеличные стороны сознания, тогда как его “Я” остаётся в тени.
Не хочу лить воду на мельницу Якоба Буркхарда и Леонида Баткина, но, со всей очевидностью, вопрос о “человеке” самом по себе, о человеке в качестве некой личностной монады, был поставлен во главу угла итальянскими гуманистами.
Моим Вергилием в путешествии по средневековой Италии становится ныне здравствующая Нина Ревякина, и недаром. Её сфера — ранний, но уже вполне сложившийся гуманизм эпохи Треченто, и начало Кватроченто, эпоха Калюччо Салютати, Лоренцо Валлы, Леонардо Бруни, Пьетро Верджерио, Поджо Браччолини — государственных деятелей, философов, поэтов, в конечном счёте, более общо — интеллектуалов, находищихся вне рамок клира, не зависящих от церковной иерархии. Конечно, они не знали, что потомки назовут их “гуманистами”, очень чётко обозначив их главную мировоззренческую черту — внимание к “humanus”, “человечному”, которое отныне ставилось в самое сердце их картины мира, становилось точкой отсчёта. Гуманизм — акт самопознания, интеллектуальной рефлексии, синхронная процессам становления новых мировоззренческих систем, методологий познания, политических теорий, которые развились позже в настоящую “сциентическую революцию”. Ревякина интересна тем, что начинает отсчёт гуманизма не социально-экономического строя (конечно, без него никак, но он здесь скорее бытийный фон, нежели что-то иное), а с психологии, с перемен, которые возникали в сознании новообразованного слоя интеллектуалов.
Леонардо Бруни, Поджо Браччолини, Калюччо Салютати, Франческо Петрарка, Бартоломео Фацио, Пьетро Верджерио, Лоренцо Валла, Джаноццо Манетти — быть может, эти имена и не так на слуху, как громкии персоналии Леонардо или Макиавелли, однако именно эти люди определили облик целой эпохи.
Античность, в особенности греки, уделяла большое внимание телесной красоте, пластике, эстетике физиологии. Христианская антропология несколько нивелировала индивидуальное человеческое, в том числе была предана анафеме и плоть — вспомним, с каким отвращением размышлял Иоанн Златоуст об общественных банях. Гуманисты возродили интерес к человеческой телесности, и уделяли немало времени телесно-душевному единству, пытаясь найти гармонию между божественным и мирским. Человек — Творение Божье, и имеет своё собственное “dignitas” — достоинство, отличающее его от прочих живых существ. Человек становится основой их воззрений, точкой отсчёта. Манетти говорит, что в людях, волей Божьей, чудесным образом соединились две противоположные природы, животное переходит в бессмертное, Аристотель сливается с Откровением. Здоровье и красота становятся благодетельными, старость и болезни — бременем. Интерес к античности и пластике тела возрождает в полной мере искусство скульптуры, как писал Петрарка, если примеры и слова христианских святых и античных героев учат нас добродетели, то статуи — красоте. Его поправлял Браччолини, говоривший, что ничто иное, как скульптура, не передаёт душевные движения человека... Надо ли говорить, у кого учились Микеланджело и Донателло?
Итак, человек — существо духовное и антропоморфное, само по себе. Но что же люди представляют из себя в глазах друг друга?
Социальная структура Средневековья стремится охватить человека целиком и полностью, однако теперь появляются те, кто чётко осознаёт, что их собственное “Я” не совпадает целиком ни с одной социальной реальностью, и выламывается из неё.
Но если человеку суждено гордо выпрямить спину, и смело взглянуть в самого себя, что же служит содержанием его души? Гуманисты не могли пройти мимо вопроса об этике и морали, в новых светских идеалах и нормах, которые они вырабатывали, и в новой культуре, ими создаваемой. Помните, в одном из романов Умберто Эко был сюжет о церковном соборе, где дискутировали на тему смеха Христа, должном ответить на вопрос: позволено ли христианину так ярко проявлять эмоции? Итальянские мыслители вопрос об этике смело увели в сферу чувственности и эмоций, в поэзию и риторику. Язык стал орудием выражения человечности, его главным воплощением. Поэтому из полузабвения выходят имена Вергилия, Овидия и Горация, снова в чести речи Цицерона и тексты Сенеки, расцветает поклонение, казалось бы, крамольному эпикурейству, с новой силой оживают споры вокруг трудов Платона и Аристотеля.
Теперь духовное включает в себя не только смирение и благочетие, но и эмоции. Салютати сообщает нам, что человека нельзя оторвать от земных чувств, пусть даже их и следует опасаться, люди слабы, и с лёгкостью предаются страху и пороку. Человек наделён свободой воли, но он же и полностью отвечает не только за добро, но и зло. Именно отсюда возникает понимание о роли этики в самосовершенствовании человека, чья душа становится вечной ареной борьбы за нравственность. Этика — орудие Бога. Но она проявляется прежде всего деятельно, и поэтому истинно нравственный человек всегда выступает как борец за благо, не только для себя, но и для других. Но уже Лоренцо Валла утверждал, что человек морален просто по своей природе, в силу своей изначальной принадлежности к божественному, и всё, что не противоречит природе, является легитимным.
Итак, изначальное — человек существо гармоничное, и земное, и небесное, телесное и духовное переплетается в нём в неразрывном единстве, “смертный Бог”, как запальчиво пишет Манетти. Человек является существом живым и чувственным, его природа благодетельна, и он стремится к нравственности. Люди обладают своим собственным достоинством, которое воплощается в деятельности человека в создании благоприятных условий для жизни, в моральном и нравственном поведении, в преобразовании мира к лучшему.... Эта философия деяния несколько отличалась от пришедшей к ней на смену в позднем Кватроченто философии универсальности человеческой природы и достоинства свободы выбора жизни (Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола).
Последующее развитие — человек не просто единство плоти и духа, но и, действительно, “по образу и подобию”, высокое существо, которое, в силу своей причастности к Божественному, осуществляет активную деятельность по преобразованию и совершенствованию мира.
Деятельность в мире? Но позвольте, Mundus ведь — всего лишь “Град Земной”, приобщение к Богу зачастую означает уход от земного. Далеко не всегда в самой католической церкви резко отрицательно относились к тварному (радикальные движения, вроде катаров или адамитов, как мы помним, предавались анафеме), однако монахи удалялись в монастырь от мирских ровно потому, что это было кратчайшим путём к спасению души. Да что там, сугубо светские деятели, Петрарка и Салютати, прославляли монашество за их удаление от земных страстей. Но теперь Mundus стал полем деятельности, и развития.
Человек гармоничный живёт в светлом мире, свободном для его благодетельного творчества. Но одинок ли он?
Люди друг с другом составляют общество, и все вместе живут в земном мире, меняя его, творя. Но главное — стремление к Богу, и гармоничный человек является добродетельным и нравственным. Он свободен в своих стремлениях и чувствах, но не поддаётся страстям, держа их в узде разума, относясь к другим так же, как и к себе самому. Само по себе это не было новшеством, но гуманисты связали добродетель с образованностью и интеллектуализмом, с воспитанием (в греческом смысле) и “культурой”.
Но если Петрарка и Салютати, например, шли вслепую, наслаждаясь процессом “добродетельной жизни”, то позже гуманисты начали задумываться о векторе своей деятельности, о её пределах и основах. Они активно вливались в социальную жизнь своего времени, в бурную политику городских общин, тогда ещё не поглощённых банкирскими династиями. На этой почве, среди прочих, отличился Леонардо Бруни со своими идеями “гражданского гуманизма”, во главе которой стояло представление об общем благе своей республиканской общины, что породило городской патриотизм не как государственное дело, а как дело гражданское. Лоренцо Валла и Поджо Браччолини воскрешают эпикурейство, делая упор на взаимоотношения между людьми, приносящими друг другу ваимную пользу, и добродетельно относящиеся к общему благу.
Так возник образ гражданина, как части общества, как части государства — и он продолжал существовать, несмотря на бурную историю Италии того времени, переполненной воинами и мятежами.
Ранний гуманизм — одна из самых солидных попыток синтеза опыта человечества, по крайней мере, его средиземноморского извода, как его понимали гуманисты, наследие античных цивилизаций и тысячелетней, к тому времени, христианской культуры. Человек разумный (ох, редкая тварь!) стремится к гармонии и упорядоченности, гуманисты стремились соединить всё антропологическое естество, и биологическое, и культурное, в единой гармоничной целокупности. Идея человека гармоничного — одно из главных достижений раннего Возрождения.
Гуманисты старались вырвать этого человека из оков регламентированного социального, и утвердить личность — яркую, неповторимую, индивидуальную. Становление её было непростым — тот же Петрарка ещё не до конца понимал, каким должен был быть человек, к чему он должен был стремится, страсти рвали его душу, они и оставили нам в наследство великую поэзию. Салютати искал скрепляющее личность начало в Боге, орудием которого является человек, позже ему всё чаще придавали черты античных героев, не только сугубо мифических Геракла и Одиссея, но и деятелей Римской республики времён расцвета, что и привело к формированию идей “гражданского гуманизма”, учения об общем деле города-республики, города-комьюнити. Наконец, если можно всё вышесазанное подытожить словами Доренцо Валлы, что личность, “vir virtus”, является сочетанием качеств души, тела, и внешнего положения, и сочетание их определяет отличие одного от другого.
Таким образом, итогом деятельности раннего гуманизма стала автономизация личности.
_______
Я совсем забыл о своём проводнике, то есть — книге Нины Ревякиной. Что можно сказать о её слабых местах? Автор, мне кажется, делает слишком большой акцент на противостоянии гуманизма и официального католичества. Глубокое противостояние впереди, в эпоху же раннего Ренессанса и сама церковь постоянно находилась в расколе, противостояние Фомы Аквината и Бонавентуры, фигуры Сигера Брабантского и Марсилия Падуанского говорят сами за себя. Разве Августин не говорил с Богом как личность в своём “Confessio”, что было в постантичное время настоящим прорывом? Можно, конечно, привести и другие примеры, общеизвестные и банальные, к примеру, яркие автобиографии Гвибера Ножанского, аббата Сугерия, бедственного Пьера Абеляра, или Салимбене ди Адама? До Ренессанса было множество имён, следует ли заканчивать человеческую личность на Северине Боэции? Вот ведь вопрос...
Совсем другое дело — что человек Средневековья, по выражению Петра Бицилли, боялся своей индивидуальности. Он с ужасом ждал встречи с самим собой, одержимым страстями и пороками нутром, не сдержанном ободьями церковной идеологии, или социальных норм. Гуманисты ярко показали, что для того, чтобы быть человеком в обществе, нужно для начала стать личностью, и искать свой путь в этом мире. Только свободные люди могут быть гражданами города, только их суровые Медичи изгоняли из Флоренции. Человек моральный, добродетельный, и вместе с тем — общественный — вот какова настоящая личность. Актуально? Как никогда. Собственно, всегда.
Именно этого понятия не хватает в труде Ревякиной — понятия “свобода”. Она была одним из главных элементов и идеи “vir virtus”, и концепта “гражданского гуманизма”, вокруг этого понятия шли баталии внутри самого гуманизма, когда они дискутировали на тему взаимоотношений власти и города, что приведёт потом к критике всего раннего гуманизма на страницах трактатов Никколо Макиавелли.
Было бы любопытно всесторонне сравнить ренессансную концепцию с ранним конфуцианским “жэнь”, а идеал “гармоничного человека” с “цзюнь-цзы” — “благородным мужем”. Быть может, у нас всё же куда больше общего, чем мы думаем?
Лотман Ю. Беседы о русской культуре. Серия: Большие книги СПб Из-во Азбука 2021г. 832 с. Твердый переплет, Средний формат.
Человек являет собой, прежде всего, существо культуры, и это поле его жизни является едва ли менее важным, чем социальный уклад, или физиологическая первооснова. Мир мы видим культурой, с помощью неё расшифровываем и кодируем окружающий мир, даём всему имена. И автор этих строк является частью великой культуры, созданной на русском языке, он уверен, что именно она являет собой главное наследие нашей суб-цивилизации, и даже когда её существование прервётся, долгие века и тысячелетия будут звучать стихотворения великих творцов, будут читаться прозаические творения писателей и мыслителей, бесконечное число глаз увидит советско-русский кинематограф, театр, балет, бесконечное число репродукций будет множить наследие художников. Но наследие её нужно постигать, и уметь слушать её голос. К сожалению, сейчас нужно постоянно напоминать об этом наследии, в нашу гнусную эпоху окончательно выродившегося «псевдопатриотизма»... но об этом не здесь и не сейчас.
Юрия Лотмана знают все. Ну или почти все, кто имеет хоть мальский интерес к русской литературе. Кто-то смотрел его лекции по телевидению, кто-то читал книги — странное дело, печатное слово Лотмана распространяется до сих пор как сарафанное радио: так, один мой добрый знакомый, прочитав книгу, которую мы рассматриваем сегодня, теперь дарит её всем друзьям, утверждая, что каждый русский человек должен прочитать её. Зачем?
Итак, перед нами две книги: «Беседы о русской культуре» и «В поисках поэтического слова», первое — сборник заметок а разных аспектах дворянской культуры «Золотого века», второе — пособие для учителей, предлагающее по новому, с неожиданных ракурсов взглянуть на привычные, даже кому-то набившие оскомину, произведения. Казалось бы, ничего необычного.
Всякому взявшему в руки эти труды, бросается в глаза повышенная их литературоцентричность. Лотман не является историком как таковым, он — филолог, текстовик, для него прошлое оживает в тексте. Безусловно, как бы не претендовал автор на звание историка, в любом случае отсутствие специфических навыков бросается в глаза для любого, привыкшего к аналитическим работам на стыке социальных наук. Впрочем, остаётся это принять как данность, и помнить, что при всём внимании к контексту, работы Лотмана не могут быть исчерпывающими и даже просто полными, что не умаляет их значимости.
Культура — то, что скрепляет людей воедино, то есть, в какой то степени, культура — это форма общения, «вторая моделирующая система». Она служит связующим звеном между большой группой людей, и вместе с ней образует то, что структуралист Лотман называл «синхронной структурой», то есть системой семиотических «знаков», или символов, действующих одновремнно и в комплексе друг с другом. Значения соотношения «знака» и «означающего» и назывались «семантикой», что является самым популярным термином «тартусской школы». Знаки существуют в системе других знаков, и их совокупность именуется «семиосферой». Текст становится шифром, код которого можно разгадать через культуру. Культура проявляет себя в знаках, то есть в конкретных жестах и феноменах поведения, и уже отсюда вытекает понятие «быта» — в широком смысле.
Быт особенно важен, ведь каждый его элемент — это чудом сохранившаяся часть прошлого. Многое исчезает из памяти людской уже через поколение, то, что никто и не думает фиксировать для потомков, пропадает. Скажем, современники «Грозы 1812 года» успели застать «Войну и мир» Толстого, и сказать своё веское слово о его анахронизмах, которые без их памяти остались бы нам, скорее всего, неизвестны. Итак, «быт», но в каком смысле? Правила поведения, “социальный код”, “социальный сценарий” — инструментарий социальной антропологии, отчасти — истории повседневности, истории “стилей жизни”. Что такое норма, а что выходит за её рамки?
Недаром Лотман взял за основу не просто Золотой Век, нет, он попытался охватить всю предшествующую эпоху, которая стала основой Пушкинского времени, начиная от “птенцов гнезда Петрова”, когда выковывалось новое дворянство. Для Лотмана дворянство — постоянный театр, публичная игра, можно даже сказать — игра в “иностранца”, в “чужого” среди своей земли. Сохранялся быт глубинки — и в то же время, показная “великосветскость”: вспомним фантазии Хлестакова о петербургской жизни, вспомним Евгения Онегина. Были определённые формы амплуа, были стандарты поведения в нём. Недаром мы говорили о семиотических знаках, вся суть подхода Лотмана как раз и заключается в том, чтобы определить внутреннее содержание жеста и поступка, как части культурного поля эпохи.
В повседневном быту и заключается главное противоречие русской культуры, предполагает наш автор. Быт отображал семиотический мир знаков, но и сами знаки должны были воплощать свои смыслы в конкретных феноменах быта. Структуралисткая дихотомия “означающего” и “означаемого”, “небесного” и “земного”, “чужого” и “своего” — на этом “единстве противоположностей” строится методологический каркас всей, казалось бы, плохо структурированной книги. На перекрёстке противоречий и возникает, по его мнению, русская культура, точнее — дворянская культура, породившая русскую литературу.
Однако в этом же подходе заключается и слабое место идей Юрия Михайловича, который, как и большинство структуралистов, подходит к процессу излишне механистично, и культура быта дворян превращается в отображение изначально заданных первофеноменов. Нет выделения темы собственного “стиля жизни”, что как бы по умолчанию ставит крест на изучении темы “личности”, которая становится рабом пераофеноменов. Другое дело, что Лотман мог бы конкретизировать свою методику, и сделать упор на выделении “типичного” в бытовой культуре. Нет, не нужно меня понимать неправильно — метод многозначности текста никто не отменял, однако, мне кажется, Лотман всё же искусственно суживал пространство своего поиска.
Что не отнять — постановки вопроса о “микроистории” содержания литературного текста. Писатели “золотого века” творили для своих современников, но с это поры прошло уже больше двух веков, и многие очевидные для них реалии нам, жителям начала XXI века, будут непонятны. Какие “латинские эпиграфы” знал Онегин, какие писанные и неписанные правила подвели к барьеру Грушницкого и Печорина, по каким законам “РИ” скупал “мёртвые души” господин Чичиков, в чём был смысл и азарт в картометании гоголевских “Игроков”? Это было очевидно для читателей и зрителей своего времени, для нас же это — настоящая загадка, которая требует отдельного внимания.
Об этом — «В школе поэтического слова. Пушкин — Лермонтов — Гоголь».
Изначально название этого сборника было более скромным: «Статьи о русской литературе», писался он для учителей литературы. Для того, чтобы понять, зачем, нужно всего лишь поискать в архивах, где ещё их можно найти, кипы однотипных школьных сочинений («Онегин — лишний человек»?). «Все напишут, что счастье в труде», грустно-иронично говорил нам герой Вячеслава Тихонова в одном всем известном педагогическом фильме, в этом я и сам успел убедится, найдя однажды целый клад подобных опусов. Лотман же считал, что литература должна быть посредником в диалоге между эпохами, и требует глубокого понимания. Его статьи давали учителям «пищу для ума» — демонстрировали новые неожиданные подходы, позволяли на знакомые, казалось бы, до оскомины произведения взглянуть с новых ракурсов. Он предлагал изучать произведение литературы не в его отдельных аспектах, а в художественной целостности, и в культурном контексте эпохи. По его мнению, автор не до конца самостоятелен в своём творчестве, он является объектом культуры своего времени, и не может не выражать в ней своё время и своё общество. Можно даже сказать, что творчество является игрой семиотических конструктов в рамках определённой сферы.
Так уж ли изъезжан Александр Сергеевич Пушкин? Для Лотмана фигура этого поэта является центральной, о чём бы он не рассуждал, каких бы тем не касался, всё одно возвращался в привычный и уютный мир пушкинского слова, и искал там новые смыслы, новые черты. Недаром он именует «Евгения Онегина» «энциклопедией русской жизни», для него это широко распахнутое окно в уже ушедшую эпоху «Золотого века», которую даже невольно называют «пушкинской». Высоким гуманистическим духом Просвещения пропитана и «Капитанская дочка», по мнению автора, Пушкин стремится подняться и над дворянским, государственническим мировоззрением, и над пугачёвским бунтом, находясь в поисках общечеловеческого начала. С неожиданной точки зрения он подходит и к творчеству так до конца и не раскрывшегося Михаила Юрьевича Лермонтова, у которого находит тему поиска места России между Западом и Востоком, особенно — в «Фаталисте», затесавшемся в заметках Печорина, «героя нашего времени», стремление найти единство в пришедшем из Европы стремлению к счастью и свободе и духу «покоя» Востока, а также к целостности картины мира, свойственной восточным традициям.
Лично мне, правда, куда ближе анализ писателя, которого, из всей великой тройки, я знаю лучше всего — Николая Васильевича Гоголя. Удивительно, но, когда я перечитывал сейчас его наследие, то отмечал те же самые мысли, что были, по странному совпадению, высказаны Лотманом на этих страницах. Прежде всего, это касается особого художественного пространства, в котором разворачивается действие его произведений, где чудесное сливается с повседневным, где существует «макрокосм» своего собственного уютного мирка, и чуждое далёко «за оградой», архитектоника миров «земного» и «небесного», и, особенно — «потустороннего». А Гоголевский «Нос»? Он одновременно находится и в мире фантасмагории, и в реальном. А уж каков здесь Иван Александрович Хлестаков... И даже не только он, но и вполне реальные лгуны, братья Завалишины и Роман Медокс, которые были ничуть не менее изобретательны, чем нечаянный «ревизор» уездного города. Художественное пространство Гоголя соединяет разные пласты миров, словно древнегреческие «номосы», и создаёт наш с вами, такой знакомый и незнакомый одновременно мир, нашедший отражение в его пере.
Собственно говоря, эта книга была сформирована для того, чтобы литература стала для читателя не просто объектом поклонения, или презрения, а собеседником. Как и Михаил Бахтин, с которым у них было больше различного, чем общего, Лотман был сторонником диалога между читателем и писателем. Нужно быть не просто созерцателем — нужно стараться понять собеседника, задавать ему вопросы, и искать ответы, которые у него есть.
Так зачем каждый русский (и не только) человек должен прочитать эту книгу Лотмана? Её сложно пересказать, она непроста для понимания, но она даёт какое-то спокойное ощущение целостности культуры, и светлого, можно сказать, «благостного» ощущения от приобщения к ней. Многие считают, что школьного курса литературы, пройденного когда-то в детстве, хватает для её понимания — это не так. Лотман напоминает нам, что литература глубока и неисчерпаема, и если читатель возьмёт в руки теперь стихи Пушкина, пьесы Лермонтова, или поищет на полке корешок «Миргорода» — его старания не были напрасными.
Важно осознать главное — что русской культурой не нужно просто и бездумно гордится, её нужно понимать, и постигать, искать в ней крупицы жизней давно ушедших людей, которые достойны нашей памяти, и фрагменты их мира, дошедшие до нас.
Антонова К. А. Бонгард — Левин Г. М. Котовский Г.Г. История Индии. Издание второе, исправленное и дополненное. М. Мысль 1979г. 607 с. Твердый переплет, обычный формат.
Является ли Индия мифом?
Странный вопрос, на первый взгляд. Индия как общность существует уже не один век, мы имеем представление о её культуре и истории, она нам кажется давней знакомой. Конечно, в прямом смысле этого слова Индия – не миф, однако является ли она единой страной? Не можем ли мы сказать, что это своего рода ориенталистский конструкт, созданный другими цивилизациями, приходящими в пределы Южной Азии, в немалой степени – Англии? Пожалуй, даже нынешние попытки индийского правительства построить «скрепы» на древнем «единстве» цивилизации явно являются продолжением ориентализма, В самом деле, ведь для индуса древности и средневековья куда важнее была принадлежность к джати и к конкретной территориальной группе, он и не должен был ощущать своего единства с так называемой «нацией», поелику таковой в Индии отродясь не было. Каждый регион отличается изрядной языковой и этнической пестротой, разница в культурных паттернах даже между соседними деревнями может быть колоссальна.
Это нужно учитывать, когда работаешь с индийским материалом – удивительная пестрота социального и культурного, которое только в более позднее время было схвачено обручем единых политических границ, и только совсем недавно – скреплено понятием «гражданства». Перед советскими историками, нужно сказать, стояла нелёгкая задача: написать обзорную и исчерпывающую книгу об этом сложном регионе, с точки зрения советско-марксистской историографии… Был, да и есть такой жанр, как «страноведческая монография», которую писали в рамках Академии Наук, и которая подводила своего рода итоги эмпирических исследований в области изучения какой-либо страны. И, несмотря на то, что к 1970-му был выпущен уже четырёхтомник по истории Индии (1959-1969), было решено сделать своего рода её компедиум, краткий очерк, который сегодня рассматриваем и мы, и который не был частью плана Института Востоковедения, став внеплановой работой нескольких энтузиастов. Казалось бы, рядовая монография, однако у неё была необычная судьба, она пала жертвой совсем ненаучных обстоятельств.
Идею о необходимости написания компедиума была высказана Григорием Бонгардом-Левиным, который за свою жизнь написал не одну обобщающую книгу по истории Древней Индии, а также Кока Антонова, специалист по индийскому Средневековью и Георгий Котовский, занимающийся проблемами истории Нового времени.
Для начала скажем о структуре книги, которая делится, что логично, на три больших периода. Первый период, Древнюю Индию, описывает как раз Бонгард-Левин, во многом дублируя свои собственные сочинения об этом периоде, все желающие могут посмотреть его боле полный вариант в томике «Индия в древности» в соавторстве с Григорием Ильиным (1985). В нашем случае этот раздел достаточно ёмко и тщательно сделан, спорные идеологические вопросы, вроде частной собственности на землю в древности, по возможности обойдены, а многие темы, которые всегда освящались на втором плане, выдвинуты вперёд: так, довольно большое место здесь отведено древнеиндийской культуре.
Второй период – Средневековье – отдан в распоряжению Коки Антоновой, которая, как никто, даже лучше, чем её младший коллега Леонид Алаев, могла на единицу плотности текста изложить целые пласты событий и уделить время множеству тем – от политической и экономической истории до культуры, причём не слишком всё это приправляя псевдомарксизмом. К примеру, Антонова даже продолжила свою мысль, высказанную в других работах о том, что развитие капитализма началось в Индии после появления европейцев, а не до, что как бы заочно перечёркивает мысль о ростках капитализма при разложении феодализма. Она осталась верна своей крамольной мысли, что в независимых индийских политиях не было ни мануфактуры европейского типа, ни капиталистических товарно-денежных отношений, тем паче – буржуазии. К сожалению, более или менее объёмного анализа деятельности англичан, в частности Ост-Индской компании, мы не получим, хотя по отдельным событиям и персоналиям, вроде легендарного воротилы лорда Хейстингса, или в более позднее время, не менее легендарного «сапога» лорда Керзона, которого до сих пор в Бенгалии поминают «добрым словом». Однако фронтального анализа влияния Англии на жизнь Индии, на её экономику и культуру, мы не получим, что и не удивительно, ведь эта тема уже была детерминирована сочинениями Классиков. Критика английской политики вполне объяснима и, по всей видимости, во многом справедлива, я не специалист, однако явно пренебрежительное принижение примитивного европейского искусства по сравнению с великим индийским выглядит эдакой «зеркалкой» колониального дискурса, и смотрится очень странно. Сипайское восстание, сложное и противоречивое, фактологически, по всей видимости, описано довольно точно, однако его характеристика также вызывает удивление. Несмотря на то, что авторы пишут, что движущей силой были сидящие на земле бесхозные отряды военных-сипаев и непокорная знать, всё равно восстание записывается в число движений крестьян и рабочих, которые тем самым воевали против английского капитализма.
Однако, как обычно в этих случаях, самым проблемным оказался раздел, посвящённый Новейшему времени. Сын знаменитого комкора, Котовский был скорее активным общественником и партийцем, часто ездил в Индию, и прекрасно чувствовал политический момент, и уклоны в линии партии. Поэтому весь раздел переполнен исключительно политической борьбой партий и общественных движений. Мощный эрудит и прекрасный знаток подковёрной борьбы партий, он изложил её очень плотно и ярко, но, как всегда в таких случаях, совершенно непонятно, что же происходило на территории Индии за этими странными партийными заклинаниями. Котовскому было необходимо отыскать правое и левое крыло в индийских партиях, и в Индийском национальном конгрессе, и в Мусульманской лиге, и во всех прочих, пытаясь вычислить, к какому «классу» приближались те или иные деятели – к буржуазии или пролетариату. К примеру, государственную политику Джавахарлала Неру в один из периодов его деятельности, когда получил импульс госсектор экономики в ущерб более мелкому бизнесу, был записан в социалистический уклон, как и все прочие, вызванный массовыми выступлениями рабочих и крестьян (коих он перечисляет каждый раз всего ничего).
Плюс ко всему, как отмечал индолог Валерий Кашин, в этом разделе масса неточностей и скверных интерпретаций, которые он списал на счёт небрежности автора. Но дело даже не в этом. Под описанием партийного противостояния и единичных стачек с сатьяграхами Ганди совершенно непонятно, что же происходило в Индии. Логика понятна: авторы описывают процесс социальной борьбы и складывания национальной элиты, но вовсе неясен сам процесс и его динамика. Под псевдомарксистскими заклинаниями отчётливо даже не разглядеть противостоящих сторон, поскольку их программы не освящаются. К примеру, авторы даже умудрились почти полностью нивелировать религиозный фактор, более чем важный в этом регионе, игнорируя даже слова самих Ганди и Неру, лишь иногда напоминая каких-то «левосектантов» в ИНК.
Но, как бы товарищ Котовский не чувствовал уклоны в линии, он не смог предсказать, что при поддержке его непосредственного начальства к посту премьер-министра в 1980 г. вновь придёт Индира Ганди, ориентирующаяся на добрососедские отношения с СССР. В «Истории Индии», как раз во втором издании, автор крепко прошёлся по правящему курсу её ИНК, так как до этого она проиграла, и стоило давать оценку с точки зрения противников бывшей правящей партии. В силу новоиспечённых добрых отношений, эту «страшную клевету» уничтожили вместе с книгой, изымая весь нераспроданный тираж.
Что же мы видим в итоге? Конечно, авторы собрались не по велению партии, а по собственному почину, и искренне попытались написать сводную историю этого невероятно сложного региона, со своей глубокой спецификой, пестротой укладов и бесконечной вариативностью культурных форм. В итоге то, что вышло, мало чем отличается от стандартной «плановой монографии», всё с теми же плюсами и минусами – неплохим разделом о древности, в котором нашлось место куцым очеркам многим сторонам жизни Индии, впечатляющими главами о Средневековье, ставшими примерами для последующих авторов, и невнятным разделом о колониальном и – в высшей степени – постколониальном времени. Как обобщающий очерк он, пожалуй, устарел, сейчас есть вещи и посильнее, хотя, конечно, ещё годно для ознакомления с материалом. Однако ценность «Истории Индии» всё же больше историографическая.
Что до нашего изначального вопроса, то да, единая Индия, которая нарисована в последней части сего произведения – Индия капиталистическая, буржуазная, с зарождающимся рабочим классом и социалистическим будущим – действительно миф, и глубокая специфичность, кстати, современного политического протеста против Бхаратия Джаната Парти говорит о том, что сторонние наблюдатели-псевдополитологи слишком привыкли верить стандартному мифотворчеству, которое нашло своё место и на страницах этой книги.
Мейлах М.Б. Язык трубадуров. М. Наука, главная редакция восточной литературы 1975г. 240 с. Мягкий переплет, обычный формат.
L'autrier jost' una sebissa
Trobei pastora mestissa,
De joi e de sen massissa,
Si cum filla de vilana,
Cap' e gonel' e pelissa
Vest e camiza treslissa
Sotlars e causas de lana.
Ves lieis vinc per la planissa.
Toza, fi·m ieu, res faitissa,
Dol ai car lo freitz vos fissa.
--Seigner, so·m dis la vilana,
Merce Dieu e ma noirissa,
Pauc m'o pretz si·l vens m'erissa,
Qu'alegreta sui e sana.
--Toza, fi·m ieu, cauza pia,
Destors me sui de la via
Per far a vos compaignia!
Quar aitals toza vilana
No deu ses pareill paria
Pastorgar tanta bestia
En aital terra, soldana.
--Don, fetz ela, qui que·m sia,
Ben conosc sen e folia!
La vostra pareillaria,
Seigner, so·m dis la vilana,
Lai on se tang si s'estia,
Que tals la cuid' en bailia
Tener, no·n a mas l'ufana.
--Toza de gentil afaire,
Cavaliers fon vostre paire
Que·us engenret en la maire,
Car fon corteza vilana.
Con plus vos gart, m'etz belaire,
E per vostre joi m'esclaire,
Si·m fossetz un pauc humana
--Don, tot mon ling e mon aire
Vei revertir e retraire
Al vezoig et a l'araire,
Seigner, so·m dis la vilana!
Mas tals se fai cavalgaire
C'atrestal deuria faire
Los seis jorns de la setmana.
--Toza, fi·m ieu, gentils fada,
Vos adastret, quam fos nada,
D'una beutat esmerada
Sobre tot' autra vilana!
E seria·us ben doblada,
Si·m vezi' una vegada,
Sobira e vos sotrana.
--Seigner, tan m'avetz lauzada,
Que tota·n sui enojada!
Pois en pretz m'avetz levada,
Seigner, so·m dis la vilana,
Per so n'auretz per soudada
Al partir : bada, fols, bada,
E la muz'a meliana.
--Toz', estraing cor e salvatge
Adomesg' om per uzatge.
Ben conosc al trespassatge
Qu'ab aital toza vilana
Pot hom far ric compaignatge
Ab amistat de coratge,
Si l'us l'autre non engana.
--Don, hom coitatz de follatge
Jur' e pliu e promet gatge:
Si·m fariatz homenatge,
Seigner, so·m dis la vilana!
Mas ieu, per un pauc d'intratge,
Non vuoil ges mon piucellatge,
Camjar per nom de putana.
--Toza, tota creatura
Revertis a sa natura:
Pareillar pareilladura
Devem, ieu e vos, vilana,
A l'abric lonc la pastura,
Car plus n'estaretz segura
Per far la cauza doussana.
--Don, oc! mas segon dreitura
Cerca fols sa follatura,
Cortes cortez' aventura,
E·il vilans ab la vilana!
En tal loc fai sens fraitura
On hom non garda mezura,
So ditz la gens anciana.
--Toza, de vostra figura
Non vi autra plus tafura
Ni de son cor plus trefana.
--Don, lo cavecs vos ahura,
Que tals bad' en la peintura
Qu'autre n'espera la mana.
--------------------------
В саду, у самого ручья,
Где плещет на траву струя,
Там, средь густых дерев снуя,
Сбирал я белые цветы.
Звенела песенка моя.
И вдруг — девица, вижу я,
Идет тропинкою одна.
Стройна, бела, то дочь была
Владельца замка и села.
И я подумал, что мила
Ей песня птиц, что в ней мечты
Рождает утренняя мгла,
Где песенка моя текла,-
Но тут заплакала она.
Глаза девицы слез полны,
И вздохи тяжкие слышны:
— Христос! К тебе нестись должны
Мои рыданья,- это ты
Послал мне горе с вышины.
Где мира лучшие сыны?
Не за тебя ль идет война?
Туда ушел и милый мой,
Красавец с доблестной душой.
О нем вздыхаю я с тоской,
И дни безрадостно-пусты,-
Проклятье проповеди той,
Что вел Людовик, сам не свой!
Во всем, во всем его вина!
И вдоль по берегу тотчас
Я поспешил на грустный глас
И молвил: — Слезы скорбных глаз —
Враги цветущей красоты.
Поверьте, бог утешит вас!
Он шлет весну в урочный час —
И к вам придет души весна!
-Сеньор,- она тогда в ответ,-
Господь прольет, сомненья нет,
На грешных милосердный свет
Небесной, вечной чистоты,-
Но сердцу дорог здешний свет,
А он любовью не согрет,
И с другом я разлучена.
(Marcabru. «В саду, у самого ручья...» )
Неясно, как можно назвать душу средневековой культуры. Если, скажем, греческую определяют иногда как «аполлоническую», а раннекитайскую как «конфуцианскую» либо «даосскую», то в средневековой даже нет определённого критерия. Ну да, конечно, можно выделить религиозный фактор, и это будет правдой, во многих областях жизни. Но насколько он охватывает людей на протяжении всего тысячелетия, и всех регионов Европы, с её палитрой культурного многообразия?
Долгое время светская культура Средневековья оставалась несколько в тени, это касалось и литературы. В обобщающих трудах, например, французская поэзия начиналась с болтающейся в петле фигуры Франсуа Вийона, времена между ним и римскими поэтами воспринимались как «Тёмный век»… впрочем, здесь литература не одинока – грубой считалась и готическая архитектура, книжная миниатюра считалась примитивной… Однако даже сам Данте Алигьери, один из столпов Ренессанса, восхищался южнофранцузскими трубадурами и прихотливыми напевами языка «ok», на котором создавались их произведения. Взгляните на пространный стих Маркабрю, который я выложил в начале этой статьи, и, вспомнив, или узнав фонетику французского, и прочтите вслух, вслушайтесь в вязь ритмики и хитроумные рефрены, которые поэт едва ли не тысячелетней давности вплетает в него. Конечно, Маркабрю вряд ли можно считать типичным поэтом той эпохи, у него был свой, своеобразный стиль, но и его стихи представляют из себя дивное кружево, которым славится провансальская поэзия. Это одна из первых национальных литератур в средневековой Европе, толстенный пласт совершенно невероятных по своему количеству и качеству произведений, который был несколько забыт в эпоху господства культуры долины Луары, но не исчез из истории.
В начале 1970-х гг. молодой филолог Михаил Мейлах решил внести свой вклад в возрождение исследований средневековой культуры, точнее, такую идею подал профессор Жирмунский, который тонкой нитью соединял дореволюционную и позднесоветскую филологию, и до своего молодого ученика был два ли не единственным носителем знания этой поэзии, кроме, конечно, переводчиков и друзей Бродского, Анатолия Наймана и Дмитрия Бобышева. В этом есть что-то тонкое и символическое – вхождение в полузабытую культуру в эпоху постоттепели, попытка робкой реконструкции уже ушедшей традиции. Получилась довольно тонкая книжица, скорее лингвистическая, нежели литературоведческая, но тем не менее она дала объёмное и яркое представление об этой поэзии.
Особенность трубадуров, также, как и в случае скандинавских скальдов, заключается в том, что они представляли из себя неразрывное культурное единство, локальное сообщество со своими нормами, особенностями, даже этикетом, вызывающим равенством друг перед другом, несмотря на происхождение. И это несмотря на то, что они чаще всего жили при дворах власть имущих, именно поэтому такая культура и именовалась cortes, «куртуазная», «дворцовая». Был у этого сообщества и свой, по факту, язык, о котором я говорил выше – «lingua d’ok», красивый, певучий и гармоничный, пожалуй, являющийся одной из самых замечательных форм французского языка.
Однако, в отличие от поэзии скальдов, трубадуры не воспевали правителей, и не проклинали их. Они навсегда вошли в историю, как певцы «fin amor», «истинной любви», любви изысканной, куртуазной. Достаточно быстро вокруг этого понятия сложился канон тематики поэзии, её отрицательных модусов и позитивных. «Прекрасная дама» трубадуровой лирики была сеньором сердца и души, некоторые поэты слегка кощунственно уподобляли Её Богоматери, и ставили Её в ранг божественности. Истинная любовь не должна быть ответной, как писал трубадур Арнаут де Марейль, иначе она потеряет свою значимость. Это не чувственность – чувственность это «fal’s amor» — это любовь к Благодати и Совершенству, которую нельзя было марать плотским союзом, эдакая персонификация любви к Богу и будущей жизни в Раю, косвенно, возможно, отображение катарского идеала отвержения плоти и возвышения духовного. С другой стороны, певучая и текучая форма провансальских кансон могла служить проявлением индивидуального начала, попыткой противопоставить себя прошлому.
Однако филолог Мейлах посвящает свою работу даже не социальной и культурной истории трубадуровой лирики, он желает заполнить полупустую нишу знания лингвистического, поскольку даже до сих пор на русском языке нет даже грамматики «ok», что уж говорить о поэтике языка, который, как мы можем убедится на примере Маркабрю, весьма интересен. Дело в том, что в рамках этого языка, «койнэ», как его условно называет Мейлах, содержится высокая степень рефлексии, которая позволила построить своего рода универсальное, наддиалектное наречие, в своих рамках обнимающее все вариации старопровансальского. За опорную точку он берёт творчество одного из первых поэтов, графа Пуату Гильома IX, создававшего свои стихи в начале XII в., и, по мнению автора, он предвосхитил многие элементы поэтики, которые позже сложились в канон лирики, в частности – системы опорных понятий, о которых мы говорили раньше.
Мысль Мейлаха понятна: опорные точки-термины, такие как «fin amor» и «fal’s amor» (ложная любовь, любовь плотская) и иные, связанные с ними, имели определяющие весь дух стиха положительные и отрицательные коннотации, которые являлись центром всей его поэтической конструкции. И использование поэтических форм, завязанных на эти термины, имело в себе едва ли не ритуальную нагрузку, хотя и не в таком жестком смысле, как в случае со скальдическим «кённингом». Поэтика строилась на антитезах, не только «fin amor» и «fal’s amor», но и «joi» (радость) и «enoi» (скука), «jovens» (молодость) и «vielheza» (старость), «solatz» (утеха) и «laideza» (безобразие). Эти понятия выражали конкретное настроение, конкретное явление в сознании и поведении, и порою поэтические конструкции, которые образовывались вокруг них, просто вставлялись в текст вне его смысла, просто для создания настроения или ритмического дополнения. Куртуазный словарь ограничен, это верно, но каждому из выделенных трубадурами понятий свойственно богатое семантическое содержание, которое от стиха к стиху подвергалось всё новому толкованию и интерпретации. «Переплетение слов» быстро стало искусством, и в течении считанных десятилетий сложились поэтические стили, которые множились при вплетении в них новых элементов, и это привело к складыванию определённых канонов поэтического мастерства. Однако стиль означал Вове не только заскорузлость и однообразие, но ещё и упорядоченность и гармоничность. Стили и термины являются лишь «архизначениями», которые могут обыгрываться.
Таким образом, по выводам Мейлаха, язык трубадуров и сопутствующая ему культура не только вписывались в средневековый макрокосм, но и менял его, заставлял трансформироваться, быть может, излишне внешне регламентированную структуру. То есть, активная деятельность трубадуров, их творческий поиск и поэтическое мастерство катализировали в себе язык целого региона и целой культуры, и превратили «ok» в один из первых литературных языков Европы.
И отдельно, само собой, нужно сказать о влиянии поэтики трубадуров на европейскую культуру. Система идеалов, упакованных в семантику поэтической терминологии, стала воплощением литературных достоинств истинного рыцаря, недаром куртуазная любовь вместе с образами подаренных шарфов от Прекрасной Дамы ассоциируется у нас с рыцарством. Влияние же на современников было такого, что язык провансальской поэзии в течении пары веков являлся едва ли не универсальным языком куртуазной поэзии. Не было бы культуры трубадуров – вряд ли мы услышали бы песни труверов и германских миннезингеров в том облике, котором знаем, поэзия Франческо Петрарки и Данте Алигьери была бы совсем иной, что окрасило бы Ренессанс в совсем другие тона.
Мы многим обязаны классическому Средневековью, и многие канувшие в Лету сообщества людей продолжают разговаривать с нами, и эти приглушённые голоса особенно ярко звучат в пустоте. Быть может, в том, как мы относимся к любви, к тому, как она звучит в устах поэтов, мы обязаны блескучим талантам, живущим в тени Пиренеев.