Бурдье Пьер. Социология социального пространства . Серия:Gallicinium. Пер. с французского Н.А. Шматко СПб.: Алетейя, 2017г. 288с. Твердый переплет, чуть увеличенный формат.
Каждый учёный-гуманитарий вынужден опираться на определенные условности и конструкты, даже если он подрывает, в конечном счёте, их базовые основы. Однако в тот момент, когда он начинает своё плодотворный (иногда) путь, он, для сохранения собственного душевного спокойствия, должен опираться на ряд понятий и идей, которые позже обязан будет отрефлексировать. Особенно это важно для социальной истории в больших масштабах, когда терминологическая и идейная путаница в трудах учёных порой приводит к ряду странных выводов.
И тут Пьер Бурдьё (1930-2001) стоит особняком. Его система подразумевает в качестве базы не конструкт а рефлексию.
Неясно? Стоит пояснить.
Молодой Пьер из крестьянской семьи Бурдьё начинал как философ, в студенческие годы штудируя труды феноменологов и французских левых, обращаясь у трудам столь же юного Маркса-гегельянца, быстро встал на позиции критики современного мирового порядка. Попав в опалу, молодой аспирант был отправлен рядовым в Алжир в разгар войны 1950-х, и получил там незабываемый опыт полевых исследований иной культуры, ударился в этнологию (регион северного Алжира Кабилия на всю жизнь остался его любимым примером) с уклоном в структурализм Леви-Стросса, а позже пришёл в социологию, где для него и началось самое любопытное и интересное.
Сразу скажу, что Бурдьё был весьма активен и в общественной жизни, не запираясь в башню из слоновой кости, совместно с Мишелем Фуко и Жилем Делёзом участвуя в политике. Даже после 1968 года он сохранил свои левые взгляды, критиковал неолиберальные и глобалистские направления в политике и в сфере идей, выступая за социальную справедливость и партийную самоорганизацию неимущих слоёв, много выступая и на политических площадках и в СМИ.
Однако он всё же не был наследником Маркса, к идеям которого относился крайне скептически. Нет, рассуждал Бурдьё, классовая солидарность – понятие слишком общее, не может быть у такого количества людей общего самосознания, не может всё сводится и к противостоянию между ними, как образующему фактору. Всё несколько сложнее…
В этих работах содержится, конечно, не квинтэссенция мысли Бурдьё, таких работ у него нет вовсе, но в них растворена общая, базовая идея «социального поля», которая имеет определённые ограниченные рамки, и может быть истолковано. Стоит сразу сказать, что это понятие для социологии не было чем-то новым или однозначно противопоставленным социологической мысли, его использовали и Эмиль Дюркгейм, и Георг Зиммель, упоминал о нём Питирим Сорокин, из относительных современников его свободно использует Энтони Гидденс.
«Социальное поле» Бурдьё призвано ответить на главное, по его мнению, противоречие общественной жизни: различием между объективной структурой общества и представлений о нём. С одной стороны, общество с самого рождения задаёт человеку готовый базис социо-культурных отношений, с другой – общества вовсе бы не существовало, если бы оно не являлось активной деятельностью конкретных людей, и уж тем более оно не изменялось бы. По мнению нашего автора, ответ на это противоречие заключается не в каких-то строгих концептуальных константах, а в более абстрактном пространстве человеческих взаимоотношений, в сложной структуре, которую он и называл «социальным полем». Попробуем разобраться. «Телом» этого поля является «социальное пространство», то есть пространство взаимоотношений между людьми. Отдельный человек – агент – находятся в цепи пересечений различных взаимосвязей, сразу располагаясь в месте пересечения множества измерений и взаимосвязей. Эти взаимосвязи и образуют совокупность социального поля, которое представляет собой набор практик-топосов, представлений и постоянно, спорадически возникаемых взаимоотношений, которые и образуют общество. Эти взаимоотношения не являются чем-то постулированным, они существуют только в динамике и изменении, в конкретной практике из действий.
Однако если возаимоотношения внутри поля меняются, каким образом ему удаётся сохранять свои границы и устойчивость внутри них? Что является базой объективного состояния вечно меняющихся структур человеческих взаимоотношений?
В качестве базы Бурдьё определяет совокупность установок — предпосылок, практик и представлений, которые человек заимствует в процессе социализации. Положение агента в системе социального пространства зависит от того, какое место он в нём занимает, место же зависит от того, каким он обладает капиталом. В данном случае «капитал» имеет не только экономическое значение, но обозначает и социальный капитал, то есть место в обществе, и капитал культурный, который также существует только в сознании носителей. Каждый из этих капиталов является явлением объективным, и в тоже время – мировоззренческой конструкцией, существующей в головах у агентов.
Отсюда вырастает концепция «габитуса» — совокупности действия, мышления, оценки и ощущения. Габитус является способом воспроизводства и производства социальных практик. Сочетание объективных социальных отношений в общем смысле и субьективных действий агентов усваивается участником, и порождает собственные социальные практики. Габитус – усвоенные установки, своего рода посредник между агентом и социальным пространством, которые помогают ему осваиваться в сложной структуре заданного поля. Наиболее полно габитус воплощается в заданных практиках, которые представляют собой норму социального поведения в обществе, точнее – совокупность желательных для общества поведенческих установок.
Итак, существует социальное поле, в рамках которого действуют его носители-агенты, каждому из которых свойственен определённый ресурс – «капитал», и которые посредством исторически закреплённых практик-«габитусов» осуществляют в рамках социального пространства коммуникацию между собой, производя таким образом вторую реальность, воплощаемой в символической системе. Из этого и состоит социальная реальность. Однако она является не столько заранее заданной системой взаимоотношений, но и предметом постоянной рефлексии и, смею напомнить, существует только в постоянном движении и воспроизводстве. Следовательно, постоянная практика ведёт к изменению заранее заданных установок или к их коррекции. Общество держится на балансе между «объективностью» воспроизводимой реальности, и диспозиции других, предлагающих иной процесс воспроизводства, новую совокупность социальных символов и новые практики.
В силу того, что мы опираемся на представленный выше сборник, базовый пример мы возьмём оттуда, и касается он наиболее важной для Бурдьё проблемы – проблемы власти. Власть, как совокупность капиталов, также имеет ряд особенностей, которые ставят её особняком среди всех социальных полей. Власть, само собой, с Нового времени наиболее полно воплощается в государстве-бюрократии, которое, конечно, представляет из себя особую разновидность социального поля. Его главная особенность в том, что оно своё политическое поле распространило на всех жителей подотчётной ему территории, и не только посредством института «гражданства», но и определением нормативов габитуса участия в политической жизни в заранее предписанных формах, претендуя на абсолютность своего участия во всех аспектах жизни. Суть государства в монополизации универсального, приобретении символического капитала. Взгляд государства, точнее, контролирующей его группы объявляется всеобщим и универсальным интересом, который выше частных и эгоистических интересов всех прочих акторов общества, государство же, как предполагается, бескорыстно, и отвечает интересам всех и каждого.
Однако от этого государство-бюрократия не становится чем-то по настоящему универсальным, а представляет из себя социальное пространство со своими капиталами и габитусами, которые как раз исходят из самых что ни на есть эгоистических интересов. Бюрократия, имеющая в руках целый комплекс символических капиталов, и посредством их получая капитал экономический, быстро становится самоподдерживающейся структурой, в которой объективное исполнение заданных функций, собственно, отходит на второй план, на первый же приходит перераспределение капитала. Прежде всего, конечно, не стоит забывать, что государство-бюрократия состоит из агентов, габитус которых имеет совершенно особую сущность. Государство имеет возможность узурпировать смыслы других социальных пространств, и, имея монополию на насилие, может навязывать их. Агенты, используя символические стратегии, навязывает своё видение социального порядка и своего места в нём. Государство осуществляет свою волю через официальную номинацию, акт символического внушения, который обязателен для исполнения каждым, кто находится под его гражданской юрисдикцией. Бурдьё также считал важным, что государство закрепляет за собой право легитимности знания, то есть контролирует процесс образования и выдачи дипломов, то есть осуществляет попытки контроля за интерпретации социальной реальности.
Агентам, которым делегируют представительство какой-либо организации, становится важно воспроизводить свою практику для поддержания статуса, места в социальном пространстве. Бюрократия наиболее всего ценит людей, которые воплощают сами себя именно в её рамках, то есть не имеют никакого иного пространства, кроме пространства своего места в бюрократии. Поэтому в бюрократии такая масса посредственнстей, поскольку аппарат дорожит теми людьми, которые от него наиболее сильно зависят, теми, кто вне государства ничего не стоит.
Тем самым, государство-бюрократия превращается в замкнутую и самодостаточную систему, которая способна воспроизводить саму себя при использовании капиталов других полей. Однако Бурдьё всё же видит определённую положительную сторону в существовании демократического государства, как поля пересечения различных полей, смыслов. Демократию Бурдьё рассматривает как пространство борьбы за распределение власти над символическим капиталом государственных органов, это противостояние агентов-партий, которые в своих рамках мобилизуют максимальное число участников, объединяя их единым видением социального мира и его будущего. Монополизация же государства ведёт к куда более деструктивным процессам для общества. Аппарату свойственно то, что Бурдьё называет «теодицеей», когда сам аппарат становится предметом поклонения, сосредоточением непрогрешимой истины. Сакрализация аппарата, в свою очередь, ведёт к тому, что находящимся вне его поля акторам вменяется в вину неучастие в его жизни, непризнание его значения. Мало того, партийная монополия постепенно ведёт к «милитаризации» её габитуса, в рамках которой происходит легитимация дисциплины и подчинения. «Мобилизационный», скажем так, режим используется для предотвращения возникновения альтернативных взглядов на социальное пространство и движение, отныне каждый, кто посягает на монопольный взгляд власти, превращается во врага, который замахивается на попрание «идей», «идеалов» и прочих разных «скреп», которые являются зримым воплощением принадлежности к неким «нашим», рамки которых правящая корпорация определяет сама.
Отдельно акцентирую, Бурдьё вполне признавал концепцию государства как пространства борьбы различных социальных сил, служащего рациональным инструментом социального перераспределения, поддерживающего справедливое распределение ресурсов-капиталов в обществе.
Отдельно хотелось бы рассмотреть наиболее важную для меня статью сборника, «De la maison du roi a la raison d’Etat» (1997), где рассматривается проблема развития государства-бюрократии. Сразу скажу, что понятия, которое я употребляю, «государство-бюрократия», не было в работах социолога, но я его употребляю в противовес понятию «государства-династии», которое свойственно, по его мнению, Средневековью. Институт европейской королевской династии вырастает из феодального права сеньориального суверенитета, конечно, однако она достаточно быстро выделилась из сомна феодальных владык Тёмных веков, посредством накопления символического капитала, где нашлось место и блоковским «королям-чудотворцам», и «двум телам короля» Канторовича, создающих вокруг династии ареол избранности, придающей их претензии на самовластие сверхъестественную легитимность. Парадоксальным образом, по мнению автора, шедший процесс рационализации и институанализации государства переплетался с личностными отношениями внутри королевского двора, в котором переплетались пресловутый «государственный интерес» королевской семьи — династии и патронально-клиентские отношения в рамках королевского двора. Рационализация же управления требовала безличных структур, где главную роль играли не патронат и клиентела, а управленческие навыки. Таким инструментом рационального управления в рамках династийного социального поля выглядела бюрократия. Обладателей власти – owners ряд юристов противопоставлял управленцам – managers, «династию» и «корону» они противопоставляли «государству» как управленческой системе, в которой главную роль играла не кровь и не патронат. Грубо говоря, власть могла лавировать между патронатными отношениями в рамках двора и королевскими министрами как управленцами, которые должны были уравновешивать друг друга (можно, конечно, вспомнить Генеральные штаты в начале XVII века, когда заявил о себе кардинал Ришельё, и те хитросплетения интересов сословий, между которыми пытался вырулить королевский дом, получая поддержку то одних, то других, стараясь уравновесить давление страны на двор). Главный принцип – оторванность управленческого аппарата от существующего переплетения социальных связей (о подобном писал и Макс Вебер, к примеру, касаясь итальянских «подеста»). Автор несколько лукавит, или, вернее, упрощает: два способа эти вполне могут пересекаться, ведь принятая во Франции Нового времени практика продажи должностей имеет вполне патронатно-клиентскую природу, не говоря уже о сети привелегий и системе коррупции, которая по этому принципу выстроена сверху и донизу. И там, и там идёт процесс «присвоения» каких-то общественных функций из привелегий, в одном случае – через кровь, в другом – через делегирование.
Резюмируя: династийная власть, «дворец» со своими собственными патрональными интересами уравновешивается рационалистической бюрократией, две системы социальных полей, которые противостоят друг другу, держась на балансе контр-интересов. В более раннее время, как вскользь написал Бурдьё, династийному принципу противостояла церковная организация, вырванная из патрональных отношений дисциплинарным подчинением иерархии, ставящей себя выше светской власти, однако в обществе, где церковь как социально-политический институт утрачивает своё значение, приходит бюрократия. У церкви и бюрократии есть одна общая черта: в отличие от переплетений родственных и клиентских связей в рамках династийного дискурса, в них главная роль отводится «париям», то есть вырванным из своего поля агентам, вся деятельность которых и габитус формируются только в рамках представленной организации. Подчеркнем, вслед за Бурдьё: речь идёт не о том, какая система более эффективна с точки зрения управления, речь идёт о конфликте двух способов воспроизводства социальных практик. Для династийного важна кровь; для бюрократического – компетенция, что ни понимай под этим словом.
В рамках чего происходит эта борьба, за что? Ответ Бурдьё в данном случае прост: за экономический капитал, за доходы. Государство – выгодное предприятие, которое позволяет извлекать ресурсы из других социальных систем, и право участвовать в их перераспределении уже зависит от символического капитала. Процесс бюрократизации привёл к победе аппарата, государство было дефеодализировано. Правило наследования утрачивает легитимность, и утверждается правило «назначений» на должности, подразумевающих особую компетенцию назначаемых агентов, легитимность которым может придать только аппарат. Персонализм сменяется обезличенностью институтов.
Таким образом, государство в современном понимании, как институт бюрократического аппарата, является творением юристов более позднего времени, выведших принцип безличного и якобы бесстрастного органа управления национальными интересами. К чему это привело и насколько это справедливо, я уже писал выше.
Итак, такова в общих чертах концепция, рамки которой Бурдьё весьма нечётко обозначил в статьях этого сборника, и, нужно сказать, что они производят на читателя большое впечатление. Во многом, конечно, это заслуга определённой нечёткости его концепции, её размытости, что позволяет до бесконечности расширять дискурс «социального пространства», и вплетать в него новые понятия и целые мировоззренческие конструкции, что делает идеи социолога весьма удобными для самых разных онтологических систем. И, надо сказать, идеи Бурдьё действительно имеют большое влияние на социальные науки в целом. Впрочем, думается мне, в ней же заключении и некоторая опасность схематизации, ведь концепция «габитуса» предполагает обязательную вовлечённость человека в систему социального воспроизводства, что бы не говорил сам исследователь о неравномерности и вариативности этого процесса. Концепция «габитуса» действительно солидна и интересна, однако не стоит забывать о том, что человек может идти и против его власти, выбирая свой, как говорят немецкие антропологи, «стиль жизни», что придаёт идее «социального поля» большую динамичность.
В целом нужно сказать, что работы Бурдьё невероятно интересны и познавательны, и являются одними из интересных, системообразующих работ, которые действительно привносят что-то концептуально новое в социальные науки, и позволяет искать новые грани. В любом случае, согласны вы с его идеями или нет, знать творчество Пьера Бурдьё нужно каждому человеку, который имеет честь всерьёз заниматься постижением социальных наук.
Мейлах М.Б. Язык трубадуров. М. Наука, главная редакция восточной литературы 1975г. 240 с. Мягкий переплет, обычный формат.
L'autrier jost' una sebissa
Trobei pastora mestissa,
De joi e de sen massissa,
Si cum filla de vilana,
Cap' e gonel' e pelissa
Vest e camiza treslissa
Sotlars e causas de lana.
Ves lieis vinc per la planissa.
Toza, fi·m ieu, res faitissa,
Dol ai car lo freitz vos fissa.
--Seigner, so·m dis la vilana,
Merce Dieu e ma noirissa,
Pauc m'o pretz si·l vens m'erissa,
Qu'alegreta sui e sana.
--Toza, fi·m ieu, cauza pia,
Destors me sui de la via
Per far a vos compaignia!
Quar aitals toza vilana
No deu ses pareill paria
Pastorgar tanta bestia
En aital terra, soldana.
--Don, fetz ela, qui que·m sia,
Ben conosc sen e folia!
La vostra pareillaria,
Seigner, so·m dis la vilana,
Lai on se tang si s'estia,
Que tals la cuid' en bailia
Tener, no·n a mas l'ufana.
--Toza de gentil afaire,
Cavaliers fon vostre paire
Que·us engenret en la maire,
Car fon corteza vilana.
Con plus vos gart, m'etz belaire,
E per vostre joi m'esclaire,
Si·m fossetz un pauc humana
--Don, tot mon ling e mon aire
Vei revertir e retraire
Al vezoig et a l'araire,
Seigner, so·m dis la vilana!
Mas tals se fai cavalgaire
C'atrestal deuria faire
Los seis jorns de la setmana.
--Toza, fi·m ieu, gentils fada,
Vos adastret, quam fos nada,
D'una beutat esmerada
Sobre tot' autra vilana!
E seria·us ben doblada,
Si·m vezi' una vegada,
Sobira e vos sotrana.
--Seigner, tan m'avetz lauzada,
Que tota·n sui enojada!
Pois en pretz m'avetz levada,
Seigner, so·m dis la vilana,
Per so n'auretz per soudada
Al partir : bada, fols, bada,
E la muz'a meliana.
--Toz', estraing cor e salvatge
Adomesg' om per uzatge.
Ben conosc al trespassatge
Qu'ab aital toza vilana
Pot hom far ric compaignatge
Ab amistat de coratge,
Si l'us l'autre non engana.
--Don, hom coitatz de follatge
Jur' e pliu e promet gatge:
Si·m fariatz homenatge,
Seigner, so·m dis la vilana!
Mas ieu, per un pauc d'intratge,
Non vuoil ges mon piucellatge,
Camjar per nom de putana.
--Toza, tota creatura
Revertis a sa natura:
Pareillar pareilladura
Devem, ieu e vos, vilana,
A l'abric lonc la pastura,
Car plus n'estaretz segura
Per far la cauza doussana.
--Don, oc! mas segon dreitura
Cerca fols sa follatura,
Cortes cortez' aventura,
E·il vilans ab la vilana!
En tal loc fai sens fraitura
On hom non garda mezura,
So ditz la gens anciana.
--Toza, de vostra figura
Non vi autra plus tafura
Ni de son cor plus trefana.
--Don, lo cavecs vos ahura,
Que tals bad' en la peintura
Qu'autre n'espera la mana.
--------------------------
В саду, у самого ручья,
Где плещет на траву струя,
Там, средь густых дерев снуя,
Сбирал я белые цветы.
Звенела песенка моя.
И вдруг — девица, вижу я,
Идет тропинкою одна.
Стройна, бела, то дочь была
Владельца замка и села.
И я подумал, что мила
Ей песня птиц, что в ней мечты
Рождает утренняя мгла,
Где песенка моя текла,-
Но тут заплакала она.
Глаза девицы слез полны,
И вздохи тяжкие слышны:
— Христос! К тебе нестись должны
Мои рыданья,- это ты
Послал мне горе с вышины.
Где мира лучшие сыны?
Не за тебя ль идет война?
Туда ушел и милый мой,
Красавец с доблестной душой.
О нем вздыхаю я с тоской,
И дни безрадостно-пусты,-
Проклятье проповеди той,
Что вел Людовик, сам не свой!
Во всем, во всем его вина!
И вдоль по берегу тотчас
Я поспешил на грустный глас
И молвил: — Слезы скорбных глаз —
Враги цветущей красоты.
Поверьте, бог утешит вас!
Он шлет весну в урочный час —
И к вам придет души весна!
-Сеньор,- она тогда в ответ,-
Господь прольет, сомненья нет,
На грешных милосердный свет
Небесной, вечной чистоты,-
Но сердцу дорог здешний свет,
А он любовью не согрет,
И с другом я разлучена.
(Marcabru. «В саду, у самого ручья...» )
Неясно, как можно назвать душу средневековой культуры. Если, скажем, греческую определяют иногда как «аполлоническую», а раннекитайскую как «конфуцианскую» либо «даосскую», то в средневековой даже нет определённого критерия. Ну да, конечно, можно выделить религиозный фактор, и это будет правдой, во многих областях жизни. Но насколько он охватывает людей на протяжении всего тысячелетия, и всех регионов Европы, с её палитрой культурного многообразия?
Долгое время светская культура Средневековья оставалась несколько в тени, это касалось и литературы. В обобщающих трудах, например, французская поэзия начиналась с болтающейся в петле фигуры Франсуа Вийона, времена между ним и римскими поэтами воспринимались как «Тёмный век»… впрочем, здесь литература не одинока – грубой считалась и готическая архитектура, книжная миниатюра считалась примитивной… Однако даже сам Данте Алигьери, один из столпов Ренессанса, восхищался южнофранцузскими трубадурами и прихотливыми напевами языка «ok», на котором создавались их произведения. Взгляните на пространный стих Маркабрю, который я выложил в начале этой статьи, и, вспомнив, или узнав фонетику французского, и прочтите вслух, вслушайтесь в вязь ритмики и хитроумные рефрены, которые поэт едва ли не тысячелетней давности вплетает в него. Конечно, Маркабрю вряд ли можно считать типичным поэтом той эпохи, у него был свой, своеобразный стиль, но и его стихи представляют из себя дивное кружево, которым славится провансальская поэзия. Это одна из первых национальных литератур в средневековой Европе, толстенный пласт совершенно невероятных по своему количеству и качеству произведений, который был несколько забыт в эпоху господства культуры долины Луары, но не исчез из истории.
В начале 1970-х гг. молодой филолог Михаил Мейлах решил внести свой вклад в возрождение исследований средневековой культуры, точнее, такую идею подал профессор Жирмунский, который тонкой нитью соединял дореволюционную и позднесоветскую филологию, и до своего молодого ученика был два ли не единственным носителем знания этой поэзии, кроме, конечно, переводчиков и друзей Бродского, Анатолия Наймана и Дмитрия Бобышева. В этом есть что-то тонкое и символическое – вхождение в полузабытую культуру в эпоху постоттепели, попытка робкой реконструкции уже ушедшей традиции. Получилась довольно тонкая книжица, скорее лингвистическая, нежели литературоведческая, но тем не менее она дала объёмное и яркое представление об этой поэзии.
Особенность трубадуров, также, как и в случае скандинавских скальдов, заключается в том, что они представляли из себя неразрывное культурное единство, локальное сообщество со своими нормами, особенностями, даже этикетом, вызывающим равенством друг перед другом, несмотря на происхождение. И это несмотря на то, что они чаще всего жили при дворах власть имущих, именно поэтому такая культура и именовалась cortes, «куртуазная», «дворцовая». Был у этого сообщества и свой, по факту, язык, о котором я говорил выше – «lingua d’ok», красивый, певучий и гармоничный, пожалуй, являющийся одной из самых замечательных форм французского языка.
Однако, в отличие от поэзии скальдов, трубадуры не воспевали правителей, и не проклинали их. Они навсегда вошли в историю, как певцы «fin amor», «истинной любви», любви изысканной, куртуазной. Достаточно быстро вокруг этого понятия сложился канон тематики поэзии, её отрицательных модусов и позитивных. «Прекрасная дама» трубадуровой лирики была сеньором сердца и души, некоторые поэты слегка кощунственно уподобляли Её Богоматери, и ставили Её в ранг божественности. Истинная любовь не должна быть ответной, как писал трубадур Арнаут де Марейль, иначе она потеряет свою значимость. Это не чувственность – чувственность это «fal’s amor» — это любовь к Благодати и Совершенству, которую нельзя было марать плотским союзом, эдакая персонификация любви к Богу и будущей жизни в Раю, косвенно, возможно, отображение катарского идеала отвержения плоти и возвышения духовного. С другой стороны, певучая и текучая форма провансальских кансон могла служить проявлением индивидуального начала, попыткой противопоставить себя прошлому.
Однако филолог Мейлах посвящает свою работу даже не социальной и культурной истории трубадуровой лирики, он желает заполнить полупустую нишу знания лингвистического, поскольку даже до сих пор на русском языке нет даже грамматики «ok», что уж говорить о поэтике языка, который, как мы можем убедится на примере Маркабрю, весьма интересен. Дело в том, что в рамках этого языка, «койнэ», как его условно называет Мейлах, содержится высокая степень рефлексии, которая позволила построить своего рода универсальное, наддиалектное наречие, в своих рамках обнимающее все вариации старопровансальского. За опорную точку он берёт творчество одного из первых поэтов, графа Пуату Гильома IX, создававшего свои стихи в начале XII в., и, по мнению автора, он предвосхитил многие элементы поэтики, которые позже сложились в канон лирики, в частности – системы опорных понятий, о которых мы говорили раньше.
Мысль Мейлаха понятна: опорные точки-термины, такие как «fin amor» и «fal’s amor» (ложная любовь, любовь плотская) и иные, связанные с ними, имели определяющие весь дух стиха положительные и отрицательные коннотации, которые являлись центром всей его поэтической конструкции. И использование поэтических форм, завязанных на эти термины, имело в себе едва ли не ритуальную нагрузку, хотя и не в таком жестком смысле, как в случае со скальдическим «кённингом». Поэтика строилась на антитезах, не только «fin amor» и «fal’s amor», но и «joi» (радость) и «enoi» (скука), «jovens» (молодость) и «vielheza» (старость), «solatz» (утеха) и «laideza» (безобразие). Эти понятия выражали конкретное настроение, конкретное явление в сознании и поведении, и порою поэтические конструкции, которые образовывались вокруг них, просто вставлялись в текст вне его смысла, просто для создания настроения или ритмического дополнения. Куртуазный словарь ограничен, это верно, но каждому из выделенных трубадурами понятий свойственно богатое семантическое содержание, которое от стиха к стиху подвергалось всё новому толкованию и интерпретации. «Переплетение слов» быстро стало искусством, и в течении считанных десятилетий сложились поэтические стили, которые множились при вплетении в них новых элементов, и это привело к складыванию определённых канонов поэтического мастерства. Однако стиль означал Вове не только заскорузлость и однообразие, но ещё и упорядоченность и гармоничность. Стили и термины являются лишь «архизначениями», которые могут обыгрываться.
Таким образом, по выводам Мейлаха, язык трубадуров и сопутствующая ему культура не только вписывались в средневековый макрокосм, но и менял его, заставлял трансформироваться, быть может, излишне внешне регламентированную структуру. То есть, активная деятельность трубадуров, их творческий поиск и поэтическое мастерство катализировали в себе язык целого региона и целой культуры, и превратили «ok» в один из первых литературных языков Европы.
И отдельно, само собой, нужно сказать о влиянии поэтики трубадуров на европейскую культуру. Система идеалов, упакованных в семантику поэтической терминологии, стала воплощением литературных достоинств истинного рыцаря, недаром куртуазная любовь вместе с образами подаренных шарфов от Прекрасной Дамы ассоциируется у нас с рыцарством. Влияние же на современников было такого, что язык провансальской поэзии в течении пары веков являлся едва ли не универсальным языком куртуазной поэзии. Не было бы культуры трубадуров – вряд ли мы услышали бы песни труверов и германских миннезингеров в том облике, котором знаем, поэзия Франческо Петрарки и Данте Алигьери была бы совсем иной, что окрасило бы Ренессанс в совсем другие тона.
Мы многим обязаны классическому Средневековью, и многие канувшие в Лету сообщества людей продолжают разговаривать с нами, и эти приглушённые голоса особенно ярко звучат в пустоте. Быть может, в том, как мы относимся к любви, к тому, как она звучит в устах поэтов, мы обязаны блескучим талантам, живущим в тени Пиренеев.
Ле Гофф Жак. Стоит ли резать историю на куски? СПб. Евразия 2018г. 188 с. Твердый переплет, стандартный формат.
Просвещение, конечно, великая эпоха, многое давшая человечеству, но его предрассудки часто довлеют над нашим восприятием истории. Ну, конечно же, даже те, кто знаком с историей поверхностно, знают что такое «чёрная легенда» и «золотая легенда» о Средневековье. В первом случае всё тысячелетие, последовавшее за разорением Рима Аларихом (или отречением Ромула Августула – кому как больше нравится) и до становления Ренессансного гуманизма и манифеста Мартина Лютера представляется эпохой религиозного мракобесия и разгула жестокости. Второй уклон повествует нам о яркой и романтичной эпохе рыцарства, чести и куртуазности, весёлых трудолюбивых крестьянах и ремесленниках, благородных, как Ричард Львиное Сердце, монархах… в противовес современному миру чистогана. Оба этих представления ярко выражены в масскульте.
Разумеется, жизнь всегда сложнее. Меняется наше представление о Средневековье, само это понятие ставится под вопрос, точнее, его наполнение. «Средневековая цивилизация», уникальная и неповторимая – вот один из концептов, который защищали, например, французские историки, в том числе и Жак Ле Гофф, о котором сегодня пойдёт речь. Разграничение истории, её «кромсание», всегда зависит от угла обзора, от понимания «сути» конкретной эпохи. Эпохи идеализма Леопольда фон Ранке прошли, всё больше скептицизма и к «фикционализму», по выражению О. Эксле, постмодернистов, завершились, сейчас до сих пор уже пошла рефлексия и осмысление восприятия исторических концептов, в том числе – и Средневековья. Райнхарт Козеллек в конце 1980-х, что перекликается и с нашим сегодняшним автором, писал, что само полнокровное понимание Средневековья появляется с развитием дихотомичной ему идеей прогресса, и вообще «Нового времени», провозвестником которого является «Возрождение». То есть, концепт «Средневековья» возник как противовес идее развития и движения XIX в. Несмотря на то, что сама идея «прогресса» нынче под сомнением, Средневековье продолжает, так или иначе влиять на нашу жизнь – не только в виде научных изысканий, но и культуры, где отголоски этой эпохи звучат повсюду, успех «The game of thrones» говорит сам за себя.
На этой волне выходит и последняя книга Ж. Ле Гоффа – «Faut-il vraiment decouper l’histoire en tranches?» (2014), которую патриарх средневековой медиевистики успел опубликовать за несколько месяцев до смерти. Книжка совсем небольшая, это скорее эссе, которое гармонично смотрелось бы в другой книге историка – «Histoire et memoire» (1988), которая как раз находится на одной волне с его размышлениями, рассматривая развитие оппозиций «древность / современность». В какой то степени, эта книжка действительно завершает размышления Ле Гоффа о Средневековье и его границах, продвигая главную идею историка.
Не секрет, что историк долгие годы продвигал идею «Долгого Средневековья», которое длится до XIX в. Ле Гофф постоянно напоминает, что социальный и экономический строй Европы, политическая организация даже внутри зарождающихся «национальных государств» и «империй», сама христианская и формы светской культуры надолго пережили XV в., и тянутся сквозь время, через три столетия. Особенное смущение у историка вызывает концепт «Ренессанса», которым принято ограничивать «тёмные века», и который хронологически находится далеко до конца «Долгого Средневековья». Именно аккуратный скепсис в отношении Возрождения и вызвал к жизни эту книжку.
При этом сам Ле Гофф вовсе не настаивает на том, что периодизацию истории нужно в принципе пустить под нож. Безусловно, говорит он, периодизация необходима на первых этапах изучения истории, для её, пусть даже и несколько искусственном, делении. Кроме того, само понятие «прерывности» и «континуитета» разных эпох, как это было с античным наследием, делает необходимым разделение на определённые эпохи, если можно так выразится (слишком опасно), «чистых форм».
Так что историк воюет не с концепцией разделения вообще, а с концептом «Возрождения» (академик Николай Конрад был бы сильно возмущён), с идеей его инаковости по отношению к Средневековью. Он синхронизирует две эпохи. Да, говорит Ле Гофф, «треченто» и «кватроченто» — эпохи развития гуманизма и возрождения античной культурной и эстетической традиции (а здесь бы обиделся Алексей Лосев), но с другой же стороны – на конец этого периода приходится развитие карательной инквизиции, охота на ведьм, происходят религиозные гонения и распри. Говоря же о развитии культуры, он призывает вспоминать «Каролингское Возрождение» и эпоху XIII века.
Так что изначальный концепт книги весьма прост. Возрождение – лишь определённая эпоха в истории Европы, которая не становится сама по себе истоком модернистского общества. Вполне вероятно, что в этом Ле Гофф отчасти прав. Безусловно, Ренессанс полностью находится в рамках «архаичного» общества домодернистской эпохи, по многим причинам. Правда, не совсем ясен вопрос о нижнем пороге Средневековья и конце Античности, границу которой историк не сдвигает от привычной, идеи Анри Пиренна и Поля Вейна его не привлекают. Однако стоит учесть и живучесть концепта «Римской империи», который существовал долгое время после V в., быть может, и это следует учесть, эпоху «Долгой Античности»?
Впрочем, это тоже является больше размышлением на тему. Ле Гофф хотел сказать своё слово, и он его сказал, покинув этот мир и оставив нас наедине с его мыслью. Больше всего, конечно, импонирует идея «живой», постоянно движущейся истории, изменчивой и текучей, принимающей всё новые формы. И всегда следует помнить, что границы строим мы сами.
Глебов А. Г. Альфред Великий и Англия его времени. СПб. Евразия, Клио 2015г. 352 с. твердый переплет, стандартный формат.
(Не столько рецензия на книгу, сколько небольшое эссе)
Имперское господство Британии, давно сошедшее на нет, и принесшее стране немало и пользы, и бед, оно опиралось на определённые символы. Помимо Английской революции, Magna Charta и норманнского завоевания одним из символов Англии был, да и сейчас является, Альфред Великий, названный в одной из биографий «глашатаем правды, создателем Англии». Для русского человека это имя скажет не так много, слабое эхо уроков истории Средних веков в шестом классе, в отличие от имён Вильгельма Завоевателя и королевы Виктории. Но для Англии Альфред, быть может, немногим уступает Владимиру Крестителю, хотя по своей биографии он скорее ближе к Владимиру Мономаху. Викторианцы считали его основателем государства, великим полководцем, и книжником, эдаким идеалом императора – отважного, мудрого, благочестивого.
Но, вне зависимости от имперских фантазий, человек по имени Альфред, сын Этельвульфа, существовал, и волею судеб младший отпрыск короля Уэссекса был возведён на трон нечаянно объединённой южной половине туманного острова. Мы давно уже ушли от убеждения, что историю меняют великие правители и государственные деятели, но – мы не можем отрицать их роль в процессе развития государства, и не можем не отдавать должное их подчас бурной деятельности.
Поэтому, биография Альфреда Великого, написанная Андреем Глебовым, воронежским историком, является вполне достойным представителем не только своего жанра, но и попыткой разобраться в том, как его правление встраивается в историю англосаксонской Британии, и какую же роль сыграла в её развитии новая идеология монархии?
Что же мы должны знать?
Безусловно, возвышение именно Альфреда – цепь случайностей. Он мог погибнуть в одной из первых проигранных битв, мог бы утонуть в болотах Соммерсета, стать недееспособным в результате своей болезни, преследовавшей его с юношества. Всё это так. Но сама история, точнее, нужда в мобилизации сил и концентрации перед лицом врага выдвинула Альфреда и его соратников в первые действующие лица великой пьесы, и жаль, что Шекспир не догадался сделать их своими героями. Но – вспомним, в какое время они жили. Самый расцвет экспансии викингов, занявших большую часть Нортумбрии и активно двигавшихся в глубь острова, подчинявших знатных эрлов и грабящих крестьян. Действие зачастую вызывает противодействие, и королевства бывшей Гептархии нашли в себе силы, чтобы дать отбор жадным ордам, для этого всегда нужна определённая степень консолидации и организованности обороны, в сеть которой включились и Уэссекс, и Сассекс, и Кент, и даже Мерсия…
Глебов абсолютно справедлив в своём главном тезисе – Альфред прежде всего военный гений, который смог объединить страну перед лицом опасности. Вспомним, что такое Англия между уходом римлян и приходом норманнов. Нас даже интересует не сама система Гептархии, в которой поддерживался баланс между семью англо-саксонскими королевствами, а сам социальный пейзаж вне эфемерных границ этих королевств. Ситуация очень интересная: с одной стороны, королевства представляли из себя, после ухода римлян, классические chiefdoms, «вождества» (весьма распространенное обозначение мелкого представителя элиты — hlaford), с выделенной из общества статусной верхушкой, собиравшей feorm, дань с подчинённого поселения и дружиной, военной силой, и полуавтономным священством, слабо связанным и с вождями, и с континентом. Были городки-эмпории, в которых развивалась ремесленная деятельность и которые являлись центрами рыночной активности, зачастую находившиеся под покровительством-контролем вождя (Хемвик, Ипсвич, и прочие).
Горизонтальные связи существовали на уровне хуторов и деревень, их взаимоотношения между собой остаются тайной для нас, информации не так много, отмечу только, что центральные районы были деревенскими, юго-восток же, например, Кент — хуторскими. Однако степень самоорганизации была высокой, хозяйственная и социальная кооперация была очень сильно развита, это фиксируется даже в законах. Но куда больше данных о взаимоотношениях с правящим слоем, ведь именно они фиксируются в актовых материалах. Изначальное королевское «кормление» – gafolg — позже стал передаваться приближённым за службу в виде bokland – грамоты на получение дохода с определённого числа дворов.
Многое зависело и от категорий населения, как и многие раннесредневековые архаичные общества с высокой степенью сложности, наличествовала иерархия социальных прослоек. Рабы и зависимые, то есть theow и lit, были в прямом личном подчинении вышестоящих, свободные – keorl, то есть крестьяне, и eorl, знать, отличались друг от друга социальным статусом, родовитостью и, зачастую, богатством. Как свободные люди, обладающие принадлежностью к родовитым семьям и живущими на земле, они содержали короля и являлись членами ополчения. Несмотря на высокий статус вождя, он воспринимался скорее как защитник, как первый среди равных, однако со временем его роль приобретала новые черты.
Таково, в самых общих чертах, это общество. Нормальное раннесредневековое общество с устойчивой реципрокацией, слабой централизацией и только начавшимся процессом общественного расслоения и институализацией систем господства и подчинения, которые были здесь, по факту, чужими.
Что же изменилось в конце IX века?
----------
Теперь самое время вернуться к книге Глебова – недаром в качестве узлового момента он всё же выделяет правление Альфреда Великого, который заложил новую доктрину королевской власти в Англии, которая теперь становилась единым управленческим институтом.
Стоит сказать, что перед нами — классическая биография, в которой главное место всё же занимает личность человека, который, по воле случая, оказался во главе страны. В ходе перекрестного анализа источников перед нами предстаёт младший сын королевского рода, довольно таки болезненный и набожный молодец, ещё в детстве совершивший пару паломничеств в Рим (с подачи отца). Рано потерявший родителей и переживший предательство родного брата. Властолюбивый и резкий управленец, молящий Бога ниспослать ему для смирения плоти хворь. Не слишком отважный воин и далеко не сразу умелый полководец, вынужденный быстро учится ратному делу, и переводчик латинских текстов на родной язык… В общем, даже откровенно панегирические тексты и косвенные данные рисуют нам образ неординарного и противоречивого человека, в котором смешалось и христианство, и чуть диковатая архаика германского военного предводителя.
Альфред – христианин, конечно, присутствует на страницах книги Глебова, однако Альфред – государь куда более для него значим, полководец и управленец. Много страниц посвящено схваткам с ордами викингов, которые регулярно ходили в грабительские походы вглубь острова, которые едва не настигли последнего уэссекского короля, укрывшегося в болотах Соммерсета. Казалось бы, сейчас молодой правитель будет побеждён, и Уэссекс разделит участь Мерсии, где был посажен марионеточный король. Но – вот она, точка бифуркации – Альфред оказался тем человеком, который смог консолидировать элдорменов, собрать войско и одолеть армии данов. Да, изгнать норманнов из Англии у него не вышло, они так и жили в Нортембрии, известной нам отныне как Danelow – «область датского права», то есть территории, где не действовали законы английских королей. Но факт остаётся фактом – Альфред занял вакуум власти, оставшийся после сокрушительных поражений англо-саксов, в которых погибли многие представители знатных родов, и он объединил под своим крылом южную Англию…
Что же было построено Альфредом?
Глебов пытается пройти ровно посерёдке между двумя трендами. Согласно одному из них, главную роль в Англии того времени играли общины – «сотни», и королевская власть не имела на них большого влияния. Согласно другому, королевская власть в конце IX века полностью преобразовала общество, выстроив вертикаль и организовав эффективное управление. Глебов же пытается найти срединный путь. С его точки зрения, королевская власть, в условиях «феодализирующегося» общества, расширяла слой служилой знати и ставила под прямой контроль двора сбор налогов и судебные функции, а каждый из «shear» отныне имел представителя королевской власти – gerefa. Отсюда же вытекает и его толкование witenagemot, «собрания мудрых», которое также являлось собранием, по крайней мере отчасти, локальной местной и духовной знати, встраивающейся в зарождающийся государственный аппарат, сохраняя, в отличие от континента, более плотную сцепку королевской власти с регионами.
----------
Так ли это? Попробуем разобраться.
Конечно, IX век – время особое. Ведь и в предыдущие столетия британские королевства сталкивались с внешней опасностью, и неоднократно им приходилось объединять свои силы. Предводители, которым это удавалось, именовались bretwalda, и, по всей видимости, они возглавляли объединённые «вооружённые силы» Гептархии, есть версия, что исторический король Артур был на самом деле одним из ранних представителей bretwalda. Однако они не претендовали на всеобщий контроль над Англией. Однако Альфред этим «титулом» не именовался никогда. Он был именно королём.
Безусловно, уже сложились условия, в которых общество в достаточной степени усложнилось и разбогатело. Вождеская власть всегда стремится к расширению своей власти и доходов, поэтому стремится закрепить свой статус, скажем так, институционально, и легитимизировать расширяющиеся полномочия. Отсюда взимание feorm, отсюда же и Lex’ы, вроде тех, что издавали в Мерсии и Уэссексе столетием ранее. С другой стороны, не стоит недооценивать влияние континента, особенно – христианства, и его владычиских идей. Если вернуться на минуту к книге Глебова, стоит отметить, что он коснулся сочинений короля только в тот момент, когда нужно было освящать христианскую государственную идеологию, представленную в его сочинениях, предполагающая, что король не просто «предводитель» в своём королевстве, находящийся на «балансе» общества, но полноценный владыка, подобно библейским царям. Поэтому Lex, которые издал Альфред, уже распространялись не только на его непосредственных уэссекских вассалов, с кем он был сцеплен целой сетью связей, а на всю южную Англию, тем самым институировав господство. Что до вергельда короля, то отныне он становился абсолютным, покушение на его власть и жизнь карается лишь смертью, никакой виры.
Кроме того, институализации подвергается и взаимоотношения с обществом. Так, закрепляется институт воинского сословия, «тэны», которые и становятся основными получателями королевского bokland, тем самым, по сути, создав воинское ополчение супротив традиционной дружине элдорменов, по тем же принципам был организован флот для схваток с викингскими кораблями. То же значение имела и сеть крепостей-бургов, созданная Альфредом, которая позволяла быстро собрать войско в определённой местности и организовать оборону.
Так же многие из тех, кто получал королевский bokland, получали в своё ведение и местную юрисдикцию, то есть выполняли функции третейских судей на местах. Вряд ли они регулировали порядок ведения хозяйства и наследования, в законах этого почти нет, но, безусловно, большое влияние на население они имели, что сплелось с ещё более ранней патронатной системой, в которой hlaford брали крестьян под своё покровительство. Кроме того, не стоит забывать, что система бургов и соответствующих укреплений требовала ремонта и поддержки, что стало серьёзной повинностью для крестьян. Во имя общего блага, само собой.
Но не стоит думать, что Альфред был абсолютным владыкой, хотя, быть может, и претендовал на это. Нет, его правление было скорее ближе к «мультиполитии», своего рода архаичной форме федерации. Местные элиты и общины никуда не исчезли, и, наравне со служилой знатью и церковными иерархами могли напрямую общаться с королём через witenagemot, который никуда не исчез.
Таким образом, складывается та самая Англия, которая просуществует ещё полтора столетия до поражения Харальда на холмах под Гастингсом. Общество с относительно сильной королевской властью, большим служилым сословием и системой управления, существовавшей на грани и тенденции к централизации, и учётом локальных горизонтальных связей. И немалую роль в оформлении этой системы сыграл Альфред Великий.
----------
Снова вернёмся к Глебову. По всей видимости, свои взгляды на развитие донормандской Англии он оставил на книгу «Англия в ранее средневековье» (1998), о которой я тоже буду писать. Здесь же вы прочитаете хорошую биографию человека, которому суждено было стать символом объединения Англии, легко и увлекательно написанную. Во многом мы с автором солидарны, солидарны в оценке места Альфреда в истории. Да, он не был уникальным правителем, и мы вполне могли бы вообще не знать о его существовании, если бы не цепь случайностей. Не было бы Альфреда – что же, быть может, в таком случае мы получили бы цикл эпических поэм о его сыне Эдуарде, или внуке от какой-нибудь из дочерей, который в X веке освобождал бы Англию от датских захватчиков. Изменило бы это историю? Вряд ли.
Но Глебов всё же выделяет Альфреда из всей череды англосаксонских королей. Выделяет его уникальное сочетание талантов и глубину личности, которые позволили аккумулировать вокруг себя силы терпящих поражение за поражением королевств. И в этом главная черта этого противоречивого и странного человека, которому повезло стать символом объединения страны.
----------
P. S. По поводу нашумевшего плагиата. Согласно версии одного из читателей, книга Глебова является едва ли не переводом сочинения «Alfred the Great: War, Kingship and Culture in Anglo-Saxon England» (1998), созданного Ричардом Эбельсом. По страницам, который привёл рецензент, а также найденным мною отрывкам книги английского историка (не было возможности достать полноценную копию), вынужден сказать, что текст имеет ряд пересечений, иногда в виде прямого перевода, хотя чаще просто идёт совпадение в виде логики изложения. Но насчёт плагиата говорить не могу, нужно читать книгу Эбельса, и сравнивать.
Тешке Бенно. Миф о 1648 годе: класс, геополитика и создание современных международных отношений. Пер. с англ. Д.Кралечкина. М. 2011 г. 416 с. Твердый переплет, обычный формат.
Поскольку речь у нас идёт о международных отношениях, оговоримся сразу: Тешке позиционирует свою книгу в качестве политологической, и рассматривает концепт взаимоотношений между элитами национальных государств. Однако, по факту, книга выходит за рамки заявленной темы, и мне приходится обсуждать также теории управления и социальной стратификации, поскольку автор неоднократно к этим темам обращается.
В чём суть? По итогам Тридцатилетней войны, в 1648 году в Вестфале (Оснабрюке и Мюнстере) был заключён мирный договор который действительно имеет интересные особенности. Самой важной чертой его было то, что он регулировал религиозную политику национальных бюрократий на подотчётных им территориях, гарантируя свободу вероисповедания для поданных, с сохранением гражданских и политических прав. Кроме того, он переформатировал отношения внутри Romische Heilige Reich и выделял права княжеств как политических субъектов, при условии сохранения лояльности императору и рейхстагу. Все остальные положения имеют более частный характер, эти же части договора действительно имели большое значение для своего времени.
Так уж вышло, что именно этот договор стали считать точкой отсчёта современной системы международных отношений, включая общую конфигурацию дипломатии и международного права, суть которой заключается в том, что, якобы, суверенитет перешёл от королевской династии к национальному государству как политической структуре. Подобная популяризация является относительно недавним явлением, и её источником являются работы юристов и политологов середины прошлого века, и является, во первых, плодом поиска «истоков» изучаемой ими системы, во вторых, слабым знакомством и с самими договорами, и с их историческим контекстом. Это не вызывает особого удивления, поскольку большинство этих исследователей являлись сугубыми «новистами». Ныне теория «Вестфальского договора» как основы современного мира стала весьма популярной, и в России, например, считается sine qua non, наверное, в любом учебнике ТГП мы найдём сведения о «поворотном значении» 1648 года. Тем не менее, в условно «западной» науке дискуссия продолжается, исторические обстоятельства вокруг Тридцатилетней войны медленно, но верно исследуются, и «Вестфальский миф» уже изрядно подточен локальными и критическими исследованиями.
Поэтому книга немецкого историка Бенно Тешке чрезвычайно важна, поскольку она поднимает вопрос контекста 1648 года, причём не локального, а общеисторического, с размахом на тысячу лет. Взор Тешке охватывает историю Европы с каролингского времени, и рассматривает теорию акторов международных отношений, то есть эволюцию институтов, то есть, в общем-то, трудясь в рамках теории модернизации, перехода от архаичного общества к нововременному.
Каковы общие положения?
Автор исходит из марксистской логики теории собственности, правда, с поправкой на разделение большой архаичной формации и формации капиталистической, хотя он и не употребляет таких слов. В чём суть? Берётся старая добрая теория классов, и приводится, что называется, в согласование с реалиями социальных трендов. Что есть международные отношения эпохи Средневековья? По мнению Тешке, это система анархичных межличностных контактов, когда главным носителем политического суверенитета является отдельная сеньория. В его толковании сеньория – область власти представителя правящего класса, который извлекает продукт из подотчётного ему населения, и воспроизводит самого себя и свой образ жизни посредством реализации своего права власти, то есть – эксплуатации. То есть, сеньория как носитель суверенитета, по мнению Тешке, не разделяла внутреннюю и внешнюю политики, в силу того, что противостояла, с одной стороны, сопротивлению крестьянства, с другой – вступала в различные конфигурации взаимоотношений с другими сеньорами, из поколения в поколения инвестируя в средства принуждения и военной агрессии.
Со временем происходит трансформация коллективных сеньорий в монархии, выделяются правящие династии, в руках которых концентрируются властные полномочия, которые они в качестве привилегий могут делегировать части правящего класса. В рамках реализации власти-собственности и происходило «политическое накопление» и воспроизводство правящего класса.
Тут мы подходим к главной теме исследования – собственно, пониманию концепта «абсолютной монархии». В классической политологии, да и романтической историографии тоже, АМ рассматривается как нечто новое по сравнению с эпохой Средневековья, эпохой развития рационального управления и перераспределения средств, которые и привели к развитию капитализма. Однако многочисленные социально-экономические и социо-культурные исследования ясно показали, что это далеко не так, и процесс развития общества куда сложнее (впрочем, альтернативную точку зрения можно увидеть в книге норвежского левого экономиста Эрика Райнарта «How countries got rich…» (2007), который как раз защищает тезис о рациональном перераспределении благ ещё в Англии XV в. ). В любом случае, политика абсолютистских монархий на практике оказывалась далеко не такой прагматичной и рациональной, какой она должна быть в теории.
Тешке находит свою версию ответа – он вполне справедливо обращает внимание на то, что такая монархия представляет собой феодальную монополию, со всеми вытекающими. Основой деятельности монархии была внешняя политика, то есть приобретение политического «продукта», средства для этого они получали в процессе прямого налогооблажения, вне феодальной ренты (впрочем, можно ещё вспомнить захлебнувшуюся в золоте Испанию, прекрасный пример), контроль осуществлялся посредством «продажи постов» (по всей видимости, автор имел в виду привилегии и места в бюрократическом аппарате). Соответственно, корона не занимается инвестированием в буржуазию, промышленную или сельскую, поскольку это вовсе не является её задачей, её интересуют лишь те отрасли, которые необходимы для повышения собственной прибыли, в той или иной форме. Неизбывное противоречие заключалось в том, что активное политическое накопление требовало милитаризации, милитаризация требовала повышения налогообложения и пошлин, что вело к разрушению государства как национального субъекта. Наоборот, прямое налогообложение крестьян привело, как известно, к обострению конфликта между аграрными общинами и короной. Экономическая логика абсолютной монархии во оборачивается борьбой за рынки и торговые пути (что-то чрезвычайно актуальное для нашего «здесь»… не будем о грустном).
Таким же орудием оборачивается и политика «меркантилизма». Однако, для начала, разберёмся с тем, как Тешке толкует «капитализм» — понятие, которое давно уже стало объектом многочисленных идеологических спекуляций. Согласно его концепции, главное новшество капитализма заключается в новой форме массового перераспределения продукта. Труд и потребление отныне осуществляется через посредничество капитала – то есть организации средств производства, находящихся в собственности у класса капиталистов. Чтобы потреблять товар, необходима заработная плата, заработную плату можно получить в обмен на труд – седая классика политэкономии. Буржуа-капиталист, чтобы получать прибыль, должен инвестировать в производство, теми или иными способами.
По глубокой идее, меркантилизм отвечает внутреннему развитию капитала, по Марксу государство в этом случае является орудием капиталистов. Однако Тешке несколько корректирует эту идею, беря в пример Францию. Да, государство вводило монополии на отдельные отрасли и для отдельных производителей, но вовсе не для развития национального рынка, а для получения налога. Системы монополий и пошлин, отчасти, унифицировали рынок, однако они же создавали, по его мнению, известный перекос в производстве, мануфактуры трудились на экспорт и для внутреннего потребления роскоши. Реальную прибыль получали от внешней торговли, внутренний же рынок страдал от монопольных цен и производителей, которые, пользуясь поддержкой государства, наводняли рынок своим товаром. Грубо говоря, меркантилистская политика была направлена на получение феодальной ренты в несколько изменённом виде, в виде внутреннего перераспределения национального дохода.
Возникает вопрос: причём здесь Вестфальский мир 1648 года? Поясняю. Вспомним базовую концепцию, что именно тогда была создана современная система дипломатических отношений, и превратившая национальное государство в субъект права. Так вот: если следовать логике вышеизложенного, то абсолютные монархии Нового времени не являлись рациональными государствами, а были феодальными политиями, действующими в своих собственных интересах, заинтересованных прежде всего в извлечении дохода. Вопрос о защите интересов общества перед ними не стоял. То есть, Вестфальские договорённости являются точно такими же проявлением междинастийных отношений, после которого продолжилась политика расширения доходной базы, то есть политика воин и построения империй. Развитие системы национальных государств началось с возникновения по настоящему нововременного государства после 1688 года в Англии, после которого государство оказалось подконтрольно «ячеистому обществу» Альбиона, его превращения в инструмент рациональной политики.
Вот, собственно, и вся концепция Бенно Тешке, которая с куда большим тщанием, а местами и просто многословие, изложена в его книге. Книга весьма любопытна и обстоятельна, а уж концепт «абсолютной монархии», пусть даже и совсем не новый для условно-западной историографии, и вовсе должен вызвать пристальный интерес. Современный интерес не просто к общим концепциям, а к конкретной деятельности государства очень полезен, поскольку важно понимать сам механизм принятия решений в нём, его конкретное последствия и роль этих решений в развитии общества. В этом плане концепция Тешке действительно весьма любопытна и достойна внимания, особенно для исследователей российской монархии.
Однако, как и любая концептуальная монография, она вызывает массу вопросов и претензий.
Несмотря на то, что Тешке вполне удачно справился с демистификацией самого Вестфальского договора, его многостраничные и размашистые объяснения возникновения новоевропейского модернистского общества страдают от многочисленных огрехов.
Прежде всего, это сама оценка архаичного общества средневековья и его социальной конфигурации. Даже если игнорировать богатейшую региональную специфику средневековой экономики, стоило указать на важное значение горизонтальных связей и низовой реципрокации, чрезвычайно развитой в эту эпоху, во многом именно она определила трансформацию европейской экономики, отчасти оказывает влияние на колонизацию, на развитие городов и региональных рынков. Сеньория, несмотря на своё политическое влияние, имела, в общем-то, достаточно опосредованное влияние на экономический процесс, хотя и кормилась с феодальной ренты. История Средневековья – не только развитие властных институтов и феодальных воин, но и укрепляющихся корпоративных связей и появления новых форм самоорганизации, выработок новых форм «хозяйственных механизмов». Тешке предпочитает не делать на этом акцента, хотя это не могло не повлиять на конфигурацию взаимоотношений между элитой и корпорациями, ведь их взаимоотношения вовсе не сводились к процессу извлечения ренты… хотя кассовую борьбу, само собой, никто не отменял, хотя и классовая структура всё же вряд ли имела такой ярко выраженный характер, как настаивают марксисты. Средневековые города являются ярким проявлением этого процесса, автор же именует их не более, чем «торговые промежутки». Да, «феодальная революция» сыграла большую роль в развитии общества, однако не стоит, даже в общем, сводить к ней трансформацию всего социального.
В общем, ключевым фактором развития средневековой экономики, как мне кажется, является определённая степень автономии от власти, при выполнении ею функции защиты и правовой поддержки. Хорошая иллюстрация – Франция XV в., где поле Столетней войны возникали региональные рынки и ярмарки, и королевская власть существенно способствовала их развитию, поддерживая инфраструктуру, охраняя места торга и оказывая влияние на подчинённую знать, унифицируя региональную пошлину…
Во вторых – вряд ли «абсолютная монархия» была абсолютной на деле. Правитель всегда был ограничен сетью договорённостей не только с другими носителями династийного суверенитета, но и с «низовыми» социальными акторами – той же знатью, с банковскими домами, торговыми компаниями, отдельными производителями, которые вполне могли перебираться из государства в государство, лишая тем самым правителя налоговых выплат. Тешке совершенно зря относится с некоторым пренебрежением к броделевской схеме развития рынков, как глобальных, так и локальных, в частности, можно было бы обратить внимание на голландские Соединённые провинции и развития их рынка, совпадающем с крушением испанской гегемонии.
Короче говоря, как мне кажется, следует учитывать это сочетание развитие институализации и государства, и общества, того тонкого «лезвия бритвы» между государственным влиянием и децентрализованной системой, которое, наравне с культурой, и породило процесс модернизации Европы. Однако не стоит и забывать тенденций, которые стремились воплотить абсолютные монархии, которые действительно заботились, прежде всего, о расширении своих доходов и участия в Большой Игре великих династий…
Резюмируя: книга Тешке чрезмерно полезна, она, вопреки некоторым рецензиям, вполне свежа и интересна в самой постановке вопросов, тем паче, что ядро работы – разоблачение «Вестфальского мифа» и систем взаимоотношений абсолютных монархий – звучит вполне убедительно. В общем, книга более чем достойна прочтения.