| |
| Статья написана 20 марта 2016 г. 13:25 |
Случай
Проф. др. Роману Поллакову посвящаю (1)
Познакомились в поезде. Забжеский возвращался тогда с похорон скоропостижно скончавшейся невесты, окутанный свежим крепом грусти, ещё пропитанный атмосферой дома скорби. Она заговорила с ним первой, под каким-то несущественным предлогом. Он отвечал поначалу неохотно, почти нелюбезно, занятый мыслями об умершей невесте. Понемногу, однако, она переборола его воспоминания о покойной, и пан Казимеж начал обращать на неё внимание. Может, инстинктом женщины почувствовала близость ангела смерти рядом с ним? Говорят, розы любви лучше всего приживаются на могилах... Когда она выходила из вагона на своей станции, он выразил сожаление по поводу скорого расставания с ней. Тогда назначила ему первое свидание в... поезде.
— Через три дня, — говорила она, прощаясь с ним очаровательной улыбкой, — я буду возвращаться этим же поездом в Черск. Прошу вас быть у окна поезда в Рудаве, где я буду садиться. Только не надо здороваться со мной на этой станции. Понимаете? Как будто мы совсем не знакомы. Прошу также быть готовым к тому, что мне придётся возвращаться в компании; тогда я сяду в другое купе. — Но в таком случае возникает опасение, что мы больше никогда уже не встретимся, — заметил Забжеский, которого начинала интересовать эта женщина. — Если вы будете в компании на протяжении всей поездки… На лице пани Лунинской отразилось выражение удовольствия. — А ведь вы, похоже, мною заинтересовались! Если бы было иначе, вы не проявили бы такой похвальной прозорливости. — Ну, естественно, заинтересован, даже очень, очень заинтересован, — заверил он горячо. — Ну ладно уж, ладно, — ответила она, подавая ему руку на прощание. — В таком случае мы наверняка увидимся через две недели. — Но где? — В поезде, всегда только в поезде. Пятнадцатого февраля я снова поеду из Черска в Рудаву; вам надо будет всего лишь вовремя появиться в одном из окон вагона. Но думаю, что мы увидимся раньше; я постараюсь вернуться одна. А значит, до приятного свидания! — До свидания! — ответил он, поднося к губам её руку. — До свидания, прелестная пани! — добавил тише, задумчиво вглядываясь в её черты. — Итак, в пятницу? — Да, около девяти утра. И сдержала слово. Через три дня после этого они снова встретились в поезде, который следовал из Бендзешина в сторону Черска. Пани Стаха сразу увидела его в окне одного из вагонов на станции в Рудаве, и как только поезд тронулся, оказалась рядом с ним — чудесно зарумянившаяся, ласковая как кошечка, лучащаяся ошеломительными улыбками. Так завязавшееся знакомство должно было постепенно перейти в близкие страстные отношения в полном смысле этого слова — un amore appassionato (2), когда вожделение удивительным образом переплетается с поклонением. Лунинская не была свободной женщиной. Данное обстоятельство придавало этому необычному знакомству особое очарование и пикантность, но в то же время скрывало в себе зародыши опасности: им приходилось быть осторожными. Поэтому Стаха ни при каких условиях не желала соглашаться на свидания за пределами четырёх купейных стен; только в поезде, в отдельном, дорого оплаченном любовником купе она чувствовала себя в безопасности. Они встречались два, иногда три раза в месяц, всегда на том же отрезке железнодорожной линии между Черском и Рудавой. Каким образом пани Лунинской удавалось не привлекать внимание мужа к своим частым поездкам, до конца осталось её тайной. На вопросы об этом она отвечала уклончиво. Так что он не настаивал. Для Забжеского отношения с этой породистой страстной женщиной были источником всякий раз нового, всё более головокружительного любовного опьянения. Почти год он жил в состоянии постоянного возбуждения, в какой-то сладкой, пурпурной лихорадке. Демонизм любовницы, её утончённость и едва ли не сатанинская изворотливость в преодолении препятствий, которые обстоятельства бросали им под ноги, с каждым днём усиливали в нём непреодолимое влечение к Стахе, в равной степени напитывая его удивлением и безграничным восторгом. Секретность свиданий на необычной территории, эта постоянная спешка, чтобы успеть вовремя, чтобы не опоздать ни на минуту, эта беспрерывная железнодорожная нервозность обладали невыразимым очарованием, которая погружала всё его естество в какую-то дрожащую, пульсирующую кровяными артериями мглу, раскачивала душу в горячем ритме самозабвения. Эти ожидания в сладкой неуверенности в условленный день, эти растянувшиеся в бесконечность минуты перед самым свиданием, эти чудесные часы, проведённые вместе в безумстве чувств, в экстазе вознесения... Воистину, за один год такого счастья стоило отдать оставшуюся жизнь... Забжеский чувствовал, что любовь Стаси — это высшая точка его эротической жизни, одна из тех прекраснейших авантюр, которые никогда уже не повторятся, ибо являются уникальными, редкими, исключительными. Он наверняка ещё мог встретить на своём пути не одну женщину, но понимал, что уже ни одна из них не сыграет в его жизни такой роли, как пани Лунинская. Сколько бы счастья не принесло ему будущее, он знал заранее, с непоколебимой уверенностью, что самая блестящая жемчужина уже была принесена ему в жертву. Это был зенит, за которым не надеялся уже ни на какие неожиданности. Поэтому он желал растянуть полдень любви навечно, удержать на месте неумолимый бег вещей и отдалить в перспективу бесконечности грустную минуту заката. С восхитительной дрожью в сердце он всегда разламывал печати депеш, которые еженедельно поступали от любовницы, нормируя его жизнь. Эти несколько слов: «Еду в среду», «Возвращаюсь четвёртого» или «Только через две недели» погружали его в экстаз счастья или в пропасть терзаний. Когда они не виделись долгое время по причине непредвиденного препятствия в последнюю минуту, или в силу того, что Лунинский сопровождал жену в поездке, Забжеский впадал в фатальное настроение: на него немедля, как бешеные псы, нападали чернейшие предположения, дичайшие домыслы, и безжалостно трепали его вплоть до ближайшего свидания. Но потом она всегда умела двукратно вознаградить его за дни разлуки и успокоить разбушевавшееся горячее желание... Чаще всего они виделись по средам. Многомесячный опыт убедил их, что это был наиболее подходящий день. Уже накануне свидания Забжеский ходил разгорячённый и возбуждённый до крайних пределов; знакомых в тот день не принимал, полностью отдаваясь приготовлениям к выезду на следующее утро, погружённый исключительно в мысли о любимой. Хотя утренний поезд из Бендзешина, места его постоянного проживания, отходил только в семь утра, пан Казимеж был на станции уже в пятом часу и нервными шагами ходил туда-сюда по перрону. Его всегда терзали одни и те же сомнения: «А если она не сядет по дороге? А если к ней прицепится какая-то навязчивая знакомая из Рудавы и поедет с ней вместе, пусть даже до ближайшей станции? Это было бы фатально!..» Больше всего, однако, его беспокоила возможная смена проводников. «Беда не спит, — не раз думал он, глядя в пространство. — А если Стогрин подведёт?» И в момент прибытия поезда с тревогой обшаривал взглядом толпу людей, отыскивая улыбающееся лукаво-сердитое лицо знакомого железнодорожного служащего. Однако Стогрин, старый битый железнодорожный волк, никогда не подводил. Задобренный щедрыми взятками, он поистине мастерски устраивал любовникам свидания. На его «участке», состоящем из трёх поездов, всегда каким-то образом находилось уютное отдельное купе, предназначенное исключительно для Забжеского и его подружки. Хитрюга, чтобы не будить подозрений, не сразу пускал своего «клиента» в выбранное купе, предлагая ему некоторое время покрутиться в коридоре, пока «всё не успокоится». Только после отправления поезда, когда волна новоприбывших «гостей» растекалась по вагонам и освобождала проходы, Стогрин открывал зарезервированное купе и наглухо закрывал его за Забжеским. Со временем проводник довёл свою услужливость до такой степени, что на станции в Рудаве или в Черске, в зависимости от того, где садилась Лунинская, он сам указывал ей «правильный» вагон и место. Одним словом, Стогрин в роли messagero dell'amore (3) был бесподобен: окружённые его доброжелательной заботой любовники предавались плотским утехам с полной свободой. Единственным тёмным пятном во всём этом был недостаток времени: они могли проводить вместе непрерывно едва ли четыре часа; хотя они всегда умышленно выбирали пассажирский поезд, который в довольно ленивом темпе тащился по этой линии. Однако хватало и этого короткого, слишком короткого для них промежутка времени, пока поезд преодолевал расстояние между Рудавой и Черском. Но именно эта прерывистость впечатлений, эта постоянная недостаточность любовного опьянения, на которую они были обречены, ещё больше обостряли взаимную симпатию, беспрерывно разжигая неутолимый голод счастья. В Черске, поскольку это было возвращение, выходила Стаха, разумеется, одна, а пан Казимеж ехал до следующей станции и только там покидал coupé d'amour (4) , чтобы через пару часов вернуться скорым в Бендзешин. Обычно через неделю или десять дней после этого, если не приходила телеграмма, отменяющая свидание, Забжеский ехал в Тульчин, первую остановку за Черском, проводил там ночь в каком-нибудь отельчике, а на следующее утро на обратном пути встречал в поезде свою светловолосую любовницу, которая сопровождала его до самой Рудавы. Так прошёл год ничем не омрачённой безмятежности, незабываемый год счастья и любовного безумия. Вопреки опасениям Стахи, страсть Забжеского росла и крепла с каждым месяцем. Его полностью захватила красота тридцатилетней женщины, пышно расцветшей на пике своей жизни. От неё исходили чары, которые связали его мужскую волю и бросили ей под стопы — под эти милые, маленькие стопы, которые он так страстно прижимал к губам. После каждого свидания открывал в ней новые искусы, ибо она была как стихия, всякий раз иная. Особенно глаза. Огненные, тёмно-сапфировые, они постоянно менялись; дремала в них тоска степей, пылал жар восточной гурии или темнела холодная, возвышенная задумчивость весталки. Его изумляла её эротичная утончённость. — Кто тебя этому научил? — спрашивал он не раз, ошеломлённый буйством её любовной фантазии. — Неужели муж? Стаха презрительно надувала сочные, подобно разрезанному гранату, губы: — Он?! Этот солидный, совершенно лишённый воображения пан? Вот так предположение! — Значит, много читала? Ну, признайся, — настаивал он, водя губами по её чудесной шее. Она нетерпеливо вскинула королевские дуги бровей: — Скучный ты сегодня, Казик; иногда производишь впечатление педанта. Не проще ли предположить, что всё это развилось во мне самопроизвольно, в пылу истинной любви? Он обвивал её стан рукой и шептал: — Стаха! Возможно ли? Ведь это я, именно я открыл в тебе этот чарующий ураган, который сжигает наши души и тела в восхитительной муке? Ведь это лишь благодаря мне созрел в тебе этот странный, экзотический цветок, запахом которого я упиваюсь до потери чувств? О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, о, как прекрасна! И прижимал голову к её коленям в покорности обожания... Несмотря на многократные попытки, ему не удалось склонить её к бегству, или, по крайней мере, к разрыву с мужем. — Хочешь лишить меня обаяния, которое порождено именно секретностью наших отношений? — отвечала она ему всегда в таких случаях. — Люблю азарт. Кто знает, не перестала бы я тебя любить, если бы стала твоей женой? — Ты страшно испорченная, Стася, — с улыбкой морализаторствовал Забжеский. — До мозга костей, — отрезала она, поглаживая ладонью его буйную чёрную шевелюру. — Но чем тебе это, собственно, мешает? — Хочу, чтобы ты была только моей. Не люблю ни с кем делиться любовью. Ведь ты его, наверное, не любишь? Но тогда как можешь жить с ним под одной крышей? — Да, не люблю его, но не хочу с ним порывать. Не настаивай больше, Казик, а то поссоримся. И на этом обычно заканчивались все интриги любовника в этом вопросе. Лунинская в определённом смысле была женщиной непреклонной и умела настоять на своём. Забжеского раздражало это сопротивление, перед которым он ощущал себя бессильным, как ребёнок. «Может она хочет нас обоих держать в постоянном страхе? — думал он, анализируя их отношения. — Может мы оба, и я, и её муж, всего лишь марионетки её каприза, которыми она играет в своё удовольствие? Между тем этот Лунинский представляется мне человеком с характером и, несмотря на всё, что она о нём говорит, лицом незаурядным. Хм... странная женщина...» И воспроизводил в мыслях смелый, мужской профиль соперника, с красиво очерченным орлиным носом и гордым высоким лбом. Он не раз украдкой наблюдал за ним из окна вагона на станции в Черске, когда тот выходил навстречу жене, или когда прощался с ней в момент отъезда. Это светлое открытое лицо с доброй, немного грустной улыбкой на устах, эти серые глаза, которые словно смотрели вдаль, давали ему немало пищи для размышлений. «Безусловно, прекрасный человек, — признавал он в душе, желая быть беспристрастным в суждениях о муже любовницы. — И к тому же, полагаю, мужественный человек. Разве что лишь немного староват для неё: выглядит не меньше, чем на сорок пять лет. В любом случае он производит впечатление джентльмена в полном смысле этого слова. Должно быть, он очень сильно привязан к ней: приветствует её всегда так душевно, и так внезапно при взгляде на неё проясняются эти задумчивые глаза. Полагаю, что он не смирился бы с потерей Стахи. Может, она это предчувствует и поэтому боится решительного шага?..» Однако он не делился этими догадками с пани Лунинской, которая в последнее время всё неохотнее говорила о муже, очевидно избегая разговоров на темы своей совместной жизни с ним. Пока не произошло то, что невольно направило внимание обоих в эту сторону. Случилось это пятнадцатого июня, почти через полтора года с начала знакомства. Неизвестно почему эта дата глубоко засела в памяти Забжеского. Они ехали уже около двух часов в сторону Рудавы, как обычно изолированные от остальных пассажиров, увлечённые собой, счастливые... В какой-то момент Стаха высвободилась из его объятий и начала прислушиваться. — Кто-то прошёл по коридору и задержался перед нашим купе — прошептала она, указывая движением головы на застеклённые двери, ведущие в купе. — Это тебе показалось, — успокаивал он её таким же приглушённым голосом. — В конце концов, каждый может позволить себе задержаться в коридоре. — Может, он подглядывает за нами? — Напрасный труд, двери плотно закрыты. — Я должна убедиться, кто это. И, осторожно отодвинув край занавески, выглянула через щель в коридор. Но в тот же миг, смертельно бледная, отпрянула от окна вглубь купе. — Что с тобой, Стася? Она долго не отвечала, впившись перепуганными глазами в двери. Наконец, с дрожью прижимаясь к его груди, прошептала: — Генек стоит в коридоре. — Это невозможно: я сам видел, как в момент отъезда из Черска твой муж заходил в станционную контору. Я внимательно следил за его движениями: если бы он в последний момент вскочил в поезд, я бы, несомненно, заметил это. Померещилось тебе, Стаха. — Нет, нет, — настаивала она, — это он, точно он. — Тогда постараюсь убедиться в этом собственными глазами: выйду и рассмотрю его, как следует. Твоего мужа я хорошо знаю с вида, и узнаю его где угодно с первого взгляда. Она задержала его, судорожно хватая за руку: — Хочешь потерять меня? — Почему? Будь благоразумна, Стася! Ведь он меня совсем не знает; он никогда в жизни не видел моего лица. Ну, пусти меня и не будь ребёнком! И ласково, но решительно высвободив руку из её нервного объятия, вышел, плотно закрыв за собой дверь. В коридоре у одного из окон он увидел мужчину, поразительно похожего на Генрика Лунинского; те же черты, те же задумчивые глаза; только одежда его, обычная, прогулочная, исключала идентичность с мужем Стахи, который в момент отправления поезда был в мундире железнодорожного чиновника. Незнакомец, казалось, не обращал на него ни малейшего внимания. При звуке открываемой двери он не дрогнул и не изменил позы: стоял, всё так же опираясь плечом о стену вагона и, засмотревшись в пространство за окном, спокойно курил сигару. Забжеский решил заговорить с ним. Вытащил из портсигара папиросу и, подойдя к попутчику, обратился к нему с лёгким поклоном: — Могу ли я попросить огня у уважаемого пана? Незнакомец очнулся от задумчивости и посмотрел на него, словно очнувшись. — Рад услужить, — вежливо ответил он, стряхивая пепел с сигары. И тогда Забжеский с изумлением обнаружил необычную перемену в выражении его лица: перед ним в этот момент стоял совсем другой человек, не имеющий ничего общего с Лунинским. — Спасибо, — ответил он, скрывая удивление вынужденной улыбкой. И, затянувшись пару раз дымом папиросы, вернулся к Стахе. Застал её забившуюся в угол купе, с выражением смертельной тревоги в глазах. — Это совершенно точно кто-то другой, — успокоил он её, входя внутрь. — Впрочем, если не веришь, посмотри сама из-за занавески. Этот человек всё ещё стоит в коридоре. Она послушалась с некоторым колебанием, немного помешкав, и осторожно выглянула. Через минуту, совершенно успокоившаяся, она с облегчённой улыбкой обратилась к любовнику: — Ты прав. Это кто-то другой. Как я вообще могла хоть на мгновение принять его за Генека? Ха-ха-ха! Забавное qui pro quo! (5) — Померещилось нам обоим. Глупости. Такие ошибки случаются не раз. И слились в долгом, затяжном поцелуе. Через месяц после этого, в момент выхода на станции в Рудаве, пани Лунинская внезапно издала крик ужаса. В группе пассажиров у ступеней вагона возникло замешательство. Несколько человек окружили перепуганную женщину, спрашивая о причине. Из глубины коридора подбежал Забжеский, забыв о привычных мерах предосторожности. В этот момент из толпы пассажиров выдвинулся какой-то элегантный пан с чемоданчиком в руке и с поклоном обратился к Стахе: — Любезная пани чего-то испугалась, не так ли? Очевидно, нервное истощение в результате путешествия? Может, подать воды?.. И уже хотел было направиться к вокзалу, чтобы подтвердить действием своё предложение, когда Лунинская энергичным движением руки удержала его от задуманного: — Благодарю вас. Уже прошло. Минутное головокружение. Благодарю вас. И, бросив взгляд в сторону Забжеского, который как раз в этот момент появился в дверях вагона, уже спокойно пошла к перрону. Незнакомый мужчина затерялся где-то в толпе пассажиров. Когда через неделю после этого Забжеский провожал любимую домой, он узнал, что причиной её испуга было внезапное появление в группе попутчиков какого-то мужского лица, поразительно похожего на Лунинского. Но, к счастью, это продолжалось всего один миг; когда незнакомец заговорил, неприятное видение тотчас рассеялось. — Необычный случай, — заметил Забжеский, выслушав объяснения Стахи. — Я внимательно рассмотрел лицо этого пана, когда он обращался к тебе, но он ничем не напомнил мне твоего мужа. — Ты прав: в тот момент, когда я услышала звук его голоса, иллюзия улетучилась. Знаешь, у меня такое впечатление, что в его лице в ту минуту произошло моментальное изменение, подобное тому, о котором ты говорил месяц назад — помнишь, тогда, в коридоре?.. — Возможно. В любом случае, довольно странное повторение. Но мне кажется, это был совсем не тот человек, в котором нам почудился твой муж в первый раз. — О, нет! Наверняка нет. Тот был значительно выше. К тому же, лица обоих после произошедшей метаморфозы были совершенно разные. — Да, да — тем более странно. Это были два совершенно разных человека, которые, наверняка, ни о чём не знают... Гм... необычно, необычно... Пан Казимеж задумался. Несмотря на взрывы веселья у Стахи, он не мог в этот день совладать с навязчивой мыслью, которая постоянно посещала его во время разговора... С последнего инцидента прошло три недели. Горизонт любви очистился и настал золотой, согретый солнцем, полдень счастья. В один из прекрасных августовских вечеров они снова возвращались вместе в Черск. Стася в этот день была ещё более чувственной и более пылкой, чем обычно. Какой-то глубокий лиризм трепетал в её страстных словах, проходя лейтмотивом через любовные ласки... На прощание она вручила ему свою кабинетную фотографию, сделанную пару дней назад. — Я специально надела это чёрное платье со стразами, в котором так тебе любезна. Я выгляжу в нём немного старомодно, но ведь ты так этого хотел... Он закрыл ей рот поцелуем. — Спасибо тебе, Стаха, ты чудесная, ты единственная, ты моя несравненная госпожа!.. Через пару минут она уже выходила из поезда. На станции, как обычно, уже ждал муж. Укрывшись за стенкой вагона, Забжеский следил завистливыми глазами за их приветствиями. Лунинский поцеловал жену в лоб, но вместо того чтобы дать ей руку и проводить домой, вынул из кармана какую-то бумагу и, указывая рукой в сторону Тульчина, что-то ей живо говорил. На лице Стахи отразилось выражение изумления и беспокойства; пару раз она украдкой посматривала в направлении вагона и пыталась отвлечь мужа от какого-то намерения. Но её слова, очевидно, не дали результата, ибо Лунинский лишь отрицательно качал головой и пару раз ударил рукой по извлечённой из кармана пачке бумаг. Наконец, когда пассажиров уже начали поторапливать свистки кондукторов, он ещё раз обнял жену и быстро пошёл к поезду. Забжеский вздрогнул: случайно или намеренно Лунинский направил свои шаги к вагону, из которого только что вышла его жена. Промелькнула мысль, быстрая как молния: «Вернуться в купе!» Он ещё раз посмотрел в сторону Стахи, которая с беспокойством наблюдала с перрона за движениями мужа, после чего отодвинул дверь своего купе и вошёл внутрь в момент, когда тот вскочил на ступеньку вагона. Одновременно с этим прозвучал гудок и поезд тронулся. Забжеский удобно откинулся на подушку сидения и сомкнул утомлённые веки. Через некоторое время кто-то открыл дверь купе и вошёл. «Это он!» — вспыхнула мысль, уверенная как очевидность. Но он не открыл глаз и делал вид, что продолжает дремать. Слышал только, как этот «кто-то» занял место напротив, как вынул папиросницу и зажёг сигару. «Забавная встреча! — подумал он, слегка приподнимая веки, чтобы через узкую щёлочку подтвердить правильность догадки. — Да, это он. Ха-ха! Минуту назад жена, а теперь — муж. Неожиданность!» Напротив действительно сидел Лунинский в мундире железнодорожного инспектора и курил сигару, безразлично глядя в окно. «Он вообще не обращает на меня внимания, — подумал Забжеский. — И даже не догадывается, с кем едет». Ситуация показалась ему архикомичной. Но он всё ещё держал глаза прикрытыми, а голову легко откинутой на изголовье, чтобы в этой позиции удобнее наблюдать через опущенные ресницы. «Какой он спокойный! — развивал он далее цепочку мыслей. — Как ни в чём ни бывало. Печальный, но спокойный. Ничего не чувствует. Однако... однако те два случая могли свидетельствовать о чём-то прямо противоположном. Это двукратное видение Стахи, одно из которых передалось и мне, не кажутся случайными. Кто знает, что с ним происходило в те минуты?.. А эта сегодняшняя случайная встреча с ним выглядит как продолжение тех двух историй. Здесь, наверное, можно заметить нечто вроде ступенчатой последовательности. Я бы сказал, что Лунинский постепенно, пусть даже подсознательно, приближается к открытию страшной для него правды. Сначала он всего лишь выпустил, точно щупальца, свои мучительные мысли — искал и нашёл, но не тронул: повёл себя пассивно; не посмотрел жене в глаза там, в коридоре. Этого ему, очевидно, было недостаточно. Поэтому повторно атаковал её напрямую на станции в Рудаве, у ступеней вагона, в облике того незнакомого пана с чемоданчиком... А сегодня едет со мной в том самом купе. Интересно, что из этого выйдет?..» И открыл глаза. Лунинский всё смотрел в окно на скользящие за ним поля, окаймлённые вдалеке по краям синеватой линией лесов. Он казался глубоко задумавшимся, ибо даже перестал подносить к губам сигару, на конце которой за это время вырос длинный столбик пепла. Забжеского вдруг охватило безумное желание обратить внимание этого человека на себя под любым предлогом. Он хотел обменяться с ним несколькими словами и узнать о цели его нежданного путешествия. Поэтому он достал папиросу, сунул её в губы и стал делать вид, что не может найти спички. Тот не обращал на него никакого внимания, углубившись в наблюдение пейзажей за окном. Тогда он решил атаковать его напрямую. Он поднялся и с вежливым поклоном спросил: — Могу ли я попросить огня у уважаемого пана? Лунинский оторвал взгляд от окна и внимательно посмотрел на попутчика. — Пожалуйста, — ответил он после короткой паузы, подавая ему сигару. — Спасибо, и прошу прощения, что прервал ход ваших размышлений. Тот бесцветно улыбнулся и наморщил лоб, будто что-то вспоминая. — Странное дело, — задумчиво ответил он. — У меня такое впечатление, что мы уже однажды виделись в жизни. Забжеский удивился: — Право, не могу такого припомнить. — Гм... и моё воспоминание расплывчатое и словно смазанное. Мне кажется, что недавно кто-то, очень похожий на вас, совершенно таким же образом, и тоже в поезде, «просил» у меня «огня». Нынешняя ситуация представляется мне дословным повторением какой-то другой, которую я когда-то уже пережил, и вроде бы совсем недавно. Забжеский не сводил с него глаз. — Может быть, вы видели во сне лицо, похожее на моё. Иногда случается, что такие сонные прообразы повторяются, или же впоследствии реализуются наяву. — Возможно, — согласился Лунинский, внимательно вглядываясь в черты соперника, — возможно, что и приснилось... — Нельзя также исключать феномен так называемого «ложного узнавания», который довольно часто наблюдается у впечатлительных и слишком нервных лиц. «Повторение ситуации» в этих случаях является мнимым и возникает вследствие интенсивного переживания, которое моментально перемещается в перспективу прошлого и регистрируется на экране памяти как уже давно пережитое событие. — Не думаю, — сказал Лунинский, — по крайней мере, в данном случае. Здесь вряд ли можно говорить об интенсивном переживании, которое, по сути, является пустяковым. — Вы правы. Значит... — Значит, мне это всего лишь приснилось... Гм... однако, это странно, почему и зачем? Что может соединять нас обоих? Забжеский наклонился, чтобы скрыть улыбку, которая пробежала по его губам. — Впрочем, иногда можно грезить и наяву, — добавил он, будто невзначай. — Наяву? Не понимаю. Разве что вы использовали это выражение в переносном смысле? — Отнюдь. Я имел в виду некое особое психическое состояние на грани между сном и явью. Лунинский беспокойно шевельнулся. Его печальные серые глаза остановились на Забжеском с выражением удивления и скрытого страха. — В любом случае, это должно быть какое-то аномальное состояние? — нерешительно спросил он. — Безусловно. Вызвать его может избыточно сильная работа мысли или необычайное эмоциональное напряжение. В этот момент поезд, который на протяжении последних слов разговора замедлял ход, остановился возле станции. — Тульчин! — донёсся из-за окна голос кондуктора. — Тульчин!.. Забжеский машинально сорвался с места и потянулся за чемоданчиком. Он был у цели своего путешествия. Здесь он обычно выходил, чтобы после ночёвки в убогой провинциальной гостиничке на следующий день вернуться утренним поездом домой. — Вы уже выходите? — спросил Лунинский. — Собственно, я уже приехал: у меня билет до Тульчина. Он заколебался. Его охватила нерешительность. Внезапно пришла мысль, что если он сейчас выйдет, «свидание» на самом деле не будет иметь никакого «смысла». Он понимал, что если сейчас уйдёт, то всё это событие, которое обещало столько интересного, окончится ничем и «потерпит фиаско». В решающий момент родилось демоническое желание не допустить банализирования этой ситуации, сложившейся благодаря странной случайности. Впрочем, он не хотел «бежать». Его гордость не позволяла этого. Снял шляпу, он вернул чемоданчик в сетку и, заняв прежнее место, спокойно заявил несколько удивлённому его действиями инспектору: — Я сменил своё намерение и еду до конечной станции на этой линии. В этот момент я как раз вспомнил, что на этой неделе должен оказаться во Вренбах. — О да, — признал тот разумность этой мысли, — очевидно, следует воспользоваться возможностью, если уж вы оказались на этой линии. Вам нужно всего лишь доплатить кондуктору. — Мелочи. К тому же, — добавил он с улыбкой, — я не люблю прерывать захвативший меня разговор. Лунинский вежливо поклонился: — Я весьма признателен уважаемому пану за возможность продолжить составлять ему компанию. Затронутая нами тема чрезвычайно заинтересовала и меня самого. Поскольку я еду до самого Лешно, то полагаю, что у нас будет вдоволь времени для детального рассмотрения вопроса. — О, даже с избытком, — заверил Забжеский, зажигая новую папиросу. Тем временем поезд тронулся в дальнейший путь. Перед глазами путников начали вырисовываться первые контуры гор. — Предполагаю, — продолжил разговор муж Стахи, — что то ненормальное состояние, о котором вы упоминали, не связано со всем сознанием данной личности. — Естественно, как и вообще при каждом, пусть даже частичном расщеплении собственного «я». — Значит, здесь имеет место некоторое расщепление? При этом вопросе голос Лунинского дрогнул, словно в неуверенности. — Ну да, это совершенно ясно, — ехидно подтвердил своё высказывание Забжеский. — Представьте себе, что кто-то, одержимый некоей определённой мыслью, «выпускает» свой дух, если так можно выразиться, «на разведку». Лунинский тяжело опёрся рукой об оконную раму и, поднявшись с места, наклонился лицом к лицу противника. В его глазах, только что задумчивых, теперь таился страх перед чем-то неизвестным и словно бы приглушённый гнев. — «На разведку» — вы говорите? Какую же «разведку» вы имели в виду? Забжеский принуждённо улыбнулся: — Не знаю. Ведь мы говорим в общих чертах: теоретизируем. Это зависит от содержания мыслей конкретного индивидуума. — Ну да, — облегчённо вздохнул Лунинский. — Прошу прощения: я принял эти слова на свой счёт. Но вы так убедительно излагаете свои взгляды и рассказываете в столь выразительном стиле... — О, пустяки, пан инспектор, — полунасмешливо-полузагадочно успокаивал его улыбающийся соперник. — Я могу лишь гордиться достигнутым впечатлением. Он затянулся дымом папиросы и, опустив раму окна, выбросил окурок. Ситуация начинала становиться забавной. Его развлекала эта игра в жмурки с ничего не подозревающим противником. Он испытывал злую радость от мысли, что сейчас безнаказанно играет с этим человеком, с которым должна делить свою любовь Стаха. Вся прелесть забавы заключалась именно в том, что он мог в любой момент, как улитка, втянуть в себя слишком нагло выставленные рога, чтобы через некоторое время вновь уколоть противника отравленным жалом предположений. А тот словно специально подставлял себя под всё новые удары. — А какую цель может иметь этот шпионаж? — продолжал он развивать тему. — Разведка, — улыбаясь, вежливо поправил его Забжеский. — Дело не в названии. Итак, по вашему мнению, какая причина может вызвать такую психическую рекогносцировку? — Это опять же зависит от обстоятельств, которые её вызвали. Возможно, кто-то хочет напасть на след врага, проследить за передвижениями персоны, которая его очень интересует, или... Тут он заколебался, не уверенный, рубануть ли ему прямо сейчас, или же оставить на потом. — Или что? — настаивал Лунинский. — Или кого-то вовремя предостеречь, возможно, пригрозить ему. — И каким это образом? — Способы бывают разные, — медленно продолжал становящийся всё более спокойным Забжеский. — Можно разбудить в ком-то глухое и неопределённое предчувствие какой-то угрозы, или, если эта мера не даст результата, вызвать мгновенную иллюзию или что-то вроде кратковременного видения при посредстве третьего лица. — Не понимаю. — Можно временно наложить маску своего лица на чужое и таким образом появиться перед кем-то, в ком имеется сильная заинтересованность Противник побледнел как полотно. — Неужели возможно нечто подобное? — прошептал он, вытирая лоб дрожащей ладонью. — Вполне, — заверил Забжеский. — Притом весь этот процесс может происходить полностью подсознательно; выслеживающий может ничего не знать о своём психическом поступке. Тем не менее, он достиг своей цели: предупредил, пригрозил или напугал. Лунинский впился безумным взглядом в лицо любовника своей жены. — Откуда вы можете знать обо всём этом? — шептал он в полусознании. — Вы рассказываете такие странные и такие интересные для меня вещи... Иногда мне кажется, что вы пробуждаете дремлющих во мне с некоторого времени сонных призраков, чуете их, оживляете, вливаете в них артериальную кровь... ещё минута... мгновение — и они облачатся в телесную плоть. Он провёл рукой по лбу, на котором появились глубокие, болезненные морщины. Какая-то досадная мучительная мысль угнездилась под черепом и пыталась достучаться до сознания. Забжеский прозорливо коснулся холодным острым ланцетом ещё слабой ткани и уничтожил опасный зародыш. — Я по специальности психиатр, — соврал он, не моргнув глазом. — Вопросы, которые мы разбираем, естественно должны меня интересовать. Я довольно много читал по этой теме. К тому же ежедневная практика в этом направлении повышает мастерство. Рутина, пан инспектор, рутина профессионала. — Необычная встреча, — произнёс вполголоса, словно обращаясь к себе, Лунинский. Разговор прервало появление кондуктора. Заметив вышестоящего чиновника, служащий приличествующим образом поклонился ему, после чего, немного удивлённый, обратился к гражданскому пассажиру: — Вы не вышли в Тульчине? — Пан доктор, — выручил его с ответом Лунинский, — едет дальше, до самых Вренбов, и готов доплатить. — Всё в порядке, — ответил Стогрин, прикладывая руку к фуражке. — Сейчас сделаю расчёт и выдам билет. Через несколько минут они снова остались наедине. Инспектор снял плащ и расстегнул несколько пуговиц на облегающей форменной блузе. — Жарко здесь, как в бане, — объяснил он, наклоняя лицо к окну, чтобы подышать свежим воздухом. — Действительно, — согласился его спутник. — Может, лучше было ехать в гражданской одежде: мундир слишком стесняет свободу движений. — К сожалению. Я не мог иначе. Еду по официальному делу. — Ах, да. — Неприятная миссия, — пояснил он минуту спустя. — Как эксперт я должен высказать мнение по делу опасного саботажа, который имел место вчера близ Лешно. — Действительно, неприятная история. — Тем более что за главным исполнителем, кажется, стоят несколько других, и это, вероятно, сами железнодорожники. Работники станции, похоже, слишком неблагосклонно настроены к властям. — Следует быть осторожным, — заметил Забжеский. Тот улыбнулся: — Ничего, справимся. Но осторожность не помешает. На всякий случай я взял с собой оружие. Может, вы хотите поближе рассмотреть эту игрушку? И вынув из кожаной кобуры красиво инкрустированный короткоствольный пистолет, подал его для осмотра. — Роскошное оружие! — с искренней признательностью похвалил соперник, беря пистолет в руки. — Какая работа! Какая отделка! — Семейная реликвия, — объяснял, довольный похвалой владелец. — Рукоять, кажется, сохранилась ещё со времён Венской битвы, (6) арматуру позднее приказал переделать мой отец. Забжеский взглядом знатока осматривал составные части. — Настоящая игрушка! — продолжал удивляться он. — Какие сказочные накладки! — и с любовью проводил пальцами по рукоятке слоновой кости, инкрустированной перламутром. — Осторожно! — предупредил вдруг Лунинский. — Заряжен! — Будьте спокойны, — заверил тот, осматривая ствол. — Я умею обращаться с оружием. Фью-фью! Великолепная гравировка! Как раз в этот момент поезд, замедлив ход, въехал в лес. В четырёхугольнике открытого окна появились стройные силуэты берёз, тяжеловесные широкоплечие дубы и белые стволы ольхи. Сладкий августовский закат целовал их вершины... Забжеский на мгновение поднял глаза и направил задумчивый взгляд в гущу деревьев. Тут его внимание привлекла какая-то большая птица, которая летела краем леса, широко раскинув крылья, будто соревнуясь с поездом. В Забжеском неожиданно проснулась страсть охотника и желание похвастаться своей ловкостью перед соперником. — Вы видите этого ястреба? — обратился он к инспектору, одновременно поднимая к окну пистолет. — Что вы задумали? — спросил Лунинский, хватая его за руку. — Из поезда нельзя стрелять! Будет скандал. У нас могут быть большие неприятности. Однако тот, будто не слыша, уже нажимал на спуск. — Пан! — протестовал инспектор. — Я не могу этого позволить! И попытался вырвать оружие у него из руки. В возникшей неразберихе борьбы ствол пистолета повернулся на роковой угол. Затем грохнул выстрел... Лицо Забжеского осветилось, словно от улыбки или изумления, и, вдруг выпустив из пальцев пистолет, без слова, без стона он повалился назад на подушки сиденья. — Что с вами? — изменившимся голосом воскликнул Лунинский. — Вы ранены? И бросился к нему, чтобы остановить кровь, которая тонкой струйкой сочилась по жилетке. В этот момент он заметил высунувшуюся из внутреннего кармана его пиджака фотографию Стахи... Острая пронзительная боль пробрала его до глубины души и застыла где-то, скованная мгновением ужаса. Он впился безумным от гнева и муки взглядом в лицо соперника... Но тот ему не ответил — его бездвижные глаза уже были затянуты бельмом смерти. * Przypadek Перевод В. Спринский, март 2016, обновлено март 2021 * Примечания 1. В первом печатном издании («Новая реформа» 1926, стр. 205-210) посвящение гласило: «Глубокому знатоку красоты и изысканному стилисту Ежи Евг. Пламенскому, в память о проведённых вместе часах посвящаю». 2. Страстная любовь (ит.). 3. Посланник любви (ит.). 4. Купе любви (фр.). 5. Недоразумение, когда одно лицо принято за другое (лат.) 6. Венская битва — разгром христианской коалицией османского войска 12 сентября 1683 года, положивший конец завоевательным походам турок в Европу.
|
| | |
| Статья написана 20 марта 2016 г. 13:20 |
Впервые опубликовано в еженедельнике «Tygodnik Ilustrowany», № 28-30, 1921.
Взгляд
Каролю Иржиковскому посвящается
Началось это ещё тогда — четыре года назад, в тот странный, ужасающе странный полдень августовского дня, когда Ядвига в последний раз вышла из его дома... Она была тогда какой-то не такой как обычно, какой-то более нервной, и словно в ожидании чего-то. И прижималась к нему так страстно, как никогда раньше... Потом вдруг быстро оделась, накинула на голову свою несравненную венецианскую шаль и, крепко поцеловав его в губы, ушла. Ещё раз мелькнул там, у выхода, край её платья и изящный контур башмачка, и всё закончилось навсегда... Через час после этого она погибла под колёсами поезда. Одонич так и не узнал, была ли эта смерть результатом несчастного случая, или же Ядвига сама бросилась под несущийся на всех парах локомотив. Ведь она была непредсказуемым существом, эта смуглая, темноглазая женщина... Но не в том дело, не в том. Та боль, то отчаяние, то неутолимое горе — всё это в том случае было таким естественным, таким очевидным. Следовательно, дело не в том. Заставляло задуматься что-то совсем иное — что-то нелепо пустяковое, что-то второстепенное... Ядвига, выходя от него в последний раз, не закрыла за собой двери.
Он помнит, как провожая её через комнату, споткнулся и нетерпеливо наклонился, чтобы выпрямить загнутый край ковра. Когда же через минуту поднял глаза, Ядвиги в комнате уже не было. Она ушла, оставив дверь открытой. Почему не закрыла их за собой? Она, обычно такая аккуратная, временами до педантичности аккуратная женщина?.. Он помнит то неприятное, то необычайно неприятное впечатление, которое произвела тогда на него та широко распахнутая настежь дверь, словно траурная хоругвь на ветру покачивавшая своей чёрной, гладко отполированной створкой. Его раздражало это шаткое, беспокойное движение, которое ежеминутно то скрывало от его глаз, то опять открывало пышущую жаром послеполуденного солнца часть сквера перед домом. Тогда ему внезапно пришло в голову, что Ядвига покинула его навсегда, оставив для решения какую-то запутанную проблему, чувственным выражением которой была та приоткрытая дверь... Охваченный зловещим предчувствием, он подбежал к ней и выглянул из-за раскачивающейся створки вдаль, направо, в ту сторону, куда она вероятнее всего ушла. Ни следа... Перед ним широко распростёрся золотой песчаной равниной голый, раскалённый летней жарой пустырь, простирающийся до самой железнодорожной насыпи, что виднелась на самом краю горизонта. Ничего — только эта золотистая, пьяная от солнца поверхность... Потом долгая, многомесячная тупая боль и глухое, терзающее отчаяние утраты... Потом... всё прошло — развеялось, сдвинулось куда-то в угол... И тогда пришло это. Как-то украдкой, незаметно, ни с того ни с сего, словно невзначай. Проблема открытых дверей... Ха-ха-ха! Проблема! Смешно сказать, в самом деле! Проблема незакрытых дверей. Трудно в это поверить, честное слово, трудно поверить. И всё же, всё же... Целыми ночами они бродили в его мозгу упрямым, сонным кошмаром — днём забирались назойливой порошинкой под прикрытые на мгновение веки, возникали среди ясной, трезвой яви где-то далеко в перспективе, дразнящим призраком... Но сейчас они уже не раскачивалась под напором ветра, как тогда, в тот роковой час, лишь медленно, очень медленно отклонялись от воображаемого дверного проёма. Совершенно так, как если бы кто-то извне, с той, другой, недоступной для его глаз стороны, схватил за ручку и осторожно, очень осторожно приоткрывал её на определённый угол... Именно эта осторожность, эта необычная продуманность движения пробирала морозом до костей. Как если бы кто-то опасался, чтобы угол отклонения не был слишком большим, чтобы дверь не открылась излишне широко. Выглядело это так, будто с ним заигрывают, не хотят во всей полноте показывать то, что скрывается за той проклятой створкой. Перед ним приоткрывался только краешек тайны, ему давали понять, что там, по ту сторону, за дверью существует тайна, но её более подробные детали ревниво утаивались... Одонич сопротивлялся этому маниакальному рефрену изо всех сил. По тысяче раз в день он убеждал себя, что за входными дверьми нет ничего тревожащего, что вообще за любыми дверьми ничто не может прятаться, ничего не таится. Ежеминутно отрывался от работы, за которую принудил себя взяться, и спешным хищным шагом скрадывающего добычу леопарда подходил поочерёдно ко всем дверям в квартире, открывал, едва не срывая с петель, и бросал голодный взгляд в пространство за ними. Разумеется, всегда с одним и тем же результатом: он ни разу не заметил ничего подозрительного; перед глазами, с каким-то пугающим любопытством выслеживавшими таинственные улики, всё было по-прежнему, как в старые добрые времена, будь то пустой, бесплодный сквер, банальный фрагмент коридора или тихий, застывший раз и навсегда интерьер соседней спальни или ванной комнаты. Будто успокоенный, он возвращался к столу, чтобы через несколько минут вновь поддаться преследующим его мыслям... В конце концов он пошёл к одному из самых выдающихся неврологов и начал лечиться. Несколько раз выезжал к морю, принимал холодные ванны, начал вести разгульную жизнь. Спустя некоторое время ему вроде бы показалось, что всё прошло. Навязчивый образ приоткрытых вдали дверей понемногу стёрся, выцвел, словно угас, и, наконец, рассеялся. И был бы Одонич полностью доволен собой, если бы не определённые явления, которые обнаружились через несколько месяцев после исчезновения этих кошмаров. Пришли они как-то внезапно, неожиданно, в людном месте, на улице… Он как раз находился в конце Свентоянской и приближался к точке её пересечения с Полевой, как вдруг на самом углу, почти у края каменного дома, стоявшего в конце квартала, его неожиданно обуял адский страх. Он вынырнул откуда-то из переулка и железными когтями схватил его за горло. «Не пойдёшь дальше, дорогой! Ни шагу дальше!» Одонич вначале намеревался повернуть сразу на Полевую, в том месте, где оканчивался помянутый каменный дом, окна которого глядели двойным фасадом на обе улицы — когда ощутил в себе это сопротивление. Неведомо почему, этот угол на пересечении улиц внезапно показался чересчур страшным для его нервов: просто возникло внезапное опасение, что там, за поворотом, на углу можно встретиться с неожиданностью. Угловой дом, который нужно было обогнуть почти под прямым углом, чтобы повернуть на Полевую, оберегал его сейчас от этой неприятной возможности, закрывая своей мощной многоэтажной массой вид с той стороны. Но в конце концов стена должна была когда-нибудь закончиться, неожиданно, поразительно открывая то, что находилось за углом слева. Эта необходимость, эта внезапность перехода с одной улицы на другую, до сих пор почти полностью скрытую от глаз, пронизывала его безграничной тревогой: Одонич не смел выйти навстречу неведомому. Поэтому пошёл путём компромисса, и уже перед самым поворотом, закрыв глаза, держась рукой за каменную стену, чтобы не упасть, понемногу начал выбираться на Полевую. Таким образом он продвинулся на несколько шагов вперёд, скользнул пальцами по ребру стены и прикоснувшись к выступающему краю дома, почувствовал, что поворот оказался удачно пройден и что он попал на линию другой улицы. Но, несмотря на это, он ещё не смел открыть глаза, и всё ещё ощупывая рукой стены домов, спускался вниз по Полевой. Только через несколько минут такого путешествия, когда он уже получил некое «право пребывания» на новой территории, когда, наконец, почувствовал, что тут уже знают о его присутствии — он осмелел и приподнял сомкнутые веки. Взглянул перед собой, и с чувством облегчения убедился, что здесь нет ничего подозрительного. Всё было обычное и нормальное, как и пристало на улице большого города: стремительно проезжали извозчики, пролетали, как молнии, автобусы, шли прохожие. Лишь в паре шагов от себя Одонич приметил какого-то зеваку с засунутыми в карманы руками и с папиросой в зубах, который некоторое время с интересом смотрел на него, язвительно улыбаясь. Одонича вдруг охватила ярость и словно какой-то стыд. Красный от волнения, он приблизился к наглецу и грубо спросил: — Чего ты вылупил на меня свои бессмысленные глазёнки, тупица? — Хе-хе-хе! — процедил подлец, не вынимая изо рта папиросу. — Сперва я подумал, что пан слепой — а теперь думаю, что пан только забавлялся, играя сам с собой в слепого кота. Тоже мне... Ну и фантазия у пана! И, уже не обращая внимания на разъярённого ответом джентльмена, перешёл, насвистывая какую-то песенку, на другую сторону улицы. Таким образом, на горизонте вырисовалась новая проблема: на повороте. С тех пор Одонич утратил уверенность в себе и свободу движений в публичных местах. Не в силах перейти без ощущения скрытого страха с одной улицы на другую, он использовал метод обхода углов широкими кругами; в реальности это было очень неудобно, поскольку всегда «заставляло» делать огромные крюки по дороге, но таким образом он избегал внезапных поворотов, значительно сглаживая углы поворотов улиц. Теперь ему уже не нужно было закрывать глаза возле угловых домов. Любые неожиданности, которые могли скрываться за углом, имели теперь достаточно времени, чтобы «замаскироваться» перед ним; то невидимое вблизи, абсолютно инородное и дико чуждое ему нечто, существование которого он чувствовал всей кожей по ту сторону поворота, могло теперь спокойно, не оказавшись захваченным врасплох его наглым появлением на углу новой улицы, затаиться на определённое время, выражаясь образным стилем Одонича, «зарыться в нору под землёй». Ибо в том, что там, за поворотом, было что-то принципиально иное — он уже нисколько не сомневался. Во всяком случае, по крайней мере, в то время, Одонич вовсе не желал встречи с этим лицом к лицу; напротив, он стремился уходить с его пути, своевременно обеспечивая «возможность замаскироваться». Жуткая тревога, которая пронизывала его при одной мысли о том, что перед ним могли предстать какие-то так называемые «откровения», какие-то нежелательные явления и неожиданности, только укрепляла его в уверенности, что опасность действительно серьёзная. Мнения других людей по этому поводу не волновали его при этом совершенно. Он считал, что каждый должен разобраться с этим сам, если вообще у кого-нибудь ещё кроме него имеется подобная возможность. Одонич хорошо понимал, что, возможно, во всём мире, за исключением его самого, никто не обратил на это никакого внимания. Он даже предполагал, что большинство его любимых и близких фыркнули бы ему в лицо невежливым смехом, если бы он отважился доверить кому-то из них свои сомнения. Потому он упорно молчал и сам боролся с неведомым. Только через некоторое время он заметил, что источником его необычной тревоги был страх перед тайной — тем странным демоном, который испокон веков надевает на лицо маску и ходит в ней среди людей. Одонича совсем не привлекала его загадочность, он пока не чувствовал в себе призвания Эдипа. Наоборот! Он хотел жить, жить и ещё раз жить! Потому избегал встреч и облегчал возможность взаимного расхождения. С момента того внутреннего сопротивления, которое так неожиданно атаковало его на углу Полевой, у него появилась принципиальное отвращение к любым стенам, перегородкам, вообще к любым «заслонам» недолгим и временным, которые хоть на мгновение скрывали то, что находится за ними. Вообще он считал, что любые так называемые заслоны являются пагубной, даже неэтичной выдумкой, поскольку способствуют опасной игре в «прятки», зачастую пробуждая при этом недоверие и тревогу там, где возможно нет ни следа чего-то жуткого. Зачем скрывать вещи, которые не заслуживают утаивания? Зачем без нужды будить подозрение, будто бы там было то, что в самом деле нужно скрывать?.. А если это нечто существует на самом деле — зачем предоставлять ему возможность «прятаться»? Одонич стал решительным сторонником далеко просматривающихся светлых улиц, широких площадей, свободных и открытых в дальнюю даль пространств, куда достигает взор. Зато не выносил двусмысленности закоулков, предательски затаившихся в полумраке навесов, лицемерия поперечных столичных улиц и извилистых «безвыходных улочек», которые, кажется, вечно подстерегают одинокого прохожего. Если бы это зависело от него, то он строил бы города по совершенно новому плану, принципом которого были бы простота и искренность; там было бы много, очень много солнца и широко раскинувшегося пространства. Поэтому он охотнее всего устраивал прогулки за город по просторным малолюдным бульварам с редкими отдельно стоящими домами, или же предвечерней порой выбирался на пригородный выгон, который тихо исчезал во мгле бесконечной дали… И квартира Одонича за это время подверглась радикальным изменениям. Исходя из принципов простоты и искренности, он избавился от всего, что хоть сколько-нибудь могло попахивать возможностью «укрывания и загораживания». Поэтому исчезли старые персидские ковры, пушистая «Бухара» и приглушавшие эхо шагов «сумаки»(1), бесповоротно сошли со стен складчатые портьеры и драпировки. Он освободил окна от мягких штор, выбросил шёлковые занавески. Даже ширма из зелёной китайки, которую когда-то так любила Ядвига, перестала затенять тройными створками внутренности спальни. Даже шкафы оказались предметами домашнего обихода, которые были заподозрены в принадлежности к категории тайников. Поэтому он приказал вынести их на чердак, довольствуясь обычными вешалками и плечиками. Так, перевёрнутая вверх дном квартира приобрела характер странной, граничащей с убожеством простоты. Правда, немногие знакомые пытались обратить его внимание на чрезмерную примитивность комнатной обстановки, бормоча что-то о госпитально-казарменном стиле, но Одонич принимал эти замечания со снисходительной улыбкой и не поддавался на уговоры. Напротив, с каждым днём он находил всё большее удовольствие в интерьере своего жилища, которое покидал всё реже, избегая таким образом «неожиданностей», подстерегавших снаружи. Он любил это своё тихое прямолинейное помещение, где не приходилось пугаться никаких засад, где всё было ясно и открыто «как на ладони». Здесь ничего не скрывалось за шторами, ничто не таилось в тени лишних предметов меблировки. Не было здесь никакого интимного полумрака и полусвета, никаких недомолвок и проблематичных умолчаний. Всё было на глазах, как «ломтик хлеба на тарелке или поваренная книга, раскрытая на столе». Днём квартиру заливали мощные потоки яркого солнечного света, после полудня до вечерних сумерек разливалось сияние электрических ламп накаливания. Хозяйский взгляд мог свободно и безнаказанно путешествовать по гладким стенам, не увешанным драпировками, лишь кое-где украшенными парой английских гравюр безмятежного содержания. Ничто здесь не могло застать врасплох, ничто незаметно не присело за каким-нибудь углом. «Как в чистом поле, — не раз думал Одонич, услаждая взор ясностью обстановки. — Решительно, мой дом не является территорией, подходящей для укрытия». Казалось, что предпринятые превентивные меры вроде бы принесли желаемый эффект. Одонич заметно успокоился и даже чувствовал себя в то время вполне счастливым. И ничто бы не нарушало святой тишины, если бы не некие детали, в конце концов, достаточно невинные по своей натуре, если бы не некоторые, такие смешные детальки... Однажды вечером Одонич несколько часов без перерыва корпел над завершением солидного научного труда, который намеревался опубликовать в ближайшем будущем. Работа, входящая в сферу естественной науки, опровергала некоторые новейшие биологические гипотезы, демонстрируя их беспомощность относительно феноменов, которые наблюдались в жизни созданий на границе между животным и растительным миром. Утомлённый долгим напряжением мыслей, он на минуту отложил перо, закурил папиросу, после чего откинув голову на спинку кресла, положил правую руку на письменный стол, распрямляя уставшие от писания пальцы... И — вздрогнул, ощутив под ними что-то мягкое и податливое. Невольно отдёрнул руку и посмотрел внимательно на правую часть стола, где обычно лежало тяжёлое массивное порфировое пресс-папье. И с изумлением увидел вместо камня кусок сухой мелкопористой губки. Он протёр глаза и дотронулся рукой до предмета. Это в самом деле была губка! Типичная, светло-жёлтая губка — Spongia vulgaris... — Что за чёрт? — вполголоса пробормотал он, крутя её в пальцах во все стороны. — Откуда она у меня взялась? Я никогда ничего не протираю губкой. В конце концов, она маловата для такого использования. Хм... необычно... Но куда же, чёрт побери, подевалось пресс-папье? Испокон веков лежало на этом самом месте. И он принялся искать по всему столу, заглянул в ящик, под стол: напрасно; камень исчез без следа. На его месте лежала губка, обычная, заурядная губка... Галлюцинация, что ли? Он встал из-за стола и начал нервно ходить по комнате. «Почему губка? — размышлял он обеспокоенно. — Почему именно губка? С таким же успехом это мог бы быть утюг или кусок штакетины от забора». «С твоего разрешения, мой дорогой, — отозвался в нём неожиданно какой-то непрошеный голос, — это не одно и то же. Даже такие явления соответствующим образом обусловлены. Ты забываешь о том, что уже несколько часов пребываешь едва ли не полностью в мире гидр, актиний, губок и тому подобных кишечнополостных. Особенно тебя интересовала личная жизнь губки. Ты же не будешь с этим спорить, нет?» Одонич остановился в центре комнаты, поражённый таким выводом. — Гм, — пробормотал он, — действительно, такие мысли загромождают мне голову уже несколько часов. Но что из того, пусть оно всё идёт под сто шайтанов?! — крикнул он вдруг во весь голос. — Это ещё не объяснение! И снова покосился на стол. Но к своему непостижимому изумлению увидел вместо губки исчезнувшее пресс-папье. Оно лежало тихо и спокойно, как ни в чём не бывало, на извечно определённом ему раз и навсегда месте. Одонич провёл рукой по лбу, протёр ещё раз глаза и убедился, что не грезит: на столе лежало пресс-папье, порфировое пресс-папье с гладким, точёным шариком ручки посередине. И ни следа губки — как будто её никогда здесь и не было. — Привиделось! — подытожил он. — Галлюцинация под влиянием временного переутомления. И уселся обратно за стол. Но в ту ночь ему уже не удалось написать ни одного связного предложения; «призрак» не давал ему покоя и, несмотря на все усилия, он никак не мог сосредоточиться на работе... История с губкой была как бы вступлением к другим подобным явлениям, которые с тех пор стали преследовать его всё чаще. Вскоре он заметил, что и другие предметы в комнате исчезают на время с его глаз, чтобы через минуту снова появиться на своём месте. Напротив, он неоднократно наблюдал на письменном столе самые разнообразные вещи, которых там никогда прежде не было. Однако самым интересным во всём этом было то, что феномены возникали одновременно с сиюминутным интересом, который он испытывал к этим предметам перед моментом их исчезновения или появления: как правило, почти всегда перед тем он размышлял о них весьма интенсивно. Ему было достаточно с некоторой долей внутренней уверенности подумать, что, например, он потерял какую-то книгу — чтобы через минуту, в самом деле, убедиться в её отсутствии в библиотечном шкафу. Точно так же, всякий раз, как только он представлял себе возможно более рельефно существование какого-либо предмета на столе, то в самом скором времени наглядно убеждался, что тот и впрямь появлялся там, как по команде. Эти феномены крайне его встревожили, пробуждая серьёзные подозрения. Кто знает, не новая ли это ловушка? Временами возникало впечатление, что это новая атака неведомого, только проводящаяся с другой стороны и в иной форме. Постепенно вырисовывались определённые выводы, с неумолимой основательностью формировалось определённое мировоззрение. «Существует ли на самом деле окружающий меня мир? А если в самом деле существует, то не является ли он творением формирующей его мысли? А может, всё является всего лишь вымыслом некоей глубоко задумавшейся личности? Там, где-то, за краем мира, кто-то постоянно, от начала времён мыслит — а весь мир, и вместе с ним бедный человеческий народец является продуктом этих вековечных дум!..» Иной раз бывало, что Одонич впадал в эгоцентрическое неистовство и сомневался в существовании чего угодно вне себя. Это только он постоянно мыслит, он, доктор Томаш Одонич, а всё, на что он смотрит и что наблюдает, есть всего лишь порождение его размышлений. Ха-ха-ха! Чудесно! Мир, как замерший продукт индивидуальной мысли, мир, как кристаллизация мысленного раствора какой-то безумной личности!.. Тот момент, когда он впервые дошёл до этой крайности, отразился на нём совершенно фатальным образом. Внезапно, с дрожью необычайного страха, Одонич почувствовал себя ужасно одиноким. «А если и в самом деле там за углом ничего нет? Кто поручится, что вне так называемой реальности вообще существует что-то ещё? Вне той реальности, создателем которой вероятнее всего являюсь я сам? Пока я в ней заключён, погрузившись по шею, пока мне её хватает — всё ещё так-сяк. Но что, если бы я однажды возжелал высунуться из безопасного окружения и заглянуть за его пределы?» Тут он почувствовал острый, пробирающий до мозга костей холод, словно морозную, полярную атмосферу вечной ночи. Перед расширившимися зрачками явилось видение, от которого леденела кровь, видение пустоты без дна и краёв... Один, совершенно один с мыслью своей наедине... В один из дней, бреясь перед большим переносным зеркалом, Одонич испытал какое-то странное ощущение: ему вдруг показалось, что та часть комнаты, которая находилась за его спиной, увиденная сейчас в зеркале выглядела «как-то иначе». Он отложил бритву и начал внимательно изучать отражение задней части спальни. Действительно, примерно с минуту всё там, позади него выглядело иначе, чем обычно. Но в чём заключалось это изменение, он не смог бы внятно описать. Какое-то специфическое преобразование, какое-то причудливое смещение пропорций — что-то в этом роде. Заинтересовавшись, он положил зеркало на стол и оглянулся, чтобы проконтролировать реальность. Но не нашёл ничего подозрительного: всё было по-прежнему. Успокоившись, он вновь заглянул в зеркало. Но теперь комната снова выглядела нормально; необычное изменение исчезло без следа. «Гиперестезия зрительных центров, ничего больше» — успокоил он себя наспех подобранным учёным термином. Но вскоре проявились последствия. С этого момента Одонич начал испытывать страх перед тем, что находилось позади него. И поэтому перестал оглядываться назад. Если бы кто-нибудь окликнул его на улице по имени, он не оглянулся бы ни за какие деньги. С тех пор также повелось, что он всегда шёл обратно кружным путём и никогда не возвращался домой по той же улице, по которой вышел в путь. Когда же всё-таки ему приходилось оглянуться, он делал это необычайно осторожно и елико возможно медленно, опасаясь в результате резкого изменения поля зрения столкнуться лицом к лицу с этим. Он хотел своим медленным и спокойным движением оставить ему достаточно времени для отступления или возвращения к старому «невинному» положению. Осторожность эту он в конце концов довёл до такой степени, что собираясь оглянуться, заранее «предупреждал». Каждый раз, когда ему приходилось отходить от письменного стола вглубь комнаты, он сначала вставал, нарочито громко отодвигая кресло, после чего произносил громким голосом, чтобы его там, «сзади», хорошо услышали: — Теперь я поворачиваюсь. Только после этого предупреждения, подождав ещё минутку, он поворачивался в намеченном направлении. Жизнь в таких условиях вскоре сделалась сущим мучением. Одонич, скованный на каждом шагу тысячами страхов, ежеминутно выслеживая подстерегавшие его опасности, влачил жалкое существование. Однако он привык и к этому. В общем, через некоторое время это вечное бодрствование в состоянии нервного напряжения стало его второй натурой. Ощущение постоянно окружавшей его таинственности, пусть даже грозной и опасной, наложило какое-то мрачное очарование на серый путь его жизни. Медленно, понемногу, он даже полюбил эту игру в прятки; в любом случае она казалась ему куда интереснее банальности привычных человеческих переживаний. Он даже увлёкся выслеживанием жутких улик, и ему было бы трудно обойтись без мира загадок. Наконец, он свёл все терзавшие его сомнения к дилемме: либо там позади меня есть что-то иное, что-то принципиально отличающееся от реальности, которую я знаю как человек, — или же нет ничего — только абсолютная пустота. Если бы его кто-то спросил, с какой из этих двух возможностей он хотел бы встретиться там, по ту сторону — Одонич не сумел бы дать уверенного ответа. Несомненно, небытие, безжалостная, безграничная пустота была бы чем-то ужасным; однако с другой стороны небытие, возможно, даже лучше чем ужасающая реальность иного порядка. Ибо кто же может знать, каково это «что-то» на самом деле? А если оно является чем-то чудовищным — не лучше ли будет полная утрата бытия? Эта подвешенность между крайностями стала зачином борьбы двух противоречивых тенденций: с одной стороны его душил в стальных когтях страх перед неведомым, с другой — толкало в объятия тайны возрастающее с каждым днём любопытство. И хотя какой-то предусмотрительный опытный внутренний голос предостерегал его от опасного решения, но Одонич лишь отделывался от этих советов снисходительной улыбкой. Демонический соблазн всё ближе манил его чарами обещаний, точно пение сирен... И, наконец, он поддался ему... В один из осенних вечеров, сидя над раскрытой книгой, он внезапно почувствовал за спиной это. Что-то происходило там, за ним: раскрывались таинственные кулисы, поднимались вверх портьеры, раздвигались складки драпировок... Тогда неожиданно появилось безумное желание: обернуться и посмотреть назад, только в этот раз, только в этот один-единственный раз. Достаточно было быстро повернуть голову без привычного предупреждения, чтобы не «спугнуть» — хватило бы одного взгляда, одного краткого, мгновенного взгляда... Одонич отважился на этот взгляд. Движением быстрым, как мысль, как молния, он оглянулся и посмотрел. И тогда из его уст вырвался нечеловеческий крик ужаса и беспредельного страха; он конвульсивно схватился рукой за сердце и, словно поражённый молнией, безжизненно свалился на пол комнаты. * Spojrzenie 1921 г. Перевод В. Спринский, апрель 2015, исправлен март 2021 ……………………………………………… Примечание 1. Персидские безворсовые коврики.
|
| | |
| Статья написана 20 марта 2016 г. 13:16 |
Рассказ был написан в 1913 году. Опубликован в «Pro arte», 1919, ч. 2, стр. 11-16. *************************************************
Из яров вынесся новый табун свистящих ветров и, широко разлетевшись по заснеженным полям, зарылся разъярённым челом в снежные сугробы, поднимая вьюгу. Сорванный с мягкой постели снег скручивался в причудливые смерчи, бездонные воронки, хлещущие плети, сворачиваясь в сотни вихрей, рассыпа́́́лся белой сыпучей пылью. Начинал опускаться ранний зимний вечер. Ослепительная белизна метели неспешно наливалась синеватым цветом, перламутровая дымка на горизонте превращалась в мрачную черноту. Снег сыпал без остановки. Большие лохматые космы соскальзывали откуда-то сверху бесшумным движением и стелились слоями по земле. Громоздились мягчайшие копны, стогами поднимались сотни снежных шапок; там, где снега нанесло больше, набухали крутые сугробы в три человеческих роста с лишком, вырастали снежные муравейники, податливые как пух — в тихих местах; там же, где ветер проходился колючим языком и выметал всё дочиста, проглядывала щербатая, промёрзшая насквозь полевая земля. Постепенно ветер успокоился и, сложив свои усталые крылья, испуганно завывал где-то в глуши. Пейзаж медленно обретал более чёткие очертания, застывая на вечернем морозе.
Ожарский упорно брёл по середине большака. Одетый в тяжёлую бурку, в грубых сапогах до колен, увешанный измерительными приборами, молодой инженер с трудом пробирался через снежные завалы, преграждавшие ему путь. Два часа назад, слишком далеко отойдя от группы работавших с ним товарищей, ослеплённый, в полном ошеломлении, он заблудился в бескрайнем поле, и после безуспешного кружения по всем сторонам света, в конце концов смирился с судьбой и пошёл наугад по какому-то тракту. Теперь, видя, как быстро наступает вечер, он напряг все силы, чтобы до наступления полной темноты добраться до людского жилья и остановиться где-то на ночь. Но большак тянулся без конца, пустой бесплодной дорогой, по бокам которой не было вообще ничего, ни хаты, ни придорожной кузницы. Его охватило неприятное ощущение одиночества. На минуту он стащил пропотевшую меховую шапку и, вытерев её изнутри платком, глубоко вздохнул уставшей грудью. Двинулся дальше. Большак медленно менял направление и, изогнувшись широкой дугой, спускался вниз в западном направлении. Инженер преодолел изгиб и, миновав выступающий обрыв, ускоренным шагом начал спускаться в долину. В этот момент, впившись быстрым взглядом серых острых глаз в пространство, он непроизвольно издал вскрик радости. Справа от тянувшейся внизу дороги, во мгле неярко блеснул огонёк; он был недалеко от людского жилья. Прибавил шагу и через четверть часа оказался перед старой, занесённой снегом усадьбой. Это было что-то вроде придорожного трактира без пристроек, без стойла, то ли хижина, то ли дом, одиноко торчавший в совершенно безлюдном месте. Вокруг, куда ни кинешь взор, ни следа хоть какой-нибудь деревеньки, хутора или селения; только пара вихрей, спущенных с поводка, завывали вокруг него яростным воем, словно стражи стоящей посреди дороги усадьбы. Инженер забарабанил кулаком в ветхую дверь. Она тотчас открылась настежь, и на пороге едва освещённых сеней его встретил странной многообещающей улыбкой седовласый мужчина атлетического сложения. Заперев за собой входную дверь, Ожарский слегка поклонился хозяину и попросил о ночлеге. Старик приветливо кивнул головой и, оценивая изучающим взглядом здоровую, крепко сбитую фигуру молодого человека, произнёс мягким голосом, которому старался придать как можно более нежный, почти ласковый оттенок: — Будет, а как же — будет где уложить ясную головку. И на еду тоже не поскуплюсь, а как же — накормлю ясного пана и напою, а как же — напою. Только пусть ясный пан подойдёт ближе, вот туда, в ту комнату; в дом, вот сюда, и будет тепло. И мягким заботливым движением обнял гостя за пояс и подвёл к прикрытой двери в комнату. Ожарскому движение это показалось слишком фамильярным, и он охотно бы освободился. Но рука старика крепко держала его за талию, и он волей-неволей принял это немного странное радушие трактирщика. Когда с некоторым внутренним сопротивлением он переступал высокий порог, то внезапно споткнулся и, пошатнувшись, чуть не упал, если бы не поспешная помощь хозяина, который придержал его и, подняв, как ребёнка, вверх, на руки, практически без малейшего усилия занёс его в комнату. Здесь, легко поставив его обратно на землю, он произнёс странно изменившимся голосом: — Ну, и как же ясному пану гулялось на ветру? Ведь ясный пан лёгкий, как пёрышко... Ожарский ошарашенно посмотрел на седовласого исполина, для которого он сам, рослый и сильный мужчина, показался лёгким как пёрышко. Он произвёл на него впечатление своей силой. В то же время, однако, он не мог сопротивляться необычному впечатлению отвращения, которое вызывали в нём неуместная фамильярность и навязчивая сердечность хозяина. Теперь, в свете простой кухонной лампы, свисавшей на шнуре с грязного потолка, он мог подробно его рассмотреть. Хозяину было лет семьдесят, но бодрая, ровная осанка и только что продемонстрированные доказательства необычной для этого возраста силы странно дезориентировали наблюдателя. Большое, покрытое бородавками лицо окаймляли ниспадающие с обеих сторон длинные серебристо-белые волосы, ровно подстриженные на уровне нижней челюсти. Необычными были глаза старика. Чёрные, с демоническим блеском, они горели каким-то диким, сладострастным огнём. Такое же выражение присутствовало на широком лице с сильными, выдающимися челюстями и толстыми чувственными губами. На Ожарского всё это производило неприятное, инстинктивно отталкивающее впечатление, хотя он не мог сопротивляться определённому магнетическому влиянию, которое оказывали на него очаровывающие глаза. Хозяин тем временем засуетился, собирая ужин. Снял с полки копчёную грудинку, буханку ржаного хлеба, достал из деревянного, выкрашенного в зелёный цвет шкафа графинчик водки и поставил на стол перед гостем. — Держите еду, ясный пан. И ни в чём себе не отказывайте; сейчас принесём горячего борща. При этом он бесцеремонно похлопал его по колену и тут же исчез за дверью, ведущей в соседнюю каморку. Ужиная, Ожарский осматривался в комнате. Она была низкая, квадратная, с сильно закопчённым потолком. В одном углу возле окна стояла не то кровать, не то нары, напротив — что-то вроде шинкарской стойки с бочонками и жбан пива. Было грязно. Годами не убиравшиеся паутины растянули по деревянному потолку и углам серую тоскливую пряжу. — Пытошная, — процедил он сквозь зубы. У входной двери под кухонной плитой бушевал огонь, а повыше — в устье пекарской печи, под широкой четырёхугольной заслонкой — догорали угли. Тихое тление жара сливалось с бурлением готовящегося на плите кушанья в какую-то таинственную полусонную беседу, в приглушённые шепоты душного жилья на фоне разбушевавшейся на дворе пурги. Скрипнула дверь каморки и, вопреки ожиданиям Ожарского, к плите подбежала невысокая, крепко сбитая девка; убрала с огня большой керамический горшок и, наклонив, вылила его содержимое в глубокую глиняную миску. Борщ был наваристый, густой. Девка молча поставила ароматное варево перед Ожарским, другой рукой подавая ему добытую из ящика оловянную ложку. При этом так близко наклонилась над ним, что как бы невзначай коснулась его щеки кончиком свободно высунувшейся из рубашки груди. Инженер почувствовал, как по спине пробежали мурашки. Грудь была ядрёной и молодой. Девка отступила и, усевшись на лавке рядом, безмолвно впилась в него взглядом больших голубых, будто бы слезящихся глаз. На вид ей было не больше двадцати лет. Золотисто-рыжие буйные волосы падали на плечи двумя толстыми косами, на макушке были зачёсаны гладко, как у деревенских красавиц. Полное лицо, однако, портил длинный шрам, который начинался от середины лба и прорезал левую бровь. Хорошо развитые груди, которые она вовсе не пыталась прикрыть краем рубашки, были цвета светло-жёлтого мрамора, покрытые лёгким золотистым пушком. На правой груди виднелась родинка в форме маленькой подковки. Она ему нравилась. Он потянулся рукой к груди и начал её ласково поглаживать. Не сопротивлялась, молчала. — Как тебя зовут? — Макрина. — Красивое имя. Этот, который там — он твой отец? И указал движением руки на закрытую каморку, где недавно исчез старик. Девка загадочно улыбнулась. — Что ещё за «который там»? Там сейчас нет никого. — Э! Не выкручивайся. Ну, хозяин, владелец этой усадьбы. Ты его дочка или любовница? — Ни то, ни другое, — рассмеялась искренним простодушным смехом. — Значит, всего лишь служанка? Она гордо нахмурилась. — Ещё что выдумал. Я тут сама себе хозяйка. Ожарский удивился. — Так это твой муж? Макрина снова рассмеялась протяжным, ласковым смехом. — Не угадал, ничья я не жена. — Но спишь с ним, да? Он хоть вроде и старый, но ярый. Трёх таких, как я, за пояс бы заткнул. А из глаз искры так и летят. Жох старый. На румяных устах Макрины играла неопределённая улыбка. Тронула его локтем: — Слишком ты любопытный. Нет, ложиться с ним не ложусь. Как же это? Я ведь сама от него... — замялась она, словно не умея подобрать подходящего выражения или не в силах объяснить ему всё надлежащим образом. Вдруг — видимо желая избежать дальнейших расспросов, она вырвалась из его слишком уж настойчивых объятий, вывернулась и пропала в комнатке. — Странная девушка. Он выпил пятый по счёту стаканчик водки и, удобно опёршись ногами о лавку, начал наклоняться назад вместе со стулом. Его охватила лёгкая мечтательность Тепло хорошо разогретой комнаты, усталость после долгого путешествия в метели и горячий напиток навеяли сонливость, разленивили. Возможно, он бы так и заснул, если бы не повторное появление старика. Хозяин принёс под мышкой две бутылки вина и, наполнив стаканы для гостя и для себя, пригубил, обращаясь к Ожарскому, громко причмокивая языком: — Превосходный маслач (1). Прошу, попробуйте, ясный пан. Старше меня. Ожарский машинально выпил. Почувствовал, как в голове словно завертелось. Старик смотрел на него похотливо, прищурившись. — Но ведь ясный пан совсем мало съел. А пригодилось бы на ночь. Инженер не понял. — На ночь? Что это значит? — Ничего, совсем ничего... — оживлённо проговорил тот. — Однако бёдрышки у вас, ясный пан, недурные! И ущипнул его за ляжку. Ожарский резко отодвинулся вместе со стулом назад, рефлекторно нащупывая в кармане револьвер, который всегда был при нём во время дальних экспедиций. Старик плотоядно моргнул глазами и произнёс приглушённым голосом: — Не надо вскакивать со стула, ясный пан, да и зачем? Обычная шутка, вот и всё. Я так только из большой к вам приязни. Ей-богу, очень вы мне по душе пришлись. У нас и так времени изрядно. И, как бы для того, чтобы его успокоить, отодвинулся назад и опёрся спиной о стену. Инженер остыл. Намеренно желая перевести разговор на другой, прямо противоположный путь, дерзко спросил: — Где ваша девка? Почему она скрывается за дверью? Вот, вместо этих глупых шуток, пришлите мне её сюда на ночь. Заплачу недурно. Хозяин, казалось, ничего не понял. — Простите, ясный пан, но у меня нет никакой девки, а там за дверью нет теперь никого. Ожарский, уже хорошо захмелев, пришёл в ярость. — Что ты мне, старый бугай, будешь мне плести бредни прямо в глаза? Где девка, которая только что сидела у меня тут, на коленях? Позови Макрину, а сам убирайся. Гигант не изменил спокойного положения под стеной, только лукаво улыбаясь, с интересом смотрел на разгневанного мужчину. — А, Макриной, Макриной сейчас нас зовут. И, уже не обращая внимания на раздражённого гостя, тяжёлым шагом вышел в соседнюю комнату. Ожарский бросился за ним, желая ворваться в каморку, но в ту же минуту увидел выходящую оттуда Макрину. Была в одной рубашке. Её золотисто-красные волосы рассыпались мерцающими струями по плечам, играя на свету медно-рыжими оттенками. В руках держала три корзины, наполненные свежим подошедшим хлебом. Поставив их на лавке у печки, выхватила из угла кочергу и начала выгребать из печи раскалённые угли. Склонившаяся вперёд, к чёрному отверстию, её фигура выгнулась крепкой, ядрёной дугой, подчёркивая хорошо развитые девичьи формы. Ожарским овладело исступление. Схватил её, полусогнувшуюся и, задрав рубашку, принялся покрывать раскрасневшееся от тепла тело пылкими поцелуями. Макрина, смеясь, не мешала ему. Выгребла тем временем из печи дотлевшие головешки, остаток жара небрежно раскидала по краям, после чего с помощью метёлки удалила из поддувала скопившийся там пепел. Однако страстные ласки гостя, похоже, слишком мешали ей в работе, так что, наконец высвободившись из горячих объятий, шутливо замахнулась на него совком. Ожарский на минуту отступил, дожидаясь, пока она закончит с хлебами. Наконец она вынула по очереди все хлебины из корзин и, посыпав ещё раз мукой, посадила их в печь. После этого сняла висевшую рядом на верёвке заслонку и закрыла ею печное отверстие. Инженер дрожал от нетерпения. Наконец, видя, что работа завершена, приблизился хищным шагом и, увлекая её к кровати, попытался содрать с неё рубашку. Однако девка противилась: — Не сейчас. Рано. Потом, через пару часов, к полуночи приду вынимать хлеб. Тогда меня получишь. Да пусти уже, пусти! Раз сказала, что приду, значит приду. Силой себя взять не дам. И, ловким кошачьим движением вывернувшись у него из рук, метнулась мимо печки, закрыла вверху вьюшку и исчезла в каморке. Попробовал проскользнуть за ней внутрь, но быстро запертая изнутри дверь не пустила его. — Шельма! — прошипел он сквозь зубы, тяжело дыша. — Но в полночь так легко не выкрутишься. Придётся придти за хлебом! Не думаю, что оставишь его в печи на всю ночь. Немного успокоенный этой очевидностью, начал раздеваться. Понимая, что не заснёт, предпочёл ожидать в кровати. Погасил лампу и улёгся. Постель была удобной выше всяких ожиданий. Вытянулся с наслаждением на мягкой постели, подложил руки под голову и погрузился в то особое состояние перед сном, когда мозг, уставший от дневных трудов, то ли спит, то ли грезит — словно лодка, вверенная волнам гребцом, который утомлённо опустил руки. На дворе гудел ветер, хлестала по окнам снежная вьюга, издалека, от лесов и полей долетали заглушаемые вихрями завывания волков. А здесь было тепло. Полную темноту в комнате освещал лишь слабый жар догоравших углей, которые Макрина оставила по краям печи; сквозь щели между заслонкой и краями отверстия просвечивали рубиновые глаза золы, приковывая взгляд... Инженер всматривался в угасающую красноту и дремал. Время тянулось ужасно медленно. Он то и дело приоткрывал отяжелевшие веки и, побеждая сонливость, поглядывал на бледные огоньки в печи. В мыслях беспорядочно сменялись фигуры похотливого старика и Макрины, повинуясь закону физического сродства сливаясь в какое-то странное единство, в какой-то химерический сплав, создавшийся на фоне их обоюдной сладострастности; они беспорядочно свивались в очевидном, хотя и необоснованном сочетании их слов, странных фраз, попеременно высказываемых ими; выдвигались из скрытых логовищ ранее уже возникавшие вопросы, требовавшие теперь неумелых объяснений. Всё это лениво бродило в голове, цепляясь по дороге одно за другое, беспорядочно толкалось, сонливо и смешно… Какая-то громадная внутренняя духота захватила мозг, воцарилась в горле, груди, какой-то мутящий кошмар прокрадывался тихонько, незаметно, неотвратимо. Рефлекторно протянувшаяся рука попыталась сдержать врага, но скованно опустилась обратно. Наступила тьма апатии… Где-то среди ночи Ожарский словно очнулся. Лениво протёр глаза, поднял тяжёлую голову и начал прислушиваться. Ему показалось, что он слышит шорох около печи. Действительно, через мгновение до него донеслось отчётливое шуршание, будто в дымоходе осыпалась сажа. Он напряг зрение, но абсолютная темнота не позволяла выяснить причину. Затем сквозь замёрзшие стёкла внутрь ворвалась полоска лунного сияния и, перерезав ясной полосой середину комнаты, прилегла зелёным пятном под печкой. Инженер инстинктивно поднял глаза вверх, в направлении печи и, изумлённый, увидел пару голых жилистых икр, свисающих из отверстия колпака над кухонной плитой. Ожарский, не меняя положения, ждал, затаив дыхание. Между тем медленно, под непрекращавшийся шорох осыпающейся сажи из трубы по очереди высунулись сжатые голени, широкие жилистые бёдра, женское лоно, живот с мощными, широкими линиями и, наконец, одним прыжком вся фигура вынырнула из отверстия и опустилась на пол. В паре шагов перед Ожарским в отблесках лунного сияния стояла громадная, чудовищная баба... Была совершенно голая с распущенными седыми патлами, которые спадали ей ниже плеч. Хотя из-за цвета волос она походила на старуху, тело её сохранило удивительную ядрёность и гибкость. Инженер, как прикованный, блуждал глазами по этим крепким, налитым, выступающим, как у девушки, грудям, по сильным и плотным бёдрам, по упругим ляжкам. Ведьма, точно желая, чтобы он получше её разглядел, долго стояла в струящемся лунном свете без движения. Через некоторое время, не говоря ни слова, подошла на пару шагов к кровати и задержалась в середине комнаты. Теперь он мог подробно рассмотреть её лицо, до сих пор скрытое полумраком ночи. Встретился с пламенным взглядом больших чёрных глаз, странно светившихся в окружении сморщенных век. Но больше всего его изумило выражение лица. Это старое лицо, перепаханное сетью складок и углублений, словно двоилось. Ожарский интуитивно почувствовал, что эта физиогномия (2) ему откуда-то знакома, но сейчас выпала из памяти. Внезапно, осознав, где он сейчас лежит, Ожарский разгадал замысловатую загадку: чаровница смотрела на него двойным лицом — хозяина и Макрины. Отвратительные бородавки, разбросанные по всей её коже, ястребиный нос, демонические глаза и возраст принадлежали похотливому старику; пол же её, напротив, бесспорно женский, белый шрам в половину лба через бровь и характерная родинка на груди выдавали Макрину. Ошеломлённый своим открытием, он не сводил глаз с магнетизирующих очей ведьмы. Тем времена она подошла к самой кровати и одной ногой встала на её край, а большим пальцем другой провела ему по губам. Произошло это так неожиданно, что у него даже не было времени, чтобы уклониться из-под этой тяжёлой, огромной стопы. Его охватило чувство странного страха. В груди, придавленной тяжестью, колотилось беспокойное сердце, уста, прижатые пальцем бабищи, не могли издать ни единого возгласа. Так прошла в молчании долгая минута. Мегера медленно, не меняя положения ног, отодвинула одеяло и начала стаскивать с него бельё. Ожарский поначалу пытался защищаться, но ощущая на себе её давление и сковывающий волю жар похотливых глаз, сдался с каким-то ужасающим наслаждением. Ведьма, заметив произошедшую с ним перемену, убрала ногу, давившую ему на губы и, усевшись на кровать, начала дико, разнузданно ласкать его. За несколько минут овладела им полностью: он дрожал от вожделения. Распутное исступление, животное, ненасытное, первобытное всколыхнуло их тела и сплело в титанических объятиях. Похотливая самка скользнула под него и покорно, как юная девушка, благоговейным движением прижалась к члену, направив его в себя. Ожарский удовлетворил её. Тогда показалось, что она ошалела. Охватила его нервными руками за талию, оплела поясницу и бёдра мускулистыми ногами и начала сжимать в чудовищных объятиях. Он почувствовал боль в крестце и в груди: — Пусти! Задушишь! Ужасное давление не ослабло. Казалось, она раздавит ему рёбра, сокрушит грудную клетку. В полусознании, свободной левой рукой он схватил со стола сверкающий нож, сунул ей под мышку и вонзил… Адский двойной крик разорвал ночную тишину: дикий звериный рык мужчины — и острый, пронзительный стон женщины. А потом молчание, абсолютное молчание... Он почувствовал облегчение, змеиные объятия ночницы (3) ослабли, отпустили; вдоль тела словно скользнула гладкая толстая змея и поспешно сползла на землю. Он ничего не видел, потому что луна скрылась за облаком. Только голова была ужасно тяжёлой, в висках громко бился пульс... Он резко сорвался с постели и лихорадочно принялся искать спички. Нашёл, чиркнул, зажёг сразу пучок. Тусклый свет озарил избу: никого не было. Склонился над кроватью. Постель была вся измазана в саже, полная следов тел, которые по ней катались; на подушке несколько больших пятен крови. Тогда он заметил, что в левой руке судорожно сжимает нож, окровавленный по рукоять. Его охватила тошнота и головокружение. Спотыкаясь, подбежал к окну и отворил; вниз повеяло ворвавшимся морозным ветерком зимнего утра и в лицо ему ударило свежестью — вверх из избы узким столбом выходил убийственный газ… Отрезвев, он припомнил крик. Не отдавая себе отчёта, полуодетый, бросился с лампой в руке в каморку. Остановился на пороге, заглянул вглубь и ужаснулся. На полу, на убогом топчане лежали два нагих трупа: огромного старика и Макрины — густо залитые кровью. У обоих была одна и та же смертельная рана возле левой подмышки над сердцем... ********* Czad, 1919 г. Перевод В. Спринский, апрель 2015, исправлен февраль-март 2021 ********* Примечания 1. Маслач — ликёрное токайское вино из чистого изюма. 2. Черты лица. 3. Ночницы — ночные духи женского пола, враждебные людям.
|
|
|