Действие «Трона из костей» Брайана МакНафтона, сборника едких эпических рассказов ужасов, удостоенного премии World Fantasy Award, разворачивается в мире декадентских городов, таких как Кроталорн (с некрополем на Холме Грезящих), Ситифора (родина любителей рыбной эротики) и Фандрагорд (обитель зла), где аристократы, учёные, культисты, поэты, проститутки, варвары, некроманты, нежить, вурдалаки и им подобные стремятся к любви, искусству, жизни и смерти. Рассказы выглядят как сплав Кларка Эштона Смита, Г. Ф. Лавкрафта, Роберта И. Говарда, Джека Вэнса и Танит Ли, пронизанные голосом и видением МакНафтона.
При всей макабричности произведений МакНафтона, изобилующих сексом и насилием, они ещё и забавны, восхищая человеческой комедией, особенно драматической иронией (например, когда толпа думает, что спасает ребёнка от упыря), а также удачно подобранными фразами или пикантными словами («Очевидно, из-за этого он пропустил пожар, резню или какое-то другое популярное развлечение, потому что когда он вечером вышел наружу, улица перед его домом кишела сплетниками»). Его истории нравственны, потому что антигерои в них удостаиваются соответствующей их деяниям участи, и честны, ибо его человеческие персонажи сталкиваются с горькой правдой, как, например, когда упырь слышит от поедаемого трупа: «Я познал жизнь, любовь и счастье. Теперь я познаю покой. Сможешь ли ты когда-нибудь сказать так же?»
Богатый стиль МакНафтона варьируется от романтической красоты («Её волосы были цвета дождя, когда светит солнце») до жуткого ужаса («Ткань реального мира разошлась так же легко, как саван старого покойника, сбросив его в неведомую бездну, и он закричал, как падающий, когда выбрался из вонючей кучи на своей кровати»). Он создаёт выразительные имена (Вомикрон, Астериэль и Крондард), приводит цитаты («боги любят дарить бесполезные дары»), подбирает сравнения («его неуправляемый разум, как щенок, бросился к этой грязи») и яркие описания («За дворцом Вендренов целая треть неба была охвачена электрическим катаклизмом. Огненные драконы извивались среди трёх облачных континентов, проносились над ними, взрывались позади них. До него не долетало ни звука грома, и обезображенная луна дремала над головой, а ветерок сновал туда-сюда в робком замешательстве»).
Аннотированный список рассказов, составляющих сборник:
Эта история о резчике по дереву, любящем деревья, свободолюбивой дочери аристократа, аморальном чародее-ботанике и жестоком религиозном культе, ужасающая и трогательная.
2. ТРОН ИЗ КОСТЕЙ. Повесть в рассказах
«Я хочу быть упырём. А ты нет?»
В шести связанных между собой рассказах этой повести рассказывается обо всём, что вы всегда хотели знать об упырях (но боялись спросить). Как и его нежить, вурдалаки МакНафтона гиперболизируют человеческие качества: под нашей человеческой оболочкой скрывается упырь.
I. Рассказ лорда Глифтарда
«В детстве мне запрещали собирать сувениры с кладбища».
В этой истории есть всё: каннибализм, изнасилования, некрофилия, межвидовой секс, подробно описанное насилие (от нанесения увечий до расчленения), а также остроумная кульминация и развязка.
II. Развратник Апофегм
«Он бы изнасиловал упыря, который попытался бы съесть его труп».
Художник, создающий драматические шедевры на тему изнасилований и пыток, наконец-то может проверить популярный афоризм в ироничной, уместной манере.
III. Дитя упыря
«Её волосы были более жёлтыми, чем её глаза, а глаза более синими, чем её рудиментарные губы».
Обжория, упырица, души не чает в своём ребёнке, в то время как Царь Гулей замышляет избавиться от него. История полна перемен точек зрения, различных трюков (с пробуждением женщины), драматической иронии (привередливый поэт-порнограф, нашедший любовь), забавных штрихов (ребёнок предпочитающий печень клубнике) и острых моментов (Обжория, поклоняющаяся солнцу).
IV. Рассказ учёного
«Я начал сомневаться в разумности этого приключения».
Невероятный кэмпбелловский герой этой страшной комедии — «старый, толстый и неряшливый» доктор Порфат, профессор упырелогии, который переживает невероятные приключения с участием слабоумного принца, жуткой леди, некроманта с его подопечным, говорящего черепа и порнографического манускрипта.
V. Как Зара заблудилась на кладбище
«Это не моя мать! — вскричал он. — Это женщина!»
Воссоединение юного полуупыря-получеловека со своей «матерью»; откровения о поэте-порнографе Халцедоре; напоминание о том, что нужно быть осторожным, чтобы то, что ты потребляешь, не поглотило тебя самого; роман между воскрешённой шлюхой и пропавшим учёным.
VI. Рассказ о братьях и сёстрах Заксуин
«И уж точно я не был упырём».
Непристойная комедия нравов превращается в трагедию идентичности, когда прекрасная леди обращается к доктору Порфату, чтобы спасти своего невыносимого брата от превращения в упыря.
3. Червь Вендрен
«Я торгую самым мерзким из товаров — правдой».
Публика, которая путает рассказчиков от первого лица с авторами, считает, что «нежный и всепрощающий» автор хоррор-фэнтези убил свою жену (дважды!) и зачал сына от трупа. (МакНафтон часто выписывает художников и писателей как сардонические автопортреты) Комедия превращается в ужас, когда автор узнаёт о семейном черве.
4. Мерифиллия
«В присутствии чуда... злоба была невозможна».
Упырица жаждет испытать человеческую любовь, которую её возлюбленный-упырь, похоже, не в состоянии ей обеспечить, что приводит к удивительному финалу, напоминающему «Дары волхвов» О`Генри.
5. Воссоединение в Цефалуне
«Смерть не даёт иммунитета от солнечных ожогов».
В этой болезненно-уморительной романтической комедии рассказывается о том, как пути некроманта-некрофила, гладиатора-поэта и невинной новобрачной пересекаются у врат между мирами живых и мёртвых. Развязка великолепна.
6. Искусство Тифитсорна Глокка
«Я научу вас не марать розовым моё Искусство, вы, говнари!»
В Ситифоре непросто устроить переполох, но у главного героя это получается, причём даже не в результате якобы убийства своего отца-рыботорговца при помощи отравленной икры, а потому что он с излишним авангардным рвением занимается искусством украшения собственного тела.
7. Учёный из Ситифоры
«Гиганты были свиньями, как и все люди, только в ещё большей степени».
Скептически настроенный антиквар, грабитель могил, жадный до «монет, которые традиционно кладут на глаза покойникам», получает заслуженное откровение.
8. Вендриэль и Вендриэла
«Лорд Вендриэль спустился в склеп, чтобы в свойственной этому нечестивцу манере попрощаться со своей любимой матерью».
Чтобы создать жену, «которая была бы одновременно неподкупной и некритичной», Вендриэль Добрый использует свою некромантию, лишая прекрасных людей, шедевры искусства и чудесный весенний день их самых лучших черт. Кульминация — слизистая и приятственная.
9. Чародей-ретроград
«Вендриэль Добрый полагал, что он уже всё слышал».
Наложница, читающая сказки, неграмотный похититель детей и измученный король-некромант отправляются на встречу с чародеем-архимагом, бессмертным затворником и пожирателем душ.
10. Возвращение Лирона Волкодава.
«В последнее время всё совсем не так, как кажется».
Стареющий наёмник, чем-то похожий на Конана, и философ-любитель в бегах сталкиваются с мстительной девушкой-аристократкой, жутким трактиром, сардоничным лордом, восторженным кабанчиком, «филантропическим» королём-некромантом и мёртвым поэтом-сновидцем.
насыщенные, фантасмагорические, жуткие как смертный грех
Впервые я услышал или увидел Брайана МакНафтона, когда Рик Хаутала обратился к нему так, словно он был призраком, вернувшимся к жизни.
Это произошло в одной из компьютерных сетей, где собираются авторы фильмов ужасов. Человек, контролировавший гейт, оставил записку, что он впускает Брайана, и Рик Хаутала написал: «Сукин сын! Это Брайан МакНафтон!» Я довольно хорошо знаю Рика, и когда он печатал это, мог только представить, как у него округлились глаза и отвисла челюсть, и мне стало интересно, кто же такой, чёрт возьми, этот Брайан МакНафтон.
Поэтому я немного поспрашивал окружающих. Лишь матёрые олды — люди, которые писали и читали ужастики ещё до последнего крупного всплеска литературы хоррора, — что-то слышали о нём.
Это отразилось не столько на самом Брайане, сколько на природе рынка литературы ужасов. В хоррор-бизнесе регулярно случаются приливы и отливы, причём радикальные; прилив бывает настолько сильным, что большинство авторов хорроров оказываются не у дел, а значит, о них забывают.
Мысленный эксперимент для знающих читателей: скажите без обиняков, сколько вы можете вспомнить известных авторов книг ужасов, которые были написаны в 1965 году?
Позвольте мне заверить вас: в 1965 году в продаже была коммерческая литература ужасов. Существовали авторы, которые писали эти произведения, имелись читатели, читавшие их; здесь мы живём не в контексте, который уже расцвёл пышным цветом из-под пера Стивена Кинга.
Я могу назвать двух, и очень быстро: Сарбан и Роберт Блох.
Сравните это, скажем, с научной фантастикой: сколько второстепенных писателей-фантастов вы можете вспомнить, которые были опубликованы в 1965 году?
Я мог бы назвать дюжину, не особо напрягаясь. (Но воздержусь: большинство из них всё ещё с нами, всё ещё работают, и они бы побили меня за то, что я назвал их второстепенными писателями-фантастами 1960-х годов.) Более того, нетрудно вспомнить известных писателей-фантастов тридцатых, даже двадцатых годов.
Бизнес ужасов пожирает авторов заживо.
По Брайану сильно ударил разгул жанра хоррор в начале восьмидесятых. И почти в самом конце он опустил руки и ушёл работать на сталелитейный завод в Нью-Джерси, или в типографию в Мэне, или на обувную фабрику в Род-Айленде — в какое-то унылое место, мне неприятно вспоминать, в какое именно.
Страшно подумать, сколько времени прошло, прежде чем он снова начал писать. Два года? Три? Самое большее пять. А потом он где-то нашёл подержанную пишущую машинку и начал писать — почти против своей воли.
Вы держите в руках сборник рассказов, который заставил Брайана МакНафтона вернуться к работе. Это насыщенные, увлекательные тексты — жуткие, тревожные и фантасмагорические. Они будут предъявлять к вам те же требования, что и к Брайану: требовать, принуждать и наполнять вас невероятным удивлением. Когда вы прочтёте их, вам захочется большего.
* * * *
Это не совсем страшные истории, но и не совсем невинные в плане ужаса.
Эти истории происходят в другом мире... хм-м-м. Представьте, каким был бы «Властелин колец» Толкина, если бы автор попытался рассказать эту историю с точки зрения сторонника человеческих обитателей.
Книга, которую вы держите в руках, представляет собой нечто особенное.
Когда я сказал об этом Брайану, он не согласился со мной. «Толкин и его последователи, — сказал он, — никогда не были мне по душе... мой мир, безусловно, не уникален в своей мрачности, он не темнее, чем мир Роберта И. Говарда или любого из созданных Танит Ли. По сравнению с «Зотикой» Кларка Эштона Смита, это, конечно, постоянный карнавал в Рио. Возможно, моя память подводит меня из-за огромного промежутка времени, который прошёл с тех пор, как я прочитал эту вещь, но я думаю, что действие «Червя Уробороса» Э. Р. Эддисона происходило в довольно жуткой обстановке. А потом ещё есть «Ночная Земля» Уильяма Хоупа Ходжсона или Страна грёз Г. Ф. Лавкрафта из «Сомнабулического поиска неведомого Кадата».
И, конечно, в этом он прав. Но все эти вещи, о которых он говорит, происходят из широкого и толстого корня традиционного литературного фэнтези — корня, который в наши дни проявляется в основном в виде фантастики ужасов. Современное коммерческое фэнтези, там, где оно вообще вырастает из традиционных литературных форм, произрастает почти исключительно из творчества Толкина. То, что Брайан сделал здесь, — это нечто очень интересное: он привил этот богатый, фантасмагорический, традиционный и мрачный материал к монохроматическому основанию современного жанра.
Не следует заблуждаться на этот счёт: несмотря на отрицание Брайана, творчество Толкина и его последователей явно обогащает его фантазию. Это современное фэнтези, тот его вид, который привлекает широкую нынешнюю аудиторию — потому что Брайан, каким бы ни было его литературное влияние, находится в таком же плену своего контекста, как и любой из нас.
Это восхитительно. Это очаровательно. Нам с вами очень повезло, что у нас есть эта книга для прочтения. То, что заставило Брайана ввернуться к оставленному, казалось бы, навсегда занятию — действительно оказалось очень важным.
* * * *
И это возвращает нас к жизни Брайана и делу всей его жизни.
Когда я закончил читать рукопись этого сборника, то спросил Брайана, где можно найти экземпляры его старых книг.
Он отмахнулся от меня.
В письме, присланном несколько недель назад, он написал, что в семидесятые годы писал книги, в названиях которых фигурировал Сатана. Сейчас он занимается чем-то совсем другим, и эта работа не имеет особого значения.
Я сказал, что это враньё.
Но спорить с ним было бесполезно, он больше ничего мне не рассказывал.
Он так же скромен в своей биографии. За те пять лет, что я его знаю, мне то и дело приходилось слышать, как Брайан упоминал старых фанатов хорроров, в чьей юношеской компании он публиковался в фэнзинах, но когда я прямо спросил его о участии в фэн-движении, он ответил очень скромно. «Ничто в моей биографии не кажется ужасно важным или интересным, — сказал он, — за исключением литературных влияний, упомянутых выше. Смит, с творчеством которого я познакомился лет в двенадцать, оказал на меня самое сильное влияние, которое, я, надеюсь, перерос — конечно, как прямое влияние, а не как мой вкус к его творчеству, который всё ещё силён, — и впитал в себя. Но я родился в Ред-Бэнке, штат Нью-Джерси, в 1935 году, учился там в школе и в Гарварде, который бросил года через два. В то время я думал о себе как о поэте, но мои амбиции так и не зашли слишком далеко, и вместо этого я стал газетчиком. — Он сардонически улыбнулся. Газета (The Newark Evening News), выходившая в начале семидесятых, дала мне образование в области политики и других областях человеческой порочности, которое я с тех пор с выгодой использовал в художественной литературе, и решил зарабатывать себе на жизнь как писатель-фантаст. Большая часть написанного, в основном для мужских журналов и под разными псевдонимами, а также под моим собственным именем, довольно предосудительна и в памяти не задерживается. Я думаю, что даже все те романы с Сатаной в названии, которые я написал в 70-х и начале 80-х, лучше забыть».
Насколько я могу судить, эти книги были опубликованы, но их невозможно найти, они полностью затерялись во времени. Мне хотелось бы увидеть эти книги. Подозреваю, что все мы стали бы богаче, если б смогли их найти.
Алан Роджерс
Послесловие
Когда я прочитал «Мерифиллию» Брайана МакНафтона в «Наследии Лавкрафта», для меня это было как глоток свежего воздуха, ибо что это был не просто один из двух или трёх прекрасных рассказов в тусклой антологии, но, пожалуй, единственный рассказ в книге, который отличался подлинной оригинальностью. В кои-то веки это не был самопровозглашённый «ученик» Лавкрафта, отдающий сомнительную дань уважения, просто написав недоделанную версию одного из рассказов своего учителя. Перечитывая эту историю в упомянутом томе, соседствующую с вещами других авторов (многие из которых до сих пор являются прекрасными образцами литературы ужасов), я начинаю задаваться вопросом, задумывалась ли «Мерифиллия» вообще как «стилизация под Лавкрафта» или какая-либо другая стилизация. Ибо Брайан МакНафтон, похоже, овладел одним из самых сложных литературных искусств: использовать классику в своей области, не теряя при этом собственного голоса.
Подобно немногим современным писателям в нашей стране, МакНафтон глубоко погрузился в литературу хоррора и впитал в себя прочитанное. Можно сказать, что здесь можно найти отголоски Лавкрафта, Кларка Эштона Смита, лорда Дансени, Роберта Э. Говарда и, возможно, других авторов, повлиявших на его творчество — но это вовсе не значит, что он каким-либо образом зависит от них; скорее, они, по-видимому, просто давали ему наводящие на размышления подсказки о том, как высказать то, что должен сказать он сам.
Возможно, Кларк Эштон Смит с его восхитительным сочетанием болезненности и юмора и умением пользоваться выразительными способностями языка оказал главное влияние на МакНафтона; но позвольте мне прямо сказать, что, по моему скромному мнению, МакНафтон — лучший прозаик, чем Смит. Истинное величие Смита в том, что он поэт. Он один из величайших поэтов нашего прискорбного века, и был бы признан таковым, если б современные поэты не страдали своего рода коллективным помешательством и не решили, что плохая проза превосходит поэзию. Но то, что было сказано о художественной прозе Смита, несомненно, напоминает о главных качествах МакНафтона. Вспомните слова Рэя Брэдбери: «Сделайте один шаг через порог его рассказов, и вы погрузитесь в цвет, звук, вкус, запах и текстуру — в язык». Или не по годам мудрого Дональда Уондри, который в подростковом возрасте написал эссе «Император грёз» (Overland Monthly, декабрь 1926), которое до сих пор остаётся одним из лучших произведений о творчестве Смита. Уондри, разумеется, писал о его поэзии, поскольку в то время Смит ещё не начал активно писать художественную литературу; но его слова странным образом предвосхищают художественные произведения, как Смита, так и МакНафтона:
«Он создал целые миры по своему усмотрению и наполнил их творениями своей фантазии. И их красота, таким образом, пересекла границу между смертным и бессмертным и стала красотой странных звёзд и далёких земель, драгоценных камней, кипарисов и лун, пылающих солнц и комет, мраморных дворцов, легендарных царств и чудес, богов, демонов и колдовства».
Мир, который МакНафтон создал в этой книге, — это мир упырей; и кто знает, может быть, «Трон из костей» станет стандартным учебником по уходу за гулями и их кормлением, точно так же, как «Дракула» стал таковым в отношении вампиров? Гуль вошёл в западную литературу главным образом через арабскую экстраваганцу Уильяма Бекфорда «Ватек» (1786); кроме того был ещё его учёный помощник Сэмюэль Хенли, который помимо того, что украл французский оригинал Бекфорда и тайком напечатал английскую версию за год до выхода французского издания, написал для «Ватека» высокоучёные заметки, которыми пользовался Г. Ф. Лавкрафт, когда сам писал о гулях в «Гончей» и других рассказах. Вот что пишет Хенли о гулях:
«Гуль или гхоул в переводе с арабского означает любой внушающий ужас объект, который лишает людей возможности пользоваться своими чувствами; в дальнейшем это слово стало синонимом того вида монстров, которые предположительно преследовали их в лесах, на кладбищах и в других уединённых местах. Считается, что они не только разрывают на куски живых, но и выкапывают и пожирают мёртвых».
Из этого ядра и из разработок Бирса, Лавкрафта, Смита и других, МакНафтон создал целую омерзительную вселенную, безусловно, полную опасностей и ужаса, но при этом такую, в которой мы, возможно, мечтали бы жить, в отличие от нашей прозаической сферы, где единственными упырями являются жалкие экземпляры типа Джеффри Дамера*.
* Американский серийный убийца, каннибал, некрофил и насильник, действовавший в 1987-1991 гг.
Но для создания своих концепций МакНафтон опирался не только на шедевры ужасов. Поле его вдохновения было куда шире. Читая эту книгу, я с удивлением отметил, как легко мог представить себя в античном мире — возможно, в тех долгих сумерках Римской империи, когда у ворот стояли варвары, чей извращённый упадок так прекрасно отражён в «Сатириконе» Петрония. О влиянии греко-римской античности на МакНафтона можно было бы написать интересное эссе. Когда мы читаем о его «фоморианских гвардейцах», как можно не вспомнить преторианскую гвардию, ту когорту, которая начиналась как часть штаба римских полководцев во времена Республики, но позже стала личной армией императора и причинила много вреда более поздней империи? Когда мы встречаем имя Акиллеуса Кровожадного, многие ли задумаются, что Акиллеус — это не что иное, как буквальная транскрипция с греческого имени героя «Илиады», которого большинство из нас знает под именем Ахиллес? И, возможно, нужно быть знатоком классики, чтобы не растеряться от того, как МакНафтон небрежно использует такие непонятные слова, как «пситтацинские вздорности» (psittacine nugacities) — очаровательный греко-латинский гибрид из psittakos, parrot, и nugae, trivialities*.
* Тут Джоши, возможно, перемудрил сам себя – слово nugacity, хоть и устарелое, но вполне самостоятельное, выводить его этимологию из тоже устарелого nugae (мелочи), склеивая с «тривиальностью» нет нужды. На русский в итоге это можно перевести как «вздорности больного попугая» (Прим. пер.).
В самом деле, следовало бы написать эссе об общем влиянии классицизма на авторов вирда. К примеру, лорд Дансени, который, рассказывая о своих неудачных попытках выучить греческий и о возможном влиянии этого опыта на создание его фантастических миров, писал, что «это вызвало у меня странную тоску по могущественным знаниям греков, которые виделись мне мельком, подобно ребёнку, что видит чудесные цветы сквозь закрытые ворота сада; и возможно, именно исчезновение греческих богов из моих видений после окончания Итона, в конце концов, побудило меня удовлетворить эту страстную жажду, создав собственных богов...»
Лавкрафт гораздо лучше разбирался в древней литературе, чем Дансени (хотя тоже был довольно слаб в греческом, о чём свидетельствует его совершенно неудачный перевод слова «Некрономикон»), но он также утверждал, что сам почерпнул свою мифологическую схему — то, что мы сейчас называем «Мифосом Ктулху» — главным образом из рассказов Дансени. Другими словами, он тоже почувствовал, что пантеон богов Дансени в Пегане опирался на классический миф, и его собственный цикл мифов делал бы то же самое. Знание Кларком Эштоном Смитом классики — не говоря уже о его знании таких поэтов, на которых оказала влияние классика, как Шелли, Китс и Суинберн — видно на каждой странице его художественных произведений и поэзии. Я не сомневаюсь, что МакНафтон также обладает собственной долей классических знаний, полученных как непосредственно от древних авторов, так и от их современных последователей.
А ещё имена, придуманные МакНафтоном. Они удивительны, ибо какими бы странными ни были многие из них, все они кажутся удивительно подходящими для вселенной, которую он создал. Лавкрафт заметил о Дансени: «Его система оригинальных личных имён и географических названий с корнями, взятыми из классических, восточных и других источников, является чудом разносторонней изобретательности и поэтической проницательности»; и я не могу придумать лучшего описания для терминологии МакНафтона. Сифифор, Халцедор, Паридолия, Зефрин Фрейн, лорд Нефриниэль из Омфилиота — эти имена кажутся не столько выдуманными, сколько найденными в каком-то отдалённом уголке коллективного воображения, доступ к которому имел только МакНафтон. Они не являются продуктами каприза, но логически сформированы на основе языка, столь же строго подчиняющегося правилам грамматики и синтаксиса, как и сами классические языки.
Но за внешним блеском работ МакНафтона — сдержанной экзотичностью его языка, многочисленными отсылками к выдающимся предшественникам в этой области, яркой смесью секса, сатиры и болезненности скрываются непрекращающиеся размышления на самую неисчерпаемую тему человеческого воображения: смерть и та «неоткрытая страна», которая может находиться за её пределами.
И именно здесь МакНафтон обращается к извечному классику нашей области, Эдгару По, который знал о смерти больше, чем ему или кому-либо другому следовало знать о ней:
Свет гаснет — гаснет — погас!
И всё покрывается тьмой,
И с громом завеса точас
Опустилась — покров гробовой…
И, вставая, смятенно изрек
Бледнеющих ангелов рой,
Что трагедия шла — «Человек»,
В ней же Червь-победитель герой*.
Именно этот Червь — истинный герой «Трона из костей».
С. Т. Джоши
_______________________
* Эдгар По "Червь-Победитель". Перевод В. Рогова.
Также неоконченный брошенный перевод первого рассказа Рингард и Дендра Fra Giovannesi и Анастасии Шамрай, ссылка чтоб не потерялось
Внезапно заработала голова в плане перевода стихов, поэтому на радостях быстро закончил отложенную чуть меньше года назад Чёрную книгу. Она большая, поэтому прикрепленным файлом. Там наверняка ещё найдётся что вычитать в плане корректуры, но главное дело завершено. Заодно добавил к ней дополнения, которые не вошли в основную ЧК. Теперь записные книжки Смита можно считать переведёнными полностью.
Огромная благодарность Марку Калласу, Дмитрию Квашнину и Корнею Соколовскому за перевод стихотворений, что позволило наконец завершить этот труд.
И немного хулиганства от автора. Интересно, что послужило причиной написания этого стишка?
Но русские по-прежнему рулят по всей барранке*
И человек там никогда не будет одинок —
Советские агенты проверят все карманы
И в жопу до упора засунут перископ.
(ок. 1954-1961)
________________
* Местность, изрезанная каньонами и оврагами в Латинской Америке и на юго-западе США.
Возвращаться домой из первого класса миссис Гриффит в единой начальной школе Оберна всегда было приключением. Сначала следовал крутой спуск в Амфитеатр Купера (интересно, кто-нибудь ещё помнит это название?). Поросшие дубами холмы с толстым слоем сухих листьев, соскальзывавшим под ногой вниз, что делало подъём вдвое труднее. Нужно было миновать понизу странный мост и платформу, которая выглядела так, будто ей никогда не пользовались (уж не водились ли под этим мостом тролли?). В самый солнечный полдень это глубокое ущелье оставалось мрачным, а затем, будто лик горы Маттерхорн, появлялась Центральная улица, сразу за оливковой рощей у таинственного замка — средней школы Плейсера. Потом нужно было спускаться туда по склону, до лестницы в стене WPA*, ведущей к старому дому, в задней части которого мой четырёхполосый** папа, мама и я снимали маленькую квартиру. Вся дорога была заасфальтирована, кроме сотни ярдов у густо заросшего участка, куда отважно заходили здоровенные третьеклассники и четвероклассники, но для меня остававшегося заповедным лесом. Как-то раз, когда я ступил на эту ухабистую грунтовку, меня охватило тревожное предчувствие. Казалось, тут присутствовал кто-то ещё. Мою шею защекотало, словно пёрышком и ощущения говорили, что всё могло быть именно так. Посмею ли я оглянуться назад? Нет, лучше не надо. Я пошёл быстрее, предчувствие превратилось в страх и, пройдя половину пути до самой тёмной части леса, я оглянулся через плечо; и там, прямо ко мне, с огромной скоростью шагала высокая костлявая фигура, каких я ещё не видел. Моё внимание привлекли башмаки: крепко зашнурованные до колен ботинки лесоруба. Их огромные подошвы и пятки двигались в ритме, который в 1943 был похож на гусиный шаг из кинохроники. Брюки и рубашка цвета хаки, чёрный пояс, тужурка, будто выкрашенная умброй, грозные усы, пронзительный взгляд, и над всем этим чёрный берет; руки, сжимающие большой пакет (кто или что было там?). Страх превратился в ужас, и я побежал так быстро, как только могли мои пятилетние ноги. Увы, это оказалось без толку — он всё приближался и приближался, просто шагая, хотя я бежал! Так же внезапно, как я его увидел, он настиг меня, затем обогнал и унёс мой страх с собой. Я остановился и удивлённо смотрел, пока он поднимался из низины, пересекающей Главную улицу и пропал из виду с такой быстротой, какую я никогда не видал. Вот так я впервые встретил поэта Кларка Эштона Смита.
*) Управление промышленно-строительными работами общественного назначения (Works Progress Administration, WPA) — независимое федеральное агентство, занимающееся возведением общественных зданий, прокладкой автодорог, строительством стадионов, дамб, аэродромов и т. п.
**) Американизм: капитан I ранга, по числу полосок на погонах
За несколько последующих лет я иногда наблюдал это явление, чаще всего взбирающееся на крутой склон из старого города по Фолсомскому шоссе (если подумать, это странно — я никогда не видел, чтобы он спускался). В этих случаях он всегда нёс пакет из обёрточной бумаги (то были допластиковые времена) с неизменно высовывающимся оттуда горлышком бутылки. Когда наши взгляды встречались, казалось, он пытался криво улыбнуться, но дело доходило лишь до искривления правой стороны рта и еле заметного поднимания и подёргивания усов — он знал!
В 1946 война закончилась и моего папу перевели в Пресидио, в Сан-Франциско, но, поскорее оставив эту чудесную горную деревушку, мы купили маленький дом (второй слева) в небольшой застройке, которая удлиняла Главную улицу в левую сторону от того места, где она заканчивалась прежде, на расстояние небольшой пробежки, сразу же за домом Этель Хейпл. Там, где Главная улица пересекалась с дорогой в старый город, ради духовного возрождения построили новую шумную церковь Назарянина , которая много недель подряд допоздна не давала заснуть всему району. В конце концов они успокоились и стали почти такими же почтенными, как мы, методисты, обитающие в старейшей городской церкви. Этель навсегда осталась приверженцем той церкви, а её молодёжное движение учиняло то, что в то время было единственными инсценированными постановками в городе — кроме фарсов и выездных представлений, проходящих в старом оперном театре, ныне ставшим трёхполосным боулинг-клубом. Там выступали Лола Монтес и Джон Филип Суза. Как жаль, что я так и не увидел их! В этом старом здании ещё оставались места в ложе и бархатные драпировки, когда я ходил вместе с папой на турниры по боулингу. В пять лет я взялся за скрипку и скоро понял, что «Орки» из 7 и 8 классов терпеть не могли подобных телячьих нежностей. Тем не менее, я выдержал и гордился тем, что стал лучшим учеником, хотя самая красивая девочка в классе (папа которой преподавал в школе!) частенько меня немного поколачивала. В конце концов я закончил 8 класс (избегнув превращения в Орка) церемонией, проведённой в том самом амфитеатре. Возможно, это было последнее такое мероприятие, проведённое там. Нашим оратором был офицер из Армии спасения — «O quae mutatio rerum»*.
*) Первая строка студенческой песни первой половины XIX века. Примерно переводится, как: «О, какая перемена во всём!»
С того времени, как я подружился с Этель Хейпл (она научила меня играть в канасту во время той «мании») и начал заниматься вокальными уроками у великого оратора Франка Пурселля*, некоторые люди предложили мне большее, чем просто растратить свою жизнь на безделье. Много лет я постоянно читал, и в начале 1953 года, в десятом классе, мой учитель мировой литературы, мистер Чейни, предложил мне уйти из средней школы и поступить на программу для одарённых детей в Чикагском университете. Дома эта идея продержалась несколько секунд, но на первом и втором курсах английского языка мне открылся мир действительно прекрасной литературы. Там, где я читал обширно, я начал читать увлечённо — прибавим к этому ещё и прекрасного учителя латыни, и у меня появились основания считать себя довольно способным. При обсуждении некоторых из прочитанных вещей с Этель, она спросила, не известен ли мне Кларк Эштон Смит, и одолжила мне несколько его книг. Вскоре я обнаружил, что она прекрасно его знала (она всегда называла его Кларком и никогда Эштоном или Кларком Эштоном). Этель вышла на пенсию из журнального бизнеса — в известном смысле отчасти заняв место матери Кларка после её кончины. Кларк часто заглядывал к ней за эти годы, предположительно в гости, но, зачастую, не ожидая просьбы, выполняя для Этель небольшой ремонт или работу по двору.
*) Французский композитор и аранжировщик, создатель и руководитель эстрадно-симфонического оркестра
Я получил водительские права в 1953 и, на «Форде» модели A 1938 года выпуска, с колёсами от V8 и крышей из стального листа (папе надоело каждый год смолить крышу машины), с Этель в качестве штурмана, мы направились в горы, в гости к Кларку — моё первое формальное знакомство. Этель сбилась с пути, но мы всё же добрались туда, где увидели те самые дерево, скалу и дом; поэтому, на первой передаче этой дряхлой машины (вполне сравнимой с автоматической первой передачей на джипе) я двинулся по ровному полю, огибая большие скалы, пересёк холмы и остановился, когда из хижины появился Кларк, бесспорно удивлённый этим шумом, вторгшимся в его одиночество.
Мой первый визит к нему был расплывчатым, но я помню, что мне у него очень понравилось — возможно, потому что он был весьма любезен и обходителен с Этель. Она многое рассказала мне о Кларке, включая то, что он самостоятельно получил образование, прочитав всю библиотеку Карнеги, и как он продавал рассказы, но вёл крайне бедное существование — рубил лес, собирал фрукты и тому подобное. Я смог сказать ему, как наслаждался прочитанными историями, особенно «Цитрой» и «Genius Loci», а, кроме того, считаю его стихотворения необычайно волнующими и прекрасными. Мы стали добрыми друзьями.
За все годы, что я учился в средней школе, у меня было несколько возможностей посетить Кларка и Кэрол (он только что женился), хотя они ограничивались нечастыми визитами в его обернское владение из Пасифик-Гроува, чтобы проверить, всё ли в порядке с домом, сделать противопожарную полосу и так далее.
Когда я начал посещать Сьерра-Колледж (находившийся тогда рядом со средней школой), то смог наносить визиты чаще. Какие были времена! «в кувшине вина и сунув хлеб в карман...»* — марочного бургундского из Лумиса**, шестьдесят девять центов за галлон. Частенько мы посещали удивительное старинное заведение Мэрилин Новак в Ньюкасле. Она владела антикварной/комиссионной лавкой в старом городе Оберна, и была давней подругой и тонким, остроумным, начитанным собеседником. Это место хорошо подходило для того, чтобы немного побеседовать о творческом брожении, которое так или иначе циркулировало в 30-х и 40-х вокруг маленьких местечек, вроде Оберна. В известном Кларку старом «Счастливом часе» был «граф» Эмилион Алоизиус Вальтер Гебенштрайт, который действительно был австрийским графом, бежавшим из Европы во время Первой мировой войны со своей женой, Инез Мари Костер, известной оперной певицей сопрано, и открывшим три шахты на своём 40-акровом участке, несколькими милями дальше участка Кларка, неподалёку от Змеиной отмели и мест, где Кларк собирал материал для своих резных фигурок. Когда я познакомился с Эмилионом, у него имелись три небольших шале, выстроенных в незаметной лощине за шахтами. Водные резервуары этих зданий снабжались водой из 800-футового тоннеля. Эмилион был, во всех значениях этого слова, квинтэссенцией европейского величия: высокий, безукоризненный, с огромной копной седых волос, мундштук, охотничий френч с кожаными налокотниками, галантный знаток, бонвиван, денди — и замечательный, добрый друг. У Эмилиона Кларк перенял использование сигаретного мундштука при курении «Данхилла» с фильтром; но не просто старого мундштука: граф пользовался изящным мундштуком с эжектором! Первый мундштук Кларку подарил Эмилион. Он продемонстрировал ему фильтр после трёх сигарет, и Кларку не потребовалось другого довода, чтобы решить больше не засорять свои лёгкие этой липкой дрянью.
*) Строчка из рубаи Омара Хайяма:
О, если б, захватив с собой стихов диван
Да в кувшине вина и сунув хлеб в карман,
Мне провести с тобой денек среди развалин, —
Мне позавидовать бы мог любой султан.
(Перевод Г. Плисецкого).
**) Город в США, Калифорния, округ Пласер.
Мы с Кларком и Кэрол дважды посещали графа за те годы, что я его знал. В этих случаях Эмилион и Кларк вспоминали Инез и её вокальные упражнения в этом доме. Я уже несколько лет учился вокалу, пел под оперную музыку и бывал приглашён для участия в некоторых известных пьесах. Эмилион постоянно убеждал Кларка снова взяться за перо, всегда был галантен с Кэрол и свободно наливал всем майское вино* («Хавмейер» в каменных кувшинах — изумительно!). Прежде мы устраивали в хижине вечерние поэтические чтения. Я заработал небольшую репутацию восточника, как актёр и исполнитель, а Кларк особенно наслаждался «Ламентациями» Дилана Томаса (Когда ветреным я был пацаном и в церковном стаде чёрной овцой... и рождались в канавах от меня черт-те кто у каких-то бессчётных неведомых баб! И т. д.**) и упивался великолепной искусностью Г. М. Хопкинса в работах, подобных «Пустельге». Как-то вечером мы проспорили несколько часов о том, как классифицировать стихи Хопкинса***, которые на первый взгляд выглядят как нечто, похожее на ономатопею (как кляча пришпоренная мчится стрелой, и т. д. ) — но, очевидно, что это не могла быть она и на ум не приходило никакого соответствующего термина с греческими корнями, поэтому мы решили, раз уж Хопкинс оказался единственным поэтом, который смог такое осуществить, то лучше не пытаться определить этот метод, а просто им наслаждаться.
*) Майский крюшон (также «майское вино» или «майский напиток») — немецкий алкогольный напиток из сухого белого вина и полусухого зекта с типичным интенсивным ароматом душистого подмаренника.
**) Перевод Василия Бетаки.
***) Джерард Мэнли Хопкинс — английский поэт и католический священник.
Во времена Депрессии ещё одним человеком, добравшимся до Оберна и пересёкшимся с Кларком Эштоном, был лауреат Пулитцеровской премии, композитор Эрнст Бэйкон. Эрнст стал моим близким другом и приятелем по прогулкам, когда я был студентом в Сиракузском университете, севернее Нью-Йорка. Подумать только! Во время Депрессии, при содействии WPA, Эрнст получил работу по созданию оркестра в Сан-Франциско, чтобы сохранить хоть какое-то артистическое присутствие. Марион Салли, дочь Женевьевы, была (как её описал Эрнст) «чертовски хорошим скрипачом». Эрнст славился тем, что разбирался в красивых и талантливых женщинах, и Женевьева Салли и круг её друзей много раз приглашали Эрнста на свои приёмы. Кларк часто бывал в жилище Салли на лесной вырубке или там, где он считал, что нужно помочь, поэтому естественно, что они с Эрнстом повстречались. Тогда в Оберне был маленький оркестрик, камерный ансамбль и давняя театральная традиция. Хотя, по моему мнению, возможно Кларк никогда не слушал симфоний или опер в большом зале и в большом городе, он глубоко ценил проникновенную способность прекрасной музыки возвышать дух, слушая выступления местных жителей, многие из которых были выдающимися талантами. Эрнст Бэкон был рьяным туристом и любил Пики Сьерры. Его окружение в 1930-х включало Энсела Адамса* (лучшего друга) и Питера Хёрда**, и они оба навещали его в Оберне, само собой, посещая каньоны, реки и местные питейные заведения. Однажды Эрнст взял в Йосемитский парк своего хорошего друга Карла Сэндберга***. Их намеченный маршрут включал посещение Оберна и его литературных светочей, но, увы, вмешался случай и визит не состоялся. Кларк и Карл! Быть бы при этом хоть мухой на стене!
Хелен Холдредж, автор тогда печально известной книги «Матушка Плизант****», владела летним «домиком» (это строение было огромным но выглядело грубовато) сразу за Фолсомом и, не зная её телефонного номера, не внесённого в справочник, мы с Кларком и Кэрол однажды поехали повидаться с ней; к сожалению, её не было дома. Я никогда не расспрашивал, как он с ней познакомился и мне до сих пор жаль, что я не довёл дело до конца и не попытался встретиться с этой весьма интересной леди. Возможно, Кларк повстречался с ней ещё в юности, на вечеринке в Кармеле с литературным бомондом из Сан-Франциско. Те, кто любит раскапывать интересные сведения, могут получить удовольствие, исследуя этот вопрос.
*) Американский фотограф, наиболее известный своими чёрно-белыми снимками американского Запада.
**) Американский художник, чьи работы были связаны с людьми и пейзажами Сан-Патрисио, в Нью-Мексико, где он жил с 1930-х годов.
***) Американский поэт, историк, романист и фольклорист, лауреат Пулитцеровской премии.
****) Мэри Эллен Плизант, негритянка, родившаяся в рабстве, ставшая предпринимателем-миллионером, влиятельной аболиционисткой, а также существенной участницей Подземной Железной дороги.
Осенью того года, когда Кларк скончался, я искал жилище на то время, пока учился на аспирантуре в Беркли и через личные контакты встретился с Бертой Дэймон*, автором «Бабуля сказала, это разврат» и «Смысл Хамас». Берта тогда была приблизительно лет на двадцать старше Кларка и хорошо помнила его с тех пор, как он впервые внезапно появился на литературной сцене. Она любила и зачитывалась его поэзией, но фантастические истории были не в её вкусе. Первая их встреча произошла в общелитературных кругах, связанных с Кармелем в Сан-Франциско. Я не знаю, читал ли Кларк её книги, но это вполне возможно, поскольку он брал за правило читать калифорнийских авторов. Первая книга Берты вышла в 1938 году, и я уверен, что Кларк помнил её ещё с прежних времён.
*) Берта Кларк Поуп Дэймон — американская юмористка, писательница, преподавательница и редактор. Она написала популярные юмористические воспоминания «Бабуля сказала, это разврат».
Я упоминаю этих довольно известных людей, дабы показать, что, невзирая на уединение в предгорьях и то, что он не появлялся в среде живого литературного сообщества (а оно на самом деле очень изменилось со времени возвышенной викторианской эпохи, на сочинениях которой взросли ранние творения Кларка), о нём всё-таки помнили, знали, а иногда и разыскивали те, кто его ценил.
Осенью моего последнего года обучения в Сиракузском университете, Нью-Йоркская публичная библиотека приобрела по дешёвке переписку Кларка с Джорджем Стерлингом (насколько я помню, за 800 долларов, хотя, может быть, это неточно). Меня попросили передать эти документы, что я добросовестно и сделал. Меня неприятно поразило высокомерное поведение куратора, который взял их и положил в коробку под кафедрой. Естественно, тогда я был двадцатилетним пареньком, совершенно восхищённым Кларком Эштоном Смитом и мне вежливо сообщили, что их интересует Стерлинг, но, разумеется, замечательно иметь переписку с обеих сторон, большое спасибо, а теперь беги поиграй, мальчуган. Некоторое время я мучился этим, потому что для меня Эштон был в десять раз поэтичнее Стерлинга. По видимости, всё это описало полный круг и Кларк, где бы он ни был, должен тихонько хихикать, видя, как его труды наконец-то ценят и дорожат ими.
Настоящая трагедия случилась в Оберне после продажи участка Смита в Скай-Ридж застройщику Грили Херрингтону. Он заплатил за 40 акров 800 долларов. Я повёз Кларка и Кэрол на моём «Форде» модели A, Кларк, как обычно, на заднем сиденье, окаменевший от едва сдерживаемого ужаса. Мы заехали за покупками в несколько мест, затем припарковались на холме у обернской почты, напротив «Оберн Отель». Когда мы выходили, Кларк оставил деньги в куртке. Его бумажник исчез. Кэрол всегда называла это «загашником», потому что его всегда неохотно открывали. Но всё-таки он действительно пропал вместе с деньгами от продажи участка. Мы поискали вокруг машины, возвращались той же дорогой ко всем местам, где побывали, поскольку я понимал, что такая сумма редко попадала в руки Кларку и Кэрол, и её пропажа — действительно трагическая потеря. Но Кларк, хотя явно терзающийся, сказал, что его маленькое состояние, должно быть, теперь в руках современного Аладдина на другом конце света.
Большинство наших автомобильных приключений оказалось намного лучше. Как-то раз, делая покупки в магазине «Джей Си-Пенни*», после того, что и так было для Кларка мучительной поездкой (я не могу представить его в эту гаджетизированную эпоху, когда мы живём), он столкнулся с необходимостью спуститься по эскалатору. Кэрол пошла первой, а я замыкающим. Когда мы приблизились к спускающимся ступеням, Кларк совершил прыжок, достойный олимпиады, и длинные ноги забросили его на добрую дюжину футов безопасного расстояния от этого злокозненного устройства, которое выглядело так, будто пожирало эти ступени. Мы вернулись к машине другой дорогой.
*) J. C. Penney Company — одно из крупнейших американских предприятий розничной торговли, сеть универмагов и производитель одежды и обуви под различными торговыми марками.
Тот же самый день стал гораздо лучше после пикника с ржаным хлебом, сыром и бургундским, на пляже у холма за домом на Пасифик-Гроув, где Кларк обрёл тот слабый румянец, что следует за добрым общением, добрым вином, доброй едой и продолжительной беседой. Вечером, вернувшись домой, мы сыграли в игру, которой частенько забавлялись (хотя теперь мои навыки увяли от заброшенности), когда один приводит строчку или две из любого стихотворения, а другой, следом за ним, должен вспомнить следующую строчку и так по кругу, пока не закончат. Кларк был единственным, кто никогда не сбивался. Самое яркое моё воспоминание об этой игре — это один вечер, когда мы взялись за известное стихотворение и Кларк восполнил недостающие строчки, а я не мог вспомнить имя автора. Кларк быстро пробормотал: «Чарльз Лэмб». Я никогда не встречал такой потрясающей памяти, поскольку знал, что Кларк не читал Чарльза Лэмба с тех пор, как мальчиком добрался до секции «Л» в библиотеке Карнеги более пятидесяти лет назад. Следующим вечером, после выходного дня, мы читали пьесу Кларка «Мертвец наставит вам рога». Я заранее напечатал (архаичная практика использования странной машины, известной, как предок той штуки, что находится передо мной) эту драму, сделав две копии (бога ради, что это такое?). Оба мы исполняли соответствующие части и потрясающе провели время, сумев управиться с остатком бургундского.
Во время моего последнего визита в Пасифик-Гроув, в июле 1961 года, Кларк как-то появился из земляного подвала со стопкой заплесневелых рукописей, которые передал мне из рук в руки, когда я стоял у двери. Он держал эту стопку обеими руками и, со своеобразной церемонностью, вручил её мне. В прошлом Кларк дал мне несколько копий неопубликованных стихов и подписал их для меня; мой экземпляр «Ступающего по звёздам», подписанный его юным почерком в 1912 и с ещё одной дарственной надписью: «Биллу Фармеру, сей хлипко переплетённый фолиант минувших дней, от Кларка Эштона Смита — 14 сентября 1958 года», с оригинальной суперобложкой, остаётся одной из самых дорогих для меня вещей, полученной сразу перед тем, как я отбыл в Нью-Йорк, на мой первый год в Сиракузах. Но стопка его рукописных документов прибыла другим путём — возможно, Кларк ощущал, что его время на исходе.
О сгоревшей хижине написано в другом месте, и я слыхал, как Кэрол говорила о переезде в Перу. Теперь, по прошествии времени, я полагаю, что для Кларка это был роковой удар. Горю, столь явному в его глазах, никогда не позволялось умалить его любезность. Мы провели день, просто размышляя — почему? Мэрилин Новак (она утратила своего Никки) приготовила обед на всех нас, и мы сидели снаружи с винными коктейлями, и просто говорили и говорили, пока не стемнело. Кэрол и Эштон остались той ночью у Мэрилин.
В июле 1961 года Кларк ездил в Оберн последний раз. Некоторое время мы провели вместе, хотя Кларк не возвращался в поместье, поскольку смотреть на это ему было невыносимо. Словно всю его жизнь разровняли бульдозеры. Возвращаться на ту сторону ущелья, где в его юности никакие городские фонари не портили глубокие небеса, где вольно скользил его юный разум, и увидеть, как это распланируют и делят на части, стало бы слишком большим испытанием. Кэрол думала, что он захочет пойти туда и не совсем понимала, почему нет и, само по себе, это являлось мерой того, насколько в действительности они всё ещё были выбиты из колеи этим вандализмом.
Меня часто спрашивают в последнее время: «Каким человеком был Кларк Эштон Смит? Может, обычным парнем; может, он увлекался оккультизмом или стал буддистом, или он был нигилистом?» Никто по-настоящему не может проникнуть в ум другого человека так глубоко, но я могу рассказать о человеке, которого знал: если «обычный парень» означает увлекающийся спортом, накачивающийся пивом, отпускающий грязные шуточки — нет. Хотя у него было своеобразное чувство юмора, как легко можно обнаружить из его писем и он любил пикантные, но остроумные истории. Он презирал сарказм и насмешку, как источник юмора, но упивался иронией и сатирой. Что до связи с оккультизмом — Кларк знал их тарабарщину и читал их книги — но, если спросить, что он думал об Антоне Лавее, ответ обычно бывал кратким: «Пустышка!» Кларк не был оккультистом, но испытывал весьма значительное уважение к настоящему злу; он признал его существование как осязаемую реальность, а не просто как точку зрения на случайные события. Он читал писания Будды и уважал их, поскольку любой созерцательный ум должен согласиться, что западное понятие искупительной жертвы было более гуманным на практике, чем просто всю жизнь глубоко сочувствовать патетическим жертвам. Вполне очевидно в самых ранних работах Кларка, например, в этой книге, что он рано впитал викторианское понимание христианской морали, приличий и неприкосновенности человека. Но неспособность большинства «христиан» даже приблизиться к нормам, которые они проповедовали, отвратила Кларка от господствующего в его окружении протестантства. Как-то он заметил, что Этель Хейпл ближе всего соответствует его идее о том, как христианин должен относиться к миру. Она не трубила на весь свет о себе, когда занималась благотворительностью, она просто делала это — заботилась о его матери, подсовывая ей немного домашней пищи или лекарств.
Все люди высокого уровня интеллекта проходят в юности через период, когда энтузиазм возносит их в странные и экзотические умозрительные сферы. Однако, поскольку меня часто об этом спрашивают, я на минуту отвлекусь поразмышлять, какова могла быть личная философия Кларка, когда я знал его в самом начале шестидесятых прошлого века. Одним вечером я заметил, что некоторые из его «инфернальных» сил, видимо, просто являлись вещью в себе, а не чем-то хорошим, что потом развратилось. Опасное растение или существо («Ткач в склепе») едва ли можно обвинить в том, что оно является самим собой. Но, невзирая на это, у кларковых зловещих существ, по-видимому, была сознательная антипатия к человеку. Это приводит нас к обсуждению дуализма. Только в прошлом году я провёл в университете несколько углублённых занятий по зороастризму и упоминал, как пример прямолинейной дуалистической системы Ахура Мазду, бога света (его первая «эманация» — Митра — родившийся 25-го декабря), и Аримана, бога тьмы и его прямого противника. Другими словами, в этой философии зло существует как вещь в себе и не определяется с точки зрения падшей божественности. В отличие от этого, например, в христианстве, Сатана, как враждебная сущность, является антиподом не бога, а Гавриила, по сути являясь его подобием в мифическом архетипе. Кларк был хорошо знаком с этой ближневосточной религией, на много веков предшествовавшей христианству и исламу. Его точка зрения по собственному опыту была такова, что, неважно, насколько неразумным являлось нечто, опасное или враждебное человеку (например акула) — существует более глубокий импульс, движущий это существо таким путём, чтобы максимально увеличить его возможность проявлять бездонную враждебность к человечеству.
Кларк также сильно увлекался концепцией переселения душ и реинкарнации, хотя я думаю, что он никогда не чувствовал себя очень уж комфортно, оказываясь в этой духовной трясине. Вспоминая все эти годы рядом с опытным гением, когда я думал, как юный и художественно одарённый юнец, теперь уже закалённый годами исследований и наживший шрамы опыта, как Зорба, всё встречая грудью — полагаю, могу без ошибки сказать, что Кларк просто был. Истинный самородок, не sui generis*, но впитавший дух всех вещей вокруг, усвоив их, соединив их с самим собой; отбирая то, что подходит ему лучше всего и отвергая шелуху, но всегда храня в бездонной глубине память о ранах и любовь, что движет кометами вокруг солнц в самом далёком космосе.
*) Своеобразный, единственный в своём роде (лат.).
Могу вам рассказать то, о чём осведомлённые об этом человеке и его трудах, пожалуй, слишком часто спрашивают и никак не могут понять по-настоящему; я знаю, что По подтолкнул его воображение в том направлении, которого оно и придерживалось, Макдональд показал ему, как творить фантазии, а Роберт Грейвз явил ему, по словам самого Кларка, всю его жизнь в послании «Белой Богини», не упоминая её имя. Вдобавок я могу рассказать вам о последнем разе, когда видел Кларка живым. В том громоздком «Паккарде», с Кэрол за рулём и Кларком, подготовившимся по мере сил, к ужасу поездки из Пасифик-Гроув в Оберн (да и любой бы испугался, если водителем была Кэрол), двигатель работал вхолостую, пока Кэрол тараторила о ком-то, им известном, кто сидел на мысе Монтерей, считая ангелов и тревожась о недавнем увеличении числа небесных тел, потому что небеса настолько заполнились ими, что он не мог за ними уследить. На что я в своём высокомерии отвечал, что считаю подобную чушь бредом сивой кобылы. А Кларк, с заднего сиденья автомобиля, смотрящий прямо вперёд, заметил:
— Он очень отважен.
И Кэрол, не уловив смысла, с улыбкой согласилась:
— Да, он очень отважен, — и затрещала дальше.
Осенью, прямо перед началом семестра в магистратуре университетского колледжа Беркли, этот автомобиль завизжал, останавливаясь перед моим домом, и растрёпанная и безутешная Кэрол упала мне на руки, сообщив:
— Эштон ушёл!
Но, дорогой читатель, добравшись до этого пункта в моих воспоминаниях о Кларке Эштоне Смите, быть может, вы обнаружите, как и я, что он ушёл не полностью, но присутствует на этих страницах как автор, обращающийся голосом, что всегда приберегал для наделённых особым даром слышать его музыку. Надеюсь, вы стали с ним друзьями; мне он очень нравился — и нравится до сих пор.
Несколько лет назад я написал небольшой мемуар под названием «Каким я помню Кларкэш-Тона», где рассказал о своей первой встрече с Кларком Эштоном Смитом в его доме под голубыми дубами недалеко от Оберна. Я постарался в подробностях вспомнить всё происходившее, вызвать волшебное настроение того памятного дня, описать чувства и эмоции, которые я испытал при первой встрече с этим выдающимся литератором. И хотя я сказал тогда, что всегда хотел бы помнить Кларкэш-Тона таким, каким он был в тот давний день, это не совсем так. Ибо теперь, в эти последние дни, я всё время вспоминаю о нём другие вещи: каким он был добрым, застенчивым, как он любил и ценил простые вещи и как лучше всех, кого я когда-либо знал, понимал значение японского слова «югэн*».
*) Иероглифы, образующих понятие «югэн» (幽玄 [yūgen]), имеют значения: 1) скрытый, уединенный, 2) потустороннее. Их сочетание обозначает непознаваемость, тайну, темноту. Югэн не может быть точно определён, но может переживаться, о нем можно вести разговор.
У меня есть воспоминания о других временах, других местах, о небольших происшествиях, маленьких и простых общих радостях. Я помню нашу прогулку среди покрытых мхом кипарисов в Пойнт-Лобос, как мы пробирались через приземистые кусты и дикие сады у входа, и ругались на огороженные верёвками дорожки. Я вспоминаю незабываемое рагу и красное вино, которыми он и Кэрол делились со мной в их доме-студии в Пасифик-Гроув. Я помню дикого оленя, испуганного и сбитого с толку, который нёсся по главной улице впереди нас, пока Кларкэш-Тон шёл со мной к автобусной остановке. Я помню, как мы гуляли по Стивенсоновской аллее в полуквартале от его дома под крики чаек над головой в сером тумане и ветер с Тихого океана, и как спешили обратно к теплу его камина. Да, теперь, когда я извлекаю из памяти всё это и позволяю свободно течь родникам воспоминаний, я помню тысячи вещей.
В течение восьми лет после нашей первой встречи 11 сентября 1953 года и до его смерти 14 августа 1961 года нам приходилось встречаться много раз; снова в Оберне, в Пасифик-Гроув на Девятой улице, 117, где они с Кэрол жили после свадьбы, и в двух домах в Беркли, где я жил со своей матерью, Бертой М. Бойд. И Кларкэш-Тон, и Кэрол любили мою мать. Он никогда не забывал упомянуть её в письмах, а Кэрол всегда называла её мамой.
Я никогда не забуду изумлённое выражение лица Кэрол, когда она впервые увидела мою мать и меня. Это было вечером в день их свадьбы, 10 ноября 1954 года. Кларкэш-Тон и Кэролин Эмили Дорман поженились в 14:00 у судьи в Оберне и поехали в Беркли, чтобы провести брачную ночь у нас. В то время мы жили в квартире, занимая весь второй этаж старого дома на Хиллегасс-авеню, 2915. Из холла за входной дверью в наши помещения наверху вела длинная и довольно крутая лестница с площадкой на полпути. Я спустился чтобы открыть дверь, поприветствовать и провести наверх, помогая занести часть их багажа. Мать ждала нас наверху лестницы. Добравшись до лестничной площадки, Кэрол остановилась, чтобы посмотреть на нас. На её лице появилось странное испуганное выражение, и мы подумали, что, возможно, она задаётся вопросом, как её примут. Однако позже она сказала нам, что была удивлена, увидев, что мы белые люди. Она предположила, что мы японцы. Кларкэш-Тон показал ей письмо, которое я написал ему несколько дней назад и, как обычно, подписался «Джи-Эх». Эта подпись, а также тот факт, что я профессиональный садовник и изучаю буддизм, совершенно естественным образом создали у неё впечатление, что мы японцы.
Год назад, незадолго до Рождества, Кларкэш-Тон и Кэрол осматривали домик неподалёку от Оберна. Вернувшись домой в Пасифик-Гроув, они остановились переночевать у нас с мамой в Беркли. Это случалось часто, поскольку такая остановка давала им возможность отдохнуть на полпути между их двумя домами от забитой машинами дороги, и давало всем нам возможность хорошо провести время. На этот раз они привезли нам большой пучок омелы, сорванной с ветки одного из его голубых дубов. В то время, насколько я помню, мы ещё жили в квартире на Хиллегасс-авеню. Когда они поднялись по длинной винтовой лестнице и добрались до верха, Кларкэш-Тон вручил моей матери букет омелы. Поблагодарив, она игриво подняла его над головой. Кларкэш-Тон, и без того чрезвычайно застенчивый, был охвачен замешательством; он совершенно не знал, что делать. Кэрол, стоя в стороне, подталкивал его, говоря: «Давай, целуй её, целуй её!» Наконец он так и сделал, наклонившись вперёд, чтобы легонько чмокнуть мою мать в щёку. Я до сих пор дорожу кусочком той омелы, хорошо сохранившимся в стеклянной банке в моей библиотеке.
Теперь, когда я думаю об этом, кажется странным, какую роль в нашей дружбе и общении играли сады. Кларкэш-Тон тоже спустя некоторое время после женитьбы стал профессиональным садовником в Пасифик-Гроув. Многие из наших самых приятных встреч происходили в садах. Он писал о садах и садоводстве в своей незабываемой прозе и стихах. Во время многих наших прогулок, как в Пасифик-Гроув, так и в Беркли, мы рассматривали сады по пути и говорили о них.
Сад Кларкэш-Тона, окружавший его дом на двух акрах земли недалеко от Оберна, был собственностью самой Природы. Не припоминаю, чтобы я видел хоть одно культурное растение рядом с его домом, даже вездесущий мирт, который есть почти во всех старинных усадьбах. Он любил дикие цветы, местные деревья и кустарники и даже непритязательные лишайники. Эта любовь и признательность многократно выражены в его произведениях, особенно в стихах. Его деревьями в основном были виргинские дубы, голубые дубы, одинокая жёлтая западная сосна, иногда сосна Сабина и калифорнийский жёлудник или конский каштан, как он его называл. Но его цветы были разнообразны и многочисленны.
Мало кто понимает, что в Калифорнии существуют только два сезона: влажный, или сезон активного роста, и сухой, или сезон покоя. Калифорнийская весна, таким образом, начинается поздней осенью с первыми дождями. С первыми каплями влаги прорастают семена, и вскоре в считанные дни зелень начинает заливать склоны холмов и долины. К календарной весне, в марте и апреле, все местные растения расцветают по всему ландшафту. К июню начинается сухой сезон: дикие цветы бросают семена, становятся коричневыми, и наступает сезон покоя. Поэтому земля Кларкэш-Тона в Оберне была пышной, зеленой и красочной от диких цветов примерно с марта по июнь, со всеми многочисленными и разнообразными видами предгорий Сьерры.
Он любил эти маленькие растения, и я вспоминаю, как гулял с ним среди них одним жарким весенним днём, кажется, 1954 года. Я отчётливо помню очень мелкий карликовый золотистый калифорнийский мак, который в изобилии рос у восточной границы его земли. Он был настолько крошечным и так отличался от обычного, что я попросил его сохранить для меня семена. Он обещал это сделать, но так и не сделал. Кларкэш-Тон знал названия всех своих диких цветов — как ботанические, так и обычные.
Мы с мамой жили в Беркли по адресу 2418 Дуайт-Уэй в течение шести лет, с 1958 по 1964 год, и именно здесь Кларкэш-Тон и Кэрол много раз навещали нас. Мы разбили красивый маленький сад на заднем дворе закрытый сад с деревьями, большими кустами и высоким бамбуком, которые отгораживали нас от вида и звуков окружающего города. Это был простой и естественный сад, где два или три растения были посажены в одну и ту же ямку, как это часто происходит в природе.
Это был сад экзотических редких деревьев, кустарников и многолетних растений. Здесь росли девять различных видов бамбука. Купа сказочного чёрного бамбука нависала над озерцом для птиц, гигантский бамбук рос вдоль западной границы, а редкий бамбук «Живот Будды» находился в кадке во внутреннем дворике. Там были сетчатые камелии, белоцветная японская вишня и многочисленные разновидности азалий, включая местные ароматные калифорнийские виды. Тут и там виднелись заросли диких ирисов, а рядом с покрытым лишайником камнем рос экземпляр кипариса хиноки. На одном конце сада большой куст вечернего жасмина испускал тяжёлый, почти подавляющий аромат поздним летом и осенью. Тут были японские ирисы с плоскими цветами размером с обеденную тарелку, искривлённая японская чёрная сосна, бледно-лиловая кустарниковая астра и самая большая редкость — крупный экземпляр рассветного красного дерева, метасеквойя из отдалённых внутренних районов Китая. Однажды мы вырастили куст легендарного голубого мака Тибета. Единственным однолетним растением был душистый горошек, который часто достигал высоты от двенадцати до четырнадцати футов: однажды моей маме пришлось высунуться из окна второго этажа вверх, чтобы нарвать его цветов!
В задней части сада, полностью скрытой от глаз соседей, находился небольшой внутренний дворик, выложенный крупной брусчаткой. Сгорбленное австралийское чайное дерево, скрученное в странные формы, полностью нависало над этим патио, обеспечивая тень в самые жаркие дни. Это было единственное дерево в саду, которое мы не сажали. С одной стороны стояла скамья в форме эллипса, на которой мы всегда летом лержали подушки. Мать часто спала там в тёплые дни.
Кларкэш-Тон любил этот сад, и мы проводили многие часы, сидя на мягкой скамейке во внутреннем дворике или бродя по лужайкам и дорожкам, рассматривая цветущие растения. Здесь мы обычно сидели, пока мама и Кэрол готовили ужин. Иногда, в тёплые дни, мы ели бутерброды с салатами и вином или кофе на ломберном столике во внутреннем дворике под австралийским чайным деревом. Я не помню, о чём мы говорили. Достаточно было посидеть в этом укромном уголке, чтобы скоротать полдень или ранние вечерние часы. Хотя наш сад и был творением человеческих рук, Кларкэш-Тон восхищался им, потому что он был «естественным», высаженным без всякого формального плана, максимально имитируя дикие сады. Его ум, ориентированный на дзен, мог оценить искусство «контролируемой случайности».
Несколько раз, когда Кларкэш-Тон и Кэрол гостили у нас, мы приглашали других друзей присоединиться к нам либо в саду, либо в помещении, чтобы выпить чашечку кофе и побеседовать. Однажды к нам зашли Роберт Барбур Джонсон из Сан-Франциско, один из авторов старого «Weird Tales», а также Антон Шандор Лавей и его семья. Позже Лавей основал первую в Америке сатанинскую церковь в Сан-Франциско. Большую часть того дня мы провели в саду, фотографируя друг друга на камеру Лавея. Одна особенно нелестная групповая фотография Кларкэш-Тона, Лавея, Джонсона и меня позже была названа Лавеем «Директора школы для гулей»!
В нашем саду росло одно растение, которое большинство посетителей осматривали — и нюхали — со смешанными чувствами, но оно было почти столь же странным и удивительным, как любое из описанных в поэзии и прозе Кларкэш-Тона. Это была наша «Вонючая лилия», известная как лилия падали, Dracunculus vulgaris, цветок не то чтобы редкий, но о нём нечасто заботятся с такой любовью, чтобы он мог достичь таких размеров, как у нас. Главный стебель иногда достигал размера запястья, зелёный и с коричневыми крапинками, напоминающий шкуру рептилии. Листья были широкими, тёмно-зелёными и выглядели как сцепленные. Цветок, единственный на стебле, обычно был огромным и чем-то напоминал каллу. Однажды мы вырастили экземпляр длиной в восемнадцать и шириной в шесть дюймов. Внешняя сторона самого цветка, его обвёртка, была гладкой и зелёной, но внутри текстура походила на бархат болезненно-лилового цвета. Такой же оттенок иногда можно увидеть в разлагающемся мясе! Похожий на фаллос мягкий бутон, тёмно-лиловый, иногда имевший почти дюйм в диаметре, поднимался из мрачных глубин внутри цветка.
Но удивительнее всего было ужасающее и подавляющее зловоние, которое исходило от цветка в течение первого дня его раскрытия. Это была тошнотворная, рвотная, ужасающая вонь, похожая на запах разлагающегося мяса, как если бы вы вдруг на десятый день нашли дохлую корову, или вскрыли свод склепа. В день его цветения в саду невозможно было находиться. Запах распространялся струями и волнами, которые разносились по всему саду, находя вас, где бы вы ни оказались. Большие жирные чёрные мясные мухи сотнями слетались к основанию цветка, и забирались в него, ползая вокруг пурпурного фаллосообразного бутона. Собственно, в этом и причина ужасного запаха цветка: его опыляют мясные мухи, а не пчёлы!
В день вонючей лилии, который обычно случался в тёплом июне, мы с мамой держали дом открытым, и многие посетители прибывали издалека, чтобы, зажав носы, посмотреть на этого странного представителя растительного мира.
Сейчас этого сада нет; там остался только номер 2418 Дуайт-Уэй. Остались лишь воспоминания о том, как когда-то мы развлекали Кларкэш-Тона и его леди в этом укромном уголке. Нам пришлось уехать в начале 1964 года, чтобы освободить место для «прогресса». За четыре часа бульдозер сровнял с землёй и дом, и сад, и теперь на этом месте стоит двенадцатиквартирный жилой дом. Сегодня вонючая лилия
«Не пыхтит супротив ветра штормового
и не вздыхает против ярости и мощи»
[из поэмы «Фиваида]
но я знаю, что Кларкэш-Тон присоединился бы ко мне в вызывании её призрака, чтобы совершить это в знак протеста против такого «прогресса».
Кларкэш-Тон любил пить красное вино за едой, чаще всего бургундское, и мы всегда потягивали его потом в библиотеке, просматривая любопытные книги или изучая мои папки с материалами Чарльза Форта. Иногда они с Кэрол приносили с собой вино, но чаще, если приходили ближе к вечеру, мы с ним ходили покупать его, пока мама и Кэрол готовили обед. Так как мы жили рядом с университетом, в окрестностях которого были запрещены винные магазины, до ближайшего из них нам приходилось идти с полмили. Мы всегда пользовались случаем, чтобы пойти одним маршрутом, обычно по Телеграф-авеню, а вернуться другим, чтобы посмотреть на старые дома. В те дни в Беркли было много очаровательных старых бунгало, обшитых черепицей, но теперь многие из них исчезли. На их месте выросли уродливые многоквартирные дома, совершенно лишённые очарования. Мы наслаждались этими прогулками, восхищались и обсуждали старые дома и порицали «прогресс», уничтожающий их один за другим. Впрочем, возможно, лет через сто люди тоже будут говорить про «эти очаровательные старые многоквартирники»!
У Кларкэш-Тона был складной нож, хороший крепкий деревенский нож с лезвием в четыре дюйма длиной. Он владел им много лет, и нож был его постоянным спутником. Он использовал его для всего. Им можно было настрогать стружку для разведения огня; его можно было использовать для стрижки ногтей или чистки картошки. Однажды я помню, как он использовал его, чтобы нарезать сыр и французский хлеб, когда мы устраивали пикник на ослепительно-белых песках Семнадцатимильной дороги недалеко от Монтерея. Этим ножом он вырезал большинство своих резных работ, намечая в тальке или диатомите первоначальные грубые формы причудливых образов своих скульптур. Для тонкой работы у него был ещё один перочинный нож с красной рукоятью.
Этот нож лежит передо мной сейчас, когда я пишу, и он является одним из моих самых ценных сокровищ, добрый и заботливый подарок от Кэрол после смерти Кларкэш-Тона. Рукоять, чем-то напоминающая перламутр, вероятно, пластиковая. С одной стороны она лимонно-жёлтого цвета. Другая сторона намного темнее, почти коричневая, и за этим стоит отдельная история. Во время одной из своих бесчисленных поездок в редко посещаемые районы полуострова Монтерей, чтобы ненадолго сбежать от шума и суеты населённых пунктов, Кларкэш-Тон и Кэрол однажды устроили пикник под дубом на дикой укромной поляне. Там, среди опавших листьев, травы и полевых цветов они потеряли нож. Год спустя, устраивая пикник на том же самом месте, Кларкэш-Тон заметил в траве рядом с собой свой нож. Коричневый цвет с одной стороны объясняется тем, что он весь год находился под воздействием жаркого солнца, ветра и меняющейся погоды.
Как я уже говорил, Кларкэш-Тон был застенчивым человеком, но при этом вовсе не асоциальным. Как и я, он просто избегал толп, а больше трёх человек — это уже толпа. С одним или двумя он определённо был компанейским, приятным и дружелюбным, но в большой группе всегда позволял кому-то другому взять слово или вести беседу.
Поэтому я с некоторым удивлением получил в мае 1956 года приглашение от Кларкэш-Тона и Кэрол приехать на специальное литературное мероприятие Фонда Черри в Монтерее. Это должен был быть особый вечер Кларка Эштона Смита с выставкой его картин и скульптур, и сам Кларкэш-Тон должен был прочитать несколько своих стихов. Два других человека должны были прочитать избранные рассказы. Это было событие, которое я ни за что не пропустил бы, поскольку Кларкэш-Тон должен был продекламировать около 160 строк из Гашишееда, его поразительной поэмы, которую Г. Ф. Лавкрафт однажды назвал «…величайшей оргией воображения в английской литературе». Я сел в «Грейхаунд» и обнаружил, что домашние в смятении — ведь у Кэрол было трое детей-подростков от предыдущего брака, и все готовились к большому событию. Если Кларкэш-Тон и нервничал по поводу предстоящего испытания, то никак этого не показывал; он был самым спокойным из присутствующих.
Кларкэш-Тон проделал великолепную работу, прочитав свои бессмертные строки из «Гашишееда». Он ни разу не сбился, произнося их негромким, но сильным голосом, и мы все очень гордились им. Если я проживу тысячу лет, я всегда буду помнить о редкой привилегии услышать как сам Кларкэш-Тон публично читает эти потрясающие строки. Аудитория, состоявшая в основном из литераторов и других людей искусства полуострова Монтерей, оценила это по достоинству.
Кларкэш-Тон был сентиментален в заметной человеческой степени. Он хранил прах своих родителей в урнах в своём домике в Оберне и всегда хотел, чтобы его собственный прах смешали с их прахом и развеяли на его собственной земле. В этом нет ничего жуткого, это было просто выражением его глубокой любви к матери и отцу, близости, которую он чувствовал к ним, что превосходила даже смерть, и глубокой и неизменной привязанности к своим собственным акрам.
Кларкэш-Тона можно было бы назвать богемным, но лишь в подлинном смысле этого слова. Говоря современным языком, он не был ни хиппи, ни обывателем; он был выше необходимости бунтовать, и любые уступки устоявшимся условностям делались им исключительно для удобства. Он был по-настоящему свободным человеком, и только те, кто знаком с буддийской философией, поймут, когда я скажу, что он был выше идей правильного и неправильного, добра и зла и всех других бесчисленных пар противоположностей.
Он всегда был опрятно, но небрежно одет; носил тёмные брюки, предпочитал старые спортивные куртки из твида, а его спортивные рубашки обычно были яркими и красочными. Он одевался для удобства, а не для показухи. Его пристрастие к беретам, обычно синим или ярко-красным, было чисто практическим. В конце концов, они были очень практичны и не позволяли его тонким шелковистым волосам развеваться. Он носил их вовсе не для удовлетворения какой-то внутренней потребности казаться «богемным».
Культы и вероучения были для него отвратительны, но только тогда, когда они пытались навязать ему свои догмы. В остальных случаях его только забавляли их выходки, и он был терпим к их слабостям. Терпимость — это ключевое слово в описании Кларкэш-Тона, но в его случае в нём не было абсолютно никакого оттенка превосходства. Живи и давай жить другим, если говорить напрямую.
У Кларкэш-Тона было тонкое чувство юмора, но его юмор был сухим, утончённым, ироничным, унаследованным, быть может, от английской части его предков. Это был спокойный добрый юмор; он никогда не был грубым, шумным или оскорбительным, так что с ним было приятно вести лёгкую добродушную беседу. Но было бы ошибкой считать его всегда смертельно серьёзным, «душным» — он был каким угодно, но не таким.
Хотя в своих снах, космических видениях и туманных сферах воображения он странствовал дальше, чем большинство людей, мало кто понимает, что в своём земном бренном теле Кларкэш-Тон почти совсем не путешествовал. За исключением, возможно, нескольких миль в глубь Невады, он никогда не выбирался за пределы Калифорнии, а его путешествия внутри штата, если их можно назвать таковыми, были крайне ограниченными. Нарисуйте на карте Калифорнии линию, начинающуюся от округа Манн к северу от Сан-Франциско прямо через весь штат до вершины Доннер. Затем проведите или продлите линию до Биг-Сура к югу от Монтерея, и вы получите треугольник, за пределы которого Кларкэш-Тон никогда не выбирался.
Сомнительно, чтобы он когда-либо действительно хотел путешествовать ради путешествий. Если бы он желал этого, то приложил бы к этому усилия. Не думаю, что у него была потребность в путешествиях. Ибо какая польза человеку, если он объедет весь свет, но никогда не увидит лишайников на ближайших камнях? В отличие от своего современника Г. Ф. Лавкрафта, который часто и много путешествовал от Флориды до Канады и даже на запад до Миссисипи, Кларкэш-Тон был доволен тем, что большую часть своей жизни прожил в Оберне. За исключением нескольких поездок в Кармель и Сан-Франциско в юности, он начал перемещаться внутри этого треугольника в центральной Калифорнии только когда ему исполнился шестьдесят один год и он женился.
У Кларкэш-Тона был, по сути, субъективный ум, тип ума, присущий всем настоящим поэтам, художникам и скульпторам. Он видел реальность с другой точки зрения, рассматривая объекты под такими углами и в таких аспектах, о которых мало кто из нас знает или хотя бы осознаёт. Для него камень был не просто камнем, он мог таить в себе бесконечное количество идей, значений, намёков. Он бы понял, почему японскому ландшафтному дизайнеру потребовалось шесть месяцев, чтобы просто установить валун в императорском саду в Токио.
Скалы... камни... валуны... обломки гор, среди которых он жил. Он жил в Боулдер-Ридж и прожил там шестьдесят один год. Странно, если подумать, как тесно его жизнь так или иначе была связана с камнями. Его земля возле Оберна была усеяна камнями и валунами всех размеров и пород и, чтобы избавиться от них, он сложил их в стену по типу новоанглийских. Он писал о камнях в стихах и прозе. Все его скульптуры были вырезаны из камней, которые он подобрал недалеко от Оберна, в отвалах старых шахт Материнской жилы или в горах Кармель.
Скалы... камни... валуны... Несомненно, они оказали большое влияние на его «ви́дение» и художественное развитие. Весь ландшафт на многие мили вокруг его участка возле Оберна был усыпан камнями и валунами, некоторые огромных размеров, и все они были украшены лишайниками самых разных видов и цветов. Куда бы он ни посмотрел, куда бы ни пошёл, везде были группы валунов, лежащих или торчащих из земли в привлекательных группах или композициях, которые не смог бы воспроизвести ни один ландшафтный дизайнер. Странно, но в любых природных группировках скал и валунов каждый из них расположен именно так, по всем правилам «художественной» композиции — или наоборот?
У меня на столе лежит один такой камень, подаренный мне Кларкэш-Тоном четырнадцать лет назад. Он подобрал его в Кратер-Ридж недалеко от Доннер-Саммит, где происходило действие его незабываемого рассказа «Город Поющего Пламени». Он несколько раз выбирался с друзьями на пикники в Кратер-Ридж и был впечатлён большими скоплениями валунов и бесчисленными почерневшими щебневыми полями. Там он нашел то, что казалось «фрагментами первобытных барельефов, или доисторических идолов и статуэток; а на других словно бы выгравированы письмена на забытом языке, не поддающемся расшифровке». Он подобрал несколько из них и отправил несколько Г. Ф. Лавкрафту в Провиденс. Лавкрафт был настолько впечатлён, что написал Кларкэш-Тону» 11 июня 1932 года, что если он когда-нибудь приедет в Калифорнию с визитом, то первое, что хотел бы сделать, это прогуляться по Кратер-Ридж «среди дочеловеческих реликвий».
Этот камень на моём столе, подобранный самим Кларкэш-Тоном в Кратер-Ридж, имеет семь дюймов в длину и около двух дюймов в ширину в самой большой части. Он назвал его «Инквизитор Морги». Лицо, которое лучше всего различимо на камне в профиль слева, состоит из двух нависающих бровей, длинного прямого носа, а над ними треугольник или шляпа-треуголка. Камень создаёт впечатление хмурого задумчивого инквизитора, отличающегося «понтификальной жреческой суровостью», как Кларкэш-Тон описал Морги, верховного жреца, в своём рассказе «Дверь на Сатурн».
Затерявшийся в грёзах о других мирах, космических войдах и других временах. Кларкэш-Тон был по существу одиноким человеком, ибо кто из его современников мог последовать за ним? Его чувство вечного, постижение космической точки зрения, оценка всеобщей необъятности были настолько глубокими и ошеломляющими, что ставили его намного выше любого из его современников, за исключением, быть может, его давнего друга и корреспондента Г. Ф. Лавкрафта. Действительно, Лавкрафт прокомментировал это в письмах к Кларкэш-Тону, отметив, что лишь немногие из тогдашних писателей-фантастов обладали подобным чутьём или пониманием.
Я отчётливо помню, как стоял с ним под одним из голубых дубов на его участке недалеко от Оберна, когда он пытался объяснить мне идею, которая возникла у него для очередного рассказа. Это касалось таких широкомасштабных концепций времени и всеобщности, времени внутри времени, солнц внутри солнц и круговорота циклов, что у меня перехватило дыхание. Я мог только согласиться с ним, что это была хорошая идея, и убедить его не останавливаться на достигнутом и написать рассказ. Но он так и не сделал этого.
После того как Кларкэш-Тон и Кэрол поженились и поселились в её доме в Пасифик-Гроув, домик в Оберне, разумеется, остался беззащитным. Расположенный на окраине Оберна, скрытый от ближайшей улицы высокими деревьями, он был идеальной мишенью для любопытных и вандалов. Прошло какое-то время, прежде чем супруги смогли перевезти всё его имущество в Пасифик-Гроув на хранение или оставить часть у друзей в Оберне. В доме осталась большая часть его библиотеки, а также коробки и ящики с личными бумагами.
В дом вломились вандалы и устроили там настоящий хаос. Они перевернули коробки с бумагами, разбросали книги по комнатам и оставили всё в полном беспорядке. Наконец, они опрокинули две урны с прахом его матери и отца, высыпав пепел на пол, вероятно, в поисках денег. Этот бессмысленный поступок, это осквернение праха его родителей очень глубоко задело Кларкэш-Тона. На обратном пути в Пасифик-Гроув они с Кэрол остановились у нас с матерью в Беркли, и я помню, как он был ужасно расстроен, потрясён и обижен. Они спасли всё, что могли, сложили кое-что из вещей у друзей в Оберне и загрузили в машину всё, что можно было увезти.
Задолго до этого ружейные пули пробили стены пустого дома. Старая гравюра с изображением восточного бога-лиса, одна из любимых картин Кларкэш-Тона, много лет висела на стене его кухни. Я помню, что видел её там во время моего первого визита к нему в 1953 году. Она была дважды пробита пулями, вероятно, 22 калибра. Теперь эта гравюра у меня, подаренная Кэрол. Она засижена мухами, стала коричневой от многолетнего воздействия древесного и табачного дыма, и на ней отчётливо видны пулевые отверстия.
Последний акт вандализма произошёл, когда дом сгорел дотла. Теперь на этом месте остался только пепел, обгоревшие гвозди и несколько маленьких кусочков древесного угля — если хорошенько поискать, но дикие травы и полевые цветы почти уничтожили даже эти нестойкие следы.
Да, написание этих заметок о Кларкэш-Тоне открыло колодцы памяти и пробудило тысячи реминисценций и воспоминаний. Как это ни парадоксально, я вижу его с одной стороны в образе легендарного чародея Оберна, недоступного отшельника, тёмного некроманта Зотика, но с другой стороны он остаётся мягким, добрым, застенчивым и склонным к мистике добрым другом, который мог сидеть в старом плетёном кресле, курить трубку и запросто беседовать, который любил тушёную говядину, красное вино и острый сыр, любил книги и простые нежные вещи. Его спокойствие, его безмятежность, его достоинство — это то, что я помню в нём лучше всего. Как я пытался подчеркнуть в своих прежних мемуарах, он был по-настоящему естественным и цивилизованным человеком, а такие качества сегодня очень редки. Они происходят от внутреннего спокойствия, просветления, данного немногим, и из многих людей, которых я знал и имел честь называть друзьями, только Кларкэш-Тон обладал им в безграничной мере.