| |
| Статья написана 3 ноября 2014 г. 18:24 |
НАДЕЮСЬ, ПО ЭТОЙ ГЛАВЕ ЧИТАТЕЛЬ ЗАИНТЕРЕСУЕТСЯ НОВЫМ, ЧЕТВЕРТЫМ ТОМОМ СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ М, РЕНАРА В "ПРЕСТИЖ БУК", РОМАН ПОЗДНИЙ, И УДИВИТЕЛЬНЫЙ ПО СЮЖЕТУ,,,
Глава 5 Удивительная действительность Шарль зажег свой фонарик. Водитель последовал его примеру. Клетушка небольшой лестницы «верхней комнатки» была абсолютно пуста. Убедиться в этом наверняка не составило ни малейшего труда, так как ступени представляли собой доски, закрепленные в промежутках между балками. Они поднялись по этим ступеням, один за другим. Шарль первым оказался на узкой лестничной площадке, перед дверью верхней комнатки. Снова прислушался и – что выглядело уже совсем наивно, ребячески – застыл в нерешительности. Никакого шума. Быстро повернув ручку, он резко надавил на дверь плечом. «Верхняя комнатка» была пуста. Никто не прятался ни за створкой двери, ни под диваном. Ничто в атмосфере не говорило в пользу того, что кто-то провел здесь с зажженной лампой три часа кряду. Пройдясь повсюду ослепительным лучом своего карманного фонарика, Шарль вдруг вскрикнул. – Вы только взгляните на это! – промолвил он, указывая на библиотеку. – И что тут такого? Обычная паутина… – Ни на какие мысли не наводит? Подумайте. Эта паутина расположена таким образом, что обязательно была бы сорвана, если бы библиотеку открывали. А ее, эту библиотеку, действительно только что открывали: мы сами видели, как тот человек открыл и закрыл эту створку! Просто поразительно! Нужно показать Клоду; давайте-ка его позовем. С этой целью он повернулся к окну, через которое рассчитывал окликнуть старика-управляющего… … И застыл в оцепенении. – Лу… Луна! Посмотрите на луну! – произнес он хриплым голосом. – Боже правый, мсье Шарль, да это же обычная полная луна, ничего более! – Да, совершенно округлая луна, которая находится на востоке, луна, которая поднялась всего три четверти часа назад, тогда как, как мы знаем, в эту ночь луна представляет собой полумесяц и должна зайти на западе! Такое может только присниться! Нужно срочно что-нибудь выпить… Без лишних разглагольствований Жюльен подбежал к дальнему (южному) окну, с силой толкнул от себя решетчатые ставни, те хлопнули… … И на юго-западе возник перламутровый полумесяц. – Две луны! – воскликнул Шарль, остававшийся напротив поднимавшегося в чистом небе серебристого круга. Он еще ближе подошел к окну, которое выходило на эту полную луну. – Жюльен, я сейчас сойду с ума! – вскричал он. – Что-то еще не так? – Подойдите, подойдите, выключите ваш фонарик и посмотрите. А потом скажите мне… Маркиза… вы… ее видите? – Никак нет, мсье. Нет ее там. Исчезла. – И это еще не все!.. Парк… И действительно: обезуметь было от чего. Большие каштаны были теперь маленькими деревцами. Ухоженные лужайки сменились виноградником, который насквозь прорезала прямая аллея, заканчивавшаяся небольшим, с рустованным фасадом, павильоном. Все это, в ярком свете луны, было видно столь же хорошо, как и средь бела дня. – Поймите! Да поймите же! – говорил Шарль. – Это старый сад, старый замок, к которому пристроили маркизу лишь в 1860 году! У меня есть рисунки, описания тех времен, ошибки тут быть не может! И этот небольшой павильон – неопровержимое тому доказательство! – Какой еще павильон? Не вижу ничего такого! – сказал Жюльен. – И потом – уж не помрачилось ли у меня зрение? – маркиза, мсье Шарль, уже снова на месте! – Да нет же! – обеспокоенно пробормотал молодой человек. – А вот и да! – настаивал его спутник, не менее встревоженный. – А! Кажется, я понял! Шарль заметил, что Жюльен смотрел теперь наружу не через те же стекла, что и он сам, но через ту часть окна, которая совсем недавно – из сада – казалась чем-то заделанной, и которая теперь располагалась справа от них. Историк, в свою очередь, встал перед этой половиной окна (состоявшей из двух стекол) и увидел современный пейзаж, с его высокими каштанами, маркизой, лужайками и безлунным, с этой стороны, небом. – Все ясно! – объявил он на удивление весело. Жюльен, разинув рот, ожидал разъяснений. В этот момент уже и Клод, увидевший снизу, как эти двое жестикулируют, о чем-то беседуют и открывают южное окно, явился туда, где происходило это чудо. – Эти два стекла – весьма необычные, – сказал Шарль, указывая на левую половину окна. – Когда смотришь на них отсюда, из комнаты, то видишь за ними сад, но таким, какой он был до 1860 года – а возможно, и гораздо раньше. Если же смотреть на них снаружи, из сада, то эта «верхняя комнатка» будет видна такой, какой она была когда-то… до 1829 года, в котором мой прапрапрадед Сезар Кристиани покинул Силаз, чтобы больше в него никогда уже не вернуться. Клод по-прежнему смотрел на него в недоумении, ничего не понимая. Но Жюльен, более осведомленный, спросил, откуда Шарлю известно, что продемонстрированное им комнатой видение предшествует именно 1829 году и отъезду «этого господина его прадеда». – Дело все в том, – пояснил Шарль, – что мы видели именно его. Так что, Клод, вы выиграли ваше пари. Речь идет действительно о фантоме, самом настоящем призраке, неоспоримом сарване. И, так как сверхъестественное не существует, следует заключить, что сей феномен – из самых что ни на есть естественных, и что наш призрак – всего лишь вполне объяснимый образ. Где бы ни стояли – с одной, или же с другой стороны этих двух удивительных стекол, – то, что вы видите за ними, является не тем, что находится за ними сейчас, но тем, что находилось за ними до 1829 года, либо же в этом самом, 1829, году, но только до осени, времени вышеупомянутого отъезда Сезара Кристиани в Париж. – Но как такое возможно? – Вот этого я пока не знаю… пока не знаю… Прежде всего, теперь я уже более отчетливо припоминаю один факт, который припомнился мне лишь смутно там, внизу, когда мы стояли под каштановым деревом, и я отметил, что половина окна (левая половина, которая теперь, когда мы находимся в комнате, естественно, располагается справа от нас) выглядит чем-то закрытой, заделанной. Факт этот заключается в том, что в детстве я всегда видел другую его половину покрытой какими-то пластинами, которые принимал за деревянные доски. Вы слышите: другая половина; не та, которая мне показалась заделанной сейчас, но другая, та, которая теперь является для нас левой, та, где и произошла вся эта фантасмагория. Да: темными пластинами, которые, как мне казалось, были досками. Я полагал, что когда-то, за неимением стекла, эту часть окна просто заколотили, а затем забыли заменить эти доски стеклами. Впрочем, через застекленную половину и южное окно в комнату проникало вполне достаточно света. Если бы я вспомнил об этой особенности, когда вы рассказывали мне об этих видениях, я бы тотчас же спросил у вас, когда именно вместо этих непроницаемых пластин поставили стекла. – Да никогда мы такого не делали! – возразил управляющий. – Что до меня, то я и вовсе не придавал большого значения этим деталям. Могу лишь удостоверить, мсье Шарль, что за те тридцать с лишним лет, на протяжении которых я нахожусь в услужении у вашей семьи, стекольщик не производил никакого ремонта в «верхней комнатке». – Вот как!.. – задумчиво пробормотал Шарль. – Впрочем, вполне возможно, что эти пластины установили там еще во времена самого Сезара Кристиани. Но тогда мы будем вынуждены признать, что внезапно они утратили свою непроницаемость, став такими, какими мы их сейчас видим, то есть показывающими прошедшую с тех пор эпоху. – Своего рода «ретровизорами», – осмелился предложить водитель Жюльен, – как те зеркала, которые устанавливают на автомобилях, чтобы видеть позади машины, чтобы видеть тот путь, который она уже проехала… Шарль улыбнулся: – Вероятно, это не совсем так. Не думаю, что наше прошлое можно наблюдать непосредственно, напрямую; по крайней мере, не думаю, что видеть его способны мы сами. – Естественно, – сказал Жюльен, – потому что его не существует. – А вот и нет, – возразил Шарль. – Прошлое всегда существует в том круге представлений и понятий, которые относятся к свету, к оптике; но мы, обитатели Земли, пока что еще не научились видеть наше прошлое собственными глазами. Что не мешает ему затягиваться до бесконечности визуально, как всем тем прошлым, в которых царит свет. Так, когда мы смотрим на звезды, то видим их прошлое – ведь у света, несмотря на его скорость в три тысячи километров в секунду, уходят, однако же, годы на то, чтобы дойти до нас от самой близкой звезды, иными словами – на то, чтобы переслать нам изображение, «картинку» этой звезды. Так что мы всегда видим на небосводе звезды такими, какими они сверкали десять, двадцать, сто лет назад, в зависимости от расстояния, которое нас от них отделяет, а не такими, какими они сверкают в тот момент, когда мы их созерцаем. Короче говоря, – проговорил он после непродолжительного молчания, – эти стекла действуют именно так, как если бы свету – на то, чтобы пройти через них – требовалось столько же времени, сколько у него уходит на преодоление огромных небесных пространств. Это, если хотите, пространственные конденсоры, дистанционные сжиматели… Думаю, именно в этом направлении следует искать разгадку сей удивительной тайны – сколь странной ни казалась бы, на первый взгляд, такая формулировка; но я не сомневаюсь, что нам удастся найти и другую, которая будет приемлемой, так как будет верной. В любом случае, теперь я понимаю, почему с наступлением сумерек и после того, как эти загадочные стекла начинают передавать световую «картинку», левая часть окна казалась нам, стоящим в саду, под каштаном, темном и закрытой некой гардиной. Все дело в том, что за самыми обычными, как и все прочие, стеклами, в действительности было темно, тогда как… «ретровизоры» показывали нам содержащийся в них свет прошлого. – Господи, мсье Шарль, – сказал Клод, – все это я мало-помалу начинаю для себя уяснять; но как вы объясните то, что эти стекла начали показывать былые времена как-то внезапно, ни с того ни с сего, – ведь раньше ни вы, ни я ничего такого не замечали? Что они, на протяжении многих и многих лет были, как кто-нибудь сказал бы, мертвыми, безжизненными, и тут вдруг – трах! – и вот уже они живые и показывают нам кино?.. – Позвольте мне изучить этот вопрос как следует, – ответил Шарль. – Пока я еще ничего не объяснил, что бы вы ни говорили. Я лишь описал феномен, сравнив его с тем, что происходит на звездном небе. Однако проверим кое-что… Он открыл окно – не без труда, что стало лишним доказательством того, что им давно не пользовались. Как он и предполагал, необъяснимые «картинки» последовали за движением створки. Какой бы ни становилась позиция последней, с одной стороны стекла по-прежнему виднелся залитый лунным светом парк, а с другой – темная комната, словно створка и не меняла своей изначальной позиции в закрытом окне. Шарль напряженно размышлял. – Принесите инструменты, Клод. Выну-ка я эти два «стекла» – так будет удобнее их рассмотреть. И захватите хорошую газолиновую лампу. Спустя полчаса два квадратных «стекла», извлеченные из створки окна, были перенесены в комнату Шарля Кристиани, и тот приступил к их тщательному изучению. То были относительно тяжелые и очень толстые пластины. При рассмотрении с кромки, эта кромка представлялась состоящей из бесчисленного множества тонких полос, одни из которых были черными, другие – светящимися, а третьи – более или менее светлыми либо темными. Шарль провел по этой кромке, этому срезу пальцем; как ему показалось, тот имел пластинчатую структуру. Пластины, как и обычные стекла, держались в оконной раме за счет проволочных гвоздей и замазки, только гораздо более густой. Но что еще больше поразило изучавшего, так это то, что они вели себя в точности так же, как стекла окна, а отнюдь не как проекционный экран или матовое стекло камеры-обскура. Мы сейчас же объяснимся. Если речь идет об экране или же о матовом стекле камеры-обскура, вы можете сколько угодно менять свою позицию по отношению к этим планам – перед вами всегда будет одна и та же «картинка». Можете наклоняться, приподниматься, отходить в сторону – вы не получите ни дюйма дополнительного изображения. Напротив: Шарль, и так уже ошеломленный тем, что в его комнате оказались эти живые виды, связанные, в его мозгу, с другим местом, заметил, что, меняя позицию, он может варьировать фон и перспективу, точно так же, как если бы смотрел через окно; будь то слева, справа, снизу, сверху, напротив, совсем близко или же далеко, но пейзаж, по воле его движений, то скрывается здесь, то открывается там, изменяет соотношения своих линий, расширяется или же сжимается. Шарль попытался вспомнить, как выглядела эта тайная субстанция в недавнем прошлом, когда была непроницаемой, и он видел ее, приходя работать в «верхнюю комнатку». Он решил, что не ошибется, если предположит, что она имела матовую поверхность, похожую на отшлифованный шифер, твердое и черное (или черноватое) дерево; в голове у него с все большей и большей настойчивостью задерживалась мысль о грушевом или же эбеновом дереве. Но теперь, вследствие пластинчатой структуры, он был склонен полагать, что это все же был некий шифер, и потому размышлял так: «Природная материя? Нет. Наверное, все же фабрикат». Когда он стучал пальцем по этому «шиферу», тот издавал очень глухой, сдавленный звук. Тогда-то Шарль и подумал об этой, состоящей из бесчисленных листов пластине: слюда. Но что еще можно сделать пока? Приближалась ночь. Трое слуг удалились, гораздо менее взволнованные, нежели того заслуживало столь сенсационное открытие, важность которого ускользала от них в той же мере, что и его необычность. Большая кровать под старомодными пологами приоткрывала свои гостеприимной белизны простыни, но Шарль не имел ни малейшего желания ложиться спать. Он ощущал такое возбуждение, словно по венам у него, вместе с кровью, текло шампанское! Воодушевляемый удивительной восторженностью, он чувствовал себя, словно именно он открыл существование электричества, силу давления, возможность переговариваться на расстоянии и всесильные свойства какой-нибудь жидкости или газа. Но и как историк он испытывал ни с чем не сравнимое сладострастие. Творец прошлого, любящий канувшие в лету эпохи так, как музыкант любит звуки, а скульптор – мрамор, он переживал глубочайшую радость от того, что здесь, в этой комнате, прямо перед ним лежат эти две диковинные штуковины, которые пусть и принадлежат времени настоящему, явились все же из прошлого. Прошлого реального, захватывающего. Они представляли собой нечто необычайное, такое, где, по крайней мере – для глаз, жизнь мира протекала с задержкой в практически целый век. Они принадлежали Истории, не запечатленной на кинопленку, но чрезвычайно актуальной, пусть и вековой! От этого его била дрожь. Тем более, что смутно, но с возрастающей горячностью, с беспокойством, как он только что это понял, он уже ощущал совершенную уверенность в том, что появление Сезара Кристиани отнюдь не было случайным. То, как это появление объясняется с точки зрения науки, и объясняется ли вообще, волновало его мало. И потом, разве случались когда-либо другие подобные? Разве не может возникнуть нечто такое, пусть даже прилетев с неба, что нельзя будет объяснить законами мироздания? Факт неоспоримый: он действительно только что видел Сезара, пусть и его призрак, но все же вернувшийся на землю, – и в какой момент среди миллиардов других моментов времени? В тот самый час, когда память о его трагической смерти воспрепятствовала счастью его правнука! Совпадение? Какой-нибудь поэт, пожелавший рассказать эту историю в стихах, зарифмовал бы это слово с другим: «Провидение». О! конечно, это ничто не меняло в сложившейся ситуации напрямую. Но для Шарля все это принимало глубокий, пророческий смысл. То было для него непередаваемое ободрение, знак, нечто еще более необъяснимое, что, будучи окутанным тайной, взывало к новым чувствам, неясным, но целительным. Ничто так не поражает людей, как нежданное переплетение событий на перекрестках судьбы; они всегда испытывают искушение назвать стрелочника как угодно, но только не случаем; блаженны те, кто не противятся такому соблазну. В общем, можно сказать, что Рита Ортофьери относилась к числу этих счастливцев. Шарль, переполняемый мыслями, эмоциями, ликующий от восторга, вдруг осознал, что отныне не сможет ни радоваться, ни страдать, ни испытать какие-то другие яркие чувства, если не свяжет свою судьбу с судьбой Риты, пусть даже отсутствующей, далекой, постаревшей, умершей! Забыть о Рите он никогда бы не смог. Он вынужден был себе признаться: мысль о ней не покидала его ни на секунду. Ни убаюкивающе-отвлекающему путешествию, ни последующему оглушительно-странному приключению не удалось отвлечь его от этого воображаемого образа. И мог ли он не обрести новую выразительность в этот час, когда Шарль, отдалившийся от всех, окруженный тишиной и покоем, находился тет-а-тет с одной из прежних ночей, созерцая – это было волшебно! это было ужасно и восхитительно! – этот тусклый от лунного света фасад, за которым спал Сезар Кристиани, коему предстояло пасть от руки убийцы, Фабиуса Ортофьери! Ведь в этих двух квадратах протекала ночь прошлого, безмятежная и неспешная, но ни более неспешная, ни более быстрая, чем ночь настоящего. И Шарль никак не мог пресытиться своим присутствием при этих ушедших в небытие часах. Внезапно он увидел, как в глубине этой картины былых заискрилась в еще более тусклом мраке планета Венера, и белеющее небо вырезало силуэт зубчатой линии горизонта. Он перевернул одну из пластин и увидел, как в ее прямоугольнике «верхнюю комнатку» осветили первые лучи зари, – увидел так же отчетливо, как если бы сам рассматривал этот интерьер через окно, повиснув на водостоке башни. Но зрелище, развивавшееся снаружи, интересовало Шарля куда больше, поэтому он вернулся к нему. Старинная заря заливала столь же старинный сад своей росой, своими лучами, всей нежностью своих оттенков. Едва появилось солнце, к винограднику начали подтягиваться крестьяне. Одни были в кюлотах и грубых чулках, других – в обычных брюках. Но все – все эти умершие уже люди – носили одежды, походившие на маскарадные костюмы. Подъехала двухколесная телега, в которую была впряжена лошадь. Началась разгрузка бочек. С десяток мужчин и женщин вошли в виноградник. То было время сбора урожая. Потом он увидел, как открылась дверь замка – та, над которой позднее появится маркиза, – и вышел владелец поместья. Как и накануне, на нем была оливкового цвета куртка с коричневым воротником, широкие морские брюки в полоску и фетровой шляпе в закрученными в трубочку полями. Рядом с ним скакала обезьянка, на плече сидел изумительный желто-зеленый попугай. Шарль, увлеченный всем, что касалось Истории, не забыл ничего из летописей капитана Сезара. Он знал, что попугая зовут Питт, а шимпанзе – Кобург; Сезар шутки ради дал им такие имена для того, чтобы высмеять Англию и Австрию, противников Революции и Наполеона I*; и ничто не могло позабавить Шарля больше, чем вид этих животных, занимавших славное место в «Воспоминаниях» бывшего корсара. Он видел, как хозяин замка зашагал по аллее виноградника; слуги приветствовали его с тем почтительным усердием, которого уже не встретишь в наши дни. Затем могучий парень, судя по всему, командовавший всеми прочими, подозвал какую-то пожилую, согбенную женщину в чепце, и Шарль понял: он что-то объясняет Сезару касательно этой старушки. И действительно, Сезар протянул пухлый кошель бедной женщине, которая принялась целовать его руки, в то время как Питт и Кобург резвились как могли, каждый на свой манер. Эта сцена подаяния стала для Шарля лучом света, так как (он прекрасно это помнил) Сезар в своих записях упоминал об этой щедрости, сделанной им одной достойной сочувствия сборщице урожая незадолго до его отъезда из Силаза в Париж. Из чего следовало, что этот осенний день, столь чудесно сохраненный и воссозданный обращенными к прошлому пластинами, был одним из последних дней сентября месяца 1829 года. В этот момент Шарль заметил, что солнце встало уже не только в прошлом, но и в настоящем, и что начинается новый день сентября месяца года 1929. Ровно век разделял два утра, которые он созерцал в одно и то же время. * «Агенты Питта и Кобурга» — во время французской революции выражение, употреблявшееся революционерами для обозначения якобы участников так называемого «иностранного заговора» против революции; ассоциация имён премьер-министра Великобритании Питта и саксонского принца Кобурга, одних из главных участников европейской коалиции против революционной Франции, в разжигании национальной ненависти во Франции в эпоху террора.
|
| | |
| Статья написана 1 ноября 2014 г. 20:28 |
Жюль Верн СТАРЫЙ ДОБРЫЙ ФРАК Друзья мои, какое огорченье, Меня мой фрак безмерно тяготит! Кто знатен, придает всему значенье, Гляжу я на себя – нелепый вид! Увы, ношу я экземпляр последний, Таких нигде не встретишь, вот беда. Портной еще пошьет? Нет, это бредни, Секрет сукна утрачен навсегда.
Смотрите, как потерт, засален лацкан, Я так хожу в салон на вечера! До нитки фрак изношен и затаскан, И здесь, и там всё на дыре дыра. Взгляните на подкладку, на рванину, Куда бы провалиться со стыда! Мне грустную придется скорчить мину – Секрет сукна утрачен навсегда.
К тому же старый фрак разорван сзади, И спереди, и сбоку, вот те на: Зовет сестренку фалда, но, к досаде, Жестоко с ней навек разлучена! Я слышал крик ее безмерной боли, Я слышу и сейчас его, о, да, Без умолку вопит, но мудрено ли? Секрет сукна утрачен навсегда.
Конечно, перепутаю я что-то, Пустившись в рассужденья или в спор; Лишился я карманного блокнота, Через карман открыт глазам простор! Удобный был, в него я по порядку Вносил благие мысли иногда. Теперь портной мне не поставит латку, Секрет сукна утрачен навсегда.
Скажите, не пускаясь в сантименты, Как повязать мне на дырявый фрак Все крестики мои, честные ленты, Когда мой стыд он кроет кое-как? Честь тяжка не для моего сознанья – Для фрака, что подобье решета. Не для меня в поклонах изгибанье – Секрет сукна утрачен навсегда.
Мой старый фрак слезами весь забрызган И пятен столько – сосчитать невмочь, В помете и навозе он замызган, Изношен так, что щеткой не помочь. Стереть бы стыд сей и на том спасибо, Пусть и ценой великого труда, Зачищу я все недостатки, ибо Секрет сукна утрачен навсегда.
Нередко из неправых побуждений Его другим я тайно доверял, Хоть был он прочен, мягок, тем не мене Красу и лоск пиджак мой потерял. И был бы я хозяином что надо, Когда б не торговал им, господа, И груз вины влачу я, вот досада – Секрет сукна утрачен навсегда!
Отменит век все правила приличья, Возвысит он ничтожных буржуа, Не будет больше у дворян отличья Помимо фрака, ткань чья не нова. Нет, недостойна высшего сословья Такая буржуазная среда! Закон приличья – только пустословье; Секрет сукна утрачен навсегда.
Узрев любимца голым и без маски, Толпа смеяться будет надо мной, Неистова, изменчива, в острастке Воскликнет: «Знатный, а урод какой! Неряха, Боже! А еще туда же! Знать, натерпелся от собак вреда. Чтоб не кичился золотом в кураже, Секрет сукна утрачен навсегда!»
Рыдайте, графы, герцоги, маркизы, Вы на своих увидите костях Провинциальных подмастерьев ризы, Что спину жгут как будто на углях. Лишь фрак всегда пристал аристократу, В толпе вы растворитесь без следа! Портной не шьет ни за какую плату – Секрет сукна утрачен навсегда!
Перевод Александра Триандафилиди
ДЕЛО ПРАСЛЕНА*
То преступление несет стране моей От правды горестной, от скверны очищенье. О Франция, театр чудовищных страстей, На кровь, что он пролил, ты смотришь в возмущенье.
Пэр, герцог, дворянин! подлец, прелюбодей, Сожительнице вняв без совести зазренья, Убил супругу, мать девятерых детей; И вечного за то достоин он мученья!
Ты стонешь, Франция, ты в гневе горяча, О жертве слезы льешь, клянешь ты палача И кару Божию пророчишь изуверу.
Но ты саму себя должна карать теперь, Правительство твое — кощунствующий зверь: Убил свою жену — убил святую веру!
*Герцог де Шуазель-Праслен (1804-1847) — политик, член палаты депутатов. Подговоренный любовницей, убил свою жену, от которой имел десять детей. Убийство вызвало огромный резонанс во французском обществе, подорвав и без того слабое доверие к правительству, что способствовало падению Июльской монархии и началу революции 1848 г. Представ перед судом, Праслен покончил жизнь самоубийством. Перевод Александра Триандафилиди
|
| | |
| Статья написана 2 октября 2014 г. 19:46 |
Списки, которые будут приведены ниже, каждый волен создавать по своему разумению — однако приблизительно укладываясь в стандарты серии "Ретро Библиотека Научной Фантастики и Приключений" издательства "Престиж Бук". Цель — с одной стороны, не устраивать флешмоб в колонке обсуждения издательства, с другой — узнать все-таки мнение: что мы хотим видеть "в рамке", отдавая предпочтение тому, чего в рамке никогда не было. Позже посмотрим, что из нашей затеи получилось. Каждый волен выражать свое личное мнение, но просьба одна: играть по правилам издательства. Скажем, не надо писать десять книг одного автора, обойдитесь двумя-тремя. Не сочиняйте антологий, мы их не издаем. И не бойтесь написать то, что написал кто-то другой. Для затравки выкладываю собственное мнение. Кстати, постепенно его правлю, так что не удивляйтесь "несовпадениям".
1 Милорад Павич. Хазарский словарь. (ОБЕ ВЕРСИИ НЕПРЕМЕННО) 2 Карел Чапек. Кракатит 3 Габриэль Гарсия Маркес. Осень патриарха 4 Хорхе Луис Борхес. Примерно 25 рассказов, не более («Алеф», «Круги огня» и др) 5 Густав Майринк. Голем 6 Урсула Ле Гуин. Левая рука тьмы. 7 Гарри Тертлдав. Флот вторжения (гепталогия) 8 Уолтер Миллер-младший. Гимн Лейбовичу 9 Сигизмунд Кржижановский. Повести («Воспоминание о будущем» и др.), примерно 15 рассказов («Квадратурин» и пр.) 10 Александр Грин. Фанданго. Крысолов. Серый автомобиль..
|
| | |
| Статья написана 2 октября 2014 г. 10:42 |
НАД КНИГОЙ СТИХОТВОРЕНИЙ ЖЮЛЯ ВЕРНА МОИ УЧЕНИКИ НА "ВЕКЕ ПЕРЕВОДА" УСПЕШНО ПРОДОЛЖАЮТ РАБОТАТЬ. ВОТ ОБРАЗЧИК.... «Когда придет зима…»
Когда придет зима, обрушив хлопья снега, Что лягут шапкою на скаты старых крыш, Порой от насморка не сыщешь оберега, И тесно в очаге от хвороста, глядишь!
Как сладко праздно спать: полуденная нега! И ты у очага мечтательно сидишь, Ты счастлив! Твой камин – и альфа, и омега, Пригревшись в кресле, ты над стужею трунишь.
Щипцами ворошишь золу в своем камине, И пламя ширится, бросая отсвет синий; За ярким взлетом искр ты наблюдать не прочь.
Покажется тебе, то звездный рой искрится, Иллюзия растет, и в ней соединится С погожим теплым днем пленительная ночь.
Перевод Александр Триандафилиди (Ростов-на-Дону)
|
| | |
| Статья написана 20 сентября 2014 г. 21:30 |
Это даже и не первая глава, Пролог висит в lj, в первой главе не понять ничего без антуража, так что это фактически третья. Нумерация идет как у Мартина — по именам героев. Авось не соскучитесь...
I. Антонин. На монастырском и на княжеском дворах царила пятница двенадцатого мая, – надо полагать, она царила во всей Европе, да и более или менее везде, но Антонина Георгиевича это не касалось. Набожно и сытно отпраздновав с сестрами день своего святого, Антонина Пьероци, более известного как Антонин Флорентийский, в этот день и ни в какой другой собирался Антонин Георгиевич Щуко начать, округло говоря, путешественное внедрение в историческую родину, которую до сих пор видел разве что в интернете, презирая телевизоры и прочие видеоскопы. Однако на прощание со своей подлинной родиной – той, где довелось ему родиться и большей части провести свои годы, он все же отвел время до полудня, начав небольшую прогулку по двадцати двум квадратным километрам родимой земли с восхождения на ее высочайшую точку, на башню Святого Евфимия, более древнюю, нежели прилепившийся к ее подножию доминиканский монастырь. Был Антонин Георгиевич черноволос, остролиц, и порой казалось – за его ушами нечто шевелится. Шевелилось там нечто на самом деле: за ушами Антонина жили два крошечных существа, скрывавшихся от света солнца, как и сам Щуко, дети Иллирии, любившиые человека, который дал им приют, и который отвечал им взаимностью. Отчего лишь сегодня наш остролицый трикстер обратил взор на Запад, а мысли – на Восток? Кому, как не ему, было знать, что куда ни стреми стопы, а все морские и сухопутные дороги на свете ведут в Тристеццу? Секрет был таков: позавчера, десятого, исполнилось Антонину Георгиевичу сорок пять лет. Не круглая, конечно, дата, но кто его знает: подвернется ли еще случай посетить эту самую историческую родину, самый язык которой, кабы не семь без умолку болтающих на нем старших (и тоже, как он, секретных) сестер, он бы и не вздумал учить. Но ничего не поделаешь: стоя у смертного одра отца тринадцатилетний Антонин поклялся, что посетит Россию прежде, чем Россия окончательно забудет об его отце, великом архитекторе и сыне великого архитектора. Но рождаться не в России, при этом России служа, семья Щуко вот уже вот уже много поколений взяла за правило: дед родился в Берлине, отец – в Риме. Предполагалось, что оба умерли в Москве… но мало ли что предполагалось в советское время и вообще в ХХ веке. Отчего-то именно в области архитектуры вот уже триста лет российские владыки все норовили да норовили проявить собственные познания. Не говоря о вполне бесполезной постройке града Петербурга, вспомнишь лишь кошмарный портик, прилепленный к зданию Эрмитажа Государем Николаем I Павловичем Романовым-Бабкинским, как именуют его имперские историографы современной России. Новая власть, на которую в порядке контрибуции наложила судьба в ХХ веке, первое время ограничивалась переименованиями и сокрушениями, а году эдак в тридцатом взялась и за свои собственные стройки. По приказу Сталина выстроил дед в ударные сроки знаменитый Андреевский Мост… да только за три дня до открытия мост получил имя Великого Сталина… и какой уж тут Фрунзе и даже Горький, коих он объединял. Спасибо, хоть новый корпус Армянцовского университета дали выстроить, да только за три дня до открытия… ну ясно же: прискакал из мавзолея сам Ленин на белом коне, лошадка пробежала, хвостиком махнула, получила Библиотека имя Великого Ленина, и какой такой этот Армянцов и все его победы?.. Хорошо хоть из-за войны этот треклятый Дворец Советов не выстроили: Антонин вспоминал ехидную байку отца, что в голове Ильича предполагалось разместить библиотеку. Интересно, а в других частях тела – что? Мать выталкивала из комнаты многочисленных дочек и немногочисленных сыновей, большинство которых никогда России не видали и вообще были засекречены. Ибо и деда, и отца Антонина были советская власть изрядно обидела, о чем ниже, – зато отец был воистину был благословен двадцатью одним ребенком от всего лишь трех жен. Соблюдя все формальности и полежав для виду три дня в гробу отец под покровами ночи и плащ-палатки, перевернулся, восстал, самолетом вылетел в Югославию, а оттуда, знаменитым «Еврейским шоссе» отбыл на Истрию, где давно и нелегально запасся хорошим поместьем, давно уже выстроил с позволения князя Фоскарини дом в любезном его вкусу стиле «ль-орроре аркитеттонико», – на виллу эту, несмотря на высокий забор из чугунного кружева, приезжали поглазеть со всего полуострова: из Югославии, когда она еще так называлась, из Хорватии и Словении, когда они появились на карте, и само собой, из Италии, а точнее – из Триеста: почти на востоке, – если смотреть на с моря на берег Триестинского залива стояли город и порт: хоть и не особо-то уверенная в своей принадлежности к Италии, а все же основа итальянского могущества на Адриатике. На входе же в залив располагалась немного сонная, одна из самых малых, но легитимных и всеми признанных стран в Европе: княжество Тристецца. Казалось бы, всего-то пять-шесть тысяч человек среди цветников и виноградников, всего-то долина, ведущая между гор Монте Кроато и Монте Словено к пляжу Конфортина, излюбленному мастерами виндсерфинга и нудистами обоего пола (из-за этого что ни день, то скандал и протесты со стороны монастыря), обдуваемому срезу тремя ветрами, и к парому возле деревни Савудрия, ходившему напрямую к Триесту. На каждой из гор стояло довольно мощное сооружение: восточную, менее высокую, обрывающуюся прямо в реку Драгонья скале Монте Словено, венчал дворец князей Фоскарини, славившийся картинной галереей (князь за бесценок скупал по всему миру поддельные шедевры старых мастеров… предлагая после этого экспертам выпутываться самим из истории, чего ради тот или иной вполне подлинный Корреджо, Хальс или – бери выше – Рембрандт – были ранее единогласно на исследовании признаны подделками) и винными погребами. На западной же, более высокой скале, над развалинами расположенного уже в Хорватии форта Сипар, возносясь почти на триста метров над уровнем моря – притулились небольшой доминиканский монастырь и древняя, едва ли не античных времен пятиугольная в основании башней святого Евфимия, сто один раз перестроенная за два тысячелетия и когда-то служившая маяком, но вот уже много веков как отошедшая в собственность монастыря и под смотровую вышку, с которой в ясную погоду на северо-востоке был виден дымящийся Триест, а на западе иной раз на фоне заходящего солнца можно было разглядеть дальний и малый силуэт великой горы Монте Титано, – и нечему удивляться: хоть и далеко, но спасибо временам посленаполеоновским временам: тогда башня была надстроена еще раз, прозрачный воздух Адриатики и неизбежная рефракция в лучах заходящего солнца все-таки уже два столетия давали иной раз гражданам Тристеццы вспомнить, что не только их княжество на свете такое маленькое, – а вот поди ж ты, узкими террасами сходящее к морю, такое привлекательное для взора и души! Еще и потому привлекательное, что к востоку от него стоял – уже на итальянской земле, близ Триеста – знаменитый замок Монте-Руино, куда приезжали в былые годы многие выдающиеся ученые (чтобы прямо там застрелиться), а также великие поэты – чтобы, глянув на море, сесть на пароме в Триесте – и отплыть в Тристеццу, где радушие князей Фоскарини кого угодно могло довести до припадка вдохновения, из-за чего привлекательность княжества многократно возрастала. Кто бы устоял перед соблазном?... Привлекательна эта башня – для туристов, по крайней мере. Граждан Тристеццы на смотровую площадку пускали бесплатно, – только что они на той площадке забыли, кроме как помолиться? – туристов в Тристецце за год бывает добрых сто тысяч, а вход на Монте Кроато и на башню – два моцениго, сеньоре, всего лишь два бронзовых моцениго, это три доллара, неужели вам жаль такого пустяка, чтобы увидеть с одной точки всю Северную Адриатику?.. Ту территорию, которую не сумел оккупировать даже величайший из турецких султанов Сулейман, не занял по суеверию, из-за названия, Бенито Муссолини (боялся, что его начнут именовать «владыкой печали»), не смог аннексировать пресловутый маршал-президент Тито?.. Правда, Гитлер на две недели вроде бы аннексировал княжество, но прежний князь, Марко II, принял немецкую военную команду, сводил в свои погреба, где на полмили тянулись бочки со старинным хересом, – тем все и кончилось: больше полустолетия прошло с тех пор, и часто знатоки местной старины слышат вопрос: где же те немцы? А где же тот подземный коридор? А где же тот херес? И что за херес? Нет ответа: старики и краеведы отводят глаза. Но нынешний князь, почтенный Марко III, в те времена даже не был еще зачат, как не был еще зачат и Антонин Георгиевич Щуко. Причем восемь отпрысков отца от последней жены, Козимы, урожденной Фоскарини, родились не в России – и все уже после формальной кончины отца, имевшей место якобы пятидесяти пяти лет от роду в Москве, уже после венчания Джорджо и Козимы в католической часовне княжеского замка, а позже – все они стали прихожанами кафедрального собора святого Виргилия. Народ в Тристецце любил своего князя не меньше, наверное, чем любит народ Марокко своего сардинного короля. Хотя к друзьям из Сан-Марино, старинного оплота гибеллинов, народ и расположен, и на втором этаже ресторана «Доминик», что на углу проспектов Марко Поло и Эме Эрганда в столице княжества, с намеком нареченной «Тóмбола» есть посольство оной республики (там же есть посольства Российской Империи и южноамериканской Республики Сальварсан), но к идее республиканского правления народ Тристеццы более чем равнодушен. Зачем?.. По размерам из малых государств Тристецца небольшая: втрое меньше, скажем, чем Сан-Марино, но и в пятнадцать раз больше, чем Монако, – а ведь там, да ведь и в Лихтенштейне – везде князья! Нет уж, как стала наша родная Tristitia в середине IV века княжеством, так пусть и будет…. Ну да, династии, конечно, менялись, но князья – не белые мыши и не кролики, насильно размножаться не заставишь. До полудня и тем более до заката солнца было еще далеко, но Антонин отвернулся от морских просторов и вприщур стал смотреть на родной город. Где-то внизу, в конце проспекта Франсуа Пьера Ами Арганда, просматривался памятник великому изобретателю, еще в наполеоновские времена бежавшему в Тристеццу из Швейцарии, находившейся под угрозой оккупации. Здесь, именно здесь, при тихом правлении князя Умберто IX, увы, последнего в роду Марчеллини, Арганд окончательно усовершенствовал и подарил миру одно из величайших изобретений – керосиновую лампу, задолго до того, как не менее великий Николя Апер вручил Наполеону Бонапарту банку мясной тушенки и нож для вскрывания оной, за что был весьма взыскан императором. Князь Умберто в долгу тоже не остался: первые же изготовленные Франсуа Пьером Ами лампы украсили коридоры княжеского замка, и на целый год князь приставил ученого следить за фитилями. По истечении года-другого князь, узнав о падении Венецианской республики, отпустил ученого на все четыре стороны, позволив взять в казне столько бронзовых моцениго (переплавленных из старинных турецких пушек), сколько тот сможет унести. Ученый между тем купил на постоялом дворе клячу, нагрузил на нее помимо мешка, любимого кота и собственную задницу и отбыл в Англию, где скончался 14 октября 1803 года, оставив после себя в Тристецце добрую память, мастерскую по изготовлению керосиновых ламп и заблудившегося на пароме кота. Поскольку свои личные сбережения князь Умберто по древним законам не мог завещать ни на что, кроме как на установку себе же надгробия, – в 1850 году, по завещанию князя и во исполнение его последней воли (как и по случаю столетия со дня рождения ученого), на центральной площади Тóмболы ему был воздвигнут бронзовый памятник работы русского скульптора Роберта Залемана – отлитый из монет с портретом покойного князя, кстати, весьма раздражавшими нового князя – Лоренцо I Фоскарини. И кому, как не Антонину, было знать секрет этого памятника: именно его вилла в Тристецце, хоть и перестроенная отцом в нечто несусветное, принадлежала сейчас Антонину Щуко как старшему в роду мужчине, имеющему гражданство Тристеццы. На локте левой руки Франсуа Пьера Ами Арганда восседал бронзовый кот, в правой всадник держал керосиновую лампу – символизирующую Тристеццу как светоч просвещения, и мягко напоминая Венеции и Триесту, что без маяка Святого Евфимия их корабли, пожалуй, не всегда смогли бы найти дорогу домой. Вечный огонь, правда, из экономии зажигали только по праздникам и по выходным. Чего другого, а вот месторождений природного газа Тристецца не имела, а имела бы – так не портить же древний курорт, не унижать же княжество до уровня промышленной державы. Возле памятника можно было разглядеть островерхую кровлю единственной в Тристецце синагоги, поименованной «Гаагуим». Завтра суббота, закроются меняльные лавки, праведные потомки Авраама потянутся на молитву, благо все они живут в том же маленьком квартале и никакой тысячи шагов, больше которых Царица-Суббота в свои часы не разрешает, делать никому не надо. В числе десяти еврейских семейств Тристеццы необходимо отметить многочисленных потомков Габриэля Шалона, – того самого, что делил некогда камеру с прославленным Казановой в венецианской тюрьме Пьюомби, освободившись же из нее, перебрался в Триест, а позже в Тристеццу, – хотя граф некогда и обозвал своего соузника глупым и невежественным, но потомки его гордились происхождением от столь знаменитого предка, прочее же никому не казалось имеющим значение. К евреям в Тристецце отношение, чего скрывать, давно было особенное. В одна тысяча девятьсот сорок восьмом году, в одно из воскресений, решил маршал Тито, что какая-то она вообще лишняя, Тристецца, что вся Истрия должна объединиться под единым скипетром единого владыки: дорога со стороны полуострова вела в княжество по суше лишь одна, прежнее название ее ныне с большими основаниями забыто,¬ вот и двинул пеклеванный (ибо полусловенец, полухорват) президент приличного размера дивизию: чтобы и грабежа лишнего войско не учинило, и князь поскорее грузился на паром и улепетывал в Триест: паромщик Хирам традиционно ни с кого за переправу больше одного моцениго никогда не брал, и ни на каком языке, кроме родного истророманского, даже молчать не хотел. Однако в самом узком месте дороги, точно на ходе в княжество, встретило титовскую дивизию неведомо что: единым преграждающим рядом стояли там десять престарелых евреев, воздевших руки к небесам. Это был полноценный миньян, губы евреев шевелились в молитве, и чем ближе пытались солдаты подойти к еврейскому заграждению, тем дальше от него почему-то оказывались они. А евреи все молились. Изредка один или два опускали руки, чтобы отдохнуть, но их тут же подменяли другие, из заднего ряда. Никакого военного сопротивления Тристецца не оказывала, но каждая из десяти еврейских семей княжества, – обычно занимавшихся меняльным делом и ссужением денег в рост, старьевщичеством и продажей с лотков жареной во фритюре дешевой мясной и овощной закуси, что так хороша под горькую лавандовую граппу, – выделила на этот раз своего старейшину для молитвы, заградившей дорогу полчищам жадного маршала. Евреи и югославские солдаты стояли друг против друга шесть дней, а потом маршалу надоело и войска были отозваны: все одно пройти по дороге, отныне получившей имя Еврейской, оказалось невозможно. Ну, а евреи размассировали руки и отправились праздновать Шабат. Им творить такие чудеса было не впервой, они помнили: как поселились они на территории княжества более тысячи лет назад, так и их в княжестве никто и никогда не тревожил. Лишь бы правила кашрута во время пряжения, скажем, говядины мраморной не нарушались… но это уже дело чисто еврейское, а гои все равно лопают и хвалят. Чтобы закончить повесть о евреях Тристеццы, надо рассказать еще одну деталь. В пятьдесят третьем году основательно прославившемуся на весь мир художнику-примитивисту Ивану Генераличу Тито разрешил устроить выставку в Париже. Чтобы, значит, когда мир про Париж забудет, то хоть поживет память о том, что Генералич, )художник никак не хуже «таможенника Руссо»), хранилось имя Парижа в памяти у человечества: провел в том Париже два месяца, и весь период его «бельканто» – «Женщины делают сусло», «Уборка навоза», «Перевозка сена» и прочее – мир увидел и Хемингуэй, авось трезвый, заценил. Выставка длилась два месяца и Генералич торчал там все эти шестьдесят дней, аккуратно и ежедневно тратя две-три часа на роспись какого-то большого куска стекла: масло и стекло – вот и все, что требовалось хорватскому гению. Что именно хотел создать Генералич – долгое время оставалось неизвестным: Однажды, после визита к нему гостившего тогда в Париже Князя Марко II Фоскарини, в приступе ярости художник взял большую ступу и истолок свою работу. Так рассказывали. Ну, мало ли какие творческие неудачи с кем случаются… Лишь десять лет спустя, выставляя в одном из Мюнхенских музеев наиболее интересные и ценные картины своего собрания, – в частности, лучшую в миру коллекцию картин Тициана-младшего – рискнул Марко II предъявить потрясенным зрителям «якобы погибшую» картину Ивана Генералича. В традиционном примитивистском духе были изображены на ней десять еврейских цадиков с поднятыми руками, в лапсердаках и широких шляпах, стоящих на фоне гор и маячащего на дальнем горизонте моря. Картина, конечно, называлась «Граждане Тристеццы». Если бы не хрущевская оттепель, не временное замирение Тито и Хрущева, не суета вокруг спутников, примитивистская реплика Родена могла бы Генераличу с рук не сойти. Но он как раз находился в Тристецце, с разрешения Тито писал полотно «Виноградники Тристеццы». К тому же картину князь купил у художника и тут же подарил Тито, – а тот факт, что очень скоро князь был приглашен в Израиль посадить дерево в аллее Герцля, лишь недавно открытой для увековечивания памяти тех, кто спас во время Шоа жизнь хоть одного еврея, как-то прошел незамеченным. Князь был католиком, но, как и собственно Италия, почел за благо остаться порядочным человеком и евреями не торговать. …Антонин ощутил, что время, отведенное им самому себе для прощания с Тристеццей, на исходе. В кончиках пальцах послышался привычный зуд: все-таки только дома он бывал спокоен. Само собой, он никогда не был женат (хотя и порывался, но уж какой-нибудь из сестер всегда очередная невеста не нравилась). Однако приключений с несостоявшимися невестами к сорока пяти годам в его жизни накопилось до неприличия много, – и это не считая приключений с сестрами невест, мамашами невест, и… честно говоря, всеми остальными родственниками невест. Из-за этого Антонин отчасти и собирался нынче в странствие по таким катакомбам человеческой истории, что их ни на какой карте не отыщешь: ни на горизонтальной, ни на вертикальной: человечки на поверхности земли об этих глубинах, тянущихся под Адриатическим морем, под развалинами древнеримской Аквилеи – и до не столь древних руин Салоны и Сплита: вся эта освещаемая фосфорическими вспышками территория сливалась в город Исподсплит, разноуровневый, темный, но более или менее никогда не умиравший на протяжении более чем двадцати столетий. Вода сюда не проникала: до дна Адриатики была от свода темного города было добрых полмили. А про Верхнюю Иллирию Нижняя знать ничего не хотела, хотя было над ней Адриатическое море – но вниз, в Нижнюю, соленая влага не капала. Лишь бы дно никто не бурил. Покидая отцовскую виллу, Антонин всегда знал: что-нибудь где-нибудь да приключится. Он никогда не был ни положительным героем, ни отрицательным, но буквально от рождения чувствовал обязанность ввязаться в жизни во все, во что только можно. И окружающим видно было это сразу: странно уложенные буквально в шлем и хохолок, закрывающие уши волосы напоминали часть одеяния кондотьера. Наступало время второго завтрака, который целиком съесть Антонин не мог и не хотел: знал он, чем кончатся «примо» – спагетти а-ла тристецца, по обычаю сваренные до жестковатости свежего стула монтазио, проложенные кровяными колбасками нового кровяного урожая и тончайшими ломтиками сырокопченой ветчины-прошутто, или же дивные национальные «строкколи тристи», творожные клецки в густом соусе, родственники словенских «штруклей», – потом будет сегундо в виде искусно приправленного ризотто, и все это под местное тристеццианское вино, если не драгоценное Шато-Кроато с добавкой сока лаванды, то белое каберне «Савудрио 2010», лучший для этого вина год, и все это с кусочками мелкой кукурузной поленты, обжаренной в оливковом масле «Корлеоне», без которого ни одна хозяйка в княжестве трапезы не мыслит, хоть масло это и привозят с далекой Сицилии.… Странная, конечно, трапеза, но семь старших сестер?... Но попробуй встать потом от стола?.. Да и кто захочет: вон, на том конце стола, вроде бы еще полное блюдо прошутто, вроде бы и бутылка непочатая все того же «Савудрио»… Впрочем – лучше будет взять ломтик-другой норвежской семги, а как дижестив использовать изумительное канадское бренди «Принц Иоанн» девяносто восьмого года, самую малость, но как переварить чисто итальянскую трапезу без этого завершающего штришка в пятьдесят градусов, по двести пятьдесят моцениго бутылка, напрямую принесенная посыльным из ресторана «Доминик», – где и не такое купить можно, однако сестры зорко следили, чтобы драгоценный брат в особо крепких напитках за трапезой был умерен, и ограничивался лишь одной канашкой канадского крепкого, много, если двумя?... Когда в «Доминик» изредка изволил приходить знаменитый не только на всю Тристеццу, но и на всю Сицилию (с которой уехал, ибо по его мнению «там теперь одни киношники») Дон Джеронимо из славной фамилии Боска, вино он пил родное, сицилийское – а бренди предпочитал местное. Дону Джеронимо принадлежала в Тристецце добрая половина земли, а в земле – многие и многие этажи винных подвалов. «О, Дон Джеронимо!» – иной раз произносили люди, заменяя этим именем божбу. Других Донов в Тристецце не было. А доброго и щедрого Дона Джеронимо знали и любили, и всякий считал для себя честью по сицилийскому обычаю поцеловать руку Дона. Не целовал ему руку разве что князь – да престарелый венецианец, живший на своей крошечной вилле по соседству. Но венецианец безостановочно писал новые и новые тома своих все более фривольных мемуаров, и времени на светскую жизнь у него не было. Антонин решил, что с башни пора спускаться, и ступил на первую ступень традиционной для Тристеццы винтовой лестницы. Эта лестница, правда, не имела подобия нигде во всем Старом Свете – а то и в мире. Согласно завещанию отлученного от церкви дожа Леонардо Донато, ненавидевшего Рим и всё, что исходило от него, сюда тайком привозили по две ступени из каждой церкви, выстроенной Святейшим Престолом в Новом Свете. Ступеньки стирались подошвами бесчисленных экскурсантов, но на смену им отнюдь не бедная Венеция, а позже и князья независимой Тристеццы, привозили из Америки новые плиты – иной раз тратя безумные деньги на подъем церковных ступеней из храмов, по тем или иным причинам ушедших в морские глубины. Здесь были и ступени из церкви Сан Педро, что на острове Табога в Панаме, заложенной в 1524 году, и ступени из собора Девы Марии в Санто-Доминго на Гаити, бывшей еще островом Эспаньола в те времена, и даже ступени из прославленного собора Девы Марии в Мехико, построенного лет через сорок, – словом, из десятков американских католических церквей, объединенных лишь тем, что ни одна из них не была закончена постройкой позже года смерти дожа Донато, тысяча шестьсот двенадцатого. Набожные жители Тристеццы и прочие паломники помнили, что каждой ступени соответствует своя молитва, – за четыреста лет никому не заметного «ремонта» ступени и своды над ними буквально впитали в себя благодать этих молитв. Антонин не молился, ступени сами по себе были для него бусинами четок, благородная латынь переполняла сумрак; секретный же, двадцать первый отпрыск архитектора Щуко умел слышать эхо минувшего, и такая благодать была ему утешительней мессы. Антонин спустился с башни, боковой тропкой зашел в свои комнаты на вилле и цокнул языком. Из тени портика выступил темнокожий человек ростом на голову выше Антонина, с наверченной на голову да самых глаз повязкой. Глаза его были узки, а национальность неопределима, звали его Ахаткуман, сам себя он считал последним в мире чистопородным половцем. Антонина это устраивало: великана он знал с детства, был Ахаткуман сыном воспитателя восьми младших отпрысков Георгия Щуко, и старшим их же товарищем и защитником. Этого единственного спутника пригласил Антонин в путешествие, убедив, что старшие сестры, хотя и не вышедшие замуж по общему сговору, уже вышли из того возраста, когда за ними нужен ежечасный присмотр. Ни в малой мере не считал Антонин половца слугой, не считал его даже бодигардом. Это был скорее его напарник: будь сейчас на дворе семнадцатый век и окажись Антонин капитаном венецианского судна из героического города Перасто, боцманом при таком капитане состоял бы точно Ахаткуман, при желании способный ощерить зубы так, что хоть мавританский раис, хоть османский паша, хоть сам Хайреддин Барбаросса – все наклали бы в штаны. Вероисповедования Ахаткуман не имел, заметного образования тоже, однако обладал способностью болтать на немыслимом количестве языков – на всех с ошибками и с акцентом – но всюду и всегда бывал понят и добывал нужную информацию. Единственной слабостью Ахаткумана была золотая текила, по его уверению – напиток чисто половецкий, ни в какую Мексику он не верил, разве что это половцы там агаву посеяли. Недельная бутылка текилы была единственным, что просил и получал кроме обычного довольствия от семейства Щуко половец, не любивший никоторые деньги брать в руки. Пить текилу половец по общему согласию уходил на княжеские конюшни – и возвращался совершенно свежим, разве что пахло от него конским пóтом и навозом. Что оригинально – алкогольным напитком текилу половец не считал, а иной раз, забывшись, мог сказать про нее, что это «кумыс». Звук «ы» он произносил по-русски. – Всё сложил? – тихо, по-русски сказал Антонин. Ахаткуман не произнес ни слова, лишь кивнул и стукнул один кулаком другой почти у подбородка. И так было ясно, что два небольших саквояжа давно упакованы. При себе Антонин держал только документы, кредитные карточки и пакет с продолговатыми кусками выделанной тюленьей кожи. Ни в одной стране на поверхности земли эти кожаные деньги давно не имели хождения. Но в такие страны Антонин выбираться не слишком собирался. Такими деньгами в годы правления первого из династии Младших Романовых, Николая I Романова-Бабкинского бойко расплачивались в Русской Америке. Но с тех пор много воды утекло через клепсидру Берингова пролива, перестала Аляска быть и русской и американской, стала независимой, чеканила собственную монету и тискала собственные купюры, тюленей же и моржей весьма берегла, как своих, так и чужих, поэтому Тристецца, обладавшая малым кусочком берега, где иной раз появлялась пара-другая вымирающего адриатического тюленя-монаха, с Аляской в дипломатию на всякий случая не играла. Однако и ныне хождение кожаных денег кое-где имело место: кусочек кожи длиной в десять квадратов по два вершка и шириной в четыре именовался сóроком, в память о старинной единице счета соболиных шкурок (именно столько требовалось оных на приличную шубу), каждый квадратик был клеймен образом трехглавого орла, скопированным со скипетра первого из законных Романовых, царя Михаила Федоровича: одного из немногих царей России, в законности правления которого почти никто не сомневался. Деньги это изредка нарезали нужными кусками, когда сдачи не было, но не менее одной сороковой части. За перерезание сороковой части полагалось вырывание ноздрей и ссылка в страшные Подсочинские рудники, неизвестно где располагавшиеся, неизвестно что добывавшие. И во всей Вертикальной Руси, на разных уровнях вплоть до пятого, расположенного ниже самых глубоких впадин Мирового Океана и занимавшей добрую половину Евразии, никто не знал места страшней, чем эти Подсочинские рудники, подчиненные лишь загадочному Правителю Всего Российского Подземелия и Наземелия. У семьи Щуко имелись догадки о том, кто именно несет нынче эту верховную среди верховных российских должностей службу, но своего же благополучия ради семья ни с кем этими догадками не делилась. Астрология на уровнях, лежавших в Евразии ниже Наземного, была занятием опасным: хотя звезды на Нижних Небесах и сияли, но созвездия из них складывались иные; иными были и знаки Зодиаков. Можно было с трудом опознать контуры двух Небесных Ковшей, Орион, – а в точности повторялось на всех уровнях лишь одно Девятизвездие, незыблемо освещавшее Дорогу Процессий в столице Сеннахириба и Ашшурбанипала, в забытом людьми Наземелья великом городе Ниневии. Антонин кивнул половцу и вышел к сестрам, уже ожидавшим его за накрытым столом. Прислуги в доме не было, сестры все делали сами, трапеза прошла неторопливо, молчаливо, но закончилась по местным обычаям быстро: всего за полчаса. Подняв последний бокал прохладного савудрио, Антонин встал, осенил себя широким католическим крестом, и молча простился с сестрами. Ждавший за дверью половец уже держал саквояжи. Из дома путники выходить не стали: в дном из подвалов имелся люк, а под люком – винтовая лестница, уводившая в глубокую, совершенно лишенную освещения земную глубь. Антонин прошел вперед, а половец опустил над их головами каменный люк, да еще задвинул тяжелую щеколду, выплавленную по приказу Дожа Донато из метеоритного железа. Теперь этот вход был закрыт, и никто из допущенных на территорию Тристеццы, даже сам князь Марко III, не отдал бы приказа его взломать. Антонин и его спутник ушли в полной тьме по лишенной промежуточных площадок винтовой лестнице глубоко под поверхность Истрии, минуя исторические и геологические эпохи, навстречу предписаниям судьбы и велению сердца. Эта лестница была сложена в дочеловеческие времена, и ступени ее почти никто и никогда не попирал стопами. Только не подумай, дорогой читатель, что Антонином в его путешествии руководствовали некие возвышенные или, напротив, кощунственные цели. Цели у него не было никакой. Просто он знал, куда идти и что делать. А там видно будет. Антонину было интересно жить, потому как ничего другого он не умел, и ничему другому не учился. За ушами у него обитали две ящерицы, два геккона, меньше двух унций весом каждая, обеспечивавшие давшего им приют добродетеля не только массой ненужных сведений обо всем на свете, но и полной чистотой окружающего воздуха: любая муха и любой комар, приблизившиеся к шевелюре Антонина, бывали тут же съедены гекконами. Звали гекконов Мада и Ролла: один гордился тем, что его предок Шон прожил долгие годы за ухом у секретного чемпиона Испании по русской револьверной рулетке за 1492 год, у самого Морана Эворы, – другой гордился тем, что его дедушка Блюм жил в шевелюре самого виконта Анри де Мальпертюи, из револьвера которого известный новеллист О. Генри сумел четыре раза убить одного и того же героя. «Джеронимо!» – почти вслух, будто очередной актер в знаменитом телесериале «Доктор Кто», повторял Антонин, шагая навстречу Подземелиям. Имя индейского вождя тут было ни при чем, но клич Доктора был уместен: Антонин опустился уже столь глубоко, что в этих краях лишь Дон Джеронимо мог назвать себя хозяином. Половец, как и Антонин с гекконами на ушах, медленно спускался – где-то внизу лестница упиралась в самосветную латунную дверь, окованную гнилушками древесных грибов. За дверью стояли два стража, несших здесь нескончаемую службу в виде кары за несанкционированные добрые дела. Имена их были известны лишь гекконам, – ибо менялись эти имена ежедневно. Поговаривали, что сообщает смену имен гекконам сам Верховный Владыка Подземелия и Наземелия. Да только кто проверит?... Жизнь народов и стран Подземелия никогда не была насыщена событиями: однако она была увлекательней тех долгих мгновений, когда за жизнью трикстера зорко приглядывали семь старших сестер. Антонин боялся, что хоть и был он прирожденный трикстер, но однажды окажется из-за них без глазу. Поэтому периодически влекла его охота к перемене мест. К таким местам, где в свои сорок пять он все-таки мог забыть хоть ненадолго про грозную науку – при-семи-няньках-офтальмологию. Остаться без глазу Антонин не слишком боялся – третий глаз, незримый, между бровями, во лбу, да четвертый, змеиный, на затылке, ничего смертельного, если из четырех глаз осталось бы три. Но торчать всю жизнь в Тристецце, не сходив из нее изредка налево – да или хоть направо и кругом, невелика разница – помрешь со скуки. Зубрить же иностранные языки и ходить на званые обеды к князю, к Доместико Долметчеру, и даже к Дону Джеронимо – всю жизнь этим не заполнить. В темноте засветилась гнилушками латунная дверь. Гекконы прильнули к ушным раковинам Антонина. – Сенна, – произнес Антонин вслед за Роллой. Дверь дрогнула. – Тигла, – повторил он вслед за Мадой. Дверь вспыхнула невероятно древним, хоть и гнилым узором. Следом они медленно и бес скрипа отворилась. За ней, расступившись, склонившись в церемониальном поклоне, стояли два пятиногих ассирийских шеду. Не очень больших, всего сажени в две, если от земли до затылка мерить. Но кто посмеет мерить шеду, если тот сам этого не захочет? Однако сейчас стражи спокойно расступились: они знали, кого – куда – и когда. Анонин, а вслед за ним половец, шагнули на дорогу, ведущую в западную столицу первого уровня Нижней Руси – город Изподсплит.
|
|
|