Пространство НОРМАЛЬНО функционирующего фэндома – это не только выход новых книг, реакция на них и в меру творческие конвентные посиделки в режиме «спью». Это еще и некоторое количество критической рефлексии – над собой и над другими. Более того, в идеале эта критическая рефлексия – если она рождается внутри среды – имеет некоторые последствия и для самих пишущих: разбирая (а то и деконструируя) некоторую систему (взглядов, сюжетов, жанровых клише и пр.), автор, волей-неволей, примеряет это и на себя, а значит, раньше или позже пытается дать ответ, соразмерный своему вопросу. Скажем, это можно было заметить, наблюдая, как разговор Шостака – Орбитовского – Дукая об альтернативной фантастики порождает тексты самих спорящих: Шостак, пишущий «Думановского», или Орбитовский, создающий «Канал» и «Мороки».
С третьим автором S.O.D., с Яцеком Дукаем, подобная история случалась не раз и не два. Особенно же показательным – и сохраняющим познавательность для нашей среды – был его разговор о фэнтези, довольно громко прозвучавший в середине 90-х. В 8-м и 9-м номерах журнала «Nowa Fantastyka» за 1997 год была опубликована статья Яцека Дукая «Философия фэнтези», порожденная наблюдениями за жанром в целом и за рассказом Эвы Бялоленьской «Синева мага» в частности (к тому моменту как раз получившим Зайделя как лучший рассказ). История эта тем более поучительна, что последствия ее ушли далеко за рамки теоретической дискуссии, но об этом чуть позже. Сперва для этой истории важна сама статья Дукая. (Здесь немаловажное: Дукаю на момент публикации статьи – двадцать три года, что, полагаю, что-то объясняет, а чему-то заставляет удивляться).
ДУКАЙ Яцек
ФИЛОСОФИЯ ФЭНТЕЗИ
І
К написанию этого текста меня склонила «Синева Мага» Эвы Бялоленьской. У меня нет намерения изгаляться над этим рассказом, отчасти даже симпатичным; выбор «Синевы» надлежит приписать, скорее, случайности. Речь здесь для меня вовсе не в неплотности или языковой дисгармонии – вроде ничем не обоснованной англизации названий. Бялоленьская зовет одну из своих стран Нортлендом; видится мне в том досадная привычка, вынесенная из чтения польских переводов западной фэнтези, в которых получившийся результат редко когда оказывается консеквентным в ономастике. Обойду я и отчетливое смешивание письма рунического с идеографическим (настолько же хорошо, как о руне, можно было бы говорить и о букве «Рука» или «Огонь»). Речь идет о внутренней логике произведения и о простых импликациях ее использования.
В одном месте Бялоленьская пишет, что для Странника (тип мага) «любые расстояния в мире были лишь шагом сквозь невидимые двери», в другом же вспоминает о «малоисследованном Востоке» и о Западных Континентах, где, возможно, живут грифы, а возможно и нет – неизвестно. Но ведь одно из двух: или Странник и вправду может произвольно искривлять пространство, и тогда нет и речи о каких-либо неисследованных закутках планеты, да что там – вообще окружающего космоса; или же закутки такие существуют, но тогда данная дефиниция Странника оказывается ложной.
Еще в одном месте автор рассказывает, как молодой маг пробрался на грузовую барку. Скрывался он, пользуясь своим умением создавать иллюзии, причем таким образом, что довел «до совершенства иллюзию «невидимости», которая представляет собой «наложение на собственное тело образа окружения». Попытаемся себе это вообразить. Примем, что все происходит в ситуации, когда маг неподвижно стоит на однородном фоне, близко от него, а наблюдатель смотрит с некоторого расстояния и перпендикулярно к оному фону (борту, стене, земле). Кстати, в рассказе маг не ограничивается этим; использует «невидимость» даже в движении, нахально воруя еду», потом пробирается по трапу на сушу под взором чиновника, считающего выгружаемый товар. Не нужно быть богом в оптике, чтобы понять, что наложение в такой момент на себя иллюзии фона так, чтобы оставаться действительно невидимым для окружения, далеко превосходит описанные в тексте способности адепта благородного искусства отведения глаз.
Рассмотрим простейшую ситуацию, случай, когда наблюдателей лишь двое (на барке и в порту их наверняка было больше). Тогда, если только один не смотрит другому через плечо, на мага они глядят под разными углами, и тот вынужден производить не одну, а уже две иллюзию фона, отличные – поскольку каждый из наблюдателей видит его на другом фоне. Однако маг не знает, смотрит ли кто-нибудь на него и с какого места это делает; он вынужден защищаться с каждой стороны. Это означает, что ему приходится удерживать и модифицировать в реальном времени полную иллюзию фона на все триста шестьдесят градусов. Наблюдатели могут также находиться на разном уровне, а потому иллюзия должна быть полусферичной. Однако это было бы возможным, пусть бы только оный Камешек обладал мозгом с вычислительной силой, сравнимой с «Крэем». Однако ключевой вопрос звучит: откуда он знает, какой фон на его месте должны видеть все те потенциальные и реальные наблюдатели? А он и не знает; нет способа знать; ему бы пришлось, пребывая в движении, непрерывно контролировать виды, растягивающиеся от него во все возможные стороны. Я сомневаюсь, что подобная способность доступна даже тем вероятным наблюдателям; и наверняка уж не Камешку.
Более, казалось бы, мелкое и не настолько «техническое» противоречие связано с изъяном Камешка, с его глухотой. Мы узнаем, что он умеет писать и читать, но родного языка, услыхав его впервые ушами дракона, не понимает; общается он языком жестов. Удивительно, что состояние это остается неизменным, несмотря на продолжительные тренировки, проходящие при помощи Пожирателя Туч. Маг, как мы читаем, углубляется в изучение звуков до той степени, что часами сидит над миской, извлекая из нее ударами звуки различнейшей тональности, в зависимости от силы удара или ударяемых предметов. Это ему необходимо для сотворения иллюзий. Здесь я обхожу следующий факт: человек глухой, живущий в обществе, где нет необходимости знать язык жестов, естественным образом движется к самодостаточности, пусть бы и учась читать по движениям губ. Для персон глухих с детства эта способность едва ли не первична по отношению к языку жестов, поскольку ребенок сперва сопоставляет тематические гримасы лица (улыбка – хорошо; нахмуренные брови, стиснутые губы – плохо), а лишь потом уразумевает высокие абстракции символики движений рук и сам осваивает координацию конечностей, чтобы обеспечить свои потребности. Но пусть уж ему. Многоступенчатая психологическая недостоверность здесь в том, что Камешек предпочитает изучать язык акустически эксплуатируемой миски, а не свой родной ленгорхианский, на котором он довольно давно умеет писать и читать. А соотносимость звуков с идеограммами позволил бы ему освоить науку говорения – он ведь не немой: орет на ветру во время полета над морем. Да даже если бы и был: создавая звуковую иллюзию такой степени сложности, как эхо падающего в закрытом помещении предмета, без проблем мог бы он «говорить иллюзионно», силой воли. Но нет. Камешек глух от рождения и не делает совершенно ничего в этом направлении. Это я полагаю противоречием куда большим, чем согласованность его невидимости с основаниями оптики.
Повторюсь, поскольку читатель наверняка уже засомневался, не взялся ли я здесь за издевательство над «Синевой Мага» Бялоленьской, ведомый личной враждебностью к автору: мне не интересно колесовать этот конкретный текст, я знаю десятки других, даже более подходящих для Мадеева ложа. Речь идет обо всем жанре фэнтези как целом; «Синева» просто имела несчастье сделаться поводом. На ее примере я фиксирую также хроническое отсутствие иммунитета фэнтези к трактовке ее горячим железом логики, ту чудесную развязность, с какой авторы этого жанра привыкли подходить к сотворению миров и персонажей, не обращая внимания на «мелочи» вроде отмеченных выше. Читатель проглотит все и глазом не моргнув – это ведь фэнтези! (Любитель жанра должен сейчас ткнуть обвиняющее куда-нибудь в сторону и сказать: «У них – тоже!», что, однако же, нисколько не является аргументом).
Логика – это основа, без нее вообще речи быть не может ни о какой философии. Не существует такого рода литературы, чей творец, создавая необходимый для произведения мир, делает это наперекор правилам логики, поскольку таким образом он сделал бы невозможной любую коммуникацию с читателем: читатель не имел бы права делать любые обобщения или делать выводы из случившихся ранее – в повествовании – событий. Потому что тогда всякое из них обладало бы характером феномена, лишенного логических связей с другими. Некоторая логика должна обязывать всегда; пусть бы и совершенно извращенная, но – логика. Автор при этом вовсе не обязан давать себе отчет, что, описывая данное событие, он совершает выбор логики – или создает ее; это делается бессознательно, им и – при чтении – читателем.
Начнем уже переходить к сути. В «Синеве» появилась проблема метаморфизма; Пожиратель Туч, дракон, умеет менять форму. Это метаморфизм тотальный, не имеющий ничего общего с мимикрией, пусть бы и невероятно развитой – одно тело превращается в другое, отличается даже масса. В фэнтези это, несомненно, одно из популярнейших заклинаний. Корни магического метаморфизма восходят к принцам, превращенным в жаб, и к двухсотлетним ягам, в полслова трансформирующимся в демонических ladies. Рассматривая это явление, мы, наконец-то, начинаем углубляться в анонсированную громким названием философию фэнтези.
Предположим, что данное существо, врожденно либо приобретенно, обладает атрибутом метаморфизма, то есть, способностью абсолютного изменения тела. Но в таком случае, этот атрибут не может быть связан (вытекать, происходить, быть зависимым) с особенностями тела. Если уж мы договорились, что дракон (единорог, гном, человек; все равно кто) может превращаться во что захочет, например, в муху (отчего нет, если может в собаку – пропорция перехода массы более-менее сходна), то чтобы это умение не оказалось самоубийственным, мы одновременно должны договориться, что позже он сумеет ретрансформироваться из мухи в дракона.
Погодите, погодите – какой такой, к черту, он? Если превратился в муху, то уже не дракон – муха и точка. Обладают ли мухи в этом мире способностью к метаморфизму? Или – чтобы придерживаться стандарта – жабы? Хорошенькое дело: метаморфные жабы, и каждая может прибавить в массе, на сколько захочет; что бы это было за фэнтези, Пратчетт какой-то гаргантюазный. Потому нет: только драконы. Значит, должен существовать метод сохранять самосознание (в котором содержалась бы способность к метаморфизму) несмотря на изменения телесности.
Эту проблему хорошо понимала Урсула Ле Гуин, ее Гед однажды превратился в птицу, а потом уже не смог обратиться назад в человека. Но и она сделала финт: не пойми по какой причине, ввела постепенность трансформации личности, т.е., изменяться возможно, но не надолго, поскольку ты «забываешь» себя в новом облике (позже это скопировал Эддингс в «Бельгариаде»). Но таким образом лишь умножаются противоречия. Магия Земноморья Ле Гуин опирается на слово; а потому она магия «резкая», определяя однозначно, «человек» или не «человек», невозможно быть птицей на десять процентов и на девяносто – самим собой (или наоборот). Произношу слово «волк» и превращаюсь в волка; не говорю: «волк, но частично я» – говорю «волк». А значит после изменения я – волк. Тут нет речи о какой-то постепенности; о медленном «вытекании» человеческой психики. Миг назад я был собой, а теперь я – волк. А если я волк, то не являюсь собою. В момент наложения чар погибает «истинный я», и в этом месте появляется волк. Здесь явственно видна вся противоречивость: это однозначно смерть. Получили мы зверя, потеряли мага; баланс – отрицательный. Что-то скрежещет в механизме мира.
Выход возможен. Нужно обратиться за тело, за границы материи. Припишем атрибут метаморфизма – шире: самосознание – нематериальной душе. Совершаем мы, таким образом, обменную транзакцию противоречия, выкупая до сего дня не разрешенную философами загадку интерактивности духа и тела. Это – уже несколько «освоенное» противоречие, прилично ощупанное интеллектуально, культурно богатое, в то время как проданным оказалось скучное, сухое противоречие, логически выведенное из неустойчивых аксиом придуманных миров.
Более того – выбирая такую стратегию торга философиями, мы превращаем фэнтези в литературный инструмент, способный оперировать на ткани вопросов и проблем реальных и актуальных; а было оспариваемо, что это вообще возможно в данном жанре.
Проекция старых, хорошо известных философских вопросов на миры с реальной магией, удивительно освежает и расцвечивает сами эти вопросы; жанр проявляет здесь свою несомненную специфику. Возьмем, например, упомянутую выше проблему нематериальной души и метаморфизма. Если персональное самосознание неизменно вне зависимости от произвольно-серьезных телесных изменений, это значит, что оно не привязано к существованию ни одного конкретного их признака – а, следовательно, и к телу вообще. Непосредственный вывод из этой обусловленности – необязательность телесной экзистенции. Редуцируясь от дракона до пса, от пса до жабы, от жабы до мухи или амебы, и все же оставаясь собой – мы и вправду размещаем собственное бытие абсолютно за рамками эмпирии. Прыжком, абсорбируя массу из окружения, мы возвращаемся в телесность дракона. Кем были мы, будучи собою, в фазе амебы? К чему мы редуцируемся после нашей смерти? Где мы есть, когда нас нет? Что мы тогда чувствуем? Чувствуем ли хоть что-либо – хотя бы течение времени? И как, следовательно, мы можем выйти из этого состояния? Означает ли это необходимость внечувственного восприятия в буквальном значении, при отсутствии каких-либо чувств? Как вообще может умереть метаморфическое существо?
Вот то, что я, при отсутствии лучшего определения, называю философией фэнтези.
Как и любая иная, она состоит главным образом из вопросов. Через месяц, в следующем фрагменте, я определю несколько основных; для их полного развертывания понадобилась бы книжка.
ІІ
Сутью каждого мира фэнтези, ее жанровым отличием – является магия. Есть магия и магия. Базово я отмечаю две ее разновидности, которые можно бы условно назвать «сверхчувственной» и «ритуальной». Магия «сверхчувственная» – это магия «нерезкая», размытая (per analogiam: fuzzy magic), подчиняющаяся значительной субъективации. Действует она капризно, без жестких правил, исключительно благодаря силе воли одаренных специальными возможностями людей, категоризируемых от наших телепатов, телепортантов, пирокинетиков и т.д. Такая магия выступает, скажем, и в «Синеве Мага» (есть там, соответственно, Говоруны, Странники, Искры); используют ее создатели хорроров, однако в чистой фэнтези она довольно редка.
Тут же решительно преобладает магия ритуальная, «резкая». Трактуется она словно некая практическая область науки, всесильная технология, абсолютно детерминистская; единственное отличие составляет неясность наблюдаемых причинно-следственных связей. Но зато какая разница! Ритуальная магия опирается на знакомство с четкими формулами, жестами, «мыслительными фигурами», применение которых дает в непосредственном эффекте предсказуемый результат; феномен повторяется в возобновляемых экспериментах, недвусмысленно настаивая на существовании жестких причинных связях. Скрещиваю должным образом пальцы и бормочу заклинания – а у тебя на носу выскакивает чирей. Сделаю это семь раз – будет семь чирьев. Ошибусь в инвокации – чирья не будет. Хотя я знаю, что при известных начальных условиях мы получаем нечто на выходе, но не знаю, отчего так; мы не знаем, как это происходит, особенности и правила происходящего процесса остаются для меня закрытыми. Этот род магии, в образе чистом или с малой примесью магии сверхчувственной, выступает в девяти десятых творений фэнтези.
Вопрос, на который я до сих пор не нашел в них ответа, звучит: каким образом существование такой магии влияет на способ восприятия и описания мира? Ибо ритуальная магия ставит под сомнение сами основания мира, необходимо отступать до Картензия и уходить в сторону альтернативной дорогой. Тем временем, я ни с чем подобным не сталкивался: миры фэнтези, с магией, функционирующей даже и тысячи лет, населяют персонажи, что думают, рассуждают и реагируют как американцы двадцатого века. Сперва-то автор всегда радует нас горстью поведенческих изюминок, отысканных в исторических компендиумах, но это все очень поверхностно – краска, травление – и не достигает сути вещей, т.е. чуждой нам ментальности тех людей.
Миры с ритуальной магией требуют целостных, альтернативных с нашей точки зрения, мыслительных систем, опирающихся на иные предпосылки. Это серьезный вызов, притягивающая шарада. На пальцах одной руки могу я перечислить тексты, зацепляющие эти проблемы. Резник в «На тропах единорога», казалось, готовился совершить прыжок в логику неявственной причинности, однако в конце концов он удовлетворился игрой с литературными шаблонами. Желязны то тут, то там ронял интересные замечания и наблюдения, но, похоже, и сам не знал, перед каким Сезамом он стоит. Ле Гуин удовлетворилась трансплантацией философии Востока; также и Бигль, кажется, слышит блюз, но, похоже, предпочитает поэтическую неопределенность четкости семантически неэстетических решений. Те, кто поамбициозней, насыщаются порой настроением и стилем, подсмотренными у Маркеса, Фуэнтеса et consortes, пытаясь из магического реализма ибероамериканцев окончательно удалить реализм, в ложной убежденности, что получат нечто, вычитая. Однако это все равно интеллектуальный Эверест сравнительно с однородным супом праокеана фэнтези, в котором плавают остальные произведения.
Чтобы не оставаться голословным, укажу на одну из возможных исходных точек для конструирования подобных философий фэнтези. Итак, ритуальная магия совершенно не совпадает с тем пониманием суеверия, к какому мы приучены; такого суеверия в мире ритуальной магии просто-напросто не существует. Догмат неявности происходящих вокруг нас интеракций придает ранг научных действий плеванию через плечо, обхождению приставных лестниц, испугу перед черным котом и т.д. Более того, поскольку любая причинно-следственная связь может оказаться ложной, а во многих из них зияют изрядные разрывы (заклинание и молния – и ничего между ними), совершенно иначе складываются правила морали: понятие вины и ответственности растягиваются настолько широко, что едва ли не охватывают все. Здесь речь идет о символическом истолковании, доходящем до абсурда: не существует такого события (комбинации событий), которое не было бы потенциально беременно результатами совершенно апокалиптическими. Всякая оригинальность абсолютно опасна. Прогресс наступает из ошибок. Пермутационные игры составляют отрасль науки/магии – шахматы, карты, кости кодируют (фактически или в убежденности) реальность, данную в ощущениях. Et cetera, et cetera.
A propos о прогрессе. Удивительна заданная Толкиновской традицией статичность миров фэнтези. Никто этого не объясняет, не пытается мотивировать – да что там, это даже не замечается. Анналы миров фэнтези насчитывают тысячи лет, и единственные изменения, которые в них фиксируются, касаются войн, династических наследований, возникновения и упадка империй. Знает ли кто книгу фэнтези с хронологической таблицей, в которой разместили бы дату изобретения пороха, печати, телескопа, открытия законов механики или дифференциального исчисления? Оппонент скажет, что там еще до этого не дошли. После тысяч лет? Впали в средневековье – и так-то должно уже оставаться всегда? Что, какая сила, какие правила сдерживают там прогресс?
В последнее время прогресс начинает несмело стучаться в миры фэнтези. В Польше на это отважился Сапковский, чей мир – это мир в экспансии, полный витальности; прогресс магический и технологический идут синхронно. Получил он за это упреки, поскольку заметили в этом исключительно сатирические преувеличения (очистка стоков и пр.). Конечно, там есть зазоры (традиция Толкина – исчезнувшее знание, древние артефакты – сражается с духом постмодернизма: все те генетические (!) эксперименты). Магия выступает как наука, поскольку если уж индукция, то и кумулятивность знания, и дисциплинарная специализация – этого уже никак не сдержать. Сапковский (и, пожалуй, в меньшей степени Крес) по крайней мере пытаются, чего нельзя сказать о десятках книг западной фэнтези, которые интеллектуальная инерция сталкивает на литературную мель.
Еще одна область, лежащая неподалеку – это религия. Религия в НФ уже дождалась пары рассмотрений; занимался ли кто религией в фэнтези? Я не слышал.
Магия – все равно, сверхчувственная или ритуальная, – выкорчевывает основания и вырывает исторические корни веры. Никто не уверует благодаря чудесам, поскольку чудо можно прикупить на углу улицы у любого чародея. Не объявится Бог или пророк, исцеляющий больных, поскольку на этом специализируется жреческая магия, и не станет он превращать воду в вино, поскольку это простейший фокус для алхимиков, познавших трансмутацию субстанций. Религиоведение фэнтези находится воистину в непростом положении. Где конкретно лежит граница, отделяющая магические умения от божеской интервенции?
С другой стороны, ритуальная магия по самой своей природе приводит к мысли о некоей демиургической творящей силе; вера во внеэмпирические сущности является естественным следствием неявственности причинных связей. Ведь некто/нечто должны оказаться причиной (добавлением энергии, приложением сил) тех повторяющихся вроде-бы-чудес. Так выглядит направление рассуждений мыслителей, не выступающих, увы, на страницах романов фэнтези; это их опосредованное доказательство существования Бога.
В мирах фэнтези значительный вес приобретает и доказательство св. Ансельма, как первоначальное, так и в версии Норманна Малькольма. Надо учитывать, что в них возможность помыслить о данном объекте действительно призывает к существованию оный десигнат мысли. Маг промышляет яблоко, и появляется яблоко; промышляет роскошный обед, и вот же, материализует накрытый стол – а человек не защитится от упорной экстраполяции этой идеи до бесконечности, до, собственно, Абсолюта. В фэнтези Кант проиграл бы диспут с любым чародеем; более того, мне известны такие миры фэнтези, в которых существование является описываемой особенностью (vide Призрачное Колесо в Эмбере Желязны). Доказательство же логичной конечности существования тысячекратно сильнее слышно в мире, где символическая интерпретация касается любой событийности, и связи устанавливаются согласно субъективным причинам и следствиям.
Все пишу о Боге в единственном числе и с большой буквы – в то время как в фэнтези, по очень неявственным для меня причинам, царствует политеизм. Я подозреваю, что просто Валары и Майары оказались слишком сильны и слишком индивидуализированы рядом с христианскими ангелами, а Эру оказался слишком глубоко скрыт – а потом уж пошло оно лавиной. В последнее время разве что Тэд Уильямс в «Памяти, Скорби и Тернии» решился на монотеизм. Мне это кажется превентивным отступлением на заранее увиденные позиции от опасения наткнуться на серьезные теологические вопросы – потому как в случае политеизма закрывание на них глаз гарантировано; там нет и речи ни о какой связной, морально вяжущей теогонии.
Политеистические теологии фэнтези, впрочем, выказывают довольно часто некое сатанистское искривление; персонификация зла выступает здесь реальной чуть ли не в каждом мире, добро же, в свою очередь, объявляется реже и несравнимо более скромно, и оно никогда не институциализировано и всегда – и это важно – стартует с более слабых позиций. В результате, кстати, намного легче поверить в дьявола (или как там зовется его местная версия). Бог (боги позитивные) действует из-за кулис, обычно даже не выдавая своего присутствия. Зло владеет целыми предписанными ему странами, расами, сферами жизни, формами магии; ничего подобного нельзя сказать о добре. В оппозиции к злу здесь стоят разве что индифферентные в отношении добра страны, которые лишь надлежит еще объединить усилиями героев для защиты от адского нападения, что может и не случиться, поскольку полно предателей, трусов, а Зло – так сильно и так реально. Это – жесткий канон, из-под влияния которого авторам, похоже, непросто освободиться. Почему? Является ли это – снова – лишь инерцией мышления? Но проблема ведь состоит в другом, в несвязности видения. Таким-то образом мы возвращаемся в точку, из которой начали размышлять: как не позволить упасть всем подброшенным в воздух фактам, не допустить разрушения конструкции. В теологии фэнтези больше дыр, чем в швейцарском сыре.
Слишком тщательно обходятся стороной простые культурные, социологические и психологические последствия существования таких «религиозно ангажированных» миров, подобно тому, как – что мы уже подчеркивали выше – не делаются последующие выводы из функционирования магии. В фэнтези же все же случаются ситуации непосредственных божеских проявлений, явственных теофаний, вроде радуги после грозы. Должно это иметь важные последствия для всех сфер жизни, поскольку если нет нужды в богов (Бога) верить, если уж всякий попросту знает, что боги существуют, то мы приходим к противоречию, и здесь уже нет и речи ни о какой религии.
Впрочем, для этого нет нужды в распространении теофании – порой к аналогичным следствиям приводит сама онтология сказочного универсума: в каждой второй фэнтези выступают духи, при том выступают реально, как еще один элемент бестиария, посмертные эманации, непосредственное доказательство посмертной жизни. И сколько же авторов отдает себе отчет, что, сервируя нам эдакое столкновение «лицом к лицу» с эктоплазмой, они, тем самым, совершают метафизическую переоценку огромного масштаба и возносят эсхатологию до ранга точных наук? Где же тогда те подразделения исследователей жизни после жизни, где те профессии платных медиальных связных с посмертием, картографов Гадеса, наемников утилитарной трансценденции? Не видно их. Духи есть – а словно бы их и не было. Пугают; и только. Здесь видно все невежество творцов фэнтези: страх психологически уместен лишь в мирах, параллельных нашему, где, как и нас, «духов нет» – то есть в хоррорах; но не в фэнтези, где «духи есть». Столь же чудесно как от них, герои могли бы тогда с воплями и страхом в глазах убегать от эльфов или гномов. По крайней мере, в НФ никто уже не приказывает героям таращить зенки на подающих напитки андроидов.
В обоих случаях – мира с реальными теофаниями и мира с духами – никакие моральные споры не имеют места быть, нет неуверенности, убрана проблема выбора ценностной системы. Непросто было бы найти революцию более фундаментальную. Надлежало бы делать вывод, что книги фэнтези заселены почти иным видом людей, психологически совершенно с нами несходных. Иные их мысли, иные ассоциации, иные реакции, иные законы правят их поведением.
Искусство сотворения миров состоит в консеквентном извлечении автором выводов из всех (и выраженных эксплицитно и лишь имплицитно закладываемых им) принципов, до самого экстремума воображения – и за его границы. Тем временем 99 процентов авторов смертельно боится ступить куда-нибудь за межу утоптанной ордами предшественников площадки. Допускаю, что это результат коллективизации их воображения, куда более жесткого, чем это характерно для авторов НФ. В результате писатель фэнтези садясь за очередную трилогию, даже не осознает, что, например, делая своим героем полуэльфа-мага, он не совершает выбора никаких принципов – он попросту копирует; принципов он не знает. Знали их, осознавали – предвестники жанра. Для них каждое колдовство, каждый артефакт, каждое чудовище были открытием и решением; замечали они – допускаю – все существующие между этими элементами логические связи. Однако их преемники презрели интеллектуальный труд этой игры в интеллектуальные шахматы и не ступили ни на шаг дальше; довольствовались наследством – пусть даже и немалым. Это не продолжатели – это наследователи.
Эти несколько перечисленных выше пространств и поданных примеров философии фантастики укладываются, как я теперь вижу, в нечто наподобие каталога набожных пожеланий, атласа земель, еще не открытых. Чтобы не заканчивать в минорном тоне, укажу здесь, что и в научной фантастике долгое время дело обстояло сходным образом. Каждый жанр требует определенного периода для исчерпания простейших и притягательнейших комбинаций в пространстве характерных для него сценариев и набора идей. Только потом можно из этих модулей строить конструкции более высокого уровня сложности, используя их в качестве аналогий, метафор, аллегорий и символов. Это эволюция, сходная с эволюцией технологии развлечения в технологии искусства; фотография, кино, телевидение, а теперь и компьютеры сперва должны достичь предела своих развлекательных возможностей. Нельзя приниматься рисовать «Тайную вечерю», если не сумеешь нарисовать оленя в гон. Что, конечно же, не означает, что всякий станет вдруг Леонардом да Винчи. Однако этот всякий будет уже знать, что он не обречен на оленей, но может дергаться ради чего-то большего; что он может пытаться – как минимум пытаться».
*
И тут-то – оставляя в стороне случившиеся на тот момент дискуссии – наступил момент наиболее интересный: Дукай попытался не только задать вопросы, но и ответить на них. В 1998 году вышел его сборник «В стране неверных» («W kraju niewiernych»); объединенный проблематикой, скажем так, метафизической, он содержал самые различные по сюжету и жанровой принадлежности рассказы, но среди прочих там был и чуть ли не единственный его рассказ в жанре фэнтези: «Ход Генерала» («Ruch Generała»). По сути, он был (в том числе) и попыткой оставаться в рамках заданных самим Дукаем в «Философии фэнтези» вопросов – относительно «ритуальной магии», относительно прогресса в мирах фэнтези etc., etc.
Приведу здесь лишь пару фрагментов – достаточно показательных для самого рассказа (совершенно осознавая, что, вырванные из (кон)текста, они звучат не без странностей – но да уж больно плотный, как по мне, текст «Хода Генерала»).
ДУКАЙ Яцек
Ход Генерала
Фрагмент 1
«Генерал начал свою компанию по поискам в космосе другой Земли в ответ на сконструированное Иннистроунцем-с-Островов, эльфийским мастером магии, Заклинание Конца Света. Иннистроунц, работая по поручению Южной Компании над промышленным использованием живых бриллиантов для безопасной и рентабельной передачи в мануфактуры выбранной из Солнца энергии, отработал схему такого выстроенного на них мегаконструкта, который, будучи запущенным, неминуемо приводил к взрыву звезды, до чьих внутренностей квази-билокированные бриллианты дотягивались через высшие измерения. Полное Заклинание Конца Света – еще называемое Солнечным Проклятием – требовало, правда, двух пар живокристаллических систем и двух звезд (чтобы суметь перекачать в реальном времени энергию из одной в другую), и все же это были приемлемые затраты рядом с возможным результатом. Гибель Земли! Или же, собственно, конец света. Иннистроунц разругался с Компанией и обнародовал свое открытие; много кто имел к нему за это претензии, но совершенно зряшные, как полагал Генерал: раньше или позже сделал бы это кто-то другой, возможности всегда тяготеют к самореализации, все, что есть, что хочет быть – а то, что уже помысленно, существует на девять десятых. Так крутятся жернова истории. Потому претензий к Иннистроунцу у него не было. Зато он сразу принялся раздумывать над соответствующим щитом, что соответствовал бы такого рода мечу. Так родилась идея поиска планет-близнецов Земли и их колонизации. Но у Генерала проблемой стало протолкнуть ее сквозь армейскую бюрократию, поскольку дальновиды, подчиненные полковника Орвида, шефа секции оперативного обслуживания Генерального Штаба (читай: военной разведки), подчинялись непосредственно Штабу, в обход командных структур урвитской Армии Зеро Жарного – а кроме графа никто не верил, что однажды найдется кто-нибудь настолько безумный, чтобы запустить к собственной погибели Заклинание Конца Света. Раздавались даже голоса, что само обнаружение второй Земли может спровоцировать кого-то инициировать Солнечное Проклятие, поскольку создаст для него возможность пережить взрыв Солнца; впрочем, Генерал заявил, что в таком случае именно Соединенная Империя должны быть той, кто первой оную Землю-бис отыщет, иначе она и сделается неминуемо объектом шантажа. В конце концов, Штаб как-то да проглотил это.
Еще до того, как «Ян IV» вышел за границу коммуникативных чар дистанционных зеркал и заклинаний искусственной телепатии, до экипажа добралось известие о генеральном штурме Птахом Новой Плисы и о бегстве Фердинанда в Замок в Чурму, куда его телепортировали урвиты. Это было уже окончательное подтверждение падения Княжества. Как видно, урвиты Лиги сломали сопротивление и готовились к наложению блокирующих заклинаний, иначе Фердинанд не согласился бы на телепортацию, поскольку в том, как ни крути, был изрядный риск: несмотря на многолетние старания магов, в лучшем случае каждый второй делинквент добирался до точки назначения, остальные пропадали где-то в пространствах чужих мыслей. Князю Фердинанду повезло».
Фрагмент 2.
«– А сколько всего у того Птаха, мать его за ногу?
– Этого он и сам, полагаю, не знает. Народонаселение покоренных им земель оценивается от двухсот пятнадцати до двухсот восемнадцати миллионов.
– Так много?! – удивился Варжад. – Откуда же взялось этой грязи?
– На Севере царит бедность, Ваше Величество. Они размножаются весьма быстрыми темпами, – отрапортовал Ламберо, имея в виду логическую связь этих двух фактов.
– Это естественное демографическое давление, – сказал Генерал, присев на подоконник перед королем, положив трость поперек бедра, с левой ладонью на ее рукояти. – Раньше или позже, но такой вот Птах должен был появиться. Его несет волна естественного прироста, он словно молния, что заземляет энергию грозы. Это ведь еще твой дед издал декрет, закрывший границу Империи перед иммигрантами. Богач остается богачом лишь пока у него есть для контраста бедняк. Именно потому наступление Птаха и кажется таким абсурдным, если смотреть на карту: его земля рядом с землею Империи и союзников выглядит словно – без преувеличения – вошь рядом с драконом. Но это дурная точка зрения.
– А какая хорошая, а?
– Хорошая вот какая: неполных семьсот лет тому вся нынешняя Империя – была лишь Чурмой, заливом, островом Маяка, что пошел на дно во время Двенадцатилетней, да окрестными селами. А еще бароном Анастазием Варжадом, что имел смелость поднять восстание посреди Великого Мора. И царица Йкс взглянула на карту, увидала вошь рядом с драконом и отозвала посланные войска.
– И что это за дурацкие аналогии? – рассердился Бирзинни, закончив некий короткий разговор через свое зеркальце. – Что – что? Мы эдакий колосс на глиняных ногах? А Птах с его варварским сбродом – будущая Империя?
– В этом мы можем убедиться единственным способом, – спокойно сказал Генерал. – Ожидая. Но ты и вправду хочешь позволить ему выстроить эту его империю?
– Это просто искривленная перспектива, – Бирзинни замахал в сторону Генерала деактивированным зеркальцем. – Это все из-за этих твоих заклинаний: ты живешь и живешь, и живешь, еще один век, еще один, история стран лежит между молодостью и старостью; даже захоти ты, а не уменьшишь шкалу.
– Для королей, – сказал Генерал, глядя прямо в голубые глаза Варжада, – это самая подходящая из шкал, самая подходящая из перспектив. Мы должны ударить сейчас, когда Птах завяз в Княжестве. Без попыток, без прощупываний, изо всех сил. Выйти на него перевалами Верхним и Нижним, войти с запада Болотами и морским десантом в К’да, Озе и обеих Фуртваках; и с воздуха, разрывая его систему снабжения. Теперь. Сейчас же.
Варжад выбросил сигарету, принялся грызть ногти.
– Я должен его атаковать? Так вот, ни с того, ни с сего, без причины?
– Причина у тебя есть. Наилучшая из возможных.
– Какая?
– Сейчас Птаха можно победить».
*
Но и это оказалось не все. Примерно в то же время Дукай начинает писать не то большую повесть, не то роман под рабочим названием «Сказка». Сюжет – разведывательно-исследовательская миссия в мир, где в рамках физических законов действует то, что приходится называть «магией». Кусок работы был сделан немаленький – до ребрендинга на авторском сайте Дукая был доступен написанный кусок «Сказки», в нем – под пять-шесть авторских листов. Однако обстоятельства сложились так, что «Сказка» так и не была дописана; некоторое время она упоминалась в интервью в режиме «продолжается работа», но в последние годы лишена и этого статуса. (Мне кажется, что Дукай – прощупав как раз все эти вопросы, так интересовавшие его в «Философии фэнтези», и найдя удовлетворяющие его самого ответы – перегорел; решенная задача не показалась уже достойной окончательного воплощения; впрочем, скептики могут говорить – мол, «не справился»). Но вот остаточные следы этих решений – остались. Возьму на себя смелость привести пару небольших фрагментов, непосредственно касающихся проблем магии и ее восприятия почти-нашими-современниками из почти-нашего-мира.
ДУКАЙ Яцек.
Сказка
(фрагмент «Оперативные данные»)
«Я прочел учебник ХасВарТ’ви, потом сразу же взялся за Глюка.
У вас тоже есть своя магия, – писал ХасВарТ’ви. – Знаешь ли ты, отчего лампочка светит? Знаешь ли схему и принципы строения ядерного реактора? Сумеешь ли объяснить ребенку физику двигателя внутреннего сгорания? Или математику компьютерной сети, машинных языков, теории хаоса? Сомневаюсь. А разве это каким-то образом мешает тебе пользоваться практическими применениями этих Тайн? Разве тут вообще идет речь о вере? Веришь ли ты в расщепление атома? Уже ребенком ты нажимал контакт – и зажигалась лампочка. Ты не убегал с воплем. И все же между нажатием кнопки и зажиганием лампочки имел ты лишь Тайну. Демоны твои зовутся «электричество», «физика», «химия». Магию твою объясняют друг другу специалисты из университетов; потому что – не тебе ведь, тебя это даже не интересует, даже не пытаешься ты понять, нет такой нужды. Но если бы внезапно забрали у вас всех тех специалистов – разве из-за этого техника автоматически сделалась бы магией? И разве само сиюминутное мнение об отсутствии объяснений для подобного рода случаев является достаточным основанием, чтобы столкнуть их в пространство суеверий, предрассудков и побасенок? Нет. Лампочка точно так же горела бы, зажги ее две тысячи лет назад. Невозможность заметить непосредственные причинно-следственные связи не свидетельствует ни о чем, кроме нашего невежества. Абсурдно полагать, что уже выяснены все правила, управляющие миром. Магия Раавы – магия исключительно для вас. Для меня магией была техника вашего мира, пока не убедили меня в рациональности лежащих в ее основании принципов науки. Тот факт, что на Рааве мы научились с пользой для себя применять принципы функционирования нашего мира при одновременной неизвестности этих принципов – тот факт, конечно, не означает, что принципов этих совсем нет, и что нашим техникам не хватает рациональности. Вы строили атомную бомбу еще до того, как разобрались во всех соответствующих законах; и разве от этого в «Проекте Манхэттен» использовались чары? Я, говоря метафорически, научу вас ездить автомобилями, летать самолетами, использовать компьютеры – для выяснения принципов действия которых пока не хватает специалистов. И это – магия. Знание животного, которое не перебегает через автостраду; инстинкт летящих за траулерами чаек; приспособленность домашних котов и собак: где кран, где лоток, что означает звонок, когда можно выйти, что случится, если подожду. Но дом нам не принадлежит.
На ксота слово «смерть», – писал Глюк, – изображается двумя идеограммами, что силлабически читаются как Вторая Бесконечность. Идет тут речь о смерти в значении непрерывности. Смерть как моментальное изменение положения, или гибель, это Погибель Тела. Нужно знать, прежде чем начнешь учиться: язык – болезнь заразная. Невозможно научиться говорить, не обучаясь мыслить. Продаю тебе здесь не только язык; продаю тебе целый мир. В Сказке нет настолько непроходимого барьера между жизнью и смертью, какой имеется на Земле. Там существует реальный контакт с эсхатологической реальностью. Умершие влияют на жизнь живых; живые влияют на жизнь мертвых (есть для этой «жизни» слово на ксота: «ллокс»; идиома). Нынешним канцлером ФКГ является мертвый вот уже восемьдесят лет Сказки НорХасУНор. Выбирают его на очередные сроки, потому что он хорошо управляется; тот факт, что он мертв, имеет значение второстепенное, речь идет о выгоде, а он им выгоду обеспечивает. Я использую этот пример, потому что он весьма символичен. Забудь о кладбищах. В Сказке нет кладбищ; никто не молится над трупами, поскольку там знают, что это лишь мясо, а умерший ллоксис (настоящее время, производное от ллокс; конъюгация ІІІВ) где-то вне. Судебные процедуры Уголовного Кодекса Ксот и его производных перечисляют умерших среди юридических лиц, квалифицирующихся как объекты торгового права; правда, умершие обладают практически нулевой кредитной вероятностью, поскольку, собственно, не удастся на них возложить личную ответственность. По этой же причине, как и из-за возможности оказывать общее влияние на умерших, живые нанимают среди них – а обычно речь идет о бывших солдатах – следопытов для Другой Стороны. Наём обычно происходит опосредованно, на условиях передачи гонорара: умерший соглашается выполнить на Другой Стороне это и это, а наниматель платит указанным наемником членам его семьи, возможно друзьям и т.д. Политические развлечения дотягиваются до Домов Вечности (смотри -> Идеокарты Другой Стороны). Другой аспект смерти проявляется в судебной практике уголовных судов Сказки. Не существует наказания смертью. Практически все серьезные преступления караются пытками, назначаемыми согласно т.н. Книге Боли, где градуировано перечислены все возможные физические и психические страдания. Конечно, в Княжестве Паал, в Ингиде и Карцельномере, в результате остракизма можно оказаться осужденным на смерть, однако это рассматривается именно как форма изгнания; убивают безболезненно. Вообще пытки считаются здесь отраслью прикладной медицины. Если речь идет об убийствах, то решительно преобладают совершенные в аффекте; совершенно нет смысла убивать ради наследства, поскольку смерть не вычеркивает мертвого из его наследственных прав; совершенные убийства не могут оказаться ни нераскрытыми, ни с неизвестным убийцей, поскольку сам убитый громко требует в таких случаях справедливости. Конечно, как и всегда, существуют контрспособы. Можно убить таким коварством, которое сама жертва до самой гибели (а порой и после) не сможет уразуметь. (Кто всыпал мне тот медленный яд в вино на балу год назад? Невозможно раскрыть). Можно также воздействовать на мертвых чарами. Существует область магии, назовем ее некромагией (которая совершенно не имеет ничего общего с некромантией, это совсем не то пальто), позволяющая подчинять мертвых живым, до их полного подчинения либо дезинтеграции личности; и мертвые не могут пользоваться чарами. Подробности – в рапортах и работе ХасВарТ’ви.
Я посмотрел, что означает акроним ФКГ. Федерация Купеческих Городов, поясняла энциклопедия Сказки; ФКГ – их соответствие Ганзы. Приморские города, сгруппированные в ФКГ, практически монополизировали торговлю корштом и зерном между Рыбой и Наизнанку.
Я посмотрел, что такое «коршт». Выделения яундингов, подвергаемые после смешивания с глюкозой и сахарозой магической обработке; систематически и в малых порциях потребляемый, он удлиняет жизнь чуть ли не троекратно. Злоупотребление приводит к зависимости и психической болезни, корштктилиозе.
Я посмотрел, что такое яундинги. Разновидность насекомых или ракообразных (отсутствие достоверных данных из первых рук), обитающих в Раске, Йотах Полдня и в бассейне Ульги, питающихся нартузом и черным аном, размножающихся через накрыж с ренжачанами, вероятней всего, симбиотичны с эльфийским деревом.
Уже не хотелось мне смотреть, что такое нартузы, черный ан, накрыж, ренжачане, эльфийское дерево, и та Раска, Йоты, Ульга – это напоминало сражение с гидрой: из каждого ответа вырастают три новых вопроса. Тут нужен какой-то Геркулес эйдетизма».
(фрагмент «Маг»)
«– Итак, начнем с тренировок концентрации. Постепенно ты должен дойти до такой ловкости, чтобы уметь кристаллизовать свои мысли, даже если тебя неожиданно пробудят от глубокого сна.
– Ты телепат?
– Прошу прощения?
– Каким образом ты сумел бы отличить из-за зеркала тех, у кого талант, от остальных? По внешнему виду?
– Ха, телепат. Нет, это попросту такое мелкое волшебство. На Рааве оно ничего бы мне не дало, потому что там, полагаю, все уже носят топазы; но здесь оно может пригодиться. Мне вообще не приходится заглядывать вам в головы, вы сами сеете вокруг себя мыслями, чувствами, впечатлениями. Среди прочего я именно этому и хочу тебя обучить: дисциплине разума. Ты должен властвовать над тем, что проецируешь в мир. Тут, на Земле, существует какая-то природная заглушка, нечто вроде гравитации, противоположной магии, очень сильной, связывающей ум; проекции вовне даются вам с трудом, нет непосредственных связей между мыслями и окружением. И, несмотря на это, вы плюете собою окрест. А в Сказке, в этой невесомости магии, это обращается против вас. Я не тренировал ранее агентов на магов, и шли они такими, как ты сейчас. Ну и по-разному выходило. Вам надобно взнуздывать свои мысли.
– Но ведь это абсурд! Как можно управлять собственными мыслями? Если я решу о чем-то не думать, то как раз мне приходится думать о том, о чем должен не думать, иначе я забуду. С тем же успехом я мог бы пытаться схватить себя за волосы и поднять в воздух.
– Это можно сделать.
– ХасВарТ’ви...
– Я научу тебя.
– Тогда учи.
– Представь себе какой-то простой, монолитный по материалу предмет. Что угодно. Ну. О’кей, может быть. Теперь выброси из сознания все остальное, оставь только этот стакан. Никаких других ассоциаций, представлений, воспоминаний... Стакан. Стакан. Стакан. Стакан. Меня тоже выбрось. Да. Держи.
– ...
– Держи.
– ...
– О’кей, хватит.
– И?
– Не знаю, что сказать, Явер.
– Хм?
– Ты меня устыдил. Нечто такое на первый же раз... У тебя даже случился долгий период истинного аальд. Лично я пришел к такому только через полгода тренировок.
– Ты шутишь.
– Явер Апроксимео, хотел бы ты стать моим учеником?
– Но я уже.
– Но хотел бы ты стать моим учеником?
– Нет, пожалуй нет.
– Почему?
– Мне пришлось бы тебя оскорбить.
– Оскорби.
– Так или иначе – а тебе придется меня учить. Это не будет умно.
– Ты прав.
– Ты и так видел.
– Ясно и отчетливо. Но так легко тебе не получить моей ненависти».
*
И – мне вот до сих пор жаль, что «Сказка» так и не была дописана Дукаем; возможно, это была бы мощная попытка ответить на ряд вопросов «Философии фэнтези», поставленных им самим.
Второй квартал был богат на громкие старты: в самом начале апреля начались официальные продажи нескольких книг, представленных до того на «Пырконе». В общем, апрель-июнь оказались куда как разнообразными и обильными.
И – размещаю авторов исключительно по мере их выхода во втором квартале.
1. ПРОТАСЮК Михал. «Ad Infinitum»
Михал Протасюк – автор, обласканный вниманием критиков и с интересом встречаемый читателями. Родился он в 1978 в Будгоще, учился и долгое время жил в Познани, с 2011 года перебрался в Варшаву. Был накрепко связан с познаньским клубом фантастики «Druga Era», пишет критику и публицистику в одно из приложений «Новой Фантастики», журнал «Czas Fantastyki» – своего рода приложение-для-критических-работ, начавшее выходить со времен, когда сама «NF» подсократила количество такого рода материалов.
Дебют Протасюка – рассказ «Проект «Голгофа» – состоялся в 2003, а через три года, в 2006, вышел первый его роман: «Точка «Омега» – эдакая славная смесь паропанка и горсти-другой идей нынешней философии науки, начиная с позднего Витгенштейна. Смесь получилась громкая, с авантюрной ноткой, но, по понятным причинам, массовым автором Протасюк не стал. Следующие его романы – «Структура» и «Праздник революции», чье действие происходило уже в настоящем или в ближайшем будущем, – были отмечены премиями им. Е. Жулавского (2010 и 2012 годов соответственно) и подтвердили мнение о Протасюке как об авторе серьезном, отыгрывающем как текст, так и контекст.
«Ad Infinitum» – четвертый роман Протасюка, и в нем, кроме, как всегда, хорошо отыгранных научных идей, автор усиливает нотку «триллера», вводя элементы, обычные для такого рода романов (тайные службы, разветвленные заговоры и пр.).
...добавлю еще, что роман – издан все тем же «Powergraph»’ом, о котором я с удовольствием говорю в каждой из своих заметок.
Но дадим слово автору и читателям.
Аннотация издательства
«Жизнь Томаша стоит на краю. Его брак переживает кризис, а дочка, больная аутизмом, оказалась похищена. Кто за этим стоит и чего хочет от семьи Томаша?
Действие сложносплетенного триллера Михала Протасюка катится от Варшавы через Лиссабон, штаб-квартиру ЦРУ в Лэнгли до самого Будапешта – и линия историческая, и линия современная. Чем является используемая в экспериментах тайных служб Троица Света, могущая нарушать вероятность событий? Что единит американского профессора физики, венгерскую полицейскую и бывшего сотрудника службы безопасности, а нынче человека тысячи имен и лиц? И отчего во все это оказывается замешан Томаш и его аутичный ребенок?
«Ad Infinitum» черпает как из литературной традиции шпионского романа Джона Ле Карре, так и из триллеров Дэна Брауна. Однако, на этот раз загадка, ведущая героев, связана не с историей, но с физикой частиц, строением вселенной и иудейской мистикой».
Отзывы читателей
«Четвертый роман в творчестве Михала Протасюка объединяет в себе элементы, уже известные по его предыдущему творчеству. Это – соединение триллера с «романом повседневности», обогащенное научным элементом, который не должен бы – хотя, тут все зависит от интерпретации – восприниматься как научная фантастика.
Проза Михала Протасюка известна интересной смесью приключенческой литературы с новейшими открытиями в социальных науках, физике – с добавлением научно-фантастического элемента. Что важнее, с каждым романом творчество автора становится более зрелым, улучшается: и вот после очень хорошего «Праздника революции» приходит «Ad Infinitum» – книга, как минимум, настолько же интригующая, хотя с совершенно по-другому расставленными акцентами.
Что может объединять похищение девочки-аутиста, спецотдел ЦРУ, теоретическую физику и иудейскую метафизику? Можно ли сплести воедино судьбы неверного мужа, престарелого раввина, агента коммунистической Венгрии и молодого ученого? Протасюк с самого начала разворачивает перед читателем череду героев, сюжетных линий и мест, а со временем добавляет и очередных. Действие романа начинается в современной Польше, но быстро переходит к многочисленным (и погружающимся в историю на десятки лет) ретроспекциям, а герои вдоль и поперек странствуют по миру: появляются они, кроме прочего, в США и Израиле, проведывают Лиссабон, Будапешт и Крым.
Роман удивляет, поскольку, хотя и содержит многочисленные сюжетные элементы, типичные для триллера, но конструкцией своей выламывается из схемы. Конечно, в «Ad Infinitum» есть умело закрученная интрига, есть тайна, не обошлось и без динамичного действия (хотя в этом-то отношении книга достаточно спокойна), но одновременно здесь часто меняется расстановка акцентов. Многочисленные герои и меняющиеся линии повествования приводят к тому, что сюжет, казавшийся дотоле главным, может через несколько десятков страниц отодвинутся в тень... порой, правда, лишь на время. И только хорошо за половину романа начинается проявляться контур той идеи, что вдохновляла автора, но и тогда нельзя быть уверенным ни в чем до конца. Это, несомненно, интересный прием, хотя для любителей традиционного развития сюжета он может оказаться определенным препятствием.
Среди героев, по сути, выделяется лишь один; большинство персонажей с точки зрения психологии не слишком интересны. Томаш же – отец похищенного ребенка – изменяет своей жене с молодой содержанкой и не слишком-то заботится о своей жизни. Когда исчезает дочь, он делает все, чтобы ее найти... по крайней мере, так сперва кажется. Прекрасно передано его внутреннее противостояние между желаниями и необходимостями, путь к пониманию самого себя. Это не тот персонаж – впрочем, как и все остальные в романе – кого можно полюбить, но представленная на страницах книги вивисекция его характера привлекает внимание. В сюжетной линии Томаша Протасюк вводит и элементы повседневности, что положительно влияет на восприятие целого.
Но если это роман, по большому счету, без героев из плоти и крови, то кто в нем протагонист? Кандидат лишь один: наука, а точнее Теории Великого Объединения. Является она сутью каждого из сюжетных поворотов; и тут дело вовсе не в непосредственном присутствии ее в любой момент повествования. Есть здесь, конечно, разнообразные рассуждения, касающиеся теории вероятности, теории струн и квантовой физики, но более важны ее философские импликации, те, что соединяются с иудаистской линией романа. Здесь множество подробностей и вкусностей, оттого роман стоит читать внимательно.
Как уже сказано ранее, «Ad Infinitum» это прежде всего триллер, но не избавлен он и фантастических элементов. Не все из них существенны для сюжета. Например, группа телепатов на службе разведки США, которая может нарушать вероятностность событий, представляет лишь мелкий элемент, помогающий сложиться большому образу. С другой стороны, одна из возможных интерпретаций романа, а конкретно последних нескольких десятков его страниц, указывает на то, что он – хорошо продуманная научная фантастика, в которой научный элемент не просто украшательство, но глубоко зашитая внутри романа часть сюжета. Протасюк прекрасно показывает, что фантастический инструментарий можно использовать неочевидным способом.
«Ad Infinitum» в целом – интригующий, хотя, с некоторой точки зрения, и нетипичный триллер, который должен удовлетворить любителей несколько более сложных сюжетов, чем те, которые создает упоминаемый на обложке Дэн Браун. Одновременно, не стоит ожидать большого количества погонь, стрельбы и трупов: это другой род прозы, сконцентрированный на идее и неторопливом раскрытии сюжетного замысла. В своей категории роман Протасюка обладает совершенством».
Фрагмент
«– Господа, а мы не требуем от этого молодого человека слишком многого? Давид, сколько тебе, двадцать шесть? – почтенный старец заглянул в бумаги и поправил очки на сморщенном носу. – Ненасытность – привилегия молодости, оттого давайте и воспринимать все именно таким образом. На главный путь и на выгораживание территории для исследований время еще наступит. Я «за». Как остальная комиссия?
Все подняли руки.
Так-то Давид Катцер получил лиссабонскую стипендию. Была сотая годовщина публикации Эйнштейном развернутой теории относительности, и португальцы носились с амбициозными планами привлечь к себе на семестр молодых звезд теоретической физики, работающих над различными аспектами Теории Великого Объединения. В планах была также серия семинаров, открытых лекций, дискуссионных панелей, прекрасных моментов для конфронтации.
Нечто серьезное висело в воздухе. Вроде бы парни из Пекина готовили бомбу, но не намеревались преждевременно похваляться своими результатами и продолжали вести расчеты. Так-то должны были исполниться сновидческие фантазии деканов физики всего мира: наконец будет написано уравнение Теории Всего. Лиссабон именно на это и рассчитывал и мог инвестировать немалые деньги, чтобы это видение претворить в жизнь. Если бы китайцы огласили о своем открытии именно здесь – это был бы немалый престиж.
Шефом китайцев был Кун Вэнь Хуань – болезненно амбициозная тридцатишестилетняя икона китайской науки. Чудо-ребенок, заговоривший в шесть месяцев, освоивший дифференциальные исчисления в пять и пятнадцатилетним написавший докторскую по Т-дуальности отношения струн типа ІІА с типом ІІВ. Кун в своей стране был героем, персонажем из детских букварей, телевизионным экспертом по всему подряд, газетным комментатором нарасхват. Если он и вправду первым поймет проблемы окончательной теории и получит международное признание сообщества физиков, то на следующий год, осенью, отправится в Стокгольм за Нобелем, а полтора миллиарда узкоглазых станут пыжиться от гордости, что сын именно их народа совершил величайшее открытие в истории физики, тигриным прыжком опередив Галилея, Ньютона и Эйнштейна. Было за что сражаться.
В чем состояло переломное значение работ Куна?
Теория Великого Объединения была Святым Граалем физиков. В мире существует четыре взаимодействия: гравитация, электромагнетизм и две силы на уровне атомных ядер – слабое и сильное воздействие. Гравитация действует в больших масштабах, касается галактик, звезд, черных дыр; остальные – в микромире, на квантовом уровне, где единицей расстояния служит атомное ядро. Три силы субатомного уровня уже дождались своего описания в виде математической модели. Однако до сегодняшнего дня не удалось добавить в него еще и гравитацию. Никто не сумел перебросить мостик между мирами шкалы макро и микро. Соединить в одно квантовую физику и релятивистскую механику Эйнштейна. Каждая из двух великих теорий была истинна, протестирована в миллионах экспериментах и никто до сегодняшнего дня не выявил их ложность. Но при попытках соединить их в одно целое, ничего друг с другом не состыковывалось. Появлялись бесконечности, которые было невозможно исключить. Истина плюс истина в результате давали ложь.
Написать уравнение Теории Великого Объединения, квантировать гравитацию, создать единую теорию поля... Задание, на котором сломал зубы Эйнштейн, с которым не справился Фейнман, Дирак и Шрёдингер. А нынче, де, с этим совладает Кун Вэнь Хуан: результаты переломного открытия он должен был огласить сообществу ученых во время зимнего семестра в Лиссабоне.
Теория Великого Объединения несла в себе и серьезные философские вопросы. Останутся ли уравнения, написанные Куном, лишь технической забавой, понятной для кучки одержимцев от высшей математики и теоретической физики? Или модель китайца скажет нечто большее на тему основ реальности, как ранее сделали это теории Ньютона, Эйнштейна и квантовая физика? Даст однозначное объяснение причин Большого Взрыва, разберется с антропным принципом, объяснит дилемму случайности/необходимости существования вселенной, скажет, как выглядел мир, прежде чем начало двигаться время, уберет либо подтвердит существование высшей сущности? Охваченные энтузиазмом китайцы, а с недавнего времени также и журналисты других стран, полагали Куна первым человеком, который уразумеет мысль Бога. Очень удобная фраза, которая появлялась в медиа всякий раз, едва лишь кто-то вспоминал об эксперименте Лиссабонского университета.
Вот только можно ли доверять слухам?
Спроси кто об этом Давида в начале сентября, когда в родном Тель-Авиве он упаковывал чемоданы для путешествия в Лиссабон – он поставил бы все деньги на то, что Кун не справится. Нисколько он не верил в выбранный китайцем метод и за кружкой пива готов был спорить об этом хоть до рассветного часа.
Кун был сторонником теории струн. «Сторонником» – Давид любил иронизировать, используя это слово, поскольку над струнами работали более двадцати лет, а теория не дала даже малейших результатов, которые обещала. Чтобы нынче заниматься струнами, надлежало повесить на гвоздь рациональные аргументы и слепо уверовать, что мир состоит из миниобъектов, пребывающих в десяти измерениях. Или в одиннадцати, если ты предпочитал М-теорию. Если же ты более склонялся к F-теории, то должен был уверовать в двенадцатимерную вселенную. Истинным одержимцам оставалась S-теория и ее тринадцать измерений.
И именно тогда, как раз перед ожидаемым провозглашением окончательной теории всего, Давид Катцнер познакомился с Майером Хохбаумом».
2. ШОСТАК Вит. «Сто дней без солнца» («Sto dni bez słońca»)
Вит Шостак появляется в моих обзорах регулярно – оставаясь при этом автором, рядом с которым должно быть готовым к неожиданностям. Одновременно, творчество последних лет все дальше уводит его в сторону от привычных форм популярной фантастики: к печальным и лиричным «Оберкам с конца света», к «Краковской трилогии». И вот теперь – к «Ста дням без солнца». На авторской встрече во время «Пыркона», на которой мне довелось присутствовать, Шостак, рассказывая о романе, говорил о нем как о «романе об идиоте», но не в смысле клиническом, а в смысле персонажа, болезненно ограниченного горизонтом своего собственного существования и слабо воспринимающего/расшифровующего реалии мира вокруг. При этом – и это придает роману долю здоровой иронии – в нем, как по мне, чувствуются и нотки автобиографичности, поскольку действие его происходит в среде ученых, а академическая среда не чужда для автора. Ну и стоило бы сказать о «литературоцентричности» романа (ставлю тут это слово в кавычки, поскольку оно – тоже элемент авторской игры и относится не столько к миру романа, сколько к миру героя романа): литературоведение и ученый академизм странным образом переплетаются для героя с событиями повседневности – в чем он, впрочем, совсем не всегда, кажется, отдает себе отчет.
Как и роман Протасюка, книга выпущена издательством «Powergraph».
Аннотация издательства
«Это должен был оказаться обычный университетский обмен.
Леслав Сребронь попадает на Финнеганы, чтобы провести семестр как преподаватель тамошнего университета. Эти острова, скрытые за горизонтом, даже не фигурируют на картах, но для столь амбициозного исследователя – это лишь очередной вызов. У него нет сомнений, что удастся ему воплотить в жизнь проект спасения цивилизации Запада. Иначе и быть не может, если в качестве путеуказателя у него есть проза великого польского фантаста, Филиппа Влучника.
Однако на месте ничто не выглядит так, каким сперва кажется. Где проходит граница между выдумкой и реальностью? И является ли правда, которую мы узнаем о нас самих, объективным знанием – или же она лишь очередной конструкт?
Новейший роман Вита Шостака – это едкая академическая сатира, в которой достается и научным работникам, и системе образования, и польской фантастике (а также сексуальным обычаям дикарей). Однако это еще и захватывающая история о современном Дон Кихоте, который не в силах отказаться от иллюзий.
«Сто дней без солнца» это роман безумно веселый, ужасно грустный и опасно интеллигентный».
Отзывы читателей
«Вит Шостак с каждой очередной книгой отходит от фантастики; это не упрек, а лишь констатация факта. В его новейшем романе, вышедшем в серии «Контрапункты (по умолчанию представляющей книги с пограничья фантастики и мейнстрима) издательства «Powergraph», сверхъестественного не найти: правда, действие его происходит на несуществующем архипелаге Финнеганы, расположенном у побережья Ирландии, а академическим коньком рассказчика является несуществующий польский писатель-фантаст Филипп Влучник, но в целом это весьма реалистическая, касающаяся реальных проблем проза.
Героем и рассказчиком «Ста дней без солнца» является Леслав Сребронь PhD, филолог с берегов Вислы, который, благодаря стипендии, на полгода отправляется на гостевые лекции в колледж Св. Брендана, небольшой университет, расположенный на краю мира. Следя за его дневником – а именно такую форму имеет роман – мы узнаем о его первоначальных сомнениях и о последующем очаровании как Финнеганами, так и достойными членами – или, как предпочитает говорить сам Сребронь, fellows – академического братства (если кто ориентируется в этих реалиях, то беспроблемно найдет многочисленные сатирические элементы, касающиеся уровня и качества науки в Польше). Оказавшись в таких обстоятельствах, он быстро решает предложить прекрасный, обширный научный проект, результатом чего должно бы стать определение и решение социальных проблем современного мира. Ни больше, ни меньше.
Очень быстро оказывается, что Сребронь не является достойным доверия рассказчиком; Шостак даже не пытается создавать какое-то напряжение в этой точке. Повествователь – человек, который не в силах объективно считывать реальность (а впрочем – кто ж сумел бы?), интерпретируя события в собственную пользу и не допуская ни единой мысли из тех, что выставляли бы его действия в дурном свете. Одно это не было бы еще плохо, однако одновременно он является персоной, преисполненной изъянов, самолюбивой, склонной приврать и некомпетентной, хотя в своем отрыве от реальности не лишенной некоторого рода благородства... или, по крайней мере, добросердечия. Логический результат такого взгляда очевиден: читатель следит (совершенно понимая это) за очередными неудачами Среброня, переиначиваниями им действительности, рассказами, абсолютно расходящимися с реальным положением вещей. После каждой очередной его ошибки возникает вопрос, что же он придумает еще? В этом – номен омен – свете выбор названия выглядит совершенно прозрачным, однако во время прочтения романа можно обнаружить здесь еще несколько вариантов его истолкования.
Рассказчик не чувствует стыда или смущения; читатель – совершенно напротив. Шостак прекрасно пересказывает эмоции – до той степени, что мне приходилось на какое-то время откладывать книгу, поскольку я был не в состоянии терпеть очередных проблем героя. Может, отзывается здесь эхо собственных дурных отношений к Среброням из реальной жизни? Ведь наверняка всякому известен этот тип личности: человек самодостаточный, живущмй в собственном мире и не чувствительный к словесным кинжалам, которые в него втыкают знакомые. Из-за того что персонаж этот отнюдь не абсолютно зол, его невозможно возненавидеть, хотя он пробуждает отторжение и неприятие. Ошибки рассказчика сперва порождают смех. Однако чем ближе к концу, тем сильнее начинает доминировать печаль. Это горько-сладкая смесь эмоций.
Несколько отдельных слов надлежит посвятить коньку Среброня, то есть творчеству выдающегося польского фантаста Филиппа Влучника. В своей одержимости рассказчик излагает несколько сюжетов его величайших произведений вместе с необычайно проницательным – с его точки зрения, естественно, – их анализом. Не удивляет тот факт, что проза этого выдающегося прозаика полна уродств, дешевых приемчиков и предельно слабых сюжетных игр; это всяко дополняет образ нашего неустрашимого PhD. Большее смущение пробуждает диагноз фантастики от Шостака (и я не ограничивал бы тот фантастикой исключительно отечественной): не является ли нарисованная в романе карикатура слишком близкой к правде? И не гоняется ли и вправду этот жанр за собственным хвостом?
Те, кто был зачарован сложными языковыми приемами «Хохолов» или содержательным и аллюзийным языком «Фуги» при первом контакте со «Ста днями без солнца» может пережить разочарование: доминирует здесь простая конструкция фраз, дословность и (якобы) отсутствие языкового изящества. Автор целенаправленно (впрочем, в очередной раз) эластично реагирует на потребности наррации, а последствия этого упрощения компенсирует многочисленными вкусняшками: мелочами, изумительно играющими на уровне предложений (да и вся конструкция рассказа хорошо продумана).
Шостак написал роман, значительно отличающийся от его предыдущих достижений; а ведь он известен тем, что прекрасно прилаживает форму к содержанию. В «Ста днях без солнца» он касается реальности, пробуждает эмоции, смешит и печалит. Это замечательная книга, вызывающая восторг с первых слов и до самого конца. Пусть вас не обманет ее кажущаяся простота: она долго еще не уходит из памяти, беспокоит, заставляет сомневаться... а прежде всего беспокоит вопросом: сколько во мне от Среброня?».
Фрагмент
О «Семи ночах без рассвета»
Работа очищает, работа облагораживает, работа исцеляет – все те золотые девизы вспоминались мне, когда в тот вечер я жаждал забыть о том, что произошло в доме профессора О’Салливан. Забыться в интеллектуальном усилии, вот что мне было нужно! А потому я взял с полки один из романов Филиппа Влучника и погрузился в чтение.
Выбор мой не случайно пал на «Семь ночей без рассвета». Счастливым стечением обстоятельств была это не просто книга, которой я в ближайшее время намеревался инициировать отношения моих студентов с творчеством польского фантаста, но и текст, в котором эротическая линия была обрисована лишь несколькими весьма мягкими мазками. Один из рецензентов резонно заметил, что это наиболее «отмытое от эротики» творение этого прозаика. То, что мне и нужно было.
Сперва я без передышки прочел первую главу. Знал я текст хорошо, и глаза мои с упоением скользили по любимым фразам. Потом, однако, я сходил на кухню – приготовить себе чай, чтоб разлепить опускающиеся веки. Вооружась чашечкой ароматного напитка, я вернулся к чтению. Проза Влучника как всегда меня захватила.
Роман разыгрывается в переходах краковского метро. Герои странствуют закрытыми линиями, происходящими из ХІХ века, спят на станциях, что не работают вот уже десятилетия. Польский фантаст восходит к вершинам ремесла, когда описывает чудесные сецессионные украшения станции «Ратуша», спроектированные Станиславом Выспяньским. Картинка встает перед читателем, словно живая; мы видим ажурные арки и опоры, подобные стволам деревьев колонны и прекрасную, несколько тронутую временем керамику, превращающую перрон в цветущий луг. В том огромном подземном лабиринте скрывается все модернистское представление о польскости, вереницы медных королей, пассажи с саркофагами. Новые и новые линии опускаются все глубже, ниже уровня Вислы, старые железнодорожные пути ведут в подземные залы и холлы. Краковское метро соединяется со штольнями Велички, герои многократно теряются и находятся, а их крепкий отряд переживает минуты печали и радости.
Сюжетная ось – миссия по спасению города. Итак, из нутра Земли в ХХ веке до краковян начинают доноситься зловещие ворчания. Городское правление созывает кризисный штаб, который приходит к выводу, что в глубинах пробудилось чудовище. Для многих сказка о вавельском драконе – это лишь легенда. Но не для Филиппа Влучника! Из мифологических нитей он сплетает переливающийся тысячью красок гобелен свого повествования, который вовлекает читателя без остатка. Городской совет сзывает отряд смельчаков, чье задание – найти победить изначального дракона.
Шесть дней наши славные герои перемещаются темными коридорами, положась лишь на власть интуиции и на сборник краковских легенд (который, впрочем, теряют уже на третий день). То и дело они слышат ворчания и взрывы, мир вокруг вздрагивает. Но они не сдаются!
Наконец, в последний день – который для них просто одна длинная ночь – они добираются до источника хтонических звуков. И когда уже готовятся к расправе над чудищем, глазам их предстает отряд престарелых партизан. Это ветераны времен Второй мировой, старики, которые не сложили оружия и до сих пор проводят диверсии и мечтают о свободной Польше. Это они провели в последние недели серию взрывов, подорвав заряды, оставленные еще Красной Армией под командованием маршала Конева. Зачем они это делают – тут я отсылаю заинтересовавшихся прямиком к роману. Достаточно сказать, что причина – важна: не только политически, но и, прежде всего, метафизически.
Герои передают партизанам новости, что на поверхности земли как раз пал коммунизм. Наступает душевное волнение и плач старых воинов. Полуослепшие, беспутные, ведомые несостоявшимися драконоубийцами, выходят они на поверхность. Краков как раз празднует присягу правительства Тадеуша Мазовецкого. После ночей без рассвета наступает день. Льются слезы, есть сцена коллективного спасения, есть большая литература.
У внимательного читателя наверняка зародятся определенные подозрения насчет оригинальности самой идеи. Но ни о какой вторичности не может быть и речи! Стоит указать, что Влучник издал свой роман в 1991 году – он сам хвастается этим достижением – на волне изменений в Польше, а стало быть – за четыре года до премьеры всемирно-известного фильма Эмира Кустурицы.
Я читал до рассвета, чай давно закончился. Но несмотря на всю мою увлеченность, несмотря на литературное совершенство прозы Влучника, мне не удалось позабыть то, что я увидал в доме профессора О’Салливан. Едва я прикрывал глаза, как тот образ настойчиво возвращался».
3. ДЕМБСКИЙ Рафал «Свет тени» («Światło cieni»)
Должно сразу предупредить: это второй из Дембских, известных как писатели-фантасты. Первый, Эугениуш, даже имеет свою страничку на Фантлабе. Этот же, Рафал, как принято в таких случаях говорить – «даже не однофамилец».
Рафал Дембский родился в 1969, по образованию и по профессии – психолог, работает по полученной специальности в гимназии. Дебютировал рассказом «Седьмое письмо» («Siódmy liść») в «Новой Фантастике», после сотрудничал с фэнзинами «Феникс» и «Магией и Мечом», с журналом «Science Fiction» (в дальнейшем ставшим «Science Fiction Fantasy i Horror»); в последнем из журналов был в 2009-2012 гг. главным редактором. Книжный дебют – роман «Слезы Немезиды» – состоялся в 2005 году, на сегодняшний день перу Дембского принадлежит с десяток романов, из которых к фантастике принадлежат лишь несколько. Активно издавался в «Фабрике Слов».
В целом – большая часть его романов суть чтение, скорее, легкое, а оттого новая книга несколько выделяется на этом фоне.
Аннотация издательства
«На планете далеко в космосе находится научная экспедиция. Это один из миров, предназначенных к исследованию с точки зрения природных ресурсов и возможностей заселения.
Планета прекрасно подходит для колонизации. Теоретически. Поскольку на практике люди сталкиваются здесь с явлениями, которые кажутся им пугающими и даже сверхъестественными – мир здесь населяют существа, вызывающие мысли о духах. Тени. Они появляются, исчезают, беспокоят исследователей. Людей начинают мучить кошмары, возвращаются дурные воспоминания.
Наконец дело доходит до настоящего вторжения духов на базу пришельцев – дело начинает напоминать осаду. Командир экспедиции решает прервать миссию, вернутся на корабль и с результатами исследований отправиться назад в Солнечную систему.
И это – лишь вступление к основной части романа. Во время обратного путешествия оказывается, что и на корабле начинают происходить странные вещи...».
Отзывы читателей
«Издательский Дом Рэбис» объявил начало серии польской фантастики «Горизонты событий» еще в начале 2013 года, однако первых книг, вышедших в ее рамках, пришлось ждать больше года. Открытие ее романом «Свет тени» Рафала Дембского можно считать удачным: возможно роману не хватает пробивной силы, но он компенсирует это клаустрофобным настроением.
Действие романа сначала происходит на далекой планете, где члены экспедиции переживают странные видения. Доходит до разделения на две противостоящие друг другу группы: ученых и пилотов. Когда конфликт усиливается, командор Вэйбар решается на возвращение на Землю. Однако это лишь начало проблем, потому как вместе с людьми на космический корабль попадает что-то еще... Уход с планеты нисколько не решил возникших проблем; наоборот – стал причиной возникновения проблем новых.
От этой книги не стоит ожидать динамического действия или кинематографических сцен. Повествование движется неспешно, а ударение сделано прежде всего на психологию героев и на описание отношений между ними. Литературный объектив направлен главным образом на уже упомянутого Вэйбара: командира экспедиции, на которого возложена ответственность за безопасность всех, но также и персонажа, который в своем разуме начинает слышать странные голоса, и даже вести с ними диалог. Беседующие начинают манипулировать друг другом, подбрасывают ложные следы и стараются – не открывая собственных карт – узнать об оппонентах как можно больше. Вместе с остальными событиями это создает картину нарастающей неуверенности и приближающейся угрозы, соединенной с душной, обессиливающей атмосферой.
В эту недлинную книжку автору удалось поместить удивительно много – содержательно. Есть в ней, например, контакт с неизвестным (и неназываемым), что дает возможность показывать базовые человеческие инстинкты перед лицом угрозы – но и клаустрофобию и боязнь потери собственного «Я»: цивилизации, культуры, сознания. Есть у Дембского и героизм, но не в издании, наполненном пафосом и известном нам по голливудской продукции. Это готовность к самопожертвованию, поддерживаемая, однако, вдумчивым анализом затрат и выгод. Наконец, это удивляющий роман, поскольку как герои здесь уступают манипуляциям, так и читатель может дать себя обмануть: здесь не все таково, каким выглядит на первый взгляд.
«Свет тени» пробуждает двойственные чувства и с вот какой еще точки зрения: длины и развития идей. С одной стороны, сюжетная структура и число сюжетных линий указывает, скорее, на форму рассказа или новеллы (наверняка идею можно было реализовать и в более короткой форме). Однако с другой стороны, в романе есть множество деталей, мимоходом обороненных подробностей или же чуть намеченных элементов созданного автором мира: они аж просятся развернуть и углубить этот набросанный фон. Реалии, созданные Дембским, обладают потенциалом неплохой космической оперы... но пойти в том направлении означало бы, что стала бы она совершенно другой книжкой. Может, однако, будет написан еще один роман в этом мире?
В эпоху, когда в фантастике ценится прежде всего внешний эффект, роман, который использует элементы НФ чтобы показать человека с его изъянами и сильными сторонами – редкость. И это радостный случай. Этот роман выходит далеко в будущее, но заставляет его говорить здесь и сейчас».
Фрагмент
«У Дэвина дрожал голос, когда он рапортовал, а командор не слишком понимал, результат ли это испуга или, может, вибрации «бродяги». А может – и то, и другое? Хотя кому-кому, а лейтенанту отваги было не занимать. Обладал он даже излишком ее, как на вкус командира. Слишком ревностные подчиненные хороши в случае опасности, но бывают куда как проблемны в повседневной жизни.
– Зараза, шеф, тут от них аж роится! Такое впечатление, словно я в живой туман влез!
– У меня данные чистые, – сказал командор. Как обычно при таких докладах, не было и следа чужого вмешательства.
Картинка на экране, от лобовой камеры «бродяги», показывала широкую равнину. На горизонте маячил только здешний странноватый лес.
– Так перенастрой приборы, Ройбен! – рассердился Дэвин. – Я ведь не сбрендил! Клубятся вокруг машины так, что я почти ничего не вижу!
Командор стиснул зубы. Он был уже сыт по горло этим проклятым миром с его нежданными загадками, с тем чем-то, что не в силах были объяснить даже яйцеголовые экспедиции. А может – они особенно? Порой он подозревал, что чрезмерное использование мозгов превращает их в существ несколько недоразвитых.
– Расслабься. Я не стану ничего перенастраивать, верю тебе на слово, – он прекрасно знал, что увидит, если перейдет на уровень зрения, не доступного для человеческих глаз. Большое ничто, как и теперь. – Переключи управление на направляющий луч и закрой глаза!
Ответом ему было грубое слово, однако приказ Дэвин выполнил. Установилась тишина. Ройбен отдавал себе отчет в том, что переживает лейтенант, но ничего не мог с этим поделать. Тени – как их называли – появлялись внезапно, в наименее ожидаемых местах, словно выскакивая из-под земли. Впрочем, может так оно и было. А ведь сперва, когда они здесь приземлились и заложили базу, добрых два месяца стояла тишина. Планета казалась наиспокойнейшим местом если не во вселенной, то наверняка в этой части галактики. По крайней мере, такими были окрестности, в которых они встали. Никаких внезапных атмосферных явлений, сейсмической активности, угрожающей колонистам, решись правительство их сюда выслать. Содержание кислорода на приемлемом уровне, к тому же в меру химически чистая вода. Остальное было проблемой аккуратного терроморфирования. Ядовитые и нейроактивные газы в атмосфере было относительно легко нейтрализовать. Однако пастораль довольно быстро закончилась... Пилоты начали видеть тени. Если бы это касалось лишь одного-двух, можно было бы отнести это на счет психических расстройств. Но их видели все! Кроме командора, который по причине безопасности не имел права ездить в патрули.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил он.
Дэвин ответил не сразу.
– Глаза у меня закрыты, но кажется, вижу эту хрень даже сквозь веки. Проклятие, как я ненавижу эту сраную дыру!
– Успокойся, уже недалеко, – примирительно проговорил командор.
На самом-то деле ему стоило крепко обложить пилота за то, что он засоряет эфир ненужными замечаниями, а к тому же использует слова непарламентарные, однако он давно уже перестал жестко держаться устава. Пусть себе корпоративные и правительственные инспекторы прослушивают записи и просматривают документы. Пусть лишают его премии и ставят перед судом. У человека лишь одно здоровье и ограниченная выдержка, и порой надо бы ему расслабиться.
– Еще три минуты, Дэвин, – проинформировал он подчиненного. – Ты выдержишь.
– Сука, хуже всего, что я знаю: они ничего мне не сделают, но вынести этого не могу! – чуть не кричал пилот. – Просто боюсь, а знаешь, такое для меня в новинку! Ухреначил бы этих стерв из лазера...
Собственно, оттого Ройбен и приказал демонтировать на «бродягах» оружие, даже плазменные горелки. Двумя неделями ранее Эдвин Михаэльс, лейтенант-навигатор, открыл по призракам огонь. И не было бы в том ничего особо дурного, когда бы не факт, что сделал он это в непосредственной близости от базы, когда открылся проход в силовом поле. Луч лазера на волос разминулся с главным куполом, но зацепил посадочную плиту, оставив на ней паскудный след. Местные призраки не угрожали жизни – по крайней мере, так он надеялся – зато разрушали психическое здоровье.
– Минута, ты уже в поле зрения, – сказал командор. – Через пятьдесят секунд мы открываем силовое поле.
«Открываю силовое поле». Такая формулировка была семантически чрезмерной. Это мозг базы решал, какие действия и когда выполнять, открытие происходило автоматически. Но как-то оно установилось, что подобными командами обменивались точно как в замшелые времена, когда применялось ручное управление при поддержке машин – а не наоборот. И конечно, компьютер не снимал всю охранную оболочку, делал он лишь небольшую щель, сквозь которую мог протиснуться транспорт.
«Бродяга» гнал быстро... не слишком ли быстро? Ройбен с беспокойством поглядывал на цифры. Машина должна была уже притормозить до пятьдесяти в час, иначе слишком быстро доберется до края поля и сгорит в его энергетическом аду... Тем временем мозг вел себя так, словно внезапно потерял «бродягу» из поля зрения и неожиданно придержал процедуру открытия поля. Чертово проклятие! Что оно случилось?!
– Перейди на аварийное! – заорал командор. – Мозг, код семь-семь!
– Перехожу на ручное, – голос Дэвина на этот раз был спокоен. Профессиональный пилот в критических ситуациях должен сохранять спокойствие. Нет времени на размышления и вопросы, все решает командир.
Командор не обратил внимания на слова подчиненного. Сорвал пломбу с рычага управления силовым полем, а потом потянул тот так сильно, что чуть не сорвал с направляющих. Датчики замигали и погасли, а Ройбен всматривался в аэромонтиор, передающий упрощенную картинку с ближайшего окружения. Едва только пятнышко «бродяги» пересекла зеленую линию границы, он толкнул рычаг назад. Раздалось характерное гудение, когда замкнулось силовое поле.
– Рапорт, – бросил он коротко.
– Все в норме, – ответил Дэвин. – Системы не показывают ни аварии, ни конфликта. Что, собственно, случилось?
– Оговорим на совещании, вместе с учеными. Жаль времени. Переоденься, отдохни. Встречаемся в семнадцать. Мне нужно еще проверить, почему мозг не начал рутинную процедуру перехода транспорта.
– Почему?! – Дэвин не обратил внимание на цыканье командира. Ведь каждое слово писалось, а инспекторы прежде всего сунут нос в записи подобных разговоров. – Почему?! Потому что, сука, этот мир настолько ухераченый, что...
– Лейтенант Густафссон! – рыкнул Ройбен. – Припарковать машину, сделать осмотр и доложить о результатах. Потом жду полный рапорт о патруле. Прошу переслать его мне самое позднее в шестнадцать тридцать.
– Но когда же мне... – попытался протестовать Дэвин.
– Я не выразился достаточно ясно, лейтенант? – резко оборвал его Ройбен. – Рапорт до шестнадцати тридцати! Исполнять!
– Так точно, командор Вэйбар! – в голосе Густафссона звучала глубокая обида.
Ладно, кретин, – подумалось командору. – Если уж тебе так охота подымить – коптись теперь.
Он отсоединился и начал проверять программы и интегральность систем мозга базы.
* * *
Скажи он, что удар его хватит от того, что происходит на базе – соврал бы, причем крепко.
Удар его не хватил – это случилось уже давным-давно. Нынче остались только злость и неприятие. С начала экспедиции ничего не указывало, что случится нечто подобное.
Но – случилось, а вся ответственность легла на него.
– Командор Вэйбар, в кают-компании – драка.
Казалось, что бесстрастный голос компьютера говорит о чем-то, что случилось за световые годы отсюда и не имело ничего общего с происшествиями на базе.
Он тотчас побежал. Сколько это заняло? Десять секунд? Двадцать? Когда добрался до кают-компании, пилоты стояли над побитыми учеными. Только Соланж Дэвинкурт и Миринда Гвельф стояли чуть в стороне, перепуганные, но без следов побоев. Он вздохнул с облегчением. Пилоты, может, и вели себя по отношению к научным кадрам – скажем мягко – дерзко, но, по крайней мере, не тронули слабейших.
Марла фон Хаарт потирала стесанные костяшки, а когда Ройбен ворвался в кают-компанию, глянула на него диким взглядом. Мужчины уже остыли, даже помогали подняться побежденным, но в ней все еще бушевал адреналин. Женщины в подобных ситуациях бывали куда яростней, чем мужчины.
Он понятия не имел, в чем тут было дело. Хуже, что ни ученые, ни пилоты не могли рационально объяснить, по какой причине возник конфликт.
Так было в тот первый раз. Потом уже не доходило до рукоприкладства, но, сказать по правде, он предпочел бы именно такое разрешение. Беспрестанные подколки, жалобы и вербальная агрессия было куда сложнее разруливать, чем непосредственное насилие.
Почти невозможно. Тогда он пригрозил установить на территории базы чрезвычайного положения, что сразу успокоило горячие головы. Чрезвычайное положение – по вине не внешних, а внутренних обстоятельств – означало бы лишение премий всех без исключения. Финансовое пугало – самое результативное мирное орудие власти. Действует лучше, чем вооруженный контроль.
Но бывали моменты, когда ему хотелось сбежать за это обидное для всего экипажа решение. Никто не желает быть ненавидимым, и командор – не исключение. Порой он задумывался, насколько хватит ему самоотверженности и терпения. Тем временем, ситуация ухудшалась. Поляризация экипажа приобретала кошмарное, больное измерение.
Сколько такое могло продолжаться? Правду говоря, он не видел желания заканчивать конфликт ни у одной, ни у другой из сторон. Люди, похоже, питали извращенную радость из-за того, что цапались. Все, кроме него. Хотя... бывали такие минуты, когда ему хотелось встать стеной за пилотов и устроить яйцеголовым порядок. Он контролировал это желание, но не знал, удается ли ему победить агрессию потому, что он командир и несет за все ответственность, или же действует здесь какой-то другой фактор.
Как бы оно ни выглядело, должен был с этим справляться, хотя с каждым днем это становилось все труднее и труднее, соединяясь, при том, со все большим отвращением. Хотел бы он, чтобы каждый его подчиненный хотя бы на один день – или на пару часов – занял его место и убедился, какой это кошмар: управлять переругавшимся коллективом».
Радек Рак – писатель молодой, «Люблю тебя, Лилит» — его первый изданный роман. Личной информации о нем – немного. Родился в 1987 году, четыре его рассказа (по одному – с дебютного, в 2011) печатались в «Новой Фантастике». Еще несколько – в журнале «Лампа». По образованию – и по профессии – Радек Рак врач-ветеринар (в чем каждый может убедиться, зайдя на его страничку на фейсбуке).
И, несмотря на молодость, первый же его роман получил прекрасные отзывы.
Аннотация издательства
«Написанное прекрасным языком повествование о поисках любви и самореализации, о литературе и жизни, которые порой невозможно друг от друга отделить.
В санаторий на Низком Бескиде приезжает молодой отдыхающий Роберт. Хочет отдохнуть и подлатать здоровье. Но удастся ли ему это, если почти все время он делит между встречами с красивой и демонической художницей Ивоной и интригующей Малгожатой, врачом? К тому же, он погружается в чтение романа о львовском детективе Есиповиче, который становится его верным товарищем в любовных сражениях.
После ночи, которую Роберт и Ивона провели вместе, художница исчезает, и оказывается, что никто в санатории не помнит такой пациентки. Или все это Роберту лишь кажется? Или все вокруг – только еще один роман?».
Отзывы читателей
Дебютантский роман эротически-фантастической тематики. Отвратительно звучит, верно? Написанный Радеком Раком «Люблю тебя, Лилит» несет в себе, однако, множество неожиданностей. И все без исключения – позитивные.
Действие романа начинается за две недели перед Пасхой, с приезда тридцати-сколько-то-там-летнего Роберта З., работающего в Люблине представителем фармацевтической фирмы, в санаторий «Ивона» в Руських Буковниках около Рыманова-Здроя. Проблемы со здоровьем Роберта не слишком серьезны: легкая бронхиальная астма, мелкие неурядицы с нерегулярностью работы сердца. Однако ему нужна передышка от работы. Время на то, чтобы остановиться, выключиться из ежедневного бега. А уже со времен Ганса Кастропа известно, что в такой ситуации горный санаторий — идеальное решение...
По дороге к месту, Роберт проезжает мимо небольшого деревянного монастыря воскресенцев в старой (а может – современной?) церкви, а в первый же день на прогулке рядом с санаторием встречает таинственно-привлекательную рыжую художницу Ивону, во второй – заговаривает с проходящей мимо молодой врачом, симпатичной Малгожатой со светлыми волосами и начинает читать купленную перед отъездом книжку «Когда наступит рассвет», эротический детектив, чье действие происходит в современном Львове. Через двадцать с небольшим страниц перед читателем уже выставлены все наиважнейшие элементы создаваемой автором мозаики: восточная дама, часто окруженная тьмою и тайной, религия, увлеченность женщинами (а может Женщиной?), литература. В следующих главах эти элементы начинают перепутываться между собою, переплетаться, фантастически – во многих значениях этого слова – изменяться. Нагая Ивона появится на писанных членами ордена иконах, санаторий будет носить название «Малгожата», персонажи львовского детектива попадут в Руськие Буковники, а литургия и логика Страстной Недели определят ритм эротических побед.
Провести читателя между умножающихся тем и образов помогает совершенный язык романа, переходящий между реестрами так же, как и мысли рассказчика. Множество библейских цитат и богатство сделанных всерьез отсылок не мешает Раку сохранять юмор и дистанцию по отношению к своему тексту. Служит этому, например, романное альтер эго самого романа (!), то есть «Когда наступит рассвет», литература, несомненно, популярная (томик, купленный Робертом из-за приоткрытых женских губ на обложке), роман, написанный Габриэлем Янелом, отрекламированный такими тузами, как М. Экхарт, Луи С.Фэрр или А.Д.О’Най... таких шуточек и разнообразных отсылок в «Люблю тебя, Лилит» куда как много. География и происхождение героев играют, кстати сказать, роль существенную; и речь тут не идет о наивном сентиментализме вокруг юго-восточных глухоманей, скорее – о живом, прекрасно понимаемом и чудесно описываемом автором пейзаже людей, мест и их общей истории.
Часто проблема описания эротики в литературе состоит в трактовании секса или как пространства мистических переживаний, сотрясений земли и запаха фиалок, либо как химии гормонов, биологии оргазмов и запаха выделений. В романе Рака сексуальная сфера – не является ни тем, ни другим, хотя в тексте хватает обоих упомянутых выше мотивов. Для героев книги эротика – это нечто естественное, но также и невероятно существенное, случающееся одновременно в воображении и в ощущаемой, пальпируемой реальности; фантастическая арена мечтаний, воспоминаний и тысяч путей к (не)полноте. Надо всем тем возносится миф – или, скорее, мифы – о Лилит: первой жене Адама, любовнице Бога, человека и дьявола, покинутой первым, покидающей двух последних. Женщины, которая все еще ищет – в красоте икон, в телах любовниц, в абрисах бескидских хребтов и бещадских полонин.
Можно написать: чудесный, блестящий дебют. Можно даже больше: очень хорошая, оригинальная книга. Ждем большего».
Фрагмент
1. Понедельник
Руських Буковник нет ни на одной из карт. С той поры, как выехал я из лесистой долины Рыманова-Здроя, вокруг вставали исключительно горы, горы и горы, бесстыдно нагие и яловые. Хоть бы хижина, хоть бы кусок леса побольше – но ничего, пустынь. Открытая дорога предо мною, никого впереди, никого позади, педаль газа искушает, но страшно жать, когда трасса извилиста, словно тело ужа, то возносится, то опадает.
Я миную старую церковь – дерево черно от влажности, пропитано горным ветром и уплывающими годами, колокольня обрушена, окна – будто мертвые глазницы. Рядом с церковью поблекшая зеленая табличка в виде стрелки направо, белые буквы гласят: «Руськие Буковники, 5».
Под ней меньшая, белая с бронзовым рисунком костела: «Подкарпатский Путь Деревянной Архитектуры, Монастырский Комплекс Воскрешения Господня, XVIII в.». Я сворачиваю.
О Руських Буковниках я узнаю случайно. Я в дороге к санаторию «Ивона», позади – триста километров дороги, еду из Люблина. У санатория рымановский адрес, но направили меня сюда; якобы это единственная подъездная дорога.
Едва лишь попадаю в Рыманов-Здрой, спрашиваю местного о дороге в «Ивону» – вижу: одет аккуратно, хоть морда красная, шершавая от несколькодневной щетины. Когда я опускаю с жужжаньем окно со стороны пассажира, бьет в меня запах дешевого вина.
– Дык пусть пан даст пять злотых, – кривит он морду в щербатой ухмылке, рот слева открывается шире, чем справа, говорит словно бы боком, насмешливо, конспиративно. – На винцо.
– Пан, я лишь дорогу к санаторию «Ивона» спрашиваю! – нервничаю я. – «И-во-на»!
– Ну дык и спрашай, пан, – улыбка того делается еще шире, еще щербатей, глаза ясные и чистые словно небо, словно кристаллики льда.
Я выплевываю из себя тихое «сука», рву с места с визгом покрышек. Окна не прикрываю. Людей вдоль улицы мало, к тому же это пациенты, но из других санаториев. Об «Ивоне» никто не слышал. Спина и плечи все сильнее ощущали километры, оставленные позади.
Дорогу показала мне женщина с ребенком. Именно она направила меня на Руськие Буковники.
– На перекрестке за костелом повернет пан направо, проедете теннисные корты и выедете из городка, и еще раз направо подле старой церкви. Нужно миновать сельцо, Руськие Буковники, и там уже и санаторий, в конце дороги. Только подъезд плохой, пешком можно быстро дойти, тропкой и ступеньками вверх, вот, тут, за «Стомилем», недалеко.
И вот я еду по бездорожью через те Руськие Буковники – домов пять, не больше, все кривые, сгорбленные, крытые асбестом. Вместе с запахом молодой весны внутрь протискивается вонь куриных говен. Я поднимаю стекло. Справа черный деревянный монастырский костел, некогда наверняка бывший церковью. Колокольня отдельно, позади, за невысокой стеной из красного кирпича, жмутся домишки членов ордена. Интересно, это до сих пор греческая святыня, или, может, уже римская, как множество в этом районе. Я кручу головою, верить не хочется, время тут остановилось лет пятьдесят как. Из костела через приоткрытые двери протискивается худой парень с ведром и шваброй в руках, гимназистский пушок высыпал у него над верхней губой. Окидывает недовольным взглядом мой серебристый «сузуки» и отворачивается.
Санаторий дремлет в каком-то полукилометре за селом, в тени уже покрывающегося молодой зеленью леса. Глыба дома сероватой расцветки, простая, почти квадратная, лишь веранда, зимний сад и терраса над ним несколько оживляют остальное. Стиль – на глазок: поздний Герек. Но скальный садик разноцветен даже в эту пору года, хотя апрель только начался, а большие окна фронтона производят благостное впечатление. Взгляд в сторону – и неожиданность, финский домик с джакузи на тылах, почти в лесу уже. Я несколько расслабляюсь, напряжение плеч, спины и ягодиц отступает. Я съезжаю по насыпанной белым гравием аллейке почти под самый вход. На паркинге едва-едва три машины. В целом, санаторий выглядит не худшим образом. А мне нужно отдохнуть.
* * *
Когда я объявил свое присутствие у стойки и завершил все формальности, в кабинете на первом этаже меня проинформировали, что доктор Брыневич нынче уже не принимает, и что я должен подойти с утра, после завтрака. Я отдал документы дежурному доктору, и милая пани с рецепшена провела меня в мою комнату под номером 18.
Комната номер 18 находится на втором этаже, рядом с террасой. Коридоры и лестничная клетка санатория «Ивона» старосветски выложены деревянными панелями, запах дерева проникает всюду; дневное солнце ложится на доски золотистыми полосами. Комната небольшая, но симпатичная: стены цвета грейпфрутового сока, отдельная ванная, кровать, которая даже не слишком скрипит. До ужина еще порядком, потому я бросил сумку на пол, принял быстрый душ и пошел на прогулку окрестностями.
Пологий склон сходил к востоку, в сторону Рыманова. Городок в долине растягивался, словно белый поток, по ту сторону долины солнце из-за моей спины освещало поросший сероватым буком мягкий горб холма. Тень моя шла передо мною. Горы повыше, справа, окутывал уже предвечерний полумрак. Холодно, зябко; в воздухе висел запах мокрой земли и фиалок – запах молодой весны.
Она стояла там, где дорожка переходит в деревянные ступеньки, откуда открывается широчайший вид. Перед ней – мольберт, картина полузакончена, ветер чуть шевелил ее медные волосы с темными перьями. Вельветовый коричневый жакет, оливковая юбка, руки в перчатках без пальцев. Заметила мою тень, но продолжала рисовать; я остановился в нескольких шагах от нее.
– Весьма красивая картина.
Она повернула голову, заслоняя глаза ладонью от света и некрасиво кривя губы. Взгляд – длиннее, чем мимолетный.
– Красивая на ваш взгляд, раз уж пан оттуда видит, – голос глубокий, чуть хриплый. Кашлянула, вернулась к рисованию.
– Прошу прощения, я в искусстве не разбираюсь, – ответил я просто, улыбка сама лезла на губы.
– Я знаю.
Я подошел ближе. Она рисовала теперь бабочку-лимонницу, канареечная желтизна выделялась на серо-золотом фоне санаторного пейзажа. Запах фиалок словно бы усилился, подул ветер. В какой-то момент мне показалось, что бабочка шевельнула крылышками, а листья осоки в углу картины задрожали. Я моргнул. Картина, конечно же, была недвижима.
– Совсем как взаправду...
– Но ведь пан в искусстве не разбирается.
– Может, в таком случае пани что-нибудь мне о нем расскажет?
– Пожалуйста, – прервала она, бабочка была уже почти завершена. – Это – мольберт. Тут – полотно. Это – палитра, краски, кисточка. А это – я. Как раз рисовала пейзаж под названием «Покой над Рымановым».
– Прошу вас, рисуйте дальше.
– Пейзажи я рисую только с натуры, – взглянула в упор.
Глаза ореховые.
Уши мои запылали от стыда, пробормотал я какие-то слова извинения и прощания. Она, кажется, не ответила. Я поволокся назад в санаторий, шел зажато, все казалось мне, будто в зад мой воткнули клюку. Обернулся лишь единожды, когда начал задыхаться, и в груди моей все замерло. Она продолжала на меня смотреть. Я неловко двинулся дальше: спина прямая, уши горят, в груди печет. Как молокососа меня отшила, а я ведь... Рядом со мной пролетела лимонница.
Я не пошел на ужин, закусил сникерсом, почистил зубы и бросился в постель. Уши продолжали гореть.
Как молокососа.
И так прошло утро и вечер, день первый.
2. Вторник
Назавтра встаю поздно и едва успеваю на завтрак. В столовой в стиле ретро людей немного. Одиноко сажусь за столик на четверых – ножки из резного, растительных мотивов железа, над головой канделябр со стекляшками. Я положил себе порцию хлопьев с молоком, хлеб с зернистым сырком, ем, ем, съел, уже собираюсь, уже встаю...
Запах фиалок, запах весны.
– Добрый день, – отзывается она первой.
На миг замирает у меня сердце.
– Добрый день... – я резко встаю, ударил ногами о край стола, посуда и столовые приборы зазвенели, упала положенная с краю ложечка, я склоняюсь, чтобы поднять ее, неловко, неловко. А она не движется с места, просто стоит, стоит и смотрит, глаза ореховые, дерзкие глаза, невинно-дерзкие. В уголках губ таится усмешка, но обещает смех надо мною, не для меня.
– Прошу прощения, я должен идти, – голос мой запыхавшийся, только бы слюну не сглотнуть, только бы не сглотнуть...! Все же сглотнул. – До свидания.
– До свидания.
Сладкое и дерзкое это ее «до свиданья»!
Выхожу быстро из столовой (клюка в заднице – шаги напряженные как у советского солдата). Она здесь?! Наталкиваюсь на какую-то старушку, извиняюсь, извиняюсь, я уже в коридоре – я исчез, меня нет.
Вытираю пот со лба. Несколько глубоких вдохов, несколько минут, чтоб успокоить сердце. Не думать о том, что я снова повел себя словно сопляк, не думать, не думать. Но ведь думаю и думаю. Стыд. Не знаю, каким чудом я попадаю к дверям кабинета номер 6, докторского. Тук-тук. Никто не протестует, потому я нажимаю на ручку.
Кабинет в цвете персика, дружелюбный, солнечный, мебель темная, стильная.
Врач оказывается не доктором Брыневичем, а пани доктором Брыневич. Как раз ест она пончик, улыбается извинительно, сахарная пудра у нее на устах, на пушке над верхней губою.
– Мхммм. – Указывает мне на кресло, сажусь.
Она молода, пожалуй, моложе меня, около тридцати. Улыбка симпатичная, милая, глаза очень синие, под тяжелыми от туши ресницами и светлая, ассиметричная челка. Белый халат ей идет, на стройной шее цепочка с черным, узким, прямоугольным кулоном; оттуда уже лишь один крохотный взгляд до устья тенистой долины, но даже идя долиной тени, не убоюсь я зла...
– Чем могу помочь? – спрашивает она. Голос у нее светлый, пастельный, на грани смеха.
– Ну... Мое имя Роберт З., вчера пополудни я приехал в санаторий. Пани доктора уже не было, в бюро сказали, чтобы я к вам подошел сегодня, документы я оставил у дежурного.
– Хм. – Она переворачивает бумаги справа налево, справа налево, быстрые взгляды в мою сторону – ее улыбка, моя улыбка – и возвращается к листанию страниц, страничек, страниченек. – Ага, вы у меня здесь.
– Я здесь все время, пани доктор.
Ее улыбка, моя улыбка.
– Пан Роберт З. Что тут у нас? А, знаю уже, читала сегодня утром: бронхиальная астма, не слишком серьезная, принимаете вы, вижу, бронхилитики... хм... Недостаточность митрального клапана – ну да, это может усилить опасения со стороны легких. О, пропафенон вы тоже пьете? Ну хорошо, что из этой группы, если бы пили вы бета-блокаторы, ваша партнерша наверняка не была бы довольна. У вас, как вижу, есть сердечные проблемы?
– Нету, в последнее время я одинок.
Смех.
– Но – усиленное сердцебиение, тахикардия, убыстренный сердечный ритм, давление в шейной зоне, здесь, около горла?
– Нет, ничего такого, с той поры, как я принимаю лекарства, ничего такого нету.
Он выравнивает мои бумаги, сшивает, откладывает в сторону; локти на столе, ладони переплетены, склоняется ко мне. Длинные черные сережки покачиваются, словно маятники.
– Ну, так мы здесь за вами присмотрим, как нигде больше! Пожалуйста, раздевайтесь.
– Полностью? – спрашиваю я с усмешкой.
– Если так вам хочется, – отвечает она, смеясь. Зубы у нее очень, очень белые. – Мне хватит, если вы разденетесь до пояса. Сверху, ясное дело.
Я снимаю олдскульный вельветовый пиджак и рубаху с коротким рукавом, сажусь на лежанку, доктор Брыневич позади. Пахнет свежо, фруктово. Холодное прикосновение стетоскопа на моей груди, на спине.
– Тут все, в санатории, такие симпатичные, или только вы?
– Эй, пока не говорите, а то у меня страшно стетоскоп гудит! И правда, есть систолические шумы над клапаном. А дыхание с хрипом. И нет, пан Роберт, не все, одна я такая исключительная и единственная в своем роде, – она улыбается и щурится. – Еще давайте давление... О, сто сорок на девяносто пять – у вас всегда повышенное или вы нервничаете? Прошу вас не бояться, я вас не обижу – ну может чуть-чуть. Можете одеваться. Давайте так: пан будет принимать ингаляции, ежедневно, до полудня, между девятью и одиннадцатью в санатории «Эскулап» на улице Парковой... Это такой большой дом над рекою, пан найдет без проблем... с этой карточкой. – Она садится за бюро, что-то пишет на карточке, тук-тук-тук-тук: ставит две печати. – А еще в бювете вы попьете минеральную воду «Титус» – предупреждаю, ужасно невкусная! – по полстакана перед едой. Бювет недалеко от «Эскулапа», пройтись бульваром к речке. Там очень красиво. Здесь я напишу вам все процедуры.
Тук-тук-тук-тук.
– После обеда будете принимать участие в реабилитационных тренировках, это уже здесь, у нас, в «Ивоне». – Тук-тук-тук-тук: очередные печати. – Прошу не терять этих карточек! Ага, и купите себе упаковку шариков, будете надувать.
– Что, простите?
– Шарики. Надувать. – Вынимает из ящика стола синий шарик, улыбка ее становится все шире. Должно быть, лицо у меня исключительно глупое. – Попробуйте.
– Пани доктор надо мной смеется.
– Я бы не посмела! – она обнажает белые, белые зубы, склоняет голову. – Улучшает вентиляцию легких. Смелее.
Беру шарик неуверенно, чувствую выползающий на лицо румянец. Когда я был ребенком, долго не умел надувать шарики – дул, дул, и ничего. Было мне стыдно, одноклассники смеялись, девчонка, девчонка. Научился только в четырнадцать, а был это уже возраст для шариков слишком серьезный, и в собственной памяти я остался шариковым растяпой. И теперь мне стыдно, потому что даже шарика не сумею при пани докторе Брыневич надуть, потому что снова не получится, девчонкой окажусь... Дую, пххх, пххх – шарик растет, толстеет, толстеет, больше и больше. Пххх, пххх – он уже размером с мою голову, дыхания мне не хватает, убираю ото рта и держу так за обслюнявленный кончик. Доктор Брыневич тихо смеется, сережки колышутся, а лицо у меня, наверняка, все глупее и глупее.
– Ну вот, чудесно пан умеет надувать шарики!
А шарик вырывается у меня из рук (а может я отпускаю его специально – кто знает?), пердя бесстыдно и разбрызгивая мелкие капельки слюны, танцует по всему кабинету, вертится миг-другой в углу под потолком, плфррр – и падает на пол у ног пани доктора, мокрая, некрасивая кишка.
Склоняюсь, приседаю у ее ног, послушный каждому ее слову... У пани доктора белая юбка до колен. Голени очень длинные, очень стройные, очень гладкие, очень золотые и блестящие... Легким движением она сбрасывает белые докторские тапочки – стопы маленькие, с голубыми жилками и все еще заметным узором: полосочками прошлогоднего загара. Аккуратные пальчики манят, манят, манят – как тут не дать себя искусить? Я прикрываю глаза, касаюсь ее стоп губами, языком, легко, легонечко, пани доктор поджимает пальчики, вздыхает. Выше, выше, рядом со щиколоткой, вдоль ахиллесова сухожилия на внутренней стороне лодыжки; гусиная кожа под моими губами.
– О, пан Роберт, о!
Языком выписываю на ее коже заклинания, черчу влажные, таинственные знаки, заклинания-очарования. Пани доктор кладет мне ногу на плечо, поцелуи, поцелуи, прикосновения языком – выше и выше, в ямку под коленом – запах ее тела... запах ее тела. Руны из слюны сохнут на внутренней стороне ее бедра, госпожа доктор закидывает на мое второе плечо вторую ногу. Я подцепляю носом край юбки, губы сами рвутся, чтоб целовать выше и выше, и выше, и...
– О, пан Роберт, о, о, о!
– О, пан Роберт, прошу поднять шарик.
Поднимаю послушно, тереблю в пальцах мокрую резину. Доктор Брыневич чуть улыбается, руки сложены на груди, откидывается в кресле, смотрит полусердито из-под тяжелых от туши ресниц. Качает головой и взрывается смехом.
– Не глупите уже. Ну, давайте, ступайте, чтобы успели вы на сегодняшнюю ингаляцию.
* * *
Когда вернулся я в комнату номер 18 за курткой, из зеркала в дверях шкафа глянул на меня озорно вполне приличный мужик: серые глаза, темные волосы (тут и там на висках седая прядка), лицо ровно и тщательно недовыбрито. Оба зыркнули мы в направления от пани доктора – док. мед. Малгожата Брыневич, специалист по внутренним болезням, крошненьский адрес. Роберт из зеркала улыбнулся ко мне чуть кривовато – больше правой стороной, чем левой, выпрямился, свел лопатки и вместе со мною вышел из комнаты, напряженный и уверенный в себе, словно котяра.
Солнце приятно припекало, воздух был легким и весенним. В город я отправился пешком. Санаторный парк тонул в золоте форсайтии. После оставивших дурной привкус во рту ингаляций в тонущем в роскоши «Эскулапе» я скоренько прошелся вдоль Табора, купы гусиного лука и первоцветов стелились в закутках под мостами. Тепло солнца и шум потока отрезали от остального мира, над Рымановым повис сонный покой, покой... Мир за долиной был несущественен и неважен, значения не имело – есть ли он или его нету; оставался лишь санаторий. Хотя сезон еще не начался, не был я в одиночестве. Некоторым женщинам, даже тем, кто не слишком красив, ронял я кривоватые улыбки: укол влево, укол вправо, финт взглядом чуть более долгим – фехтовальное искусство флирта. Обычно они отвечали; одна шла с другим мужчиной – тот ничего не заметил. Шлейф парфюма тянулся за ней долго, долго, плотный и тяжелый.
В маленьком, зеленом, похожем на буддийскую пагоду бювете улыбающаяся женщина в возрасте моей матери выдала мне бутылку воды «Титус». (И поилку для воды, для пациентов скидка в двадцать процентов, может вам эту, в жилочку? – Нет, нет, нет, не песочную, может ту, темно-зеленую, будьте любезны). Хотя вода невкусна и смердит газами, чувствую я, как токсины мира лущатся и отпадают кусками с моего тела, перхоть ежедневных дел и пустых мыслей. Дыхание легче, чем обычно, ноги сильно и уверенно понесли меня назад к «Ивоне». На обед я чуть не опоздал. Помидорный суп и цыпленок в соусе с зеленым перцем были вкусны, как никогда. Не разглядывался я вокруг. (Не пришла).
День прошел в занятиях на велотренажере, дорожке и всяком таком. Я быстро получил одышку, хотя курить бросил еще на Новый год. Полногубая тренер-реабилитант с сережкой в левой брови отослала меня прочь раньше времени. Прежде чем я вернулся в комнату, зарезервировал для себя джакузи на следующий день, сразу после ингаляций; у меня есть право на четыре таких сессии.
В комнате ожидал меня сонный покой пополудня. Я выгреб из дорожной сумки книжку, купленную перед отъездом, и бросился на скрипучую кровать. Название: «Когда наступит рассвет», автор со странным славянским именем – Габриэль Янель, бес его знает кто это, может русин какой, заметки об авторе нет, издательство тоже мало известное. На серебристо-черной обложке чувак, идущий дорогой в сторону висящих в ночном небе приоткрытых, посверкивающих вишневой алостью женских губ – точно таких же, как губы моей реабилитантки. С последней страницы обложки атакуют меня восклицательные знаки: «Международный бестселлер!!!», «Книга года 20..!!!», «12 недель в чартах «Нью-Йорк Таймс»!!!», отрывки рецензий из журналов, которых я не читаю, пеаны от авторов, о которых я никогда не слышал. М. Экхарт? Луи С. Фэрр? А.Д. О’Наи? Не знаю этих новомодных писателей, просто взял книжку из главного ряда в эмпике.
На пятой странице некоего Иммануила Есиповича будит восходящее над львовской цитаделью солнце. Семь ноль три. Сияние наполняет комнату, заливает сбитую постель, подчеркивает легкий пушок на золотистых ягодицах новой любовницы Есиповича. Его рука оглаживает тело женщины. Утром хочется сильнее. Есипович доводит свою полубессознательную и теплую от сна женщину до оргазма, и когда та снова ныряет в мягкую тьму утреннего сна, он выходит из номера. Рассказчик сдает нам, что не вернется. Никогда не возвращается.
Иммануил Есипович – частный детектив. Его клиенты – главным образом женщины, подозревающие измену своих мужчин и мужчины, подозревающие женщин. Те первые обычно оказываются в постели с Есиповичем невзирая на результаты следствия. Тех вторых Есипович не любит. Вместе с Есиповичем я странствую сквозь субботнее утро по известным и неизвестным улочкам и паркам Львова. Нынче у Есиповича нет никаких заданий, потому он с удовольствием погружается в собственную голову и созерцает уток в пруду Стрыйского парка. Как видно, ему пошел на пользу утренний выброс эндорфинов в кровь, совмещенный с выбросом семени в родовые пути человеческой самки. Ну – свинья-свиньей, однако я, похоже, люблю этого парня.
Когда гляжу на экран телефона – уже пару минут после восемнадцати. Несколько неохотно откладываю книгу на пустую полочку ночного столика, пару поспешных глотков отвратительной минеральной водицы и собираюсь на ужин. Роберт из зеркала на дверях шкафа подмигивает мне и улыбается уголком губ. Он доволен – ну, видно, что доволен, к нему были эти улыбки пациенток, эти долгие взгляды из-под ресниц. Плечи назад, голову чуть выше – видно, что скотина он не меньшая, чем Есипович, скотина красивая и уверенная в себе. Этого парня я тоже люблю.
В столовой шум бесед. Сажусь за столик в одиночестве, но вскоре присаживается старший мужчина.
– Позволите? – спрашивает.
– Хм, прошу, пожалуйста, – я быстро глотаю, указываю на стул рядом.
Мое соедок (поскольку уж наверняка не собеседник) почти разменял, полагаю, седьмой десяток. Он высокий – выше меня, черствый, держится прямо; может какой-то отставной военный, что-то такое характерное в этом гладко выбритом лице. Когда он ест, двигает ушами и морщит мясистый нос – волоски в ноздрях у него предельно черны, словно покрашены.
– Я видел, как пан нынче ел в одиночестве обед и завтрак, – отзывается он за несколько секунд до того, как длящаяся тишина стала бы тягостной. – Пан сам, я сам – присяду, подумал я, живее нам обоим будет.
Я вежливо соглашаюсь, к счастью у меня полон рот, не должен отвечать.
– Пан надолго? Должен был пан приехать недавно, я вас ранее не видел.
– Две недели. Я вчера приехал, – отвечаю между одним куском и другим.
Старший господин кивает, каньоны поперечных морщин на его челе то углубляются, то разглаживаются.
– Значит вы здесь развлечетесь подольше моего, я через неделю возвращаюсь в Люблин, – отвечает.
– Пан тоже из Люблина?
– И пан? О, люблинцы везде! – старик усмехается широко, остатки еды торчат между его редкими зубами. – С вашего позволения – Влодзимеж.
– Роберт, – пожимаю десницу старика, не могу сдержать улыбки, в пане Влодзимеже есть какая-то искренность и открытость.
– Да, пан Роберт: Люблин красивый город, и в последнее время делается все красивее... Ходил пан вечерами вниз по Гродзкой, заглядывал пан на улочку Ку Фаже? Вижу, что ходил пан...! Но красивее всего Люблин выглядит на закате солнца с Холма Чвартек, над церковью и дворцом, из-под костела Святого Миколая. Прошу заглянуть как-нибудь. Я-то, пан Роберт, на Калине живу, до Чвартка мне близко, часто хожу. Живу в Люблине почти всю жизнь, а все еще наново и наново его открываю... Но от города порой надо отдыхать, а здесь, в Рыманове, горы красивые, ох, красивые. Хотя Бескиды, все же, красивее осенью.
Некоторое время мы едим в молчании. Уже бы мне подняться и поблагодарить за компанию, когда пан Влодек спрашивает:
– А в бильярд пан играет? Вот истинная игра джентльменов. Тут есть стол, в каминном зале, сразу рядом.
Соглашаюсь без раздумий, в бильярд я играю со средней школы, хотя в последнее время – несколько реже. Вместе с паном Влодеком покидаю столовую, мы проходим коротким коридором и через старомодные, двухстворчатые двери я вхожу в каминный зал. За окном уже серо, электрическое пламя подрагивает в камине. Здесь тихо, только из-за дверей, ведущих как бы не в оранжерею, доносится негромкий разговор. Старик с детской усмешкой раскладывает поспешно шары на зеленом сукне стола – как видно, у него не было оказии играть уже долгое время.
– Разобьет пан? – спрашивает.
Я даю знак, чтобы он сам разбил. Пан Влодек примеряется, трррах, шары катятся по столу во все стороны, фиолетовая четверка ловко закатывается в лузу.
– Вы, пан Роберт, впервые в санатории? Впервые... О, я уже не раз бывал, но обычно в Бескидах: и здесь, в Рыманове, и в Ивониче, и в Высовой, и в Жегстове раз с женой был. Я со своей женой именно в санатории и познакомился, недалеко причем, в Ивониче. Двадцать лет мне было, пан Роберт – кто я был, щегол малый. Работал тогда на погрузке на железной дороге, грузили мы уголь под Ленчной, к русским он потом шел. Ну и поезд пошел внезапно, что-то меня зацепило и между вагонами втянуло, поволокло по шпалам – чтоб вам не соврать – метров с пятьдесят. Казалось мне, что не меньше часа меня так волочет – поскольку как человек пред смертью встанет, то иначе время идет. Но как-то мне не страшно было. Человек тогда иначе думает, совершенно иначе. Только вот в голову мне пришло: что ж, умру. Так вот, не иначе: что ж, умру. И такое странное спокойствие. Я вам скажу, что не знаю, откуда то спокойствие, я ж святым не был, мне молитва в голову никакая прийти не желала, а стоило б. Когда бы только это: я и боли почти не чувствовал. Ни боли, ни страха, только то спокойствие. Ну, да и бог с ним. Бейте.
Я ударил зеленую четырнадцатку, но пошла она под плохим углом, и вместо лузы ушла по бандажу.
– Так или иначе, а чудом я выжил. Рука, пан, сломана, четыре ребра, нога, натурально, пополам, и думал я, что мне доктор ее отнимет. Но как-то меня сложили, и так-то я попал в санаторий «Эксельсиор» в Ивониче. Ха, тогда это не было не пойми что! А какие в те времена были санатории! Я месяц целый там сидел, был это август, шестьдесят второй год. Так с женой моей познакомился, была она дочкой одного из музыкантов, что в «Эксельсиоре» играли по субботам на танцульках для пациентов. Были там пациентки, ох, были! – но на танцульки я не ходил. Был несмел, раз подошел, а там как примутся одна за другой сорокалетки приставать, все такие расфуфыренные, брови наведены, тут жопой крутанет, там сиськой сверкнет. Но что мне скрывать, как в танце мне одна раз руку в штаны сунула, так я отреагировал как надо. Мы должны были уже в комнату идти – что мне за дело, думаю себе – но я вовремя раздумал и сдал назад. Сиськи классные, ну, потому что классные, но, Боже милостивый, она же матерью мне могла быть. Раньше не было таких женщин, как сейчас. Нынче-то вам, молодым, только руку протяни и посмотри, какую поймаешь – потому что каждая красотка. Ну, я прав или не прав? А может я только старый похотливый козел, что сиську помял бы – любую, лишь бы молодую? А?
Бац! – я вбил оранжевый в среднюю лузу.
– Если речь о женщинах, то и правда, – соглашаюсь. – Давно стольких красоток не видывал, сколько нынче, в санатории. А вы – никакой не похотливый козел, а только приличный мужик, каких нынче мало на свете.
Я по-глупому мажу следующим шаром, зато пан Влодек красиво бьет крученым.
– Мне кажется, пан Роберт, что не так уж и мало. Вы не сердитесь, но ваше поколение живет, пожалуй, в более испорченном мире, чем мой. Для вас мало милой ножки, лодыжечки красивой, шейки лебединой – вам нужно задницу наружу, чтоб вы внимание обратили. Женщины всё красивее, мужчины тоже всё пристойней, каким Божьим попущением – понятия не имею. В мои времена баба за сорок была либо кошелка старая, либо ужас на палочке – не пойми, что хуже. А нынче – мать с дочерью спутать можно, каждая лет на двадцать с гачком выглядит. Какого черта? Люди красивые, машины красивые, красивые рестораны – а вы в бардак претесь, бардак вам за счастье, бардака желаете. Думаю, количество грязи, греха и несчастья в мире должно быть постоянным. Я войну не помню хорошо, малым был, но по войне так уж было: отец бездомных собак в силки ловил, потому как после войны их много стало, по лесам словно волки кружили, и вытапливал из них сало. Продавал потом как сало барсучье, от ревматизма и насморка самое то, и с того мы сперва жили. А теперь людям от благосостояния в головах мутится. Но добропорядочности в мире ни меньше, ни больше, чем когда-то было. По крайней мере, хорошо, что меня в тот вечер дьявол не искусил, потому что тремя днями позже я с Андзей моей познакомился. Семнадцать ей тогда было. Мать ее за отцом на курорты посылала, чтобы крепко не пил. Тесть мой был, пан Роберт, человеком добрым, но в жизни водки – море выпил. Так вот нас санаторий и соединил. К курортам романы, как видно, словно ночные бабочки к пламени льнут.
Я ухмыльнулся криво. Пан Влодек желает о себе говорить, до меня ему дела нету, ни до кого нету. Разговор для себя самого, для звука голоса собственного, для отсвета воспоминаний старых – вот желания этого старика, который все еще живет в старых временах. Пан Влодек странствует в прошедшем времени, но жаждет товарищества. Желает, чтобы за язык его тянули.
– Так жена вас так вот самого отпускает? – спрашиваю я.
– Теперь уже отпускает, – пан Влодек машет рукою и взрывается искренним громким смехом. – Раньше мы вместе ездили, при коммунистах особенно, пока дешевле было. А теперь решила, что не к кому ей уже меня ревновать, особенно при путевках предпраздничных, когда людей мало. Представляете? Не к кому меня ревновать! А я ее комплиментами всё засыпаю и о годах брака не забываю. А женились мы по весне, в апреле шестьдесят третьего года. Шестьдесят третьего... – пан Влодек смотрит вдаль, возвращается в минувшие времена, во времена мифа, в единственные времена, в которых хотел бы пребывать. Плывет назад потоком лет, против течения, против течения, даже о бильярде позабыл, глупые ошибки делает. Моя очередь: я забиваю две последние желтые подряд, остается черная, матовая восьмерка.
Дверь в оранжерею отворяется несколько резковато, когда в каминный зал входит Она – взгляд несколько удивленный, заметив меня, но губы недвижимы. На ней бежевый гольф, темная, чуть цыганская юбка, медный локон спадает на глаза, в руках, скрещенных на груди, книжка. Я легко улыбаюсь ей – из глаз моих нынче должен смотреть Иммануил Есипович – но Она не отвечает улыбкой.
– Черный направо наискосок, – информирую пана Влодека, который молчит и слышит исключительно воспоминания. Склоняюсь над столом, словно ястреб над жертвой, кий между пальцем указательным и средним левой руки целится в самый центр черного шара – удар, сильно, агрессивно, по-мужски. Черная восьмерка в оговоренной лузе.
Быстрые женские шаги пересекают комнату за моей спиною – движение воздуха, запах фиалок – и гаснут в глубине коридора. Запах весны задерживается надолго; Иммануил Есипович улыбается мне моими губами, с удовольствием потягивается внутри меня, где-то в окрестностях солнечного сплетения. Я благодарю пана Влодека за игру и оставляю его в прошедшем времени. Часы отбивают половину десятого.
Майя-Лидия Коссаковская хорошо известна в Польше – и почти неизвестна у нас (хотя в базе Фантлаба есть уже отдельные карточки к части ее романов и повестей). Родилась в 1972 г. в Варшаве, закончила Варшавский университет, по специальности – историк (специализация – археология Средиземноморья). Работает журналисткой, создает ТВ-программы, пишет картины и стихи. Одна из формальных наследниц дворца Коссаковских (Варшава). В дополнение ко всему вышеперечисленному – жена писателя Ярослава Гжендовича.
Дебютировала Коссаковская в 1997 году (рассказ «Мухи» в журнале «Fenix»); первая книжная публикация – сборник рассказов «Защитник королевства» – вышла в 2003 г. С того времени издала с десяток романов и некоторое количество рассказов, отмеченных, кроме прочего, несколькими премиями им. Я. Зайделя (последняя – за роман «Гриль-бар «Галактика» — в 2012 году).
Марию-Лидию Коссаковскую чаще всего воспринимают как автора, пишущего, скорее, развлекательную литературу, но в творчестве ее есть место и более серьезным книгам – скажем, цикл повестей (мини-романов?) «Призрак юга» («Upiór południa»), развертывающийся в декорациях африканского континента.
«Такэси. Время смерти» – роман сугубо приключенческий (что, впрочем, не делает его как-то специально хуже).
Аннотация издательства
«Искусство сражения – важнейшее из искусств?
Не сбежать от предназначения. Мрачная тень смерти приходит в любой момент – неожиданно.
Одинокое странствие шляхами и короткий визит в корчму моментально может изменить порядок мира. И только один человек сумеет сохранить спокойствие. Даже если это последняя попытка. Попытка битвы за жизнь с яростной словно вулкан психопаткой Марико.
Увлекательное, полное интриг столкновение кланов, перечеркнутой алым ударом катаны.
Картинка, вырезанная из «Килл Билла».
Отзывы читателей
«Майя-Лидия Коссаковская одна из наиболее узнаваемых польских писательниц фантастики. Реноме свое она приобрела благодаря рассказам (кроме прочего, из «ангельского» цикла), но со времен дебюта в 1997 году она сделалась известной и как автор романов. Не все ее тексты были одинаково удачными, и рядом с позициями заметными попадались и книжки попросту плохие. Новый ее роман, «Такэси. Тень смерти», одновременно первая часть трилогии, скорее не окажется в числе серьезных ее достижений, но чтение его наверняка принесет неплохую порцию ни к чему не обязывающего развлечения.
В случае «Тени смерти» мы имеем дело с классическим первым томом большего целого: потому не стоит ожидать от него окончательных решений или даже сюжета, слишком усложняющегося. Это, прежде всего, проявление главных героев и мира, а также отбрасывание немного света на интригу, которая окажется центром следующих двух томов.
Главный герой романа это – как несложно догадаться – Такэси, некоторыми называемый Тенью Смерти. Это мастер меча, обладающий сверхъестественными силами, но, по неясным сперва причинам, путешествующий как бедный декоратор и художник. Однако прикрытие такое не выдерживает слишком долго, что заставляет его использовать в полную силу свои боевые умения, а еще впутывает его в серьезную интригу, в которой, кроме прочих, принимает участие гейша-психопатка (скорее, по названию, чем по реальному уровню знаний и умений), серьезный мафиозо, местные правители а также несколько старых знакомых заглавного героя, благодаря которым читатель получает некоторое впечатление о созданных фантазией автора орденах: мощных институциях, специализирующихся не только на тайных искусствах, но и, например, на торговле или сражениях.
Коссаковская использует довольно традиционные сюжетные элементы: отношения между героями зависят от более ранних недоговоренностей, локальный конфликт (скорее всего) является лишь вступлением в события, чей масштаб куда больше, а на фоне всего этого прорезается неоднозначное (как же иначе) пророчество, предсказывающее героям серьезные проблемы. Все это собирают воедино многочисленные (хотя после пролога можно было бы ожидать их и более многочисленными) сцены боев, перемежающиеся более спокойными периодами, в которых неторопливо пересказываются существенные для сюжета и отображаемого мира сведения. С другой стороны, открывается нам столь немногое, что перед читателем возникает лишь туманный абрис того, что может оказаться сутью цикла. Особенно немного известно о механизмах, правящих сверхъестественными силами; а кажется, что именно на этих линиях должно было б сосредоточить внимание.
Сказать по правде, при достаточно традиционных сюжетных решениях именно вопросы, связанные с миром романа кажутся наиболее интересными. Доминируют здесь псевдояпонские реалии, что кажется довольно эластичным решением, благодаря которому необязательным становится жесткий историзм времен сёгуната. Обуславливают это, впрочем, условности, несколько подобные тем, что встречались во «Владыке Ледяного Сада» Гжендовича: действие происходит на чужой планете, на которую люди прибыли какое-то время назад, но сама натура планеты – пока что необъясненная – приводит к тому, что люди получают невероятные способности; и это лишь один из аспектов представленного мира.
В романе оставлено множество следов и очерчены некоторые важные сюжетные линии и элементы мира; они должны бы прежде всего пробудить интерес; к этому же призван и оставленный на конец клиффхангер. Стоит надеяться, что настоящее действие и события большего масштаба появятся уже в следующем томе. Пока же мы получили довольно динамичный – хотя и линейный – сюжет, пробуждающий интерес, скорее, представленным миром, а не событиями».
Фрагмент
Трое грабителей и шпак
Тележка тарахтела и пофыркивала. Колеса подскакивали, постанывая, словно столетний паломник, волокущийся к храму. Подуставший механизм мотора кашлял. Из бака вытекала биомасса, капала на землю булькающей, зеленоватой слизью. Размечала тропинку густой, оливковой кровью очень старой и всерьез больной машины. Тропка была отвесной, узкой, усеянной острыми зубами камней. Задние гусеницы тележки проскальзывали, клекоча жалобно. Владельцу тележки то и дело приходилось соскакивать с седла, чтобы уменьшить тяжесть и облегчить машине упорное движение кверху.
То и дело он похлопывал по борту.
– Ну, давай, старина. Еще немного. Уже недалеко, – утешал ее, словно бы машина могла что-то там понимать.
Мужчина был худым и бедно одетым. Простой, лишенный украшений кафтан окрашен был в практичный, графитовый цвет. Штанины – обтрепаны снизу. Коническая шляпа из рисовой соломы, укрывавшая человеку голову, тоже была сношенной и выгоревшей. В костистой ладони путник сжимал гладко отполированный посох из скипидарового дерева. Крепкий и практичный дорожный товарищ, могущий при нужде послужить и оружием.
Когда б не телега, путник выглядел бы как типичный селянин, который ступил на дорогу поиска работы. Но борта повозки украшали старательные, хоть и серьезно выгоревшие уже голограммы, представлявшие сельские пейзажи. Засыпанные снегом деревеньки. Рыбачьи лодки, колышущиеся в заливе. Горные вершины с сады цветущих слив. С течением времени все картинки сделались бледными и неясными, будто окна в затуманенные, далекие страны духов. Картинки эти производили несколько беспокойное и печальное впечатление. Словно смотрящий внезапно получал возможность заглянуть в призрачный, скрытый за туманом мир мертвых. Отсек двигателя оплетали светлые, сильные лианы яблочника, увешанные кистями цветов, чрезвычайно напоминавших храмовые колокольчики. Прекрасная художественная работа, хотя и искажали ее неконтролированные соцветия биомассы. А вот голоптички, парящие над радиатором повозки словно щебечущие отпрыски радуги, были совершенны. Сверкающие, полупрозрачные, яркие, наверняка недавно добавленные в композицию с ветками яблочника.
Явный знак, что одинокий паломник был странствующим художником или декоратором.
Когда бы в тот миг боги Высокой Равнины Небес взглянули вниз, на южную приморскую провинцию, и сосредоточили взгляд на главном тракте, увидали бы нечто, напоминающее голокартину, узор, оттиснутый на шелковой ширме. Вьющийся вверх к перевалу каменистый путь, широкие, плоские кроны вечнозеленых милодрев, округлую нишу долины, видимые в отдалении суровые, опалесцирующие лица Рубиновых гор, и, наконец, самого мужчину и его повозку, маленьких, начертанных лишь коротким движением тени по светлой поверхности мира. Однако кто может знать, на что направлены глаза и мысли богов?
В долине царила дрожащая, холодная и прозрачная, словно вода, тишина солнечного дня, нарушаемая лишь монотонным тарахтеньем повозки.
Но вот совершенно неожиданно путник остановился, быстрым жестом приказывая задержаться и механизму. Потом мгновение он стоял неподвижно, прислушиваясь. Чуть приподнял голову, и тогда солнечный свет выхватил из тени под краем шляпы продолговатое, худое лицо с острыми чертами, застывшее в напряженной сосредоточенности. Свет золотил лоб, узкий нос, выступающие скулы, однако не доставал до глаз, сидящих глубоко, суровых, зеленых, прозрачных, словно стекло и настолько же холодных. Губы, казалось, уподоблялись шраму. Это не было широкое, простодушное лицо селянина.
Мужчина напряг мышцы, все еще оставаясь неподвижным, – казался чутким, напряженным, словно кот, готовящийся к прыжку.
– Щелк! – шепнул посох, освобождая скрытый внутри клинок, послушный молниеносному движению худой руки с сильными костистыми пальцами.
– Шшшплаф! – зловеще зашипела пуля, прошивая воздух точно в том месте, где еще миг назад, более краткий, чем удара сердца, находилась голова странника.
Разорвала воздух, слишком быстро, чтобы можно было ее увидеть. Молниеносная, убийственная и равнодушная, каковым только может быть металл. Но вместо того, чтобы разбивать кости и рвать мышцы, вырвать белый и красный фонтаны мозга или крови – попала в пустоту. Разбилась о скальную стену по ту сторону тропы, вздымая в воздух резкие, посверкивающие от слюды дробинки битого камня. Тех, что усыпали лепестки каменных цветов. Шляпа, словно медленный, золотой лист осени, опала на тракт.
Казалось, что на миг мир замер, тихий и неподвижный, будто самое время затаило дыхание.
Но уже через миг резкий звук выстрела пронесся сквозь хрустальный воздух и, разбудив между скал эхо, улетел в горы.
* * *
Бихо было скучно. Не хватало ему движения, веселья, энергии. Хотел разогреть кровь, почувствовать радостный пульс, разогреть руки и сознание. Вскочить. Рассмеяться. Познать радости компании, ощутить связь с приятелями, приятное чувство власти и силы.
Одним словом, не хватало ему убийств.
– Хиро? – позвал. – Хиро, спишь?
Товарищ его широко зевнул, щелкнув зубами, словно пес.
– Уже нет, – проворчал. – Зачем меня будишь, дурень?
Длинные, сверкающие пальцы солнца пробирались внутрь сарая сквозь дыры в крыше. Казалось, они лениво перебирают разбросанную на полу солому. Частички пыли в воздухе напоминали чешуйки лака. Золото и чернь. Танец света с тенью.
Вокруг лежали разбросанные ящики с оборудованием. Порванная бамбумага и сломанные дощечки древокоста украшены были смазанными штемпелями старого лого Йамауба, стилизованное женское лицо. Кривой столик хромал на одну из ножек. Игральные карты и кости, лежавшие на крышке, покрывала пыль. В углах стояли старые пахотные машины, давно погрузившиеся уже в последний сон. Засохшие пятна биомассы лежали на полу. Всюду, подобно мертвым воинам на поле битвы, валялись пустые емкости от дешевого, подлого сакэ Кинтаро. Лого, представляющее Семь Богов Счастья, видневшееся на дощатой перегородке, было уже настолько выцветшим, что божества напоминали банду жадных до крови психопатов.
Бихо пожал плечами.
– Да просто так. Скучно. Тебе не скучно, а? Ну, признайся. Скучно чертовски.
– Верно. Скучно, – согласился Хиро. – И что с того?
– Пойдем на тракт. Может, попадется нам какой шпак на ощип. Ощипал бы шпака, а?
– Шпака! Шпака! Ну точно. Только вот госпожа Марико запретила, после того, что мы сотворили в кабаке. Не помнишь?
Помнил. Конечно помнил. Как мог бы позабыть такую чудесную перестрелку. Запах крови, пятна на стенах словно красные гроздья давленых фруктов, разбитые головы пьяных гостей и трясущиеся в конвульсиях ноги жирного, словно енот, купца, которому он перерезал глотку. Деньги, сыплющиеся на землю со звуками храмовых колокольцев. Порванные струны разбитого о стол кото. Птичьи вскрики гейш, цветные кимоно, словно размазанные по наброску, случайные мазки краски. Заразительный, клекочущий хохот оружия, вспарывающего пулями дерево и мягкие человеческие тела. Багрянец. Всюду горячий, парящий багрянец. Резкий запах смерти. Здорово было.
– Здорово? Да как бы не так, – отозвался скорчившийся в углу Малой Киосай. – Расчудесно. Приход да и только
Как видно, размечтавшийся Бихо высказал свои мысли вслух.
Хиро уселся на постели, глядя на приятелей не по-доброму.
– Перестаньте херней заниматься, дети. Приход мы заимеем, если госпожа Марико снова на нас рассердится. И на этот раз – всерьез. А может я не прав, а? И кто-то хочет подохнуть, порезанный на кусочки? Потому что я – нисколько не хочу.
Некоторое время они молчали, опечаленные. У каждого перед глазами стояло темное, словно жженный орех, прекрасное, покрытое белилами лицо госпожи Марико. Маска смертельного гнева. Черные безжалостные зрачки, такие насмешливые, такие пустые, словно были они двумя пробитыми навылет дырами на ее макияже, отверстиями в ад над зловещим изгибом улыбки. Губы словно свежая капля крови, меч, называемый Потоком, в ухоженных маленьких ручках. Госпожа Марико в приступе ярости. В тихой, злой, ожесточенной ярости, совершенно нечеловеческой и сколь же пугающей! Нет, они решительно не хотели, чтобы она срубила им головы, законсервировала в смеси воска и пластика, а потом добавила к коллекции своих рокурокуби, любимых ее ужасных головок, которые держала в специальной шкатулке и, якобы, чувственно целовала их на ночь.
Хмурая тишина все длилась, пока, наконец, Бихо не придумал. Тем временем рука его бессознательно пыталась опрокинуть фигурку Дарумы, красный шар, игрушку, исполняющую желания, в виде сморщенного монаха, чей единственным глазом была иронично прищуренная щербина, оставленная воткнутым некогда ножом.
– Погодите, парни. Спокуха. Главное – без нервов. Может, еще что-то и выкрутим. Потому как я думаю вот что. Пойдем на перепутье. Посидим маленько, раздавим бутылочку-другую, подождем. Может, будет фарт, и приваландается при оказии какой чужак. А тогда знаете... Судьба решит. Если шпак двинется по дороге к резиденции господина Ашихеи – беда. Божья воля, нет? Оставим его в покое. Господин Ашихеи всякие дела крутит. Мог бы на нас разозлиться, если бы мы пощекотали гостя, которого он ждал. Но если шпак попрется в село... – он засмеялся, проведя ребром ладони по глотке. – Что, плохой план? Мне думается, что, скорее, план недурной, нет?
Глазки приятелей заблестели. Это была, по крайней мере, хоть какая-то идея. Могли бы наконец хоть немного развлечься, а то и подзаработать при случае, если бы судьба оказалась приязненна. По крайней мере, покинули бы этот паршивый сарай, где скрывались, словно черви от солнца. Госпожа Марико наверняка не будет против, если они прикончат ничего не стоящего, чужого бродягу.
– Ладно, – решился Хиро. – Пошли.
Два других бандита вздохнули с облегчением.
* * *
– Дурак! Дубина! Чего ты по нему стреляешь? – Хиро стукнул Малого Киосая кулаком по макушке. – Испортишь развлечение, если сразу развалишь ему дыню!
Бандит послушно опустил оружие, но его глуповатые узкие глазки расширись от недоверия и удивленья.
– Отскочил. Он отскочил, мужики. Я бы не смазал с такого расстояния, клянусь.
Шеф бандитов только скривился.
– Ага, конечно. В молоко, дурень. Спрячься. Вспугнешь нам птичку.
Бихо в споре участия не принимал, таращился на странствующего художника, а лицо его кривилось от вожделения.
– У него меч есть, – прошипел он в сердцах. – В том, типа, посохе спрятан. Раны, а клевый-то какой! А блестит как! Охрененно хорошая сталь! Охрененно! Работа какого-то йоханого мастера. Он небесный, видите? Весь голубой, как вода. Из благороднейшего металла откован, слой за слоем – да все тонкие, будто рисовая бумага. Даже у господина Ашихеи такого нету. Откуда бродяжка такой зае*ательский клинок раздобыл?
– Черт его знает откуда, – раздраженно фыркнул Хиро, которому совсем не понравилась жадность, появившаяся в глазах подчиненного. – Я и так его через секунду-другую захапаю! Но сперва повешу сучару на его собственных кишках. Ладно, собираемся! Начинаем веселиться!
Они выскочили из засады в густых зарослях прямо на тропинку, умело формируя треугольник, чтобы обойти того, отрезать дорогу к бегству. Псы, тренированные на убийство. Беспризорные сейчас, злые и голодные дворняги, выброшенные из своры госпожи Марико за своенравие и неуживчивость. Готовые разорвать одинокого путника, пойманного врасплох и обреченного на паскудный конец. Псы. Ничего больше.
Путник смотрел на них спокойно. Они даже не подумали, что что-то идет не так. Ведь должен бы скорчиться, испугаться, пасть на колени и, слюнявясь со страха, молить о пощаде. Плакать, стонать или таращиться на них бессмысленным взглядом теленка под ножом. Он же просто стоял неподвижно, а взгляд его был холоден, словно ледяная вода.
Он знал. Уже успел оценить, с кем имеет дело. Но ни Хиро, ни его друзья все еще не понимали, с каким противником им пришлось столкнуться. А это означало, что они совершили ошибку. Серьезную ошибку. Слишком алчущие крови, слишком уверенные в себе, переступали с ноги на ногу, кривясь в жестоких ухмылках. Для них одинокий путник уже был трупом. Развлечением, посланным судьбою. Но судьба была неверным другом. Зеленые глаза чужака, светлые, бесстрастные, следили за бандитами внимательно и с легким удивленьем. Тем временем, парни Хиро, дрожа от нетерпения, чтобы побыстрее измазаться в крови, оказались слишком глупыми, чтобы заметить – во взгляде этом нет испуга. Ничего не видишь, Бихо? Действительно ничего? Ты внезапно ослеп, Киосай? Хиро, ты, дурак, тоже не понимаешь, кого видит перед собой ваш шпак? Так, парочку представителей человеческого мусора. Бурьян для прополки. Троих дуболомов в несвежих, мятых рубахах, засаленных куртках, протертых штанах. Зелено-розовый чуб на голове Бихо, дешевая татуировка Малого Киосая, сломанный нос Хиро. Говоря коротко – мясо. Дикое мясо.
Дикое, опасное и никому ненужное. Он просветил вас насквозь, словно слепая шаманка итако. Бычий взгляд, хищно ощеренные зубы, стиснутые на рукоятях оружия пальцы. А в груди и головах приятный вдохновляющий шум, радость причинения боли. Один худой бродяга против их трех. Что с того, что он вооружен прекрасным мечом, вероятно одаренным душой мощного ками? Наверняка – ворованный. В жизни бы не поверили они, что умеет им пользоваться.
Однако – умел.
Киосай, который никогда не мог справиться с жаждой крови, как обычно бросился первым. Задиристый и опасный, с кривой усмешкой плохого парня. Свист. Это протяжно запела длинная, окованная металлом палица, любимая приятельница Малого. Талисман и защитница. Почти сестра. Должна была ударить в руку бродяги, выбить у него из руки драгоценное оружие. Должна была ломать кости, рвать мышцы, углубляясь в мягкое, безоружное тело. Ранить и убивать каждым ударом. Ведь она была безошибочна.
Но не на этот раз.
Чужак подступил лишь на шаг, один шаг, под опускающуюся палицу, а голубое пламя клинка поцеловало торс Малого. Бандит ощутил шлепок, словно меч хотел его утешить или успокоить, а потом сердце его наполнилось голубым, холодным огнем. Печаль, жалость и страх пролились из него внезапной волною багрянца, и не осталось ничего, кроме пустоты. Давясь кровью из взрезанного легкого, Малой увидел только, как вокруг вспыхивает синева. Пенистые пузырьки багрянца лопались у него на губах, когда небо склонилось, чтобы принять Киосая в объятия. А потом краснота погасла, забрав с собой все прочие цвета и ощущения. Расширенными зрачками бандит глядел в небеса над собою, разлившиеся вокруг и везде, пока не погрузился полностью в эту синеву. Холод. Пустоту. Ничто.
Когда распластанный торс Малого ударился оземь, а красные, горячие брызги крови означили лицо, руки и рубаху Хиро клеймом багрянца, Бихо принялся одновременно стрелять и орать. Старый автомат заплевал огнем, кашляя и порыкивая словно пробудившийся астматик. Киосай! Киосай убит! Этого не может быть! Пули сыпались на путника словно серебряный рис на молодую пару. Но вокруг фигуры странствующего художника появился внезапно серебристый светящийся нимб, подрагивающий, будто текущая вода, а меч в его руке превратился в веер синей молнии. Клинок чертил в воздухе таинственные знаки, отекающие голубым огнем, а сияние, объявшее чужака, засверкало кристально, преломившись в своеобразной стеклянной волне, состоявшей из света. И хотя это совершенно невозможно, бандит мог бы поклясться, что видит, как дрожащая зеркальная поверхность искривляет и отражает летящие пули, чтоб те не попали в цель.
Не мог поверить в то, что сейчас видел. Такие вещи случались только в сказках. В трепе суеверных дурачков. Меч, в котором обитает ками столь сильный, что он может отражать автоматные очереди? Ведь ерунда, нет? Бред сумасшедшего. Это не может действовать. Чудак должен выглядеть как сквозь мясорубку пропущенный.
Ничего подобного.
Время остановилось, двигался лишь меч незнакомца. И все это не длилось дольше пары вздохов. Когда уставший автомат Бихо закашлялся в последний раз, а потом произнес лишь жалобное «клац!», магия рассыпалась. Чужак стоял на тропе, тяжело дышал. Мокрые от пота волосы липли к щекам и лбу. Лицо было напряжено, сосредоточено и хищно. Из носа медленно стекала густая, почти черная кровь. Грудь спазматически поднималась и опадала. Бихо таращился, не в силах перестать. Не мог понять, каким чудом вместо разодранного мяса, лежащего на тропе, все еще видит перед собою высокую худую фигуру незнакомца. А клинок голубого меча все еще спокойно целится прямо в грудь Хиро. Демон что ли? Но ведь крутые парни в демонов не верят.
Тогда Бихо заметил, что из-за усилий ворот рубахи странника распахнулся, открывая ставшую заметной череду шрамов от глубоких ожогов. Выглядели они странно, словно складываясь в последовательность символов. Где-то он уже видел такие раньше. И когда вспомнил, чуть не задохнулся. Татуировки госпожи Марико. Увиденные некогда в разошедшихся одеждах, обращающие на себя внимание глубокой, темной краснотой туши. Охранные знаки. Магические сутры огромной мощи. Вместе с силой ками, обитающего в оружии, они создавали щит, пробить который было невозможно любым огнестрельным оружием. Могут стрелять в того демона с глазами зеленого стекла хоть до усрачки. Пока у того меч в руках, и пока остаются у него силы, чтобы им воспользоваться, он останется неприкасаемым.
Странствующий художник понял, что напавший уже осознал, во что он встрял, и лишь подтвердил его мысли легким кивков. Не улыбнулся триумфально, ни злости, ни какого другого чувства. Смотрел. А Бихо почувствовал дрожь ужаса. Потел, нервно стискивая кулаки. Впервые в голове его зародилась мысль, что через миг это он может лежать на каменистом пути, разрубленный напополам, словно Малой Киосай. Это были новые, обидные, почти болезненные мысли. Не чувствовал себя готовым вступить на вечное колесо перерождений. Решительно – нет.
– Хиро, – простонал он испуганно. – Видишь? Он...
– Молчи! – прошипел атаман.
Он тоже боялся. О, да, боялся. Судорожно стискивал в ладони рукоять своего старого, тяжелого меча, который рядом с клинком чужака выглядел словно ржавый мясницкий нож. Уже понимал, что нынче он повстречал свое предназначение. Свою карму. Долг, полученный от прошлых жизней. А в помощь ему был лишь трусливый, скулящий Бихо. Оба бандита понимали, что если хотят иметь хоть какой-то шанс, то должно им атаковать одновременно. Потому в момент, когда Хиро издал ужасающий боевой вопль и кинулся вперед, Бихо ухватился за меч и тоже ударил. Однако в последний момент страх победил, бандит поколебался, отскочил, не нанес удар.
Говорят, великие фехтовальщики движутся, словно танцуя. Однако движения незнакомца не походили на танец. Он казался, скорее, задумчивым, чем сосредоточенным. Сделал шаг и еще шаг, а потом чуть отступил, словно желая пропустить мимо себя напирающего Хиро. Поднял руки в жесте, который мог показаться почти извиняющимся. Но голубой клинок сам ударил в широкий меч нападавшего, разрубил металл, словно бамбук, и гладко вошел в тело. Атаман банды захрипел, сложился напополам, словно перочинный ножик. Бихо еще поймал его удивленный взгляд, словно Хиро не мог поверить, что это уже все, что так быстро – а после в землю ударило тело, мешок с мясом и костьми, который еще миг назад был живым человеком. Кровь окрасила камни. Отвратительные фестоны внутренностей принялись вываливаться между прижатыми к брюху ладонями. Засмердело калом и железистым ароматом крови. Мертвый Хиро выглядел словно бесформенный мешок, оброненный нищим. И одновременно – совершенно нереально. Ужасно нереально.
Теперь я, – подумал с тупым ужасом Бихо. Теперь я.
Но для спасения было уже поздно. Демон в одеждах убогого странника почти незаметно пожал плечами. Не растрогала его сила святых имен. Видать, милосердие было ему чуждо. Он уже принял решение. Мусор нужно убирать до конца, пусть это и неблагодарная работа.
Бихо сражался с искушением развернуться и сбежать, но дорогу преграждала проклятущая тележка художника. Кроме того, он не хотел погибать от удара в спину. Потому что он – умрет. Это уже знал наверняка.
– Нет! Нет! – даже не отдавал себе отчета, что повторяет это по кругу, словно защитную сутру.
– Мне жаль, – ответил зеленоглазый.
Голос его был низким, спокойным, ласковым, словно бы он говорил с невежливым ребенком, что пытается избегнуть заслуженного наказания.
Бихо увидел возносящуюся вверх голубую молнию. Руки его отяжелели, двигались они так медленно, словно месили мелассу, а не воздух. Едва-едва сумел чуть приподнять кончик меча, когда горло его прошил нечеловеческий холод, а мир вывернулся и принялся кувыркать и скакать.
Отрубленная голова бандита покатилась по каменистой тропке.
Вот я и стал демоном рокурокуби, призрачной головой, отделенной от тела, – подумалось в последнем проблеске сознания Бихо. Что за ирония.
* * *
Незнакомец стоял посреди трупов. Его сосредоточенное лицо скривилось внезапно от боли.
Сколько раз я уже так стоял? – подумал он. – Милосердный Йиза, слишком много.
Он склонился и старательно отер лезвие Блеска о рубаху Бихо. Потом сунул меч в ножны, которые теперь снова выглядели как обычный посох.
Взглянул на тела, которых он вовсе не намеревался хоронить. Хотел сказать: «покойтесь в мире», – но знал, что так не будет. В следующий раз бандиты пробудятся в Аду Одинакового Возрождения, где будут раздавливаемы и убиваемы только для того, чтобы снова родиться и умереть в муках, однако он не думал, чтобы надлежало им этого желать. Только последний, который в миг смерти воззвал к святому имени Будды Амиды, имел хоть какие-то шансы на милость, но, сказать честно, очень небольшие.
Странствующий художник поднял лежащую на тропе шляпу, шлепком в борт приказал повозке двигаться в дальнейший путь. Солнце стояло еще высоко, однако перевал был высоким и длинным. Если он хотел добраться до деревни и остановиться на постоялом дворе, чтобы наконец-то поспать под крышей, надлежало поспешить.
6. ОРБИТОВСКИЙ Лукаш, УРБАНЮК Ярослав. «Пес и поп. Жертва и другие истории» («Pies i klecha. Żertwa i inne historie»)
В середине 2000-х уже известный читателю колонки Лукаш Орбитовский вместе с другим хорошим писателем Ярославом Урбанюком издали в «Фабрике Слов» два романа о приключениях Анджея Гила и Збигнева Энка, священника и милиционера, которые в конце ПНР и в первые годы постсоциалистической Польши расследуют сверхъестественные преступления, густо замешанные на польском историческом материале (люциферовы сыны, неизвестная рукопись Мицкевича и пр.). Романы вышли более чем интересными, но, по сути, они были завершающим этапом написания цикла рассказов, публиковавшихся ранее в журнале «SS&F». В этом году все то же издательство «Powergraph» в начатой им серии электронных переизданий польских авторов начала 2000-х издало сборник рассказов, тесно примыкающих к романам дилогии. Результат получился небезынтересным.
(Несколько слов об Ярославе Урбанюке – поскольку первого соавтора, Лукаша Орбитовского, читатели колонки, полагаю, уже помнят. Ярослав Урбанюк родился в 1977 году, писатель, журналист, активно сотрудничавший с журналами «Lampa», «Machina», «Czas Fantastyki», кулинарный фельетонист портала o2.pl. Как любитель и знаток кулинарии издал несколько специализированных книг. Автор полудесятка рассказов и двух романов – упомянутых уже книг в соавторстве Лукашем Орбитовском).
Аннотация издательства
«Есть вещи, от которых лучше держаться подальше: языческие обряды. Военные эксперименты, вуду в научных институтах. Там, где не в силах справиться епископ и народная власть, в дело входят Анджей Гил и Збигнев Энка – доктор богословия и поручик милиции, которых соединила дружба тяжелая и невероятная, словно закат ПНР.
«Пес и поп. Жертва и другие истории» – это сборник культовых рассказов, посвященных приключениям священника и милиционера, что вместе встают против необычных преступлений, что случаются в Польше в конце восьмидесятых. Истинный пир для любителей сильных историй с границы детектива и эзотерики как и тех, кто любит кровавые детективные дуэты».
Сборник состоит из пяти рассказов:
Голодомор («Głodomór»)
Гипотеза следа («Hipoteza śladu»)
Огнь и сияние («Ogień i blask»)
Больше света («Więcej światła»)
Жертва («Żertwa»)
Отзывы читателей
«Встреча со священником Анджеем Гилом и комиссаром Збигневом Энка, заглавными псом и попом, состоялась дважды: в 2007 году в издательстве «Фабрика Слов» вышел роман «Пес и поп: Против всех», а год спустя герои вернулись в продолжении, названном: «Танцор». В этом же году у нас есть возможность снова столкнуться со странным дуэтом, что сделало возможным издательство «Powergraph», выпустив в форме электронной книги сборник рассказов «Пес и поп. Жертва и другие истории».
Сразу нужно успокоить потенциальных читателей: незнакомство с романами нисколько не мешает, поскольку рассказы в сборнике хронологически происходят раньше романов (что – очень удобное решение). У нас есть оказия узнать каковы причины, по которым не заливающий за воротник ксендз и милиционер, словно взятый из фильмов Пасиковского, встретились, как и то, как развивались их взаимоотношения – от начального недоверия, дополненного «системными» предубеждениями до настоящей мужской дружбы. Но непросто предположить, что это могло закончиться иначе, принимая во внимание дела, в которые эти двое влезают: начиная с расследования в тихом городке, над которой встает дух родноверов минувших веков, через проблемы с экспериментами по лучевой мутации, приправленными толикой русской мистики, до истории с домом с приведениями, который одних приводит к безумию, а другим позволяет спасти жизнь от неприятных событий.
Эта разнородность – несомненно, одна из сильных сторон сборника: заканчивая один рассказ, непросто угадать, чем удивит нас следующий. Это при том, что все тексты опираются на чрезвычайно сходную схему: одному из героев обрушивается на голову странное дело, в котором он обращается за помощью к приятелю, дело становится еще страннее, а потом надо напрягать все силы, чтобы выйти из этого с головой на плечах. При этом Орбитовскому и Урбанюку удается хорошо отмерять пропорции между детективом и элементами хоррора: с одной стороны, повествования не сложны, но держат в напряжении и обладают хорошим темпом, порой подбрасывая ложный след или удивляя неожиданным твистом. С другой – ужас, хотя и ощутимый, всегда лишь дополнителен, словно тень, отбрасываемая на границе поля зрения, неуловимая, но всегда сущая. Даже когда авторы используют мотивы, напрямую соотносящиеся с традицией хоррора – опасные секты, духи, проклятые дома и демоны – не позволяют, чтобы те восторжествовали над целостностью текста, что превращало бы его в польское «Сверхъестественное». А ведь это не запрещалось идеей рассказов, те вполне позволяли бы такое делать – хотя бы в рассказе о сказочной Жар-птице, оказывающейся машиной для убийства после лучевой терапии, или при расследовании, опасно пересекающимся с забавами с гаитянскими лоа с Бароном Субботой во главе.
Должны бы читателю понравиться и сами герои, хотя характерность их не всем пришлась бы по вкусу. Итак: ксендз Гил, худой как щепка, многознающий, с опытом университетской жизни, вооруженный силой веры и крепкой головой, которую ему не лень напрягать; поручик Энка, который является его противоположностью: крепкий на морду и кулаки, женский угодник и прагматик до боли, исключительно упорный и дымящий, как дракон. Поп-культура знала таких соединений более чем достаточно: один тихий, для бесед, второй громкий, для битья, но здесь контраст этот удается весьма неплохо, поскольку видно, что за Гилом и Энкой стоят совершенно разные стили жизни и разный жизненный опыт. Более – не превращаются они и в охотников за привидениями: хотя необъяснимые события оставляют на них свой отпечаток, герои остаются крепко впаянными в повседневный опыт, где большей проблемой, нежели тайные секты остается затопленная соседями квартира. Неповседневное – лишь проблемное дополнение, с которым надо бы справиться и отправляться дальше. Методы герои тоже используют довольно разные, особенно когда приходится конфликтовать с польской, времен ПНР, реальностью, с ее абсурдами, ограничениями, чувством заката эпохи, с идиотами на каждом шагу и новым «полонезом» как признаком статуса. Краков, каким его описывают авторы, немного страшен, немного смешон, тем паче, что авторы не останавливаются перед легким изменением реальности, превращая город в поп-культурную площадку развлечений для героев. В текстах, вместе с тем, хватает и сатиры с иронией, порой довольно резкой – довольно заглянуть в рассказ «Голодомор»: тамошний портрет среды фантастов и студентов представлен как сила вторжения, разрушающая хороший вкус, эстетику и интеллигентность, интересующаяся исключительно выпивкой и развлечениями. Я даже – во время чтения – начинал жалеть, что в мои времена Жачек выглядел несколько иначе.
Если что-то и может в рассказах не нравиться, так это их предсказуемость. Вообще же тексты читаются приятно, можно с интересом следить за действиями заглавного дуэта и их перипетиями; некоторые из них могут придавить густым чувством ужаса («Гипотеза следа»), другие – удивляют небанальной идеей («Огнь и сияние»), а какие-то поступки и мотивы, Орбитовским и Урбанюком используемые, уже настолько распространены в культуре, что принимаются в категориях очевидности. Порой случается, что одних идеи и климата не хватает, чтобы удержать текст, и после завершения чтения ты чувствуешь определенный голод (как в случае с «Больше света»). Однако в целом это не влияет на восприятие книги. «Пес и поп. Жертва и другие истории» – это приятное развлекательное чтение хорошего уровня – увлекательное, атмосферное, с неплохо выписанными элементами хоррора и детектива. Особенных откровений, полагаю, ожидать не стоит, подобно как и стилистических прелестей и глубоких экзистенциальных решений, но хорошего развлечения – отчего бы и нет?».
Жертва (фрагмент)
Пролог. Год 1233
В храме умирал старик.
Окружали его миски с едою. Укутанный в меха, он трясся от холода. Из-за дверей доносились стенания плакальщиц, свистел ветер. Старик попытался глубже натянуть на голову колпак, но только смешно его искривил. Открыл белое ухо. Огонь, горящий посреди храма, освещал раскидистое старое дерево.
Плакальщицы снаружи стихли. Старик повернул голову ко входу. Завеса разошлась, и на пороге встал высокий мужчина в бенедиктинской рясе. Глаза старика сузились. Бенедиктинец встал рядом с умирающим на колени.
– Приполз ты, сыночек, – сказал старик. Кожа его уже пожелтела, а нос заострился. Монах зарыдал, прижал лицо к ладони отца, а тот шептал: – Приполз ты, сыночек, приполз...
Замолчал. Монах встал не без усилия, закрыл умершему глаза и, не перекрестившись, двинулся в глубь храма. Тот, укутанный дымом, казался больше, чем был на самом деле. Монах набрал горсть зелий и взглянул за спину. Показалось ему, что на трех ветвях дерева кора складывается в лица, и что одно из них принадлежит его отцу. Он бросил зелья в святой огонь и не оглядываясь вышел.
При виде монаха плакальщицы снова принялись голосить. Мужчины стояли прямо, с опущенными головами. Бенедиктинец раскинул руки, запрокинул голову и крикнул:
– Время платить!
Вопли женщин усилились, мужчины, казалось, сделались ниже, а из толпы донеслись крики: «Горе нам, горе нам!». Монах сгорбился, будто внезапно добавилось ему лет, и окунул просмоленный факел в огонь, вокруг которого сбились плакальщицы. «Горе нам, горе нам!» – голосили мужчины, женщины выли и посыпали волосы землею.
Храм встал в пламени, монах поглядел еще на огонь и отошел, а люди перед ним расступались.
І
1988
Если квартира поручика Энка и имела в себе нечто характерное, так разве что блестящую лакировку, что широкими пластами отходила от мебельной стенки. Больше всего места занимал сам поручик Энка, развалясь на низкой кровати. Волосатая грудь его поднималась и опадала, а с ней вместе – маленькая женская ладошка, чья хозяйка глубоко спала, лицом к стене. На столе стояла пустая бутылка от вина «Клостеркеллер», а рядом два бокала, один пустой, а второй наполовину полный. Ни одна картина или снимок не нарушали белизну стен, зато люстру украшали женские трусики, бюстгальтер же скромно свисал со стопы самого хозяина. Когда бы злой дух, например полтергейст, вымел бы стопку газет из-под телевизора и сам телевизор, бокалы с вином и хозяина с подружкой, а еще содрал бы лакировку с мебельной стенкой, можно было б решить, что комнату ввели в эксплуатацию только вчера, и что она ждет владельца, который уважил бы ее больше, чем поручик Энка.
Энка же переживал из-за другого – не помнил, что вчера сказал таксисту. Знал прекрасно, что вышел от Рыжего хорошо перед десятью, крепко вставленный, знал, что сел в белый «полонез», а таксист в профиль напоминал Карла Маркса (Энка полагал, что у Маркса был исключительно профиль, с какой стороны на него не гляди). Поручик Энка вежливо поздоровался и сказал: «Ко мне, значит, на аллею Мира». Потом поколебался и изменил пожелание: «Нет, езжайте на...».
И, собственно, на том заканчивалось знание поручика Энки. Понятие не имел, какое слово было произнесено и что случилось после, когда он вернулся и с кем. Размышлял он над этим некоторое время, потом привстал и склонился над спящей. Волосы закрывали ее лицо. Поручик Энка как раз раздумывал, должен ли он их отвести в сторону, когда зазвонил телефон.
– Что? – пробормотал он в трубку.
– Собирайся к нам, – голос Грули звучал слишком хорошо, как для утра. – Давай, раз-два. Звонили.
– Сам собирайся, – посоветовал ему поручик Энка.
– Старик бесится. Сверху звонили, – пояснил Груля. – Жопу рвет, а потому не вошкайся и шевели батонами. Ведь...
Девушка повернулась.
– Если хочешь поцеловать меня в жопу – адрес ты знаешь, а подробности о жопе я тебе объясню, – сладко сказал поручик Энка. – Не сегодня. Не сейчас. Я...
Светлые прядки сдвинулись, являя взору преисполненное любовью лицо девушки. Глаза поручика Энки внезапно расширились.
– Понимаю, – сказал. – Это честь для меня, пан министр, – добавил мягко, а Груля закашлялся по ту сторону кабеля.
– Что там у тебя, Збышек?
– Сейчас буду, пан министр, – поручик Энка отложил трубку и бросил в сторону девушки. – Нужно собираться!
За время, которого хватило поручику, чтобы впрыгнуть во «вранглеры», черную рубаху и военную куртку, девушка успела надеть трусики и застегнуть бюстгальтер. Энка вытолкнул ее в прихожую, перед дверью вручил крученные в комок вещи, и прежде чем та успела раскрыть рот, они уже стояли в коридоре, а Энка закрывал дверь.
– Збышек, ты с ума сошел? – она одновременно пыталась удержать одежду и ухватить Энку. Повысила голос. – Так ты думаешь, что можно так вот запросто, что я и ты...? Что так просто решить? А? Что я...
Поручик Энка взял ее лицо в ладони.
– Любимая, – сказал, глядя ей прямо в глаза. – Кищак*, понимаешь? Только это и могу сказать. – Поцеловал ее в лоб и повторил. – Кищак.
(* Кищак Чеслав – в 1981-1990 – министр МВД в Польской народной республике).
* * *
Над головой Грули толстые буквы складывались в надпись: «ВЕЖЛИВОСТЬ И ВНИМАТЕЛЬНОСТЬ – ВИЗИТКА СОТРУДНИКОВ ОРГАНОВ». Зеленоватую масляную краску пересекала густая паутина трещин. Юноша за столом рядом перестал печатать, поглядел на Энку, но тотчас вновь сосредоточился над машинкой. Комнату наполнял ритм, выстукиваемый одиноким пальцем, тыкающим в клавиши.
– Я о тебе забочусь, – заявил Груля.
– И думать не хочу, что бы случилось, перестань ты заботиться, – Энка обрушился на стул. – Что тут происходит?
Подбородок Грули задвигался над воротником фланелевой рубахи.
– Они вспомнили о тебе, – сказал. – Иконы.
– Без понятия, что за иконы. С понятием, что такое выходной.
– Иконы. Каналы, ну, мужик, ты что, не помнишь?
– Они вспомнили?
– Помнили все это время.
– Скажу тебе кое-что, Груля, – оскалился поручик Энка. – Научу новому слову. Слово это звучит: вежливость. Вежливый человек отвечает на звонок, невежливый – нет. Вежливый человек летит через весь город с сиреной и через переходы, а хам – спит дальше. Вежливый человек, в конце концов, когда узнает, что кто-то делает ему одолжение за то, что он такой милый, затыкается и слушает.
– Поедешь на побережье, – улыбнулся Груля.
– Говорят, море в октябре чудесно, – размечтался Энка и внезапно сделался серьезен. – Что, собственно, происходит?
– Есть деликатное дело, – Груля встал и принялся ходить по кабинету. Были на нем джинсы-пирамиды и совершенно черный пиджак. – Может удастся что-то с повышением сделать. Слишком уж мы долго тут торчим, нет? Ну, в любом случае – там труп.
– Труп, – повторил поручик Энка.
– Ксендз.
– Ксендз, – проворчал Энка. – Вот так да, что-то новое.
– Конкретней – викарий. Мертвый. Паскудное дело. Наш консультант...
– Гебня?
– Викарий? С чего бы!
– Да что ты мне с тем викарием! – фыркнул Энка. – Консультант, говорю.
– Ксендз.
– Ксендз викарий?
– Ксендз консультант.
– Я херею, – Энка откинул голову. – Как это – ксендз?
– Ждет в другом кабинете, – пояснил Груля. – Профессор. Мудрая голова. Поедете вместе.
Поручик Энка огладил подбородок, поджал губы, словно собирался сплюнуть. Внимательно глянул на Груля, а Груль сгорбился и сел.
– Им нужен кто-то расчудесный, – пояснил спокойно. – Ну и выпало на тебя, потому не знаю, чего ты вые...
– Я – что? – рассмеялся поручик Энка. – У меня полные штаны дерьма, и я только и мечтаю переться на другой конец Польши с каким-то там попом-извращенцем, чтобы разгребать трипнутую смерть не менее трипнутого сына Ватикана. Старик, ты меня вообще – слышишь? Нахрен я во всем этом? Нахрен тот второй? Почему местные не решат все? Ведь...
– Мертвый ксендз, – серьезно произнес Груля.
– Ну и что?
– Мертвый ксендз, – повторил тот. – И нам, и тамошним такое нужно как дырка в голове.
Стук-стук. Одинокий палец молодого милиционера застучал в черные клавиши машинки.
– Ну ладно, – сказал поручик Энка. – И где он там, этот?
* * *
Ксендз-профессор Анджей Гил принадлежал к людям, которым нравится ждать. Раздумывал он некогда о мире, в котором все происходит моментально: нет очередей за сахаром и беконом, на первом свидании рвутся кондомы, а раз открытая бутылка моментально становится пустой. Тогда б человеческая жизнь сократилась до двух десятков лет гонки с вываленным языком – а вкушение мира сделалось бы поспешным пожиранием мусора: всего, что под язык попадет. Потому ксендз-профессор Анджей Гил ждал спокойно на неудобном стуле, положив ногу на ногу, сплетя руки под подбородком, а глаза устремив на настенные потеки, чтобы ничего не мешало приятному ожиданию. Был на нем черный пиджак, рубаха с колораткой и вельветовые штаны.
Забавно – двое ментов материализовались в дверях одновременно, один проталкивался мимо второго, и в конце концов тот, что толще, протиснулся перед тем, что пощуплее. Хотя тот, что похудее, худым вовсе не был. И если высокий толстяк в идиотском пиджаке пробуждал только веселость, то в приятеле его что-то было не так. Будто бы коренастый, а двигался плавно, словно бы тупая морда – а в глазах блестело что-то большее, чем сообразительность, словно бы низкий, а не скажешь: карлик. Странный мужик.
Высокий окончательно пролез вперед, а его приятель остановился в дверях, словно не зная, что делать.
– Познакомьтесь, – сказал толстый верзила. – Как раз время.
Коренастый протянул косматую лапень.
– Збигнев Энка, – прозвучало.
– Анджей Гил.
– Слышал, – поручик Збигнев Энка уселся под стену, – что вы проехали сюда тот еще кусок дороги.
– Пробки были.
– Пробки.
Анджей Гил встал.
– Меня прислал сюда подручный епископ Рурак, как консультанта. Это может вам нравиться, пан поручик. Может – не нравиться.
– А что тот, епископ, вам, собственно, рассказал?
– Я услышал, что работа с паном поручиком – приятное дело.
Поручик Энка поразмыслил миг-другой и ответил:
– Это истинная правда.
Анджей Гил глянул на него болезненно и поправил пиджак.
– Я прекрасно понимаю, что пан в своем деле – дока, – сказал, а поручик Энка приподнял бровь. – И даже не представляю, как бы я мог, пан поручик, научить вас хоть чему-нибудь.
– Пан ксендз и вправду так думает? – перебил его Энка.
Груля выполнил неловкий примирительный жест – вытянул руки перед собою, словно на знак, что все будет хорошо.
– Полагаю, – сказал Анджей Гил, – что ни одному из нас не хочется здесь быть. И все же мы здесь. Это должно бы дать вам, пан поручик, пищу для размышлений.
Збигнев Энка глянул на Груля, на ксендза Гила и снова на Груля.
– Понимаю, – кивнул. – Понимаю, что вы обо всем уже подумали.
* * *
Энка кинул папку с материалами на заднее сидение «полонеза».
– Классная тачка, пан поручик, – сказал ксендз.
При свете утра Анджей Гил показался поручику неестественно бледным. Был выше, чем Энке сперва показалось, и руки его были смешные, худые, с ладонями, болтающимися у бедер. Энка кивнул. Указал ксендзу место рядом с водителем, но Гил был занят рассматриванием передка машины.
– Новая штука, – сказал Энка.
– Вы еще скажите, что это гоночная версия, – ксендз Анджей Гил впервые улыбнулся. – Двести в час?
– Сто восемьдесят, – признался поручик. – Ну ладно, вы едете или не едете? – прищурился. – Вы предпочитаете спереди или сзади?
Рука поручика Энки описала полукруг от первого сидения до багажника. Сели они одновременно.
Энка завел мотор, двинулись. Едва выбрались с Широкой, воткнулись в пробку на Героев Сталинграда. Энка ругался негромко. На Детля пробка уплотнилась, потому поручик процедил что-то о разорвавшемся мешке, нацепил на крышу мигалку и попер тротуаром.
– Ну, намучился, чтоб его достать. Гениальное дело, что до, что после, – сказал. – А вы чем ездите?
– У меня нет машины.
– Может оно и к лучшему, – пробормотал Энка. – Зачем людям столько машин, ну только поглядите, поминальные дни через пару суток, а эти уже едут. Говорю себе: спокойно, на собственные похороны каждый успеет, но нет, босякам нужно – вот попросту нужно им гнать в город дюжинами, что одна, что прочие канальи перемерли б, не сделай такого. Вы, пан ксендз, думали когда-нибудь, чем бы Иисус ездил, живи он сейчас? Груля утверждает, что «мерином», но я думаю, что он не прав. Он ничем бы не ездил, а сидел бы дома, потому как обрыгался б при виде одичалых овечек на «крохах», «сиренах» и «запорожцах». А вы...
Анджей Гил глуповато улыбнулся.
– А вы... – Энка стал говорить потише. – Ну ладно, может, в таком случае, вы мне расскажете, куда и зачем мы, собственно, едем?
– А отчего, пан поручик, думаете, что я знаю? – спросил Анджей Гил, а Энка глянул на него сурово. – Вы представьте себе, что мертвый ксендз – это не только для вас проблема. Мы, пан поручик, то есть Церковь, управляем через заботу, а здесь – даже не представляю. Вы знаете, что такое профанация? Викария нашли мертвым на мосту, но следы крови вели в костел, кто-то пытался их стереть. Не понятно, не придется ли переосвящать церковь.
– Пан ксендз может на меня рассчитывать, – сказал поручик Энка и махнул рукою, словно держал в ней кадило.
– Покорнейше благодарю, пан поручик, – Анджей Гил кивнул. – Викария звали Списский, Марцин Списский, полгода работал на парафии, и люди, скорее, его любили, но кто-то же глотку ему перерезал. Большой, острый инструмент. Никто ничего не видел, люди с настоятелем были на кладбище по другую сторону села. Перенесли тело на несколько сотен метров, на самый мост через Гардзянку, кто-то намучился.
– Не совсем понимаю, – перебил его Энка. – Мне казалось, что кладбища – у костелов.
– В Стаховартах – два костела. Один новый, а второй при кладбище.
– Новый костел, ну надо же, – Энка прищелкнул языком. – Никто ничего не видел, никто ничего не слышал. А эти агнцы Божьи... – прервал себя. – Стаховарты... Ну ладно, раз уж ксендз столько знает, то прошу сказать мне, зачем мы туда едем.
– Я предпочел бы, чтобы вы, пан поручик, сами прочли, – Анджей мотнул головою на знак того, что и сам бы с удовольствием сел за руль. Энка только притопил. – Там проблемы. Правда, почитайте сами. Я знаю более-менее, что викария люди любили, и что в окрестностях крутилось несколько подозрительных персон. Какой-то ворюга курей поубивал в плебании, так люди его погнали. И только-то. Настоятель говорил, что это должен был быть кто-то чужой. Теперь ругаются над трупом, потому что хотят похоронить его в приходе, но семья не соглашается.
Некоторое время они молчали.
– Тот викарий, Списский, – проворчал поручик Энка, – что с ним?
– Молодой человек, полгода работал.
– Я в тех ваших святцах и костелах не слишком-то разбираюсь, но Стаховарты – это ж, кажется, жуткая дыра, верно?
– Довольно странное место, – признал Анджей Гил.
– Так что, два костела в приходе, и их еще хватает на викария? Я тут чего-то не понимаю.
– Люди они богатые, а приход стоит на обочине, удаленный от остальных костелов. Всегда был у них викарий. Богачи, говорю же. Недавно депо закончили, плебания бы понравилась вам, пан поручик, она белая и очень большая. – Анджей Гил вынул две папки. – Партийная организация еще недавно – образцовая, теперь, увы, трещит по швам.
– Вы как-то ужасно не похожи на консультанта. – Поручик Энка зыркнул на папки.
– У меня тут всякая мелочь, – Гил открыл первую папку. – Курия дала нам материалы на эту тему.
– Вот так да. Так что с настоятелем?
Анджей Гил погрузился в материалы.
– Ничего особенного. Радослав Коланда, за сорок. Семинария в Кракове. Сперва был викарием, настоятелем стал в восемьдесят четвертом. Порядочный человек, как кажется, – сделал паузу. – Как для ксендза, конечно же.
Поручик Энка фыркнул.
– Вообще село – оазис спокойствия. Мудрые люди живут, пан поручик, сами почти коллективизировались в сороковые, работают на общей земле. У них продовольственный кооператив. Как я уже говорил, низовая парторганизация – образцовая.
– Ага, два костела.
– Это один из самых старых приходов в регионе, – Анджей Гил говорил по памяти. – Был там бенедиктинский монастырь, но сгорел еще в средние века. Кучка камней осталась. Та старая церковь огня чудом избежала, но – уже после Разделов. Приход же – сгорела дотла. Знаю, потому что тогда пропала масса ценных материалов. Понимаете, пан поручик, несколько десятков приходских книг, документы, все с дымом пошло. Костел чудом уцелел. Взгляните только. Красивый.
Поручик Энка покосился на снимок.
– И правда. И что, все время там тихо?
– Люди там спокойные, – признался Гил, – да вы почитайте, пан поручик, в наших бумагах. Практически, никто не выезжает, а если выезжает, то возвращается. Я разговаривал с местным юристом, он, кажется, представляет интересы отдельных жителей, но работы у него немного. Старый мужик. Ведет дела о наследстве, о земле и всякое такое. Серьезная работа у него была только на тех пожарах.
Поручик Энка глянул вопросительно.
– Вы и вправду ничего не читали?
– Меня с кровати подняли, – ответил он.
– Я думал, вы знаете. Люди спокойные, – сказал Анджей Гил, – но любят пошалить на поминках. Раз сгорело депо, раз – сарай, раз – дом.
– Трупы?
– Две вдовы. И раз – молодая девушка. Правда, большие пожары. Знаю, потому что спросил о том того адвоката, и он говорил минут, пожалуй, десять. Выглядел всерьез озабоченным. Понимаете, пан поручик, маленькое, спокойное сельцо. Пожар – это событие.
– С чего бы? Из того, что вы рассказываете, там постоянно что-то горит, – Энка ответил сразу же, и Гил не сумел бы найти в его словах иронию. В ответ искренне рассмеялся. – Я вам, пан ксендз, от всего сердца скажу, – продолжал Энка. – Если там все в порядке, то я – Вышинский, а вы, пан ксендз, Альбин Сивак.
* * *
Гминный город Ольшинка напоминал поручику Энку тысячи прочих спокойных гминных городов, в которых он бывал, в которых пил, спал и стрелял. Смотрел он на асфальтовую площадь, что казалась песчаной, на саманные дома, казавшиеся картонными, на людей, что казались меньше, чем люди, и думал, что может кто-то просто морочит ему голову – что гминный городок всего один и возникает он перед самым приездом поручика Энки в судорожном труде рабочих рук на службе дурного чувства юмора. Он хлопнул дверьми, и городской площадью пошла ударная волна: голубь сорвался в полет, люди повернули головы, собака побежала быстрее, в ободранном окне заколыхались занавески.
Комиссариат размещался в грязно-кремовом доме, построенном и окрашенном еще в шестидесятые. Анджей Гил улыбнулся, увидав машину с милицейскими номерами, но без переднего колеса, толкнул в бок Энку, но тот лишь стиснул зубы. Рядом с комиссариатом виднелась вывеска поясного магазина, дальше – парикмахерская, магазины промтоваров и мясной. Перед мясным стоял толстяк в сером фартуке и курил.
– Вы лучше гляньте на это.
Анджей Гил взглянул на бурый дом с окнами, напоминавшими ямы и с цветной вывеской с надписью «ВОРОЖБА», сделанной из толстой фанеры и раскрашенной в золото. Пожал плечами.
– Бывает, – сказал и пошел на остановку.
Энка поднял на прощание руку. Проводил ксендза взглядом, и пришло ему в голову, что должен был давно его раскусить, и немного странно, что до сих пор этого не сделал.
Участковый Ремигиуш Тута видел, как поручик Энка осматривается по площади, как стоит, руки в бока, как цвиркает слюною – словом, как ведет себя, словно не зная, куда должен идти – а ведь он знал. Тута сразу же распознал офицера, поскольку в распознании людей он кое-что соображал. Хватит присмотреться к спине. Криминал всегда ее согнет, пусть бы перед тем он и палку проглотил, а человек честный, даже с горбом, всегда держит спину ровной. У милиционера же спина ровная, но кажется, что кривая, и надо умелый глаз, чтобы распознать. Тута различил поручика именно по спине. Сделал глоток холодного чая и уже знал, как поступит. Едва тот мужик войдет, – подумал, – день добрый, пан офицер, поскольку если уж он сюда приехал, то наверняка – офицер. И гость будет сражен.
– Поручик Збигнев Энка, – сказал гость, прежде чем Тута слово вымолвил. – Мне нужна ваша помощь.
Губы участкового плямкнули, соглашаясь. Поручик Энка глянул на ободранные стены: орел выглядел так, словно вот-вот у него должны были отвалиться крылья, пузатые, исчерканные папки с бумагами лежали кучей под стеною. Взгляд поручика прошелся по батарее кружек из-под кофе, по ложечкам, оставленными в засохших коричневых пятнах и остановился на пишущей машинке, в которой отсутствовала буква «d». Под столом стояли четыре бутылки водки, все полные, а под стеной – картонный ящик.
– Да-да, конечно же, – Ремигиуш Тута обрел наконец голос. – Кофе, может?
Энка покачал головою.
– У вас недавно был труп, – сказал. – Ну, так я по делу того трупа приехал.
– Труп, – повторил участковый Тута. Глаза его сузились. – Ну ясно, пан поручик. Пан Шпик. Викарий Шпик. Вот здесь все, – подхватил он пузатую папку. – И о нем, и о селе наверняка пан захочет знать все-превсе. Вы наверняка думаете, что как скромно, то сразу в беспорядке. Чего уж, – причмокнул, – Стаховарты.
– Знаете что? – Энка поглядел хмуро на бумаженции, мелькающие в руках участкового Туты. – Может вам лучше колесом машины заняться? У вас тут ворожка есть, я ее порасспрошу.
Участковый Тута состроил лицо столь несчастное, что Энка сразу пожалел о своих словах. Двери с грохотом распахнулись, и в комиссариат ворвался усатый мужик за пятьдесят, с живописным коллажом пятен на турецком свитере. Лицо красное, словно советский флаг, из глаз струилась холодная голубизна Байкала.
– Тутуш! – захрипел. – Ну дай же фанфурик, дай, а? Знаешь, что эта скотина, Пустулко, устроил?
Участковый Тута выскочил из-за стола, материализовался перед усачом, прошипел что-то и принялся подталкивать его в сторону дверей. Когда оглянулся, увидал поручика Збигнева Енка на своем стуле: Энка небрежно просматривал бумаги, а левой рукой крутил бутылку водки.
– Ладно, участковый Тутуш, – сказал Энка. – Может нам вернуться к нашему corpus delicti и к несчастному покойнику.
– Тута, – глухо сказал Тута. – Ремигиуш Тута.
– Скажешь мне, наконец, что тут у вас творится? – рявкнул Энка, а Тута припал к столу, потянулся к бумагам, но тотчас убрал руку.
– Нет! Иногда, – просопел Тута. – Пан капитан, вы же видите, с тем викарием никто ничего не знает, должно быть, чужие люди сделали. Никто не видел, люди на кладбище были, а это тот еще кусок дороги. Все удивляются, тут каждый религиозный, чтобы ксендза убить. Как можно?
– Слушайте меня, Тута. Я все это знаю. Расскажи мне о Стаховартах.
– Стаховарты, ну а что я могу? Там же ничего не происходит. Хорошие люди живут, у меня там дел нету. Раз мужику руку пилой срезало, а кроме того – ни о чем не знаю, правда.
– Пожары, – напомнил поручик Энка.
– Ну, были пожары, но я, пан капитан, любезный, я тут пару лет всего, так не знаю, ничего не сгорело, но как того ксендза убили, я сразу подумал, что проблемы будут. Когда принимал территорию, так никто не жаловался. Вы, пан капитан, пойдите, пойдите, людей поспрашивайте, так дурного слова о Стаховартах не скажут! Люди их любят, ну, потому как без них тяжело было бы. Знаете, что в госпитале здешнем делается? Жуткие вещи, идти страшно, даже когда моя рожала, так у бабки, сказать стыдно, именно что в Стаховартах. Госпиталь наш – ужас что! Видели пана Вальдека? Это ж у него дитятко там померло. А старый доктор хотел еще бабу из Стаховартов гнать, и наверняка сделал бы это, но помер внезапно, в собственном госпитале, – Тута заметил, как Энка раскрывает рот, чтобы задать вопрос. – Нормально умер, пан капитан, сперва язва, потом воспаление, да и помер мужик, никакой такой тайны.
– Ну ладно, – поручик Энка встал, щелкнул пальцами. – Так я еще раз о том викарии попрошу вас.
– Я не знаю, отчего пана капитана сюда вызвали. Уже и из воеводства приезжали, походили, но кончилось тем, что сделали снимки, труп забрали – и что? ни слуху, ни духу.
Поручик Энка с улыбкой отставил поллитру, словно случайно толкнул ящик под стеной – зазвенело – и пожал взмокшую руку участкового Туты.
– Вы, Тута, честный человек, – заглянул ему в глаза. – Вы мне очень помогли.
Обошел его, положил руку на ручку.
– Я могу еще помочь, – сказал Тута обезоруживающе. – Только не знаю как, пан капитан.
– Хорошо, что хотите, Тута, – ответил поручик Энка. – Я узнаю, каким образом, и тогда вы поможете.
На дворе светило солнце и можно было забыть, что октябрь подходит к концу. Поручик Энка быстрым шагом двинулся в сторону машины, раздумывая, добрался ли ксендз уже до Стаховартов и что он там узнал. Уголком глаза он заметил, что усатый мужик, сгорбившись, входит украдкой в комиссариат.
* * *
Сперва ксендз Анджей Гил не знал, что странного в Стаховартах. Может то, что они, казалось, выскакивали из лесу: шагом раньше окружало его золото и бронза осенних деревьев, шагом дальше вырастали цветные домики. Ксендз прошел десяток-другой метров, прежде чем понял, что именно благодаря цветам село отличается от прочих. Октябрь, серый месяц серого пээнэра, а здесь – вишневые, двускатные крыши, живая зелень ставней, большая часть домов из дерева, раскрашенные в светло-желтое, белое, даже салатное. Плетни вокруг садиков чаще всего были цвета суровой бронзы, попадались и карамельные, один – яростно синий.
Анджей Гил стоял перед Стаховартами, удивленный царящим здесь спокойствием. Большинство жителей, видимо, обедало, немногочисленные мимо которых он проходил по обочине, кланялись низко, приговаривая «славься». У женщин на головах были цветные платки, носили юбки с множеством разноцветных полосок. Казались слегка удивлены видом мужчины в церковном подворотничке-колоратке, но более всего радовались дети: рои карапузов шли следом ксендза, скрываясь за деревьями, в кустах, заскакивая за дома и выбегая с другой стороны. Дети как дети, в широких штанах, ношеных рубахах и футболках, и чем дольше Гил глядел на них, тем больше ругал себя за то, что видит в них что-то странное. Словно бы кожа могла быть слишком белой и слишком натянутой на костях, смех – слишком непосредственный, а шаг – механическим.
Например, девочка напротив: на глаз едва двенадцать, но уже не ребенок. Шла быстро, послала ксендзу удивленный взгляд, сразу же поклонилась, а Анджею Гилу показалось, что под веснушчатой кожей скрывается болезнь, а щека сломалась бы, дотронься он до нее сильнее.
– Куда к костелу? – спросил.
– Славься! – повторила она. – А к какому костелу, старому или новому? Потому что два костела у нас.
– К плебании.
– Если к плебании – то прямо, – пояснила она. – К новому костелу. Но пану ксендзу придется через все село пройти.
Он двинулся дальше. Дома стояли далеко друг от друга, огороженные поясами засохшей травы, деревьями, огородами. Можно было между одним и другим немалый сарай поставить, – подумал Анджей Гил и заметил, что девочка бежит от плетня к плетню, параллельно ему, достаточно близко, чтобы он видел ее улыбку, но и довольно далеко, чтобы не заметил выражения ее глаз. Не знал отчего, но был уверен, что они печальны.
На девочке была белая юбка до земли, закрывающая стопы, и светлая блузка на штрипках – легковатая для октября. Двигалась она плавно, словно плыла над землею, а кустики травы перед ней колыхались. Крутила она гибкий прутик, словно гоня перед собою пса или какую другую зверушку, и то и дело подпрыгивала, щелкая по воздуху, и ксендзу казалось, что над головой ее он видит вертящуюся точку, более подобную кусочку сажи, чем бабочке. Она пела, и пение это доносилось до дороги:
– А Ладо гардзина Йеше,
Ладо, Йеше, Кия, Ния.
Ладо и Лели, Яша, Тия.
Йеша, Ладо и Лели, Йая.
А, Ладо! А, Йеше!
Мелодия без мелодии, ветр впутывался в слова, но ксендзу песенка звучала знакомо. Не знал, сонный ли это ритм, или сам цвет голоса, или же слова. Он остановился и в сомнении двинулся в сторону девочки. Чем громче звучала песня, тем большее беспокойство охватывало ксендза. Девочка заметила незнакомца, остановилась, оборвала песню на середине ноты, и ксендз Гил почувствовал странную пустоту, будто внезапно заложило ему уши.
– Славься, Господи! – сказала она напевно, и ксендзу Гилу показалось, что говорит это совершенно другая девочка. Хотел заговорить еще о дороге к плебании, но лишь улыбнулся натянуто и развернулся. Только на дороге понял, что карман пиджака, в которой он держал ладонь, мокрый».
Эта книга стала некоторой неожиданностью – ну, навроде «Самого распоследнего дозора» другого автора. Цикл «Лжец» был закончен Чвеком, завершение четвертого тома не оставляло возможностей встретиться с героями когда-либо еще. Однако в этом году должна была выйти карточная игра по миру «Лжеца» – и автор решил совместить приятное с полезным, снова, пусть ненадолго, вернувшись в мир Локи, старых богов и злобных ангелов.
По сути, в небольшой томик входит три рассказа, хронологически располагающихся между второй и третьей частью (как раз в точке, когда цикл перестал быть сборником рассказов и превратился в романы).
Аннотация издательства
«Большая драка в центре Токио! Локи, ограниченный ангелами до простых, неувлекательных для него заданий, наконец получает возможность расправить крылья. Однако что случится, когда против Лжеца встанет бог, который как никто другой знает, как использовать... технику будущего? Причем в макрообъемах!
Совершенно новые рассказы о Локи – спусковом крючке ангелов, прекрасно закрывающих пробелы в его предыдущей истории. Узнай, что делал Лжец, когда был убежден, что отдыхает на пляже с напитком».
Отзывы читателей
«Возвращение на полки книжных Лжеца – Локи, бога обмана и иллюзий – и его пестрой компании вызвал немалое волнение среди фанов писателя. И вполне понятно: «Лжец 2,5. Машиномахия», издаваемый в комплекте с карточной игрой, это и вправду неплохое по стилю возвращение. Те, кто уже на третьем томе говорили, что Чвек утратил кураж, и что не стоило ему возвращаться к этому герою, наверняка изменили свое мнение. И все же, не все столь идеально.
В «Лжеце 2,5» мы получаем пару рассказов – один коротенький, второй несколько обширней – а еще новеллу, слабо связанную с остальными текстами. Действие двух текстов – «Торговца снами» и «Свата» – происходит на временной оси первого тома (по крайней мере, так декларирует автор). Заглавная «Машиномахия» помещается где-то между 3 и 4 томами.
«Торговец снами» — история страниц на пятнадцать, в которой Локи в старом добром стиле расправляется с Койотом, индейским трикстером, и его ловким планом возвращения славы своему народу – и текст этот напоминает первые рассказы о Лжеце. Все происходит быстро, есть действие, есть неплохие диалоги, несколько пропитанные жалостью и сочувствием – что довольно нетипично для серии. Композиционно ловко, языково – очень ловко. Можно раздумывать, является ли момент, когда Койот шокирует своего шамана, отрывая (отклеивая?) свое естество, рассчитанным только на молодого читателя, или же это просто попытка – не совсем удачная – развлечь всех подряд, однако это автору можно простить.
«Сват» уже несколько более сложный рассказ. Лжец в одном из баров знакомится с женщиной – что, скажем прямо, никого не удивляет – после чего договаривается о свидании и... получает по шее, оказываясь в госпитале. Оказывается, что Диана находится под опекой горячего самозваного ангела-хранителя – признанного небесами мертвым ветерана множества битв. И он, влюбленный в девушку, довольно импульсивно реагирует на малейшие угрозы или обиды, могущие коснуться Дианы. Локи решает поговорить с ним и сосватать его девушке – и тут дела начинают усложняться, пока не доходят до непредвиденного финала. Рассказ этот – возможно, благодаря усложненной структуре и характерным героям, кажется намного интереснее предыдущего. Гротескно-комические портреты нанятых «помощников» Локи добавляют истории колорита и несколько грубоватого юмора. Горячий ангел-хранитель же получился несколько одномерным, но как герой рассказа он вполне справляется со своей ролью. А Локи – что ж, этот нисколько не изменился. Это забавная история, интересно развитая, и она наверняка удовлетворит читателей.
Заглавный же текст – более длинная новелла «Машиномахия» – это уже чуть другой коленкор. Начинается она с ретроспекции из Древней Греции, потом переносит нас в середину устроенной Локи акции «отлова богов». Но дело усложняется, и вот мы оказываемся в самом центре описанной в блербе обложки «большой драки в центре Токио». Только это и можно сказать, чтобы обойтись без спойлера. Чвека можно похвалить и за славно использованные ретроспекции (и не только в начале новеллы), и ловля читателя врасплох нестандартным поведением известных персонажей, и неплохое соединение этого рассказа с главной осью сюжета серии. С другой стороны – некоторые решения отдают кичем, а юмор порой кажется натужным.
Наибольшей проблемой книги является ее объем. Неполные двести страниц – полагаю, не этого ожидали фаны от возвращения любимого трикстера польской фантастики. Можна «Машиномахию» прочитать за один вечер, оставив за собой легкий голод... и карты, добавляемые в пакете с книгой».
Торговец снами (фрагмент)
Миннеаполис, Миннесота
Наши дни
Звонок лифта вырвал его из задумчивости. Он сильнее стиснул пальцы на ручке несессера, вдохнул поглубже и подождал, пока разойдутся двери. Вошел в коридор отеля, бормоча под нос мелодию, название которой он ни за что бы не вспомнил. Глянул на написанный внутри ладони номер комнаты и повернул налево. Проходя мимо старого, седоволосого мужчину в черном костюме, прикоснулся к полям шляпы, но поскольку старик вошкался подле магнитного замка, то не ответил на приветствие. А это был афронт, который никогда не должно было спускать белым.
Он остановился, поставил несессер и неторопливо повернулся. Когда сделал это, на лице его угнездилась широкая, искренняя улыбка. Вместе с ямочками на щеках и «куриными лапками», чуть увеличенными стеклами очков, это придавало его лицу выражение почти добродушное. Голос, который он подобрал подстать лицу, был глубоким, но теплым. Милый, говорящий об опыте и – прежде всего – доброй воле.
– Может вам помочь? – спросил. – Вижу, что вы мучаетесь, а я хорошо разбираюсь в замках.
Не дожидаясь ответа, пододвинулся к мужчине, левой рукой потянулся за картой, правую аккуратно сунул ему в карман штанов и вынул телефон.
Мужчина в черном костюме, сконфуженный, пытался поблагодарить за помощь, уверить, что и сам справится, но на самом-то деле особо не сопротивлялся. Уровень фрустрации у него уже достиг, похоже, той точки, за которой он готов был уже перешагнуть границы стыда и воспользоваться помощью.
Нетрудно было догадаться, что он здесь делал. Костюм приличной марки, но с явными следами изношенности, на спине обрезки седых волос, чуть обвисающая кожа на шее, а на ней следы порезов, несколько волосков недобритой щетины. Туфли элегантные, кожаные, но не подобранные к костюму, поскольку темно-коричневые и только крашенные в черный. Ну и еще эта проблема с карточкой, свидетельствовавшая, что мужчина нечасто бывал в отелях. И уж наверняка не в таких дорогих.
Быстрый взгляд на телефон – конечно же, не на коде, для разблокировки хватило ввести заводскую комбинацию клавиш – и список последних сообщений только утвердил его в догадке. У мужчины в костюме был роман с какой-то молодой вертихвосткой, положившей на него глаз.
Обычно этого бы ему хватило, но сегодня... Сегодня было не «обычно», несессер и его содержимое напоминали об этом слишком явственно. Кроме того, он поклонился первым, без специальной причины, что уже само по себе было нечастым. Последний раз такое случалось лет сто пятьдесят назад. Потому тем сильнее было в нем желание реванша.
Быстро просмотрел за спиной мужчины в костюме список контактов, одновременно делая вид, что чистит магнитную карту. Потом медленно провел нею по щели считывателя. Около ручки зажглась зеленая лампочка.
– О, спасибо, – сказал мужчина, хотя в голосе его не слышно было благодарности.
Однако кому нужна была его благодарность, если в телефоне без труда нашлась сладкая месть. Он запомнил номер и быстро вбросил телефон назад в карман штанов старика.
– Прошу, – сказал и вернулся к несессеру.
Поднял его с пола, еще раз глянул на номер на руке, единственное, чего он каким-то чудом не мог закодировать у себя в голове, и понял, что стоит уже ровнехонько возле нужных дверей.
Из-за угла в конце коридора как раз вышел бой, издали донесся знакомый звук звонка лифта, дающий знак приближения славной, крепко уже поддатой блондинки в юбке в черно-белые вертикальные полосы. В руке она держала сандалики. Когда увидела его, отмахнулась ними, а он поднял руку в жесте приветствия. Может еще сегодня ее увидит, хотя не стал бы делать этого специально. Впрочем, он и не любил тех, в ком нет никакого вызова. Это было словно обедать в фаст-фудах. Хорошо для ленивых белых.
Он подождал, пока девушка не исчезнет в комнате мужчины в костюме. Покрепче ухватил за ручку несессера, после чего наконец постучал.
– Войдите, – раздалось изнутри.
Он даже не потянулся к ручке, зная, что без карты внутрь он не попадет. Потому лишь улыбнулся и стал ждать. Через минуту постучал снова.
На сей раз внутри кто-то сообразил, в чем дело, потому как раздались шаги, и сразу же дверь отворилась. На пороге стоял одетый в джинсы и черную футболку мужчина под сорок с суровым, словно вытесанным из дерева красным лицом, орлиным носом и глазами темными и настолько проницательными, словно хотел ними прошить всех входящих навылет. Отливающие чернотой волосы были у него заплетены в две косы, спадающие на плечи. На ремешках, которые туда были вплетены, висели маленькие, деревянные украшения.
– Ты... – попытался спросить индеец, но слова увязали у него в горле. – Ты...
– Ну, дальше, – поощрил, поправляя очки и улыбаясь широко, хотя на этот раз не настолько добродушно как раньше. – Скажи мое имя.
– Ты – Койот?
Он кивнул.
– Может, впустишь меня внутрь? – предложил. – У меня есть кое-что, что я должен сделать, прежде чем мы начнем.
Индеец отступил на шаг и отодвинулся в сторону, впуская Койота в комнату.
Гость решительно вошел внутрь, миновал дверь ванной и кровать, отодвинул кресло и положил на нем несессер. Потом он потянулся над массивным письменным столам за стационарным телефоном, прикрыл глаза и немо шевельнул губами, повторяя запомненную цепочку цифр. Вбил их на клавиатуре, помня о том, чтобы набрать сперва двойной ноль, который требовался при исходящем звонке. Подождал три сигнала, пока не услышал зрелый женский голос.
– Прошу прощения, госпожа, – сказал, меняя голос на рассеянный, забавный баритон престарелого учителя, – но я звоню из отеля «Панорама», ваш муж потерял здесь портмоне, а я нашел ваш номер на той смешной карточке, знаете, той, с сообщением, кому сообщить при подобном случае. Я хотел отдать его ему, но на рецепшене не захотели мне сказать, в каком он номере, – он рассмеялся немного нервно, немного извиняясь. – А может просто не хотят нам, крохам из комнаток на партере, давать выход на те апартаменты... Нет, прошу вас, я наверняка ошибся и... Хотя нет, минуточку. Может и правда. Да, прошу прощения, что вас побеспокоил. Да, до свиданья.
Он отсоединился и взглянул на несколько удивленного индейца.
– Встретился с ним в коридоре, – пояснил. – Он мне не поклонился в ответ.
– Ага.
Хозяин комнаты кивнул, словно поняв, о чем речь. Кто знает, может оно так и было на самом деле, а может он просто хотел перейти к более важным делам, например, к содержимому несессера. Потому как нетрудно было заметить его нервные взгляды в ту сторону, стиснутые кулаки и то, как он переступал с ноги на ногу.
Койот скривился. Некогда его народ был куда более терпеливым. Им пришлось, учитывая то, что приготовили им судьба, белые и тот их проклятый бог. Или, скорее, бог ангелов. Он вздохнул, бросил шляпу на кровать. Потом снял черную куртку, расстегнул пуговицу рубахи под шеей и разулся.
– Ты молод как для шамана, – сказал он, не удостоив индейца взглядом. – Но это может и хорошо, хватило с меня тех распадающихся мешков с костями, говорящих проклятущими загадками. Как твое имя?
– Доминик Верентон, сэр.
Койот резко развернулся и сплюнул прямо под ноги индейцу. Потом скривился в гримасе презрения и процедил, старательно подчеркивая каждое слово:
– Никогда больше не говори ко мне таким образом. Я спросил тебя об имени, а не о ё*анной фамилии, под которой ты ссучился.
– Идущий-в-Тени, – молниеносно исправился индеец. – И прошу прощения, сэ... то есть, Койот.
– Взаимно.
Койот вздохнул и расстегнул ширинку. Сунул руку в трусы, дернул и оторвал свое крепкое, гладко выбритое естество, которое тоже бросил на кровать, рядом со шляпой.
На безбрежное удивление индейца ответил пожатием плеч.
– Мешал мне сосредоточиться, – сказал. – А дела важные и не терпящие проволочек.
Застегнул штаны, поднял с кресла несессер и сел, указав Идущему-в-Тени место на постели напротив себя и в десятке сантиметров от своего пениса. Только когда тот сел, Койот заложил ногу за ногу и сложил ладони пирамидкой, приложив указательные пальцы к губам.
– Понимаю, что вы готовы. Закон приготовлен, люди готовы к его реализации, все, что зависело от Племен и Родов уже сделано, и единственное, чего вы ожидаете, это решение Конгресса?
Идущий-в-Тени кивнул, хотя, как полагал Койот, была это лишь полуправда. Потому что в реальности никто ничего не ждал. Никому даже не снилось, чтобы кто-нибудь на самом деле озаботился судьбою нынешних индейцев, остававшихся лишь налитым красным прыщом на гладком лице совести соединенных штатов. А уж мечтания об автономии, настоящей, почти о государстве внутри государства, с собственным законом, а не с его пародией, с работниками, с правительством... Нет, это был морок, в который не верил никто, даже те, кто еще возлагал какие-то надежды на него, Койота, своего, как ни крути, бога».
Два года назад мне уже приходилось рассказывать о романе Эльжбеты Херезинской «Корона снега и крови». Теперь же – вышел второй роман, посвященный тому периоду польской истории. Формально, «Невидимая корона» является отдельным романом – и может читаться вне зависимости от «Короны снега и крови» – но начинается он там, где заканчивается роман предыдущий.
Как и в предыдущем романе, фантастический элемент здесь содержится, скорее, в самом мире, в котором приходится жить героям – это тот мир, который создает средневековое сознание: с Богом, чудесами и оживающими геральдическими фигурами (хотя это и происходит, как правило, в сознании персонажей).
Дам же слово автору и читателям.
Аннотация издательства
«После двухсот лет бескоролевья, пока над Польшей тяготело проклятие Великого Раскола, Пшемыслу ІІ удалось получить королевскую корону. И едва через семь месяцев, он пал жертвой покушения. В борьбу за польский трон отправилось трое кандидатов – честный и мстительный Генрих глоговский; богатый и бешенный чешский король Вацлав ІІ. И Владислав Локеток. Карлик? Вечный мальчишка, действующий раньше, чем он начнет думать? Первый раунд выиграл сильнейший – Вацлав Пшемыслид растлил пястовский трон, сделавшись нашим первым иноземным владыкой. На Локетка не могли смотреть даже его приверженцы. Остался он князем проклятым и изгнанным из страны. Но через несколько лет он вернулся и увлек за собой уже не сильных, но формирующийся на наших глазах народ. Начал сражение даже с железными братьями, тевтонами. И снова выиграл Королевство».
Отзывы читателей
«Среди хора певцов в честь Эльжбеты Херезинской и/или ее творчества непросто будет выделиться оригинальностью и обратить на себя внимание. А автору этих строк они бы пригодились, поскольку творчество автора он ценит чрезмерно и высматривает очередные книги на полках с меланхолически томительным ожиданием. Эльжбета Херезинская сперва в «Игре в кости», а затем в «Короне снега и крови» вернула надежду на живой, эмоциональный рассказ о польской истории. В частности, о Пястах. Между теми романами был еще «Легион» – книга, которая (с точки зрения автора этих строк) должна бы объединить читателей, заставив их встать над историческими спорами. Книга, которая не заставляет занимать одну позицию, становиться на чью-то сторону. Мудрая, увлекательная, живая, ироничная – рассказывает она о неизвестной многим судьбе Свянтокжицкой Бригады и всем мечтателям может вдруг показаться, что Польша во Второй мировой могла оказаться на стороне победителя. Теперь же, после «Легиона», мы возвращаемся к Пястам.
«Невидимая корона» — отдельный роман. То есть, можно его читать, не зная «Короны снега и льда». Только вот зачем? Зачем лишать себя такой радости? Отрываться от событий и героев, за чьими судьбами можно следить не с полуслова, но с самого начала. Сюжет «Невидимой короны» начинается с места, где автор остановилась в финале «Короны...». Стоя над телом убитого короля Пшемысла ІІ. Возрожденному королевству грозит замять, границу переходит враг, нет короля. Зато есть два претендента на корону: куявский князь Владислав, позже названный Локеток, и князь Генрих из Глогова, которому король Пшемысл «отписал» королевство в завещании. А есть еще Вацлав ІІ Пшемыслид, который охотно закогтил бы для себя все, он ловчей Пястов и у него больше счастья (а может и ума). Кроме великих есть и те, кто поменьше: Михал Заремба, княжна Рикисса, дочь умершего короля. Есть прочие Зарембы – охочие до власти, но и убежденные в своей исключительности. Тут нужно похвалить автора за прекрасное изображение этого рода. Особенно – за то, что добавила им сочную тайну в прошлом. Точно так же, впрочем, как и епископу Якубу Швинке – потому стоит сперва прочесть «Корону...». Есть и Бранденбуржцы – воистину черные души, которым читатель желает всего злого, хотя – глядя трезво – невозможно не оценить их заговоров и замыслов. На арену выходит также и новый враг – тевтоны.
Как со всем этим справится Королевство и его правители – пусть бы правители только по названию? Несмотря на то, что, как полагаю, старшие читатели прекрасно знают историю возрождения королевства под властью Владислава Локетка – полагаю, за судьбами героев все станут следить, затаив дыхание. Особенно учитывая, что роман не концентрируется только на борьбе за корону. Она, конечно же, ось сюжета. Но Эльжбета Херезинская вплела в роман множество прочих линий, которые добавляют ему прелести. При том – не притормаживая действия. По скромному мнению рецензента, они, эти линии, чудный элемент выстраивания пястовского средневековья (напр. Старшая Кровь, которая – среди прочего – выполняет тут роль фантастического элемента). Благодаря им, я не имел сомнений, что этот создаваемый автором мир, полный языческих верований и первобытной магии, воистину пульсирует жизнью. Он красочен и трагичен одновременно, поскольку и сам понимает, что – потихоньку уходит в небытие.
Читатели «Короны снега и крови» в «Невидимой короне» найдут также множество элементов, которые автор использовала в первой части. А потом орлы будут вырываться из груди и взлетать в небеса, львы станут грозно рычать, а драконы – наполнять сердца ужасом. И все это, как и Старшая Кровь, останется естественным элементом создаваемого мира – при всей своей сверхъестественности. Для меня они добавляют необычной магичности, окрыляющей сюжет, словно орлы на печатях Пястов окрыляли их в реальности. Сюжет закончится в 1306 году. Дальнейшие судьбы – в финальной третьей части, которая – надеюсь – появится неминуемо и вскоре.
Фрагмент
Михал Заремба слышал громыханья. Стена башни, в подземелье которой он сидел, приносила звуки и, казалось, что башня эта колеблется на своем фундаменте. При очередном громыханье взблеснуло. Он прищурился. Это не молния, это свет из приоткрывшегося люка. Он шевельнулся. Вниз соскользнула – почти бесшумно – веревочная лестница. Свет бил в глаза, привыкшие к постоянной тьме. На лестнице показалась зеленое платье и черный плащ. Платье? Наверное, это сон. Нет, не сон. Кто-то, одетый в зеленое, легко и умело спускался по лестнице, держа в руке, обтянутой выделанной кожей перчатки, лампу.
– Михал?
Он узнал голос Калины, пестуньи молодой королевны. Она присветила себе лампой. Бледное, пригашенное свечение той ему казался ослепительным сиянием.
– Я здесь, – шепнул он и поднялся.
Не держали его в цепях. Мог он ходить, стоять. Крышка люка тихо притворилась.
– Ты один? – спросила Калина, шевельнув лампой так, словно намеревалась осветить всю яму.
– Не считая крыс, мышей, пауков и насекомых – да. Я один.
Она подошла к нему. Он закрыл от света лицо.
– Со дня на день я выезжаю с королевой и Рикиссой в Бранденбургию.
– С Рикиссой? – удивился он.
– Да. Ко двору ее жениха Оттона.
– Ах, да, прости. Сижу во тьме, и разум мой загнивает.
– Не говори так, – резко оборвала его Калина. – Это тебе решать, сгнить здесь или выйти живым. Я пришла от имени Рикиссы.
– Догадываюсь, что прийти самой у тебя охоты не было.
– Некогда ты был не таким злым.
– Некогда я не сидел в яме.
– Маленькая королевна переживает о тебе. Сказала, что не забыла о тебе ни на один день.
Он сглотнул. Почувствовал себя внезапно сентиментальным дурнем.
– Приказала она передать, что сделает все, что в ее силах, чтобы тебя освободить. А теперь, когда отсылают ее в Бранденбургию, это будет непросто. Прислала меня, – Калина пододвинулась ближе.
– Не понимаю.
– Гнезно. Вспомни, кто освободил молодого Пшемысла, когда дядя запер его, чтобы тот не поехал во Вроцлав.
– Служанка, – ответил он. Что-то просветлело в его голове, но он отогнал ту мысль как неуместную.
– Я.
– Это не могла быть ты. Двадцать пять лет назад? Тебе даже сегодня не больше.
– Мне намного больше, Михал, чем тебе кажется.
– Ерунда.
– Не верь, если не хочешь. Твое дело. Королевна другого мнения, если уж послала меня к тебе.
– Чтобы ты меня отсюда вытащила? Как?
– Так, как десятки лет женщины вытаскивают мужчин из тюрем, Михал, – улыбнулась к нему и протянула руку. – Подержи лампу.
Он принял ту, но отодвинул от себя в сторону. Калина в один момент сбросила плащ, а потом, настолько же быстро, платье. Стояла перед ним нагая и смеялась.
– Чего ты ждешь, Михал Заремба? Переодевайся.
– Ты с ума сошла? Я должен выйти в твоих одежках? С этой бородою? Не видишь, что я зарос, словно пустынник?
– Вижу, что ты одичал, словно пустынник, – презрительно ответила девушка. – Надевай мое платье, на голову – капюшон, и вылезай, пока все заняты выборами.
– Какими выборами?
– Князя Владислава.
– Значит в замке – все бароны Старшей Польши! – рассмеялся Михал угрюмо. – Ты, однако, сошла с ума, если полагаешь, что я мог бы в виде бородатой бабы сбежать в такой день.
– Напротив. Если когда, так только нынче, в царящую суматоху. Ну, давай же, а то я замерзла. Отдавай мне свой кафтан.
– А ты? Хочешь остаться вместо меня?
– Завтра, когда придут давать тебе пищу, я подниму крик, что ты меня заставил силой, – рассмеялась она. – Выпустят.
Михал сражался с мыслями. Поставил лампу на землю и поднял плащ. Набросил на плечи девушки.
– Нет, Калина. Не могу поступить как трус. Моя рыцарская честь этого не позволит.
Калина неожиданно схватила его за пояс, подтянула к себе. В нос ему ударил сладкий, теплый запах женщины. С отчаянием он подумал, как же смердит он сам. Хотел вырваться из ее рук, но Калина была высокой и сильной. Обняла его и шепнула прямо в его уста:
– Забудь о чести и спасай жизнь, Михал.
Запечатала его губы поцелуем, он хотел отвернуться, думал о том, как воняет, а она такая прекрасная, благоухающая, нагая. Вместо этого – ответил на ее поцелуй. Калина всем телом прижалась к нему и толкнула на охапку соломы. Он потянул ее на другую, шепча:
– Этот чище, вчера принесли.
Она рассмеялась тем своим дерзким, лишенным стыда смехом.
– Ах, эти ваши дворянские предрассудки! Чистота и грязь! Честь рыцарская...
Развязывала его кафтан, стягивала ноговицы. Он помогал. Так давно не был с женщиной, что боялся – что с того выйдет. Гроза вернулась с удвоенной силою. Громы слышны были во всем подвале, словно буря окружала замок. Лампа, которую он оставил посредине ямы, давала достаточно света, чтобы видеть светлое пятно ее тела, но не мог различить цвета ее глаз. Не помнил его. Подложил плащ, чтобы солома не колола в голую спину, и тот миг, когда он оторвался от ее объятий, заставила его заколебаться. Действительно ли он этого жаждет?
– Приди, Южный Вихрь, приди!
Он вошел в нее, как захватчик. Калина не отдавалась ему. Калина брала его так же, как он ее. На толчки его отвечала она движениями бедер, на поцелуи – укусами. Он сжал пальцы на ее сосках, она – на его. Видел светлые белки ее распахнутых глаз, приоткрытые губы. Гром. Гром за громом. Похоть пробудила в нем человека. Позабыл, что находится в яме. Был свободен, был Южным Вихрем, что может лететь, гнать, дергать. Вокруг них неистовствовала яростная гроза, словно все молнии на свете возжаждали замковую башню, а он чувствовал, как и в нем растет буря. Словно бы из глубин его тела хотел вылезти некто другой. Ему казалось, что тело его – ножны, в которых скользит уже острый нож. Боль и наслаждение смешивались в одно, ошеломительное чувство, он завыл, а Калина, сильно поднимая бедра, воткнула пальцы в его ягодицы. Грохот. Они лежали так, в объятиях, словно подвешенные в воздухе. В глотке он чувствовал огонь. Девушка под ним опала. Он остался на коленях. Почувствовал запах дыма. Может, молния что зажгла? Дышал тяжело.
Калина очнулась первой. Встала, поднимая плащ, набросила ему на спину.
– Ну, давай. Одевайся, Михал Заремба. Время выйти на свободу.
Он встал. Подошел к стене, подле которой стоял кувшин с водой. Пил. Пил.
– Я не изменил решения, Калина. Не выйду, переодевшись. Покину яму только как Михал Заремба, даже если будет это дорога под палаческий меч.
Калина, все еще нагая, придвинулась к нему и прильнула к его спине, всовывая ладонь ему между бедер. Не поворачиваясь к ней, он зашипел внезапно, сам испугавшись своего голоса.
– Никогда больше так со мной не делай. Ты пробуждаешь во мне кого-то иного. Кого-то, кого я знать не желаю.
Как знают присутствующие на Фантлабе, в Польше есть несколько фантастических премий: им. Я. Зайделя, им. Е. Жулавского, SFинкс... Есть и премия Nautilus, тесно связанная с конвентом Falcon. («Фалькон» проходит в Люблине, с 2000 года, он один из базовых конвентов (наряду с «Полконом», «Пырконом» и пр.)).
Премия «Nautilus» создавалась в 2004 году как премия «демократическая», как своего рода результат среза читательских вкусов. Голосование проводилось в телефонном режиме, через SMS, а с 2010 года еще и через голосование на интернет-странице.
В этом году в регламент премии были внесены два изменения. Во-первых, теперь голосование проходит в ДВА этапа: сперва, звонками, SMS и голосованием на интернет-странице выбираются пятерки набравших наибольшее число голосов повестей/романов и рассказов, потом – через SMS-голосование – выбирается победитель. Во-вторых же, в этом году стало возможным высылать произвольное число SMS с одного номера – пункт 2.13 Положения о премии теперь гласит: «Каждый Читатель имеет право отдавать произвольное число голосов на каждом из этапов с одного номера».
Если по первому пункту особых возражений не последовало, то второй пункт оказался в эпицентре скандала.
Список номинантов этого года – более чем представителен: в категории «повесть» здесь представлены Л. Добжиньская с книгой «Dzieci planety Ziemia», Ц. Збежховский с «Holocaust F», К. Пискорский с «Cienioryt», А. Сапковский с «Sezon Burz» и Э. Стжешевский с романом «Ektenia».
И именно Э. Стжешевский, ознакомившись с новым Положением о премии, попросил убрать из номинационного списка свой роман, объяснив свое решение следующим образом:
«Для меня смысл подобного голосования отсутствует. Я мог бы сам за себя отослать где-то с 30 эсэмэсок (как раз есть у меня маленько денег на карточке, которой я пользуюсь исключительно для нета в планшете), только вот – а зачем? Потому не отошлю ни одного. Я не думаю также, чтобы и кто-то из номинованных так поступил, поскольку мы заинтересованы в точных результатах, однако я не сомневаюсь, что найдется «добрая душа», которая без угрызений совести результаты сфальсифицирует.
Однако наверняка было для меня огромным удовольствием, когда бы вы захотели поделиться своими впечатлениями с чтения моих книг. Тут ли, в комментариях, или на фейсе, по мейлу, в рецензиях или почтовым голубем!
ERRATA: Поскольку, как мне подсказывают, пост этот может быть воспринят как завуалированная просьба о голосах, то я информирую о своем отказе от номинации. Я благодарен, что вы за меня голосовали, прошу прощения за то, что подвел ваше доверие, однако награда в таком виде для меня неприемлема».
Вскоре после этого аналогичное решение принял и Кшиштоф Пискорский, написав в своем профиле фейсбука следующее:
«Я обрадовался, когда FALKON огласил список номинантов на «Наутилус-2014». Было бы странно, если бы я не радовался, поскольку и сам я принимал участие в номинировании (и голосовал именно за «Cienioryt» – это должен быть честный пост, потому не стану ничего скрывать).
Радость несколько приугасла, когда я начал размышлять над пунктом «произвольное число голосов с одного номера», упомянутым в Положении и подчеркнутым на странице награды. Это как? 100 единичных голосов для «Наутилуса» настолько же хороши, как и одна персона, имеющая 100 злотых и предельно тренированные пальцы? Вскоре после этого Эмиль Стжешевский своим блогпостом помог мне разрешить оставшиеся сомнения и мобилизовал меня написать пару слов. Я ему за это благодарен, поскольку я довольно далек от типажа активиста. Я упорно избегаю обливаний ведрами ледяной воды или бросания камней в тех, кто имеет странные представления насчет нетрезвых обывателей (ну, как-то оно так).
Я не желаю осуждать организаторов «Наутилуса». Знаю, что они не писали новый регламент, чтобы заработать эсэмэсками на кокс, клеевое бухло или золотые унитазы. Организация любой культурной награды это тяжелый неблагодарный труд. Однако мне нелегко воспринять идею того, что битва платных сообщений столь мало станет говорить о номинованных книгах и что она окажется нечестна по отношению к авторам, у которых нет наличности для инвестирования, легионов друзей на богатой стороне «тех-кому-за-тридцать» или хотя бы тех, у кого найдутся карманные деньжата от бабушки (чего наверняка хватило бы, принимая во внимание масштабы наших фэндомных голосований).
Без лишнего драматизма: я предпочел бы не поддерживать награду, присуждаемую таким образом. Прошу прощения у организаторов и прошу вычеркнуть меня из списка номинантов, а голосующих предупреждаю: «Тенеграфа» там нет. Он вам только привиделся.
Я, конечно же, отдаю себе отчет, что любой плебисцит в мире обладает ограничениями, и что всегда найдутся те, кто продвигает себя более успешно или обладает большим числом решительных фанов. Но отчего бы не ограничить до одного голоса с одного номера, а взамен хорошенько разрекламировать награду? Пойти вглубь голосования, вместо того, чтобы – в глубь кошельков голосующих? Тогда, может, и на золотой унитаз хватило бы.
Модель с неограниченным числом голосований, конечно, не новость. Приползла она с телевидения. Однако там «аномалии» помогает сгладить масштаб, которого в нашей среде не хватает. Да впрочем – хрен с ней, со шкалой! Кто сказал, что метод, ответственный за оценивание танцулек и двухминутных околовокальных выступлений, является именно тем, что необходимо литературе?
Я рад, что у нас достаточно фантастических плебисцитов и конкурсов с разными условиями. Но дорога, избранная «Наутилусом», для меня наименее приемлема. Потому я очень прошу – не голосуйте за «Тенеграф». Даже если бы он выиграл (большое «если бы»), после того, что я написал, я бы не смог принять статуэтки. Тем более жаль мне предыдущих опекунов награды, которые долгие годы вкладывали в нее немало труда, а им-то наверняка больно смотреть нынче на новую инкарнацию «Наутилуса». Я надеюсь, что новые организаторы решатся на изменение регламента, и горячо их к этому призываю.
Тем временем, мое предложение для читателей: возьмите пару злотых, которые вы гипотетично могли бы отправить на поддержку меня, Эмиля Стжешевского или других творцов, которые приватно или публично разделяют эту точку зрения, а потом сделайте с ними что-нибудь полезное.
Например, купите книжку.
Любую.
И, возможно, поставьте пиво тому, кто получит НАИМЕНЬШЕЕ число наутилусовых голосов – как самому хипстерному среди хипстеров».
Следующим стал Цезарий Збежховский, который попросил убрать «Холокост F» из списка, если до конца недели в Положение о премии не будут внесены соответствующие изменения. Збежховский написал в фейсбуке следующее:
«Я совершенно согласен с тем, что написали Кшиштоф Пискорский и Эмиль Стжешевский насчет «Наутилуса». Обращаюсь к организаторам награды насчет безотлагательных изменений правил, поскольку они поддерживают не литературу, а всего лишь развивают безвкусицу. Если Положение не будет изменено, я буду вынужден отозвать свой роман из номинации. Мне жаль, и прежде всего из-за тех, кто уже проголосовал за «Холокост F». И только из-за этих людей я не отказываюсь пока что окончательно, давая организаторам время на изменения. Если же этого не случится, отзываю себя из номинации».
Первая реакция организаторов «Фалькона» наступила достаточно быстро: Эмиль Стжешевский, первым поднявший вопрос, получил сперва следующий ответ:
«К сожалению, Положение о конкурсе не предусматривает возможности отзыва из номинации. Плебисцит подразумевает решение голосующих, и это им принадлежит окончательное решение. Впрочем, ты можешь, конечно, отказаться от принятия награды, если будешь выбран.
Мы уважаем Твое решение, хотя нам бесконечно жаль, что Ты полагаешь правила, описанные в Положении, такими, что подталкивают к обману. Уверяю, что помыслы Организаторов были совершенно другими. Признание Награды «Наутилус» прежде всего носит характер честного и престижного.
Гжегож Словиньский, пресс-секретарь Фестиваля Фантастики Фалькон».
Однако, на этом история не закончилась: ознакомившись с ответом пресс-секретаря фестиваля, свой рассказ из списка попросил исключить Рафал Дембский, достаточно жестко отписавшийся в своем фейсбуке:
«Фалькон, похоже, летит в тартарары. Интересный ответ на просьбу автора об исключении его из номинантов: «К сожалению, Положение о конкурсе не предусматривает возможности отзыва из номинации. Плебисцит подразумевает решение голосующих, и это им принадлежит окончательное решение. Впрочем, ты можешь, конечно, отказаться от принятия награды, если будешь выбран». Подписал пресс-секретарь, Гжегож Словиньский.
Могу сказать лишь одно: Пан Словинский, надо не нести херь, а просто убрать авторов, которые не согласны принимать участия в этой хуцпе. Меня, кстати, тоже прошу убрать из группы номинованных. И вместо менять Положения о конкурсе, прошу лучше проверить соответствие его закону, пока кто-то на вас не рассердился всерьез.
Повторю то, что я написал уже вчера: вы ссучили награду до того уровня, что авторам неохота уже принимать участия в том цирке».
Наконец, попросила убрать свой роман из списка номинантов предпоследняя из оставшихся в нем, Луиза Добжиньская:
«В связи с недоразумениями, которые возникли вокруг Положения о Плебисците «Наутилуса», по примеру других кандидатов, прошу убрать мою книгу из голосования этого года. Я принимаю исключительно непростое для меня решение из уважения к организаторам Плебисцита и номинованным к награде писателям. Благодарю за предоставленный мне шанс быть кандидатом на Плебисците, в котором мне хотелось бы принимать участие до самого конца, а потому, возможно, я немного перебираю в своем усердии. Прошу прощения у всех тех, кто меня поддерживал, и благодарю их за отданные голоса, которые помогли мне оказаться в финале. Я хотела бы подчеркнуть, что не отказалась бы, когда б неподобающе сформулированное Положение не давал бы повод для посещающих меня – да наверняка и не только меня – сомнений насчет попытки победить недолжным образом. Никогда не было такое моим намерением, и я не верю, чтобы хоть кто-то из писателей-кандидатов на награду пытался бы так поступить. Я бы просила об остановке награждения в этом году, изменения правил голосования и допуске в году следующем произведений за 2013-2014. Надеюсь, что измененное Положение сделает возможным выделять победителей таким образом, что награда станет отражением реальной воли читателей – и безо всяких сомнений».
И тут в истории наступает время морали. Моралью же стало решение Оргкомитета Фалькона: сегодня в ФБ было размещено следующее заявление:
«С сожалением мы приняли решение, которая в настоящей ситуации была единственно возможной для снятия проблемы.
Присуждение награды «Наутилус» за этот год будет приостановлено.
Когда в 2013 году мы взялись за организацию награды, мы хотели продолжать славную традицию плебисцита, направленного на читателей и фэнов, который позволял бы им совместно выбирать наилучшие произведения. Однако мы понимаем многочисленные замечания, направленные на нынешнюю форму голосования. Несмотря на недоразумения, мы верим, что желания как авторов, так и участников голосования были исключительно на добро и развитие «Наутилуса», а потому мы хотели бы пригласить вас на общие дебаты на нынешнем Фальконе над его дальнейшим видом. Подробности касаемо этого мы объявим при оглашении программы.
Чтобы отметить старания голосующих на плебисците этого года, каждый, кто отослал SMS, получит от нас бесплатный вход на фестиваль.
Мы надеемся, что возникшая ситуация не повлияет негативно на Ваше мнение о награде, и что в будущем году с таким же пылом вы поможете нам выбрать лучшие, с Вашей точки зрения, фантастические повесть и рассказ.
С уважением,
Организаторы Фестиваля Фантастики Фалькон».
Такая вот поучительная для остальных фэндомов история, да.
В октябре 2013 года «Wydawnictwо Literackie» издало второй том писем Ст. Лема. Первый том, как могут помнить заинтересованные стороны, содержал переписку Лема и Мрожека, и касался широкого круга вопросов: от литературы до управления автомобилем.
Второй том – а называется он «Слава и Фортуна» («Sława i Fortuna») – содержит письма Ст.Лема, направленные им своему американскому переводчику, Майклу Кэндлу. Письма эти относятся к периоду 1972-1987 (с явным перевесом тех, что написаны в 70-е), сама же книга, заметим, не столько ПЕРЕписка, сколько именно сборник писем Ст. Лема. В силу особенностей адресата, письма тоже содержат информацию специфическую – они не только литературоцентричны, они еще и переводческоцентричны. Как можно судить по размещенным в сети отрывкам из писем, они могли бы служить изрядным подспорьем и к перечтению русскоязычных переводов Лема – по крайней мере, выработка общего языка перевода на английский между автором и транслятором подразумевала и оглашение Лемом своих credo и принципов.
Собственно, чуть ниже я попытался – сколь получилось внятно – дать переводы четырех писем, затрагивающих именно эти темы.
(Тут не могу не отметить, что читая их, приходилось – раз за разом – примерять то, что говорил о принципах перевода своих произведений Лем, на самого себя: учитывая, прежде всего, опыт работы над «Иными песнями»; и думается мне, что будь «Слава и Фортуна» у меня на момент начала работы, кое-какие вещи удалось бы сделать лучше – и с первого раза).
Итак, слово Станиславу Лему.
1
Краков, 24 марта 1972
Дорогой пан.
...Вы правы – конечно же, юмор мой – инфернальный. В том-то оно и дело, иначе, полагаю, чтение было бы слишком отталкивающим. Глазурь остроумия подслащивает таблетку лишь в миг, когда ее глотаешь, затем остается горечь, которую – и не должно, полагаю, Вас в том убеждать – я не сам себе придумал, ибо происходит она, скорее, извне, т.е. из мира, в котором мы обитаем. Да: Достоевский, возможно, наиболее близкий мне духовно писатель, хотя это – близость болезни, несчастья, ада, усталости и, наконец, призрака могилы, а не какая-то там иная. Цитаты из Достоевского можно найти, например, в моих «Диалогах» (из «Писем из подполья», напр.). Что же до Вашего голода за Абсолютом... голод этот, пожалуй, известен и мне, но я частным образом убедился в том, что удовлетворить его невозможно, поскольку Абсолют не существует в воспринимаемом образе; в определенном смысле, единственный Абсолют, или единственная «модель» Бога, каковую я могу всерьез принять – это Бог деструкцианцев из «21 путешествия Тихого», поскольку там содержится вероисповедание – т.е. было оно описано со всей серьезностью, на какую меня вообще хватает. В «Философии случая» довольно много эксплицитно выраженных предуведомлений о том, чем эта книга НЕ ЯВЛЯЕТСЯ, что в ней не рассмотрено, а в частности, практически полностью – эстетическая проблематика, проблематика переживания эстетического предмета, поскольку я полагаю, что для нее мой метод не подошел бы, а потому здесь не может быть и речи о разнице мнений между нами – просто я сознательно молчал на эту тему, которая кажется мне совершенно недискурсивной.
Вы полагаете, что я жду от американцев слишком многого – в культуре? В то время как я, собственно, ничего слишком многого не ожидаю, так мне кажется. Научную фантастику я разрушал в меру сил и возможностей во всем, что я о ней писал, и прежде всего как обманутый, смертельно скучающий, разочарованный и систематически одуревающий Читатель, а не просто как писатель. Я отважился недавно искренне ответить по-английски на вопросы, которые мне ставили как раз в рамках этого круга проблем (НФ) – одному из канадских фэнзинов, а если они опубликуют мои ответы, я постараюсь, чтобы попали они к Вам в руки, поскольку выражают они мои истинные убеждения, как те могут быть в меру невнятно сформулированы. Ваши замечания насчет значимости, которую мы здесь приписываем культуре, в свою очередь кажутся мне парадоксальными, поскольку, собственно, именно в этой сфере множество дел и персон у нас долгое время после войны просто уничтожалось; однако я прекрасно понимаю, что относительность мерных инструментов, что мы оба используем, появляется от разницы в истории наших стран, поскольку мы находились под угрозой буквально смертельной, в культуре прежде всего (да и в биологии – тоже), а для американцев речь всегда идет об игре в Апокалипсис, а не о нем самом, пережитом лично.
Что же до польской литературы, произведения и писатели из святцев не всегда совпадают с произведениями и писателями, которых я ценю больше прочих. Не знаю, известно ли вам что-либо о творчестве Яна-Юзефа Щепаньского («Польская осень», «Штаны Одиссея», «Буфы», «Икар», «Остров», «Конец вестерна»)? Я вспоминаю о нем не потому, что он – мой друг, но потому, что считаю его произведения исключительно «долгоиграющими», несмотря на определенную внешнюю грубоватость или некоторую неувлекательную серость, каковую кое-кто в них видит. Более громкий, чем он, Т. Конвицкий, дарим мною уважением и признанием, но это люди – в том числе и в книгах своих – несравнимые.
Может, когда-нибудь мы сумеем, наконец-то, поговорить лично. Оказий хватает, посольство США в Польше уже дважды предлагало мне полугодичную, а то и более длительную, поездку в Штаты, но я отказался по ряду причин, главным образом из-за недостатка времени, но возможно еще и из-за самолюбия, поскольку готов признать, что предпочел бы, будучи у вас, оказаться не персоной совершенно анонимной, чтобы хоть несколько моих книг вышли к тому моменту в Штатах. Ведь знаю я, сколь на самом-то деле (и Манн об этом писал, хоть и был Олимпийцем) комична и несерьезна фигура литератора – а уж литератор анонимный, о котором неизвестно ничего, поскольку даже о книгах его не слышали, становится фигурой совершенно автопародийной.
Д-р Роттенштайнер, мой агент, а превыше всего – австриец, слегка чудак, слегка философ, слегка разочарованный любитель НФ, еще и пессимист, и именно потому полагает, что судьба «Кибериады» уже предрешена. Однако же, как вы видите, так оно пока что не есть. Все еще впереди – по крайней мере, в том малом сегменте, что касается судьбы пары моих книжек в Штатах. Надеюсь, мероприятие это будет удачным – не думаю о рыночном успехе, о лотерее бестселлеров, но просто о том, что Ваш труд, вложенный в перевод, не пройдет даром.
Книги? Вы слишком прекраснодушны! Пока что не стану просить ни об одной – имея в виду, что если нужда прижмет, то и вправду обращусь к Вам по этому делу.
С сердечными благодарностями,
Ст. Лем.
P.S. Из положения писателей-из-гетто-НФ «мэйнстрим» наверняка мнится родом Аркадии, но на самом деле я не разделяю их заблуждений; фактор случайности правит карьерой произведений, публика нынче пресыщена и равнодушна как никогда, искусство, тронутое легким безумием, пожирает собственный хвост и добирается уже до кишок самого себя, до печени – сердце уже выедено, – и какие же я могу питать иллюзии насчет этих материй, особенно если и меня, в свою очередь, пожирает т.н. Философический Бес?
P.S.S. А правда ли, что Вы собираетесь писать на тему «Lem in search of Utopia»? Горячо поддерживаю! И попрошу без милосердия!
2
Краков, 8 мая 1972
Дорогой пан,
получил я Ваше письмо и одновременно письмо от г-жи Реди, рассказывающий, как Вы двоитесь и троитесь, делая одновременно столько добрых дел моим книгам, третируемым различнейшими персонами. Кроме этих действий – терапевтических, редакторских, стилистических и т.д., – над Вами висит еще и перевод «Кибериады». Я бы хотел в меру своих малых возможностей помочь Вам в этом. Прежде всего, скажу, что мое знание насчет того, как делается нечто, подобное «Кибериаде», это знание a posteriori, т.е. я сперва написал книгу, а потом уж начал задумываться, откуда что взялось. В «Фантастике и футурологии» на эту тему найдется необычайно мало, а парадигматикой и синтагматикой фикционного словотворчества я занимался чуть шире в «Философии случая» (с. 339 и пр.), и там найдется несколько общих замечаний. Однако дело неимоверно затрудняется из-за совершенно иных возможностей для языковых игр на английском и на польском. Полагаю, главная сложность состоит в отыскании четкой априорной парадигмы для каждой историйки – или стилистического выверта.
По сути, этот выверт, этот языковый план, патронирующий большую часть рассказов в «Кибериаде», – это Пасек, пропущенный через Сенкевича и высмеянный Гомбровичем. Это – определенный фрагмент истории языка, который нашел потрясающе знаменитое фундаментальное воплощение в произведениях Сенкевича – в «Трилогии»; ибо Сенкевич сделал нечто совершенно неслыханное – а именно сделал так, что его язык («Трилогии») все образованные поляки (за исключением несущественного числа языковедов) рефлекторно полагают «более аутентично» соответствующим второй половине XVII века, нежели язык источников тех времен. Гомбрович набросился на это и обрушив в ничто сей памятник, из осколков его сложил свой «Транс-Атлантик» – свой, пожалуй, единственный (в значительной мере – именно потому!) непереводимый на другие языки роман.
Потому я полагаю, что некий монолитный план условной архаизации, как налета, как фоновой краски, будет необходим в переводе, однако невежество в области английской литературы делает невозможным для меня высказывание конкретных предложений, к каким писателям следовало бы здесь обращаться. Иначе говоря, наиважнейшим является присутствие в коллективном сознании (по крайней мере, у персон, получивших образование) именно той парадигмы, что выполняла бы функцию чтимого образца (Как Отцы Говаривали). То есть, получается, архаизация моя, будучи условной и невзрачной, одновременно оказывается отсылкой, с ироничным прищуром, к таким вот существенным для польского языка, уважаемым традициям. Отсюда эти нагромождения эпитетов, взятых из латыни, давным-давно ополяченных и почти уже не употребляемых, но, все же, понятных, и одновременно своей понятностью указывающих на свой источник. Только-то и скажу в плане генеральном, чтобы не впасть во вредный академизм (поскольку это НЕ МОЖЕТ, КОНЕЧНО ЖЕ, быть действительно каким-то «железным правилом», которого следует придерживаться).
Затем наступает фатальная проблема низших уровней лексики и составляющих. Здесь не все безнадежно, поскольку английский содержит в себе удивительно много латыни (впрочем, это-то и не странно, имея в виду, сколь долго римляне душили англичан), однако это настолько сложно, что подавляющее большинство говорящих по-английски не отдает себе в этой «латинизации» собственного языка отчета. Создание неологизмов – штука мнимо легкая, а на самом деле – паскудная. Неологизм должен обладать смыслом, хотя и не обязан иметь смысл собственный: этот смысл в него может вкачивать контекст. Но чрезвычайно важной остается проблема – можно ли, имея перед собой неологизм, перейти на рельсы тех ассоциаций, какие подразумевал автор? Как если бы он, желая употребить вместо «публичного дома» неологизм, ввел термин «сексодром» («lubieżnia»). Но было бы, полагаю, разумным употребить где-то недалеко от того слова то, которое с ним может ассоциироваться: слово на «-дром» («bieżnia» – «дорожка»). Если этот «-дром» не появится, то могут просто-напросто пропасть отсылки комического характера (сексодром («bieżnia seksualna» – «сексуальная беговая дорожка») – телесный марафон – и пр.). Пример этот я взял здесь ad hoc. Конечно же, он служит лишь для экземплификации того, о чем я говорю, но стать подмогой при переводе нисколько не может. Отход от оригинального текста во всех таких случаях должен бы стать прямым приказом, а не только возможностью.
И вот, есть у меня впечатление (поскольку – не знаю этого наверняка), что определенные достоинства «Кибериады» берут начала в том явлении, которое я назвал бы контрапунктностью, содержащейся в языке – контрапунктностью, которая состоит в противопоставлении друг другу различных уровней языка и различных стилей. А именно: в повествовании с легко архаизированной подстилизацией появляются термины строго физические, причем – суперсвежайшего происхождения (кавалеристы – но держат в руках лазеры; лазеры – но обладающие прикладами и пр.). Стиль тогда словам, в определенной мере, сопротивляется, слова же архаическому окружению удивляются; по сути, это основа поэтической работы («дивящиеся себе слова»). Речь идет о том, чтобы «ни одна сторона» не могла одержать дефинитивную победу. Чтобы целостность не смогла перевеситься ни в сторону физики, ни в сторону архаизации – решительным образом, чтобы только продолжалась балансировка, чтобы продолжалась некая осцилляция. Приводит это к некоторому читательскому «раздражению», результатом которого должен стать, конечно же, ощутимый комизм ситуации, а не раздражение...
«Послушайте, милостивые государи, историю о Ширинчике, короле кембров, девтонов и недоготов, которого похоть до гибели довела» (пер. К.Душенко). («Posłuchajcie, moi panowie, historii Rozporyka, króla Cembrów, Deutonów i Niedogotów, którego chutliwość ku zgubie przywiodła»)
А) Запев взят из «Тристана и Изольды». В) Ширинчик (Rozporyk) – это Теодорих (Teodoryk), скрещенный с ширинкой (z rozporkiem) на штанах. С) Остроготов я сделал Недоготами, потому что «недоготы» (наверняка) соотносились у меня с чем-то недоГОТовленным. D) Девтоны (Deutonowie) – дейтроны (deuterony) и т.д. Е) Кембры (Cembrowie) – ит. кимбры или германские, истребленные Марием, кимвры; лат. Цимбер (Cimber) («і» перешло в «е», чтобы полонизироваться и приблизиться к CEBRО – «ведру»).
Конечно, если бы я писал аналитически, исходя из словарей, то я бы в жизни ни одной книги не дописал бы – все само мешается в ужасной моей башке.
Что бы мог я Вам посоветовать? А) Идиоматику современной стратегии, любимицу Пентагона (откуда пошло MOUSE-Minimal Orbital Unmanned Satellite, Earth; всякие там Эниаки, Джениаки и пр.; MIRTV-ы (Multiple Independently Targeted Reentry Vehicle) и т.д. Сильны ли Вы в этом пречудесном словарном запасе? Он содержит в себе огромные гротескные возможности! В) Слэнг, конечно же. С) Кто-то всем известный и целостный – для отсылок, но, как я уже говорил, не соображу, кто именно: исторический писатель, что соответствовал бы Дюма для Франции, Сенкевичу для Польши (но Дюма был куда бледнее языково). D) Словарь кибернетически-физический (можно его разбивать, обновлять идиоматические выражения – feedback — feed him back – не знаю вот сейчас, сразу, что бы здесь можно было сделать, но могу представить себе контекст, в котором возможны были бы отсылки к современности, опирающиеся на кибернетические термины). Е) Ну и язык ЮРИДИЧЕСКИЙ! – язык дипломатических нот, язык правовых кодексов, язык конституций и пр. И прошу не опасаться бессмыслицы! (например, в «Кибериаде» есть «Kometa-Kobieta»; конечно же, главное здесь – аллитерация и рифма, а не смысл; аналогично можно было бы сделать «planet Janet», «cometary commentary» и пр.). Даже совершенно «дико» всаженные современные слова подчиняются контексту и выполняют функцию локального украшения и «о-чудо-ждения». Еще – контаминации (strange – estrangement – если бы удалось сюда вставить strangulation, то могло бы это оказаться неплохо). Ну, как-то так.
Тут, кстати, маргинальное примечание – в некоторых своих фрагментах «Дневник, найденный в ванной» был написан белым ритмизированным стихом (разговор священника с героем после оргии). Ритм порой замечательно несет, но принуждать к тому фразы слишком упорно – не следует, это я уже знаю.
Недостатки могут, после усиленных размышлений, становится и преимуществами (cometary commentary about a weary cemetery). Пишу это Вам, поскольку смелость наступает не сразу. Даже наглость, нахальство – необходимы здесь (в языковом, разумеется, смысле). Можно указать на это, сопоставляя довольно несмелые «Сказки роботов» с «Кибериадой» или первую часть «Киб.» со второй, в которой господствует эта вот разнузданность. (Напр., я сооружал себе длинные списки слов, начинающихся на «киб-кибер-цебер» – и искал корни с «бер» – чтобы прийти к «кибарбарис» («cyberberys») от «барбариса» («berberysu»), и т.д. Можно бы: «Cyberserker», «cyberhyme», но это звучит не так хорошо, как по-польски. (Впрочем, возражать я не стану). Также можно выстраивать фразы из «мусора» (отрывков из модных шлягеров, детских считалок, поговорок, складывая их в кучу безо всякой жалости).
Желаю успехов!
Сердечно,
Ст. Лем.
3
Закопане, 9 июня 1972
Дорогой пан,
добралось до меня уже Ваше письмо от 25 мая, говорящее о двух делах: о словотворчестве в славянском и английском языке, и о «Дневнике». Что до первого, то здесь, увы, мне нечего сказать нового, кроме того, как признать Вашу правоту. «Кибериада» – произведение «искусственное» в том смысле, в котором мы понимаем слово «искусство» – и ни для оригинала, ни для перевода не может быть рецепта, т.е. теории, подобно тому, как и в легкой атлетике прыгает выше остальных вовсе не тот, кто усвоил теорию прыжков лучше прочих... Зато в деле «Дневника» мне хотелось бы с Вами поспорить – не столько ради добра книги, сколько ради добра истины. Книга эта куда более реалистическая по духу, чем думается Вам. Исходит она из версии государства, которую создал сталинизм, как, пожалуй, исторически первая разновидность формации, в которой существовала очень сильная вера в определенный Абсолют, да такой, что оказался полностью локализован в современности. Вы можете заметить, что логический анализ Евангелий выявляет разнообразные противоречия и даже явные нонсенсы, которые, нотабене, подтолкнули некоторых теологов к мысли о том, что Иисус был параноиком. Так, напр., проклятие фигового дерева ничем невозможно объяснить, поскольку можно отметить, что в момент, когда Иисус его проклинал, фиги вообще в Палестине не могли приносить плодов: не то время года! Стало быть, credenti non fit iniuria. Вера, кроме прочего, так себя проявляет, что всяческие prima facie антиномии или паралогии она переносит из графы «дебет» в графу «кредит».
Я должен подчеркнуть, что версия сталинизма, которую Оруэлл и его последователи распространили на Западе, является фальшивой рационализацией. Существенная для «1984» сцена – это та, в которой представитель власти говорит О’Брайену, что будущее – это образ человеческого лица, которое топчет сапог – вечно. Это – демонизм за десять грошей. Реальность была куда хуже, хотя бы потому, что она не была настолько отменно консеквентной. Была она, собственно, какой угодно, полной неряшливости, пустых трат, беспорядка, даже совершеннейшего хаоса и балагана – но все те позиции «дебет» вера переносила в графу «кредит». Пример, взятый из романа, – сцена, в которой герой истолковывает бородавки некоего старого кретина как знаки, свидетельствующие о всеведении Аппарата, распростирающего над ним власть. Если же хоть единожды решить, что это РЕАЛЬНО определенное совершенство, то после оное станут видеть всюду, и тогда балаган, бессмысленность, чепуха – все перестает быть собою, простым хаотическим коекакерством, становясь Тайной, Загадкой, тем, о чем вера говорит, что, дескать, теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло – и потому мы не в состоянии этого понять. Так вот, именно эта вера, а не, там, пытки, приводила, напр., к тому, что в пресловутых процессах обвиняемые признавались в самых абсурдных преступлениях, что «шли на все» в одобрении тех обвинений. Пытки – пытками, но не каждого можно ими сломить, и мы, – что ж, мы ведь пережили немецкую оккупацию, – разбираемся в этом немного. Была то ситуация сражения с врагом, обладавшим гигантской силой, но которому можно было противопоставить внутренние ценности. А вот пред лицом Истории как злого Бога, как безапелляционного детерминизма процессов, никто не обладал своей правдой, поскольку никто ничего не мог противопоставить этой загадочной абсолютной силе – никаких ценностей более сильных, разве что оставался он персоной, глубоко верящей в трансцендентность. Но и тогда акт его веры должен был редуцироваться к внутреннему монологу или диалогу с предполагаемым Богом, поскольку веры этой невозможно было выразить никаким иным образом, и в частности по той простой причине, по которой «Дневник» утверждает, что акт провокации был неотличим от признания «кредо». Псевдотеологические академии, в которых учили вере и посвящали в священники – а все это происходило в категориях агентурной профилактики, т.е. инфильтрации клира воспитанниками таких «университетов», не является фантазией. Стало быть, это была абсолютная вера, которая возвышалась над любой персоной, невзирая на ее убеждения: такого Оруэлл попросту не в состоянии был понять или воплотить в романе – и тем самым высказать. Тотальность человеческого одиночества возникала из факта, что никто никому не мог доверять – в смысле трансцендентальном, т.е. типично теологически, а не в рамках прагматической социопсихологии и тех правил поведения, к которым приучаются, напр., шпионы, должные действовать на территории врага! Был это Абсолютный Миф, и когда он пал – то так же абсолютно, т.е. ничего после него не осталось, кроме удивления когдатошних верующих: как можно было верить в подобное параноидальное безумие? Таковы факты, а не фантастические вымыслы.
Смею сказать, что Кафка здесь – как отсылка – ничем не поможет. Он, все же, структуру юриспруденции в «Процессе» выдумал, был он юристом и хорошо знал, как действует измерение австро-венгерской справедливости, социальное измерение его не занимало, свободность общества во времена la belle époque позволяла ему этот маневр... и потому он использовал измерение юридическое, презрев социологическую рефлексию – а это тогда были области, разделенные очень отчетливо. А здесь мог бы еще пригодиться разве что Достоевский, поскольку только из него можно взять понимание, как это возможно, что кто-то, абсолютно ложно обвиненный, обвинение это принимал добровольно, никакой корысти с того наверняка не имея. Этот механизм с социопсихологическими характеристиками, который позволял творить такие чудеса, невозможно описать в двух словах. Рефлекторной мечтою гражданина сталинизма было стать никем, незаметным, т.е. получить серость никаковости, растворяющей его в толпе, и, казалось, что мог тебя спасти исключительно отказ от черт индивидуальности... Рефлекс этот был повсеместным, хотя не исходил из интеллектуальных размышлений. С этой точки зрения поясняется и некоторая никаковость моего героя. Он же хотел служить! Он хотел верить! Хотел делать все, что от него требовали, но смысл-то был в том, что на самом деле эта система не требовала того, что человек мог бы реализовывать каким-либо аутентичным образом. Очень прошу прочитать последнее предложение снова. Понимаете ли Вы его? Социальная действительность становилась настолько загадочной, настолько непрозрачной, настолько преисполненной тайн, что лишь акт воистину иррациональной веры мог еще ее собрать в единое целое и сделать сносной. Мол, есть какое-то объяснение, можно это каким-то образом рационализировать, да вот только для нас, маленьких людей, это откровение не доступно, мы к нему права не имеем. Итак, никакого объяснения не было, кроме прагматики чисто структурных связей и перерастания очередных исторических фаз нововозникшего социального устройства – в другие фазы, и движение это не было чьей-то персональной макиавеллиевской придумкой. Никто там не был эдаким злым Вельзевулом. В этом видении дьяволичности как главного условия и первого плана завязли, совершенно ложно, люди Запада типа Оруэлла, поскольку они пытались это себе рационализировать, но в том ракурсе ничего невозможно было рационализировать. Ну, это было так, как если бы некто желал уподобиться Иисусу, с утра до вечера тренируясь в хождении по водам, и удивлялся бы потом, что – вот, он все делает так уже 20 лет, но как ни ступит – так сразу и тонет. Требования были невозможны, поскольку невозможно было их истолковывать буквально, но при том надлежало их трактовать именно так. Отсюда все бессмыслицы у Оруэлла, поскольку он решил для себя, что все это возникало из дьявольской предумышленности. А никакой такой совершенной предумышленности быть просто-напросто не могло. Отсюда же и оппонирующие друг другу два отображения этой формации: как колосса на глиняных ногах, который развалится от малейшего колебания, и как совершеннейшего воплощения Истории – по сути, неизбежного, пусть бы даже и кошмарного; был это какой-то Ваал, абсолют, загадка, тайна, совершенно тленная, лишенная внеисторического смысла, но и исторического содержания ее невозможно было определить. Паралич веры, прошу пана, мифом, а не какие-то там козни маркизов де Садов, выполняющих функции следователей в аппарате политического преследования врагов общества. А поскольку невозможно было даже пытаться называть эти явления согласно терминологии, отличной от освященного канона, и поскольку социальный анализ таких явлений не мог даже быть начат, а тем более – проведен, загадка разрасталась – благодаря факту ее неназываемости и неприкосновенности. Роман, конечно же, метафора, модель такой реальности, а не ее фотографическое изображение, потому, что я не верю, что речь может идти об единственной возможности реализации именно таких условий и отношений, т.е. думаю, что это могло бы повториться и под другим небом.
А потому, если герой сталкивается со старыми кретинами при власти, влезает в тайные конференц-залы, видит план мобилизации, – то это не непоследовательность, но знак, что из чрезвычайно глупой коекаковости вырастает оная необычайная монолитность веры.
Впрочем, это может оказаться опыт, передать который невозможно. Я сижу здесь и пишу новую книгу, «Маску». А Вам желаю удачи – и не только в переводах моих книг...
Ваш,
Ст. Лем.
4
Краков, 15 мая 1974
Дорогой пан,
я получил остаток перевода, и вот мои замечания – по большей части критические.
Говоря «you are working miracles» в депеше, я и в мыслях не имел пустого комплимента – лишь то обстоятельство, что Вы и на самом деле совершили чудо – транссубстанции. Произведение делает вид, что действие его происходит в США, а стало быть его естественным языком является английский: потому и польская версия, и немецкий перевод могут звучать как переводы (как хорошие переводы, но как переводы). Чудо в том, что Вам удалось сделать произношение, словарный запас – совершенно достоверными, аутентично английскими, то есть, в некотором смысле Ваше задание было потяжелее моего. Там, где все было тяжелее всего – в неологизмах, в языковых оборотах, в придуманной идиоматике – Вам все удалось, и это чудо. Однако последний фрагмент вышел у Вас хуже – удивительное дело!
Отчего так? Текст с точки зрения модальности замышлялся как произведение музыкальное, где лейтмотив кошмара, трагизма, должный прозвучать фортиссимо в финале, ранее находит лишь слабое отображение: поскольку сперва доминирует юмор – как в содержании, так и в форме (а форма эта здесь – всего лишь лаконизм мемуаров, перенятый от Пеписа, неумышленно комическое «and so to bed», хотя буквальное «а после – спать» или «в кроватку» в тексте не присутствует). И вот, когда спадают последние завесы, и является нагое отвращение, говорит уже, собственно, не рассказчик, но через него говорю я, и тем самым изменяется стилистика повествования. Никаких стереотипов, господи боже, никакой поверхносности! «An outcast in the wilderness» – это, собственно, штамп, а «byłem już poza nawiasem zwidu, więc na pustyni» («я теперь вне иллюзии, а значит, в пустыне» (пер. К.Душенко)) – это не такое уж и клише, поскольку «poza nawiasem» (букв. «за рамками») – это идиома, а «poza nawiasem zwidu» (букв. «за рамками марева, призрачности») это идиома несколько провернутая и оживленная добавочным словом. «Ulica — to był kres» (букв. «Улица – это был предел») – значит «äusserste Grenze», как в немецкой версии, а не «barrier», поскольку улица здесь – просто последняя остановка Голгофы. Предел, как точка последнего достижения. «Zrobiło się jaśniej — biało» (Букв. «Стало светлее – бело» — в пер. К.Душенко: «В окне посветлело, побелело») – это предложение предполагает после «бело» точку, цезуру для отбивки, поскольку с этого момента говорится уже по-другому.
Одним словом, в этом последней части Вы словно бы несколько сфилонили, будто решив, что самое сложное уже осталось позади. И, несомненно, наитруднейшее Вы уже оставили позади, но и эта последняя часть требует особенного внимания, другого подхода. Падение и разложение Троттельрайнера не настолько уж, в Вашей версии, НАГЛЯДНО, так «бихевиористично», как на польском и на немецком. В финале слова должны обладать истинным, холодным, тяжелым, беспощадным весом. Зима, снег, призмы льда, все это требует такой презентации, как в натуралистическом произведении хорошего ремесленника от прозы из 19-го века. Я бы сказал, что Вы поспешили там, и потому-то, собственно, попадаются затертые обороты, что недопустимо! Под этим углом я попросил бы вас сравнить немецкий текст с польским, а потом со своим! Вы заметите разницу. Впрочем, я бы не хотел погружаться в подробности, за единственным исключением: «Mascons» для Тихо должно означать «mass concentrations», как в оригинале, шутка – которую Вы придумали – неуместна; не потому, что это плохая шутка, и не с точки зрения тактики – но стратегически: подобные места это отсылки к внефантастической реальности, к фактическим значениям, использованных с точно запланированным расчетом. Мне кажется, что в этом месте должно оставаться лишь сухое удивление Тихо, констатация, а не переход от одного неологизма к следующему. Это, вроде бы, мелочь, но тут я касаюсь момента, в котором мы порой расходимся. Смыслы, возникающие под пером локально, всегда должны подчиняться целостному подходу. Иначе слова «in der Begrenzung zeigt sich erst der Meister» не имели бы очень конкретного, очень ремесленного смысла. Тут я осмеливаюсь просить, чтобы для общего нашего добра Вы решились еще раз обдумать – под этим углом – последние страницы. (Последний разговор с Симингтоном и сам конец уже вновь без претензий – проблемы у меня исключительно с частью ОПИСАТЕЛЬНОЙ).
Что же касается сомнений в «macrotrash», то мне кажется, что звучит оно вполне хорошо, впрочем, как и немецкое «Allmist» — не настолько забавно, как «Wszechśmiot», но то, что Вы сделали, я считаю совершенно нормальным и не пробуждающим никаких оговорок. (Очевидно, очень хороши уже собственные Ваши вариации вокруг «отъязыковой футурологии»). Но я тут не собираюсь уже Вас хвалить, поскольку Вы и так знаете, что я думаю о Вашей работе. На самом деле, поправки и изменения, на каких бы я настаивал, исключительно мелкие. Тут точка, там изменение смысла слова «предел» в контексте описания улицы (предел, как я уже говорил, это не барьер), этого очень немного, но из таких микроскопических недоработок и возникает, собственно, некоторая слабость целого. Прошу попытаться, может, другие формулировки? Немецкая версия может Вам хорошенько послужить, поскольку она удивительно верная, т.е. по смыслам своим очень близка польскому варианту.
В любом случае, эта непростая штуковина Вами уже преодолена! Поправки, о каких я прошу, была бы, все же, лишь парой изменений, микроскопической ретушью. Кажется мне, что наши «расхождения» состоят в двух вещах. Primo, Вы порой полагаете, что нечто у меня сказано недостаточно отчетливо, и чтобы это «дошло» до читателя, Вы тогда стараетесь эти места усиливать. Secundo, определенные фрагменты кажутся Вам порой растянутыми, и Вы тогда стараетесь их уплотнить. Конечно же, дело всегда требует конкретного рассмотрения и in abstracto не может быть раз и навсегда решенным. Я лишь считаю, что Вы в некотором, чрезвычайно стратегическом смысле ОШИБАЕТЕСЬ. А именно, оба эти подхода, о которых я чуть выше упоминал, кажется, указывают на Ваше недоверие к читателям: не заметят! А значит усилить – или: им станет скучно! А значит сократить, сжать. Но так нельзя делать! Так никогда нельзя делать. Станет ли читатель ДОСТАТОЧНО СТАРАТЬСЯ – это совершенно НЕ НАШЕ ДЕЛО. Взятым по умолчанию, нерушимым, очевидным, жестким условием любого творчества является потребитель ОПТИМАЛЬНЫЙ, активный, одновременно УСТУПАЮЩИЙ тексту, то есть, ему доверяющий: если нечто слабо акцентировано, то значит, что оно ДОЛЖНО было быть таким, а если оно до нудности подробное, то, как видно, это свойство также принадлежало тексту, и следует в нем искать отдельного знака, смысла, указания. Одним словом, НИКАКИХ СКИДОК, никаких ОБЛЕГЧЕНИЙ, никакого СОДЕЙСТВИЯ ЧИТАТЕЛЮ (чтобы не оттолкнуть его, чтобы он не устал, чтобы не отказался). Прежде всего – такие старания все равно останутся безо всякого прагматического результата, поскольку ленивому все скучно и не интересно. Что важнее, для создания УДОБСТВА тогда можно пойти на ОБЛЕГЧЕНИЕ. Конечно, я поучаю Вас, и конечно не думаю здесь уже о «Конгрессе» или о переводе, и даже не о моих книжках, но о принципах. Я знаю, что Манна полагали в Америке «ponderous» и «pompous», однако это культурный пробел, а не личный недостаток Манна, в результате чего Манн «сокращенный для американцев» не будет ни хорошим Манном, ни хорошим писателем для американцев – но всего лишь препарированной примитивной «пищей». НЕ ОБЛЕГЧАТЬ! Вот правило, которого надлежит придерживаться, а все остальное – уже простое следствие.
Благодарю вас за все перенесенные мучения. Надеюсь, что они были полезны. А после этого-то «Бог простит» не остается мне ничего уже, как только весьма сердечно поклониться через океан.
Тщу себя надеждою, что, появившись в текущем году, обзоры эти сумеют-таки стать идущими голова в голову с реальностью. Тщу :)
1-й квартал
1. ПЕКАРА Яцек. «Я, инквизитор. Голод и Вожделение» («Ja, inkwizytor. Głód i Pragnienie»)
Не то, чтобы я давал себе зарок – «ни года без Пекары»: просто так вот оно складывается, что автор то и дело напоминает о себе. В первом квартале 2014 его и вообще будет много – целых два.
И для затравки – девятая (!) часть приключений нашего бравого инквизитора (и четвертая – и последняя, надеюсь, – часть приквелов о молодом Мордимере Маддердине).
Мне как-то приходилось уже писать, что приквелы из жизни сурового борца с ересью и колдовством мне нравятся куда меньше оригинального цикла. Он, приквел, забавен... э-э... технически: автор с упорством, достойным лучшего применения, рассказывает нам не просто горсть историй о молодом Маддердине – он складывает для нас картинки на тему, откуда он такой взялся. Мы снова читаем читанные уже словоформы и максимы, мы опять наблюдаем за знакомыми уже реакциями на внешние события – и все для того, чтобы понять: это вот словосочетание Маддердин унаследовал от сякого-то своего учителя, а эту вот черточку характера – получил после эдаких-то приключений тела и духа. Фанаты сериала, готов согласиться, потирают в предвкушении руки, но – просто читателям серия приквелов не добавляет совершенно ничего нового (кроме, разве что, крупиц информации о мире в целом – но вопрос, стоило ли ради этого городить огород – остается открытым).
Но хватит нытья и критики, дадим же слово самим полякам :)
Аннотация издательства
Се он, инквизитор и слуга Божий.
Человек глубокой веры.
Се – мир, в котором Христос сошел с Креста и принял власть над человечеством.
Мир пыток, костров и преследований
«Я могу стать страшнейшим вашим кошмаром, едва лишь захочу»
Имя ему – Мордимер Маддердин, и он послал на суд инквизиции десятки людей.
«Ты даже представить себе не можешь, сколько вещей можно вырезать с помощью одного долота».
Отзывы читателей
«Почти три года пришлось ждать любителям прозы Яцека Пекары очередного фрагмента приключений Мордимера Маддердина. В сегодняшнем быстром мире это немалый кусок времени. Тем паче, что природа не терпит пустоты, и место одного цикла быстро занимают другие. Единственным выходом из ситуации было бы, кажется, «поразить» верных читателей чем-то свежим и необычным. Потому ничего странного, что ожидания от книги «Я, инквизитор. Голод и Вожделение» были высоки. Надеялись, что автор вернется к уровню первых рассказов о богобоязненном инквизиторе, а при случае разъяснит и пару-тройку загадок придуманного им мира. Но это – теория.
Новейшая книга Яцека Пекары состоит из двух рассказов: «Белочка» и заглавного «Голод и Вожделение». Первый повествует о некоем ловком мошеннике, второй – концентрируется на событиях вокруг таинственного исчезновения красивой девушки. Оба показывают Мордимера в роли, скорее, приватного детектива, а не инквизитора. Объединяет их также и факт, что немногое единит их с циклом в целом. Конечно, в «Голоде и Вожделении» в конце концов дело доходит до начала сотрудничества с близнецами, но подробности этого незабываемого происшествия малоинтригующи. Просто – ни с того, ни с сего – братья оставляют прошлого своего принципала и переходят под крыло инквизитора. Сравнение со сценой первой встречи с Курносом («Слуга Божий») оказывается не на пользу новой книги.
Сам сюжет рассказов тоже оставляет желать лучшего. Автор, похоже, исходил из убежденности, что читатели более всего любят то, что уже знают, и использовал схемы, известные из более ранних произведений. Долгие сцены допросов, расследование, состоящее, главным образом, в запугивании свидетелей, загадка безлюдного дома – это элементы, к которым фаны цикла уже успели привыкнуть. Правда, в «Белочке» Пекара пытается удивить сюжетными вольтами, но делает это довольно неловко, чтобы обмануть опытного читателя.
Окажутся обманутыми также и те, кто надеялся на большее количество информации на тему окружающей Мордимера реальности. Пекара, в своем стиле, скупердяйничает и лишь спорадически говорит об истории или геополитике. Из религиозных моментов можно заметить прелестные прозвища святых (Андрей Отравитель, Петр Шкуродер). По большому счету, единственным стоящим упоминания моментом остается упоминание о женщинах-инквизиторах, однако к этому стоит вернуться чуть позже.
Зато фанатичные любители цикла могут заметить две вещи. Во-первых, честной инквизитор словно бы меньше упоминает о своей набожности и скромности. Во-вторых – во всей книге мы, кажется, не найдем ни одной жалобы главного героя на тонкое обоняние. Может, Пекара читал интернет-рецензии и принял близко к сердцу слова критиков? Другое дело, что эти два момента успели настолько глубоко запасть в память читателей, что во время чтения я лично – сам добавлял отсутствующие фразы.
«Я, инквизитор. Голод и Вожделение» обладает как минимум одним – но огромным – плюсом: он должен завершить подцикл, рассказывающий о молодости Мордимера Маддердина. По крайней мере, так я проинтерпретировал факт появления близнецов и последнее предложение книги. Что это означает на практике? Наверняка очередную книгу. Вопрос открытый – какую именно? Кажется, у Пекары есть как минимум три варианта решения. Наиболее логичным кажется давным-давно обещанная «Черная Смерть», но это означало бы завершение цикла – или уж, определенного его этапа. Потому я больше ставлю на продолжение «Огонь и крест», последнего достойного внимания отрывка серии. И не верю в быстрое появление «Мясника из Назарета», каковая позиция крепко напоминает книгу-призрак, чем реальный проект. Существует и еще одна возможность, о которой я упомянул ранее: появление сюжета об инквизиторше Валенсии Флавии дает, кажется, понять, что воображение автора безгранично. Хуже с выдержкой читателей.
Весь цикл «Я, инквизитор», по моему ощущению, представлял собой лишь стрижку купонов с популярности, которую получили первые истории о Мордимере. Мало того, что здесь не добавлены новые элементы, так и сюжетно снова возникают ранее использованные мотивы. Если и следующие книги примутся придерживаться этого тренда, то боюсь, что служению честного инквизитора быстро придет конец».
Белочка (фрагмент)
Я хотел вернуться домой на обед, к кубку вина и обнимашкам с некоей молодой дамой, а вместо этого пришлось пытать сидящего передо мною человека. Скверное занятие, скажу я вам, милые мои... Притом занятие, на которое я совершенно не напрашивался.
– Долото, одна штука. Ножницы портновские, одна пара... – сказал я, взглянув на привязанного к креслу мужчину, который смотрел на меня с ужасом на побледневшем, искаженном лице. – Ты даже представить себе не можешь, сколько вещей можно вырезать с помощью одного долота. Не знаешь, как много можно выкроить и отрезать при помощи одной пары ножниц, – продолжал я с ласковой задумчивостью.
Я услышал, как мужчина стучит зубами, и увидел мокрое пятно, расползающееся по его штанам.
– Ты обмочился, – объявил я, а он истово поддакнул.
Были у него вытаращенные, полные ужаса глаза и лоб, орошенный крупными каплями пота. Время от времени он резко смаргивал, когда пот затекал под веки. Походил он на зайца, пойманного в силок, зайца, что сжимается и трясется от страха, увидав, что к ловушке его близится голодный волчина. Жаль, что я не был ни голодным, ни волком. Был я всего лишь скучающим человеком, причем скучающим от исполняемой работы. Я присел на стул напротив моего пленника. Мог я хоть исстрадаться над собственной судьбою, но утешающим для меня мог быть тот факт, что моя судьба куда лучше, чем у моей жертвы. Нет, неверно. Не «моей жертвы», но жертвы собственной бездарности и невежливости. Человек, сидящий напротив меня, звался Томаш Пурцель (однако все звали его Свиным Рылом, ибо физиономией он напоминал дородного кабана) и он вложил огромные суммы в различные предприятия. Проблема, однако, возникала из-за двух моментов. Во-первых, не до конца ясно было, что оно за предприятия; во-вторых, инвестированные суммы принадлежали не Томашу Пурцелю, но сообществу, доверившему ему свою казну. В сообществе том заседали серьезные люди, а когда у серьезных людей исчезают серьезные суммы, оные люди начинают серьезно беспокоиться. Обеспокоенные сотоварищи сперва вежливо упрашивали Пурцеля дать объяснения, потом приказали его избить, наконец, позже, сломали ему руку и вырвали несколько зубов, чтобы показать, что они действительно не шутят. Наконец, отчаявшись от перспективы не получить все инвестированные деньги, они решились воспользоваться наиболее скверным решением проблемы: наняли меня.
Томаш Пурцель мог трястись себе от страха, щелкать зубами и ссать в штаны, однако не отменяло это факта, что был он крепким, неуступчивым человеком. Потому что некто, упорно не отдающий долг, несмотря на то, что подобное решение уже стоило ему порядком здоровья и порядком боли, воистину заслуживал на уважение. Или он и вправду без гроша, и тогда будет терпеть задаром, а я тоже впустую умучаюсь по локоть, чтобы склонить его к чему-нибудь, чего он не в состоянии сделать. В результате мы оба будем недовольны эффектом.
– Не убивайте меня, господин, молю... – простонал он.
– Об убийстве и речи нет, – заверил я его сердечно. – Ты – открытая инвестиция, Томаш, и бездумное ее закрытие было бы неоправданным с точки зрения интересов твоих поверенных. Поверь мне, я сумею очень долго удерживать тебя при жизни. Другое дело, понравится ли тебе такое удержание в тебе жизни, и не станешь ли ты, после всего, что я с тобой сделаю, молить о быстрой смерти. Но нет, нет, – взмахнул я перед его носом указательным пальцем. – О твоем убийстве, как я уже упоминал, и речи не идет.
– Можете меня убить, можете меня замучить, но я не отдам долгов, потому что сейчас у меня нет денег. Я ведь просил: дайте мне немного времени, и я заработаю. Отдам все. До последнего проклятущего грошика! – он вскинул голову и устремил на меня взгляд. – Заработаю и отдам, клянусь, – повторил жарко. – Только дайте мне немного времени! Ведь вы сами знаете, что я отдал, сколько у меня было. Они вам сказали? Ну ответьте правду: вы знаете о том, что я чуть шкуру с себя не спустил, чтобы отдать, сколько мог?
Конечно, я об этом знал. Пурцель вернул сообществу деньги, но как мне сказали, не более двадцати процентов от всей суммы, а потому его сотоварищи оказались удовлетворены лишь в малой степени. Зато аппетит их обострился.
– Меня наняли не затем, чтобы я с тобой торговался, Томаш, – ответил я. – Меня попросили вернуть деньги, а не получать туманные обещания. Потому что за туманные обещания невозможно купить ничего, кроме, как в твоем случае, изрядной дозы боли...
– Нету, – повторил он истово. – Ничего у меня нету!
До некоторой степени, по крайней мере официально, это было правдой. Томаш Пурцель был банкротом. Как меня проинформировали, даже мебель в комнатах, которые он снимал, ему не принадлежала. Однако мои работодатели допускали, что Пурцель вовсе не потерял доверенных ему средств.
– Видите ли, мастер инквизитор, мы подозреваем, что было так, – объяснял мне Иеронимус Бош, вечно нахмуренный глава содружества. – Пурцель изъял большую часть денег перед падением конъюнктуры, а нам сообщил, что изъять успел лишь шестую часть, которую честно возвратил. Таким образом, он бросил нам кость вместо мяса, чтобы мы заткнулись и не жали на него дальше.
– Неужели так трудно проверить, получил он или потерял? Ведь должны же быть какие-то документы...
Бош скривился и пожал плечами.
– Поверьте: трудно. Пурцель – хитрый лис. Так умело все запутал, замотал и перемешал, что наши книжники до сих пор спорят, действительно ли он потерял деньги или же успел их изъять перед тем, как рынок упал.
Что ж, приходилось верить ему на слово, ибо хотя в достославной Академии Инквизиториум познавали мы определенные процессы, правящие миром торговли, однако, как можете вы догадаться, милые мои, были они лишь маргиналиями маргиналий наших интересов. Странным мне казалось, что умелые рахмистры не в силах оценить на основании документов, получил ли Свиное Рыло деньги или потерял, однако с Бошем я спорить намерения не имел. Потому что если в действиях Пурцеля потерялся даже такой умелый купец как его милость Иеронимус, непросто было бы представить, чтобы в махинациях тех разобрался ваш покорный слуга, который если и держал в руках книги, то – лишь святые, а не счетные. Потому нынче речь шла исключительно о том, чтобы узнать, где и сколько припрятал Томаш Пурцель. Может, отдал он кому-то на сохранение? А может, и вправду инвестировал?
– Отчего ты не сбежал из города, Томаш? Ведь те, кто не в силах выплатить свой долг, именно так и поступают. У тебя ведь наверняка много знакомых, которые, хотя и не одолжили бы тебе денег, но спрятали бы тебя на пару месяцев. Отчего же ты не сбежал, хм-м-м?
– Потому что я честный человек, – засопел он. – Я и правда хочу отдать все долги. Хочу заработать на них, а заработать я могу только здесь, в Хезе.
– Я полагаю, что дело совсем в другом, Томаш. – Я принялся спокойными движениями снимать острием долота стружку со столешницы. Та сходила длинными тонкими полосами. – Я допускаю, что ты где-то спрятал богатства – где-то здесь, в Хезе, и не хочешь без них покидать город. А ведь ты знаешь, что за тобой следят, правда? Боишься пойти за деньгами, но боишься и выезжать без них. Да-а-а... – я дернул долотом чуть сильнее.
Пурцель, увидав тот жест, содрогнулся.
– Удивительно острое, – покачал я головой. – Впрочем, ты и сам наверняка почувствуешь... Я здесь именно затем, чтобы снять с тебя тяжесть этого страшного испуга, – продолжил я. – Скажи, Томаш, не проще ли будет тебе жить, зная, что ничего тебе не угрожает? Разве на самом деле, где-то в глубинах своего сердца, ты не готов признать, что богатства, которые ты спрятал, тяготят тебя хуже первородного греха? Подумай, насколько проще стала бы твоя жизнь, если бы не эти мерзейшие деньги! Не пришлось бы тебе бояться, что кто-либо их у тебя отнимет, что кто-то станет бить тебя, ломать тебе руки-ноги или вырывать зубы. Ты был бы счастлив и в безопасности, Томаш. Не оглядывался бы в панике через плечо на улице, не подскакивал бы при звуке неожиданного шума, не горбился бы, увидев, что некто чужой идет в твою сторону. Ты был бы в безопасности. Мог бы начать все сначала...
– Нету, ничего у меня нету, гневом Господа нашего клянусь, нету у меня ничего!
– Это ложь, Томаш! – произнес я уверенно. – Осталось у тебя еще очень много. Осталось у тебя здоровье и осталось будущее, которое ты можешь лепить согласно собственной воле. Если же ты быстро не отдашь деньги, мне придется тебя от всего этого избавить. Потеряешь средства, которые ты украл, но потеряешь также здоровье и будущее. Я заберу у тебя все, Томаш. Ты меня понимаешь? – я присел напротив, приподнял пальцами его подбородок и заглянул прямо в глаза. – Все, что у тебя есть, и все, что ты мог бы когда-то иметь, и все, что ты иметь надеялся.
– Мария Иисусова, – простонал он, а по круглым щечкам его потекли слезы.
– Подумай, драгоценнейший Томаш, не была ли твоя жизнь проще, прежде чем, – надавил я, – ты украл деньги? Принесло ли тебе присвоенное богатство счастье, покой и довольствие? А может наоборот? Может – лишь боль, страх и проблемы? Ты ведь ученый человек, Томаш, а потому поразмысли, когда ты более радовался Божьему дару, которым является жизнь: теперь или перед кражей? Теперь? Когда теоретически ты богат, но практически сидишь, связанным в кресле, и будешь подвергнут пыткам, превышающим человеческое разумение? Теперь, когда угрожает тебе опыт страдания, которого, скажем искренне, вынести ты не сумеешь? – я замолчал, чтобы у него было время раздумать над высказанным мною суждением насчет страдания. – Или же счастливей ты был ранее? Когда не было у тебя золота, но ты мог наслаждаться жизнью, любовью, обществом друзей...
Я снова замолчал, на этот раз – на более длительное время.
– Если ты не отдашь деньги, Томаш, я сделаю так, что уже никогда и ничего тебя не развеселит, – сказал я весомо и значительно. – Ты меня понимаешь? Потеряешь ты не только золото, которое спрятал – потому что я вырву, действительно вырву из тебя, где оно находится, – но потеряешь также и здоровье. Подумай: ведь золото ты заработаешь еще не раз и не два в жизни, а здоровье? – я щелкнул ножницами рядом с его ухом, и когда б не удерживали его путы, подскочил бы он под самый потолок. – Скажи, Томаш, кто компенсирует тебе отрезанные пальцы, мясо, содранное до самой кости, выдавленные глаза? Или ты полагаешь, что несколько золотых слитков того стоят? Это ведь всего лишь желтый металл, Томаш, и ничего кроме.
– Нету у меня, нету... – бормотал он.
– Знаю, что на самом деле ты бы уже хотел все мне рассказать и отдать награбленное, – прошептал я ласково. – Мешают тебе лишь две вещи: остатки глупого, совершенно ненужного упрямства, вероятно смешанные с чувством стыда, что тебя поймают на столь длительной лжи. Здесь нечего стыдиться, Томаш, ибо истина делает свободной. Кто знает об этом лучше нас, инквизиторов?
Только сейчас он узнал, что я – инквизитор. Не мог побледнеть сильнее, поскольку кожа его лица давно уже сделалась подобна мелу, но глаза его едва не вывалились из орбит, а зрачки напоминали теперь черные круги.
– Как инквизитор, я знаю, что на самом деле, в глубине сердца, ты честный человек, Томаш. Честный, но сбившийся с пути и нуждающийся в помощи, чтобы вновь выйти на светлую и прямую дорогу. В помощи, а не в ругани и побоях от тех хамов, – я махнул презрительно рукою в сторону входа, где за дверьми ожидали представители его доверителей. – Я предлагаю тебе помощь, Томаш.
Я налил вина в кубок и аккуратно приложил ему край сосуда к губам.
– Я твой единственный друг, – заверил его. – Единственный и последний, который сумеет вывести тебя из этой авантюры, в которую ты впутался. Однако ты должен мне помочь.
Я отставил кубок и снова взялся за долото. Начал им играть, двигая между пальцами. Глаза мужчины следили за каждым моим движением.
– Я говорил, что отдать деньги тебе мешают две вещи. Знаешь ли, какова вторая из них?
Он покачал головою, все еще безотрывно глядя на острие в моей руке.
– Страх, Томаш. Вторая вещь, которая тебе сдерживает, – страх. Ты задумываешься, что будет, если ты раскроешь мне все и решишься отдать деньги. Что станет тогда с твоей жизнью – вот какой вопрос ты себе задаешь... – вздохнул я.
– Они меня все равно убьют, – выдавил он из себя. – Даже если бы у меня что-то было – а у меня этого нет – они все равно бы меня убили... Не простили бы. Никогда.
– Разве что некто встал бы за тебя, разве нет? Некто, кого они уважают и кого... – я скривил губы в легкой улыбке, – боятся.
– Вы? Вы? Но почему... Почему бы вам делать нечто подобное?
– Потому что мне заплатили за результат. Заплатили мне за то, чтобы вернуть деньги, не за мучения твои или, прости Господи, убийство. И чем сильнее ты облегчишь мне задачу, тем сильнее я буду тебе благодарен. Пойду домой, съем свой обед, выпью вина, милостиво позволю своей женщине себя удовлетворить... Полагаешь, что мне неохота именно так проводить нынешний день, не слушая твои крики, не мажась в твоей крови и обоняя смрад твоего прижигаемого живьем тела? – я пожал плечами. – Не люблю мучить людей и буду очень недовольным и очень злым, если ты заставишь меня так поступить. А ты должен знать, Томаш, что когда я уже начинаю трудиться, то, – я снова склонился к нему, – подхожу к работе серьезно и с огоньком.
Он принялся беззвучно, но взахлеб рыдать, а крупные слезы снова потекли ручьем по его щекам, мешаясь с каплями пота.
– Всякий когда-нибудь совершал ошибки, Томаш, – уверил я его ласково. – Всякий человек, даже почитаемые святые нашей единой и истинной Церкви не были свободны от греха. Разве не вспоминали со стыдом и Апостолы, что порой давали себя увлечь изрядной рьяности в очищении от евреев и язычников Иерусалима и Рима? – я возложил Пурцелю руку на голову. – Я же хорошо знаю, что тебя заставили так поступить обстоятельства, – сказал я мягко, – а не подлое сердце, злая воля, коварный умысел. Ведь ты желал быть честным человеком, Томаш, воистину хотел! – он поднял на меня мокрые глаза и начал кивать. – Вот только дела сложились не на твою пользу, – закончил я.
Я положил Пурцелю ладонь на плечо.
– Ты уже понес достаточное наказание за свою неосторожность. Тебя избили, сломали тебе руку, вырвали зубы. Этого хватит. Нет смысла страдать дальше.
Он прижал щеку к моей ладони.
– Не отдадите им меня? – прохныкал. – Отпустите меня из Хеза? Клянусь, я никогда уже не вернусь сюда. Клянусь вам! Никогда!
– Где ты спрятал деньги, Томаш? – погладил я его по голове. – Скажи, и сам увидишь, сколь великая тяжесть свалится с твоего сердца.
И тогда, покаянно плача, он открыл мне все, что я хотел знать.
– Ты верно сделал, – кивнул я, выслушав его прерываемую рыданиями исповедь. – Однако я должен проверить, правда ли то, что ты мне открыл. Прикажу сейчас послать людей, чтобы те проверили, находится ли золото там, где ты говоришь.
– Оно там, оно там, клянусь вам! Милостью Божьей заклинаю вас, не оставляйте меня с ними!
– Я буду в комнате рядом, – уверил его я. – И обещаю, что никто к тебе не войдет. Если ты сказал правду, можешь быть спокойным.
Я вышел в другую комнату в анфиладе, где, раскинувшись в кресле, сидел толстяк-юрист, представитель сообщества, к которому принадлежали верители Томаша Пурцеля.
– Уже? И как оно прошло? – заговорил он невнятно, поскольку рот его был набит. Наверняка изюмом, поскольку на столике стояла целая миска его.
Я, встав в двух шагах от него, без слов глядел ему прямо в лицо. Сперва он покраснел, засопел, потом неспокойно закрутился и, наконец, воздвиг свой широкий зад из кресла.
– Мастер инквизитор, не проинформируете ли меня, узнали ли вы что-либо? – спросил он уже куда более вежливым тоном.
– Я на это уповаю, – ответил я и рассказал, что узнал от Пурцеля.
Юрист покачал головою.
– Знал я, знал, что он припрятал наше богатство, – сказал. – А другие уже начали сомневаться, говорили, что, может, и вправду он потерял все...
– У вас были верные предчувствия, – похвалил я его. – Хотя не станем петь пеаны дню на закате. Вышлите людей, будьте любезны, и пусть проверят, сказал ли Томаш правду. Если окажется, что нет, мне придется начать сызнова, – развел я руками.
– А он... он... – толстяк замолчал и закрутил мельничку большими пальцами.
– Живой и здоровый не менее чем вы, – ответил я. – Только что все еще привязанный к креслу.
– Как это – здоровый, прошу прощения? Разве не должны вы были... ну там... Совсем ничего?
Я покачал головой.
– Грех тяготил его сильнее, чем вы полагаете, – пояснил я с улыбкою. – И более всего на свете он жаждал в нем исповедоваться.
– Да что вы! – юрист почесал щеку. – Вот так дела, скажу я вам...
– Мы пытаем и убиваем людей лишь когда полагаем, что это крайне необходимо, – сказал я. – Вспомните, разве Господь наш не желал воссоединения с народом Иерусалима и народом Рима? Разве не приказал очистить от них мир лишь когда те плюнули в дружественно протянутую руку? Мы, инквизиторы, должны брать пример с Христа, и согласно с этим, жертвуем нашу приязнь всем ближним, – я улыбнулся очаровательно и раскинул руки, словно желал заключить в объятия не только его самого, но и весь остальной мир.
Он откашлялся, смешанный, и отвел взгляд.
– Конечно-конечно, – пробормотал. – Ясное дело... я уверен. Да-а-а, именно так... А что я хотел? Ага! Если бы вы, в доброте своей, пожелали бы подождать, пока мы не проверим всего...
– Конечно, – я уселся в кресло, которое он чуть ранее покинул, и вытянул ноги. – Я вздремну минутку, но когда вернетесь, не опасайтесь меня разбудить.
– Конечно, мастер инквизитор.
Когда я услышал, что он закрывает двери, я и вправду прикрыл глаза и удобней опер голову на мягкий, обитый бархатом подголовник. Надеялся, что Томаш Пурцель говорил правду, поскольку заставлять его исповедоваться методами не столь милосердными как тот, который я использовал, мне вовсе не улыбалось. В конце концов, Свиное Рыло был обычным мошенником, не еретиком, чернокнижником или заядлым врагом нашей святой веры. Несчастный поворот судьбы заставил меня, вместо того, чтобы выслеживать сторонников дьявола, зарабатывать на жизнь, принимая задания, подобные тому, какое я исполнял нынче. Все время я терпеливо дожидался, когда меня определят в епископскую канцелярию, но ведь нужно было и жить с чего-то, разве нет? А епископская канцелярия может и выдавала соломоново мудрое решение, но если бы Соломон принимал их с такой скоростью, то наверняка спорящие о ребенке женщины превратились бы в старух, прежде чем царский вердикт был бы оглашен. Потому ваш нижайший слуга работал нынче на мастера Инквизиториума Теофила Допплера, каковой мастер Допплер посредничал между людьми, обладающими и проблемами и полной мошной – и остающимися без назначения инквизиторами. Посредничал, кстати сказать, в обмен на грабительски высокий процент, получаемый с каждого договора. Но поскольку обычно инквизиторы справлялись неплохо и освобождали нанимателей от проблем (от чрезмерного веса кошелей освобождали их, впрочем, тоже, и с немалой приятностью), постольку услуги Допплера пользовались немалой популярностью среди богатых мещан, дворян и даже аристократических родов. Приходилось принимать во внимание лишь одно: Допплер был лояльным инквизитором, который обо всех заданиях, исполненных или нет, принятых или отринутых доносил в канцелярию епископа Хез-хезрона. В связи с этим, меня предупреждали, что служба у Допплера сходна с ходьбой по хрупкому льду, и если я стану вести себя не так, как ожидается от инквизитора, то, как знать, не попрощаюсь ли раз и навсегда не только с вожделенным назначением, но возможно и с функцией работника Святого Официума. А подобного несчастья я желал избегнуть более всего на свете, ибо ничего в жизни не ценил сильнее, чем возможности исполнять святые обязанности инквизитора. Но что ж, теперь я мог спокойно ждать, пока дела не примут полезного для меня поворота.
Со времени ухода юриста прошло часа четыре, и за это время я и вправду успел неплохо передремать. Однако я открыл глаза, едва лишь услышав шаги на лестнице. Судя по отзвукам, мужчин было как минимум несколько. Когда они вошли, я улыбнулся собственным мыслям, поскольку юриста сопровождало на этот раз двое достойно одетых мещан и яйцеголовый дуболом с длинными лапищами и сомкнутыми, словно щетки, бровями.
– Наилюбезнейший мастер! – Йоханн Вальтц просиял, едва лишь меня увидев. – Все, все именно так, как вы сказали. Мы спасены! Мы теперь спасены!
С этим спасением он, кажется, поторопился, поскольку, из того, что я знал, ни одному из сотоварищей не угрожало банкротство по причине злодеяний Пурцеля. Но наверняка ведь никто не любит, когда его обворовывают, пусть бы даже денег у него хватит и на дворец со стенами и потолком из кованого золота.
– Но некоторое время нам придется еще разбираться в тех бумажках, – вмешался второй из мещан, востроглазый старичок с красными щеками и подрезанной в прямоугольник бородой. Звался он Брехтом.
– Я весьма рад, что сумел вам услужить, – сказал я вежливо и поднялся с кресла. – Позвольте теперь заняться Пурцелем, как мы и договаривались.
– Конечно, конечно, – отозвался Вальтц.
– Ага, а что там вы говорили о бумажках? Что там снова за бумажки? – повернулся я с порога.
Вальтц снисходительно улыбнулся.
– Мы знали, что он наверняка не прятал золота. Мы нашли немного камешков, а остальное – это векселя, облигации, конторские бумаги, ценные письма, поручения, – он махнул рукою и вздохнул. – Непросто сейчас сказать, какова истинная цена всего этого.
Я мудро кивнул, вошел в комнату и затворил за собою дверь. Связанный мужчина вскинул голову, но быстро успокоился, увидав меня.
– Оказалось, что ты говорил правду, Томаш, – сообщил я ему сердечно. – И я весьма рад, что ты не подвел моего доверия и моей приязни.
Он вздохнул облегченно.
– Знаете, воистину, словно камень с сердца... – я услыхал искренность в его голосе. – Но вы сдержите слово? – внезапно он весь затрясся, а лоб его засверкал от пота. – Вы ведь не убьете меня? Не отдадите им? Вы пообещали. Не отдадите, а?
– Конечно же нет. Провожу тебя до заставы, а дальше уж – справляйся сам. Твоя проблема в том, чтобы тебя не поймали за Хезом, если захотят кого-то послать по следу.
– О, уж я-то не дам себя схватить, – он явно расслабился, услыхав мои слова.
– Вот и славно.
Я знал, что он весь одеревенел. Я извлек нож из-за пояса (как видно, он не до конца мне еще доверял), но клинок мне понадобился лишь чтобы разрезать его узы, вместо того, чтобы морочиться с распутыванием узлов, которые я еще недавно запутывал. Когда же узы опали, Томаш Пурцель встал и принялся растирать онемевшие мышцы. Потом, кривясь, попрыгал минутку на одной ноге, но ничего серьезного с ним не случилось, пока он был связанным. Впрочем, заплетая веревку, я тщательно следил, чтобы не перетянуть его слишком сильно, ибо длительное перетягивание конечностей может привести человека даже к серьезным травмам. Я же не имел намерения калечить Томаша Пурцеля, разве что возникла бы в том крайняя необходимость.
– Они... – он громко и с явным трудом сглотнул. – Они ждут, верно?
– Ага, ждут, – ответил я согласно с истиной.
Мошенник глубоко вздохнул. Раз и другой. Так, словно готовился к опасному прыжку.
– Готов? – спросил я, когда ожидание затянулось.
– Да-да, извините, я готов.
Я нажал на ручку и открыл дверь. Пурцель засопел, когда в просвет увидал яйцеголового горлореза. Тот же быстро глянул в нашу сторону, после чего ощерил в широкой усмешке большие желтые зубища, выщербленные, словно лопаты, которыми пытались рыть камни. Поманил моего сотоварища сучковатым пальцем.
– Иди-ка, сладенькая моя рыбонька, поговорим чутку, – сказал неподходящим к его виду и фигуре теплым мягким голосом.
Томаш Пурцель прилепился к моей спине.
– Да, мастер инквизитор, именно так, – отозвался второй мужчина. – Оставьте, будьте добреньки, этого нашего друга и соратника в наших руках, а сами можете отправиться в наш банк – или, если пожелаете, еще нынче вечером я пошлю к вам своего гонца с оговоренной суммой. И даже, – подмигнул он, – скажу, что буду рад, если смогу надсыпать вам еще и сверху, если сие вас не оскорбит.
– Совершенно не оскорбит, – ответил я. – Однако Пурцеля я забираю с собою, поскольку именно так я с ним договорился.
Я развел руками.
Глаза мещанина потемнели, а его притворно благодушное лицо внезапно приобрела почти отталкивающее выражение.
– Сперва вы договаривались с нами, – рявкнул он.
– Что отыщу деньги – и только, – ответствовал я. – И я исполнил обещанное до буковки, что не сумеете опровергнуть, даже если б захотели. А о Пурцеле разговора не было, что вам тоже должно бы признать. Разве не так?
– Я не думал, что...
– То, что вы не думали – это не мое дело, – оборвал я его резко. – Надеюсь, что вы не пожелаете меня задерживать?
Яйцеголовый горлорез передвинулся на пару шагов, так, чтобы заслонить мне выход. Был он на полторы головы выше, а на его плече я мог бы усесться, словно ребенок.
– Держите своего пса на поводке, господин Брехт, ибо когда я стану вырывать ему клыки, то и вы можете при случае получить, – произнес я холодно.
– Но, любезный мастер... – вмешался первый мещанин, складывая, словно для молитвы, ладони. – К чему эти резкие слова, к чему ругань? Скажите сами, есть ли здесь о чем спорить? Из-за такого вот мерзавца? Вы совершенно правы, что это наша ошибка, что это мы не подумали, что вы захотите его забрать с собою, – при словах «это наша ошибка» — ударил себя в грудь. – Но раз так, то мы заплатим вам за него. Сколько хотите? Сто крон хватит? И это уже станет договором между нами, о котором никто не станет извещать мастера Допплера.
Поскольку инквизитору Доплеру я должен был отдавать шестьдесят процентов от суммы каждого контракта, предложение было куда как интересным.
– Не может быть и речи, – ответил я. – Слово инквизитора – не дым.
– Двести крон?
Я лишь улыбнулся.
– Я верю, господин Вальтц, что вы не желаете оскорбить меня предположением, что инквизиторское слово можно купить, словно старую клячу на рынке.
Мещанин покраснел так сильно, словно через миг его могла разбить апоплексия.
– Нет, конечно же ничего подобного я и в мыслях не держал, – ответил он поспешно.
Обменялся быстрым взглядом со своим товарищем. Брехт неохотно дал знак горлорезу, и тот отступил от двери.
– Забирайте себе этого разбойника, – буркнул он, явно недовольный тем, как закончилось дело.
– Благодарю сердечно, – кивнул я головою и глянул на прячущегося за моею спиной мошенника. – Пойдем, Томаш.
2. ПЕКАРА Яцек. «Висельник. Falsum et verum». («Falsum et verum»)
И еще одна книга Пекары – и еще одно продолжение – и еще один «это еще не конец». В обзорах польской фантастики за 2013 год я говорил уже о первом томе нового цикла Пекары – «Висельнике», сделанном на материале времен предзаката Речи Посполитой. Первый том заканчивался на полуслове – второй с полуслова начинается.
Должно, разве что, добавить, что пока что этот цикл – в отличие от подзатянувшихся игр с Мордимером Маддердином, инквизитором, – рецензентов и читателей устраивает куда больше (и в том числе – попытками выйти за привычные для Пекары языковые рамки). Но – конец делу венец, как известно, а чем закончится эта история – пока что не понятно.
Аннотация издательства
Второй том бестселлера Яцека Пекары «Висельник».
Охотник на преступников оказался насильником и убийцей?
Подстароста Яцек Заремба, прибывший к стольнику Лигензе, чтобы разрешить дело о подделке писем, оказался обвинен в жесточайшем преступлении. Докажет ли он свою невиновность и то, что он тоже пал жертвой интриги? А может Заремба и вправду – волк в овечьей шкуре?
Продолжение «Висельника» до последнего момента держит читателя в напряжении. Старые следы еще сильнее запутываются, новые факты становятся известными. Кто здесь кто – в этой таинственной интриге?
Отзывы читателей
«Яцек Пекара, словно Хичкок, начинает с дрожи земли, а потом напряжение растет. В самом начале второго тома озвучено обвинение в адрес самого Яцека Зарембы. Обвинен он в страшном и подлом проступке – якобы совершил он насилие и многочисленные убийства. Обвинения столь абсурдное пробуждает в Зарембе как горячую шляхетскую кровь, так и ледяное спокойствие – и сильное желание выхватить саблю.
Именно так начинается второй том цикла «Висельник. Falsum et verum». Здесь хватит интересных загадок и указаний на то, сколь наивной бывала шляхта и к каким решениям прибегала, чтобы не допустить пустого пролития крови братьев-шляхты. Появится даже упоминание о присутствии дьявола и о его деяниях в одной из загадок.
Подобно как и в предыдущей части, не обойдется без стилизации языка и постепенного нарастания напряжения. Планы внутри планов, истории внутри историй приводят к тому, что менее внимательный читатель может несколько потеряться в сюжете. Для внимательного же читателя хватит «камешков на тропе»; а еще мы поближе узнаем о прошлом многих из персонажей – и самого Яцека Зарембы.
Яцек Пекара вводит читателя в мир уже несколько позабытый, но какой же прекрасный и простой. Старая шляхта в своем славнейшем – и одновременно печальнейшем времени. Людские предрассудки, бессмысленное насилие, многочисленные схватки, а с другой стороны – пиры, прославленное шляхетское гостеприимство, любомудрие, противопоставляемое презрительному отношению к селянам. Книга истекает иронией, упоминая как прелести старой Речи Посполитой, так и ее слабости.
С точки зрения современного читателя, тематика некоторых диалогов кажется почти обескураживающей – особенно тех, что касаются классовой разницы, а еще тех, что говорят о двойственном отношении к женщинам: к рожденным в шляхетских семьях и к простым селянкам.
Окончание второго тома настолько же раздражает, как и окончание тома первого. Здесь появляется перелом всего дела – странная новость, развитие которой читатель узнает лишь в следующем томе. Нужно признать, что автор умеет, с одной стороны, вогнать читателя в священную ярость, с другой – результативно пробудить его интерес.
Сюжет второй части – кроме жестокой жары, что мучает наших героев – куда более динамичен, чем в томе предыдущем, да и герои сделались несколько более выразительными и решительными. Главенствует здесь сам пан Заремба, в котором можно отыскать как черты Кмицица, так и Володыевского, а отношение к женщинам у него – словно у Скшетуского. Читатель также получает аккуратный вброс сведений касаемо того, какова окажется судьба некоторых из героев, однако это – лишь планы, и они будут не до конца реализованы.
Пекара одновременно развлекает и поучает. Цикл «Висельник» – это чудесная игра для любителей сильной Польши, а также для тех, кому интересны пороки польской шляхты, ее слабые стороны, характерные для польской нации вот уже который век. Роман, правда, не настолько забавен, как цикл о Мордмере, однако в нем есть сильные моменты. Это идеальная книга для долгих зимних вечеров. С нетерпением жду очередного тома этих шляхетских приключений».
Фрагмент
Глава 1. Подсудок Гидеон Рокицкий
Гидеон Рокицкий был трупом. Вроде бы еще говорил он, улыбался, переступал с ноги на ногу, но на самом деле – уже был мертв, ибо подстароста ленчицкий не только имел искреннее желание его убить, но уже и почти принял решение, что миг еще – и развалит он Рокицкому голову. Чем угодно и как угодно, лишь бы стереть улыбку с его лица и лишь бы кровью его смазать и смыть произнесенный миг назад оговор – да и даже само воспоминание об оном. От выполнения сего драматического действия Яцека Зарембу удержала разве что мысль, что прежде чем исполнит он это, нужно бы узнать, отчего стоящий перед ним человек так подло и лживо его оговорил. Рокицкий, однако, совершенно не переживал из-за гнева молодого шляхтича. Стоял напротив него с широкой издевательской ухмылкой и внимательно на него глядел, словно спрашивая: «Ну и что, вацпан, и что? Что теперь сделаешь? Что сделаешь мне?». А ведь едва минутка миновала со времени, когда циркач, называемый Саладином, бросил пану Яцеку страшное обвинение. «Вот человек, который дочку мою опозорил, людей моих зарезал, а меня оставил подыхать, ибо думал, что я помер». Слова эти звучали в ушах, тем паче, что произнесены они были с изрядной ненавистью и со столь великой убежденностью, словно были правдивейшей из истин – а ведь (и пан Яцек это прекрасно знал!) не было в словах тех и зерна – да что там, зёрнышечка! – правды. И возможно, все махнули бы рукою на те обвинения, достойные сожаления, а самого циркача погнали бы прочь, крепко перед тем выпоров батогами, и возможно со временем обвинение это сделалось бы лишь темой для анекдотов, а сам Яцек Заремба при воспоминаниях об оных минутах лишь фыркал бы нетерпеливо – и наверняка не слепила бы его тогда ярость, кипевшая нынче в его разуме и сердце. Может именно так дела бы пошли и завершились, когда бы не факт, что обвинение, раздавшееся из уст комедианта, поддержал подсудок липновский Гидеон Рокицкий, а ведь был сей – не шаромыжник и гуляй-поле, но шляхтич богатый и уважаемый. «И потому-то Рокицкий от руки моей нынче погибнет», – решил Яцек Заремба, а кипящая в нем ярость медленно превращалась в ледяной гнев. Гнев тем более опасный, что переполнял он человека отважного, уверенного в себе и весьма умелого в фехтовальном искусстве, да еще и оскорбленного неслыханным обвинением.
Тем временем Саладин, выдавив из себя те обвинение, обративши взгляд к небу, вскинул над головою руки и закричал:
– Боже, в небе милостивый, Творец Вседержитель! Ты видишь мою кривду. Пошли на голову того человека ангелов мести и пусть причинят ему такую боль, какую мне самому пришлось вытерпеть.
Ян Бараньский, управитель имения Иеронима Лигензы, шляхтич старый, но, невзирая на старость, твердого разума, стоял дотоле словно – не преувеличивая – баран, ибо то, что деялось, превосходило всяческое разумение. Наконец, однако, он вышел из ступора, в каковой ввели его пред тем поддержанные Ракоцким обвинения Саладина.
– Ясек, Мецек, в дыбы негодяя и в комору, – ткнул пальцем в раздухарившегося циркача. – А вашесць, – повернулся он в сторону подсудка липновского, и его обычно благодушное лицо перекошено было гневом, – поясни-ка мне свои слова.
– Не перед моцпаном буду объясняться, – проворчал Рокицкий презрительно.
– Здесь ты гость, потому как гость и веди себя, – еще резче произнес Бараньский, – а ежели вести себя не умеешь либо не желаешь, так пора и со двора.
Яцек Заремба – невзирая на удивление и злость, поднятые в нем несправедливым обвинением – думал трезво и мгновенно понял, что именно в Яне Бараньском нашел он как раз своего заядлого союзника. Нетрудно, впрочем, было догадаться, отчего так. Много лет тому пан Ян заехал на двор неизвестного ему ранее стольника Лигензы, как оно случалось средь шляхты – неожиданно и без предупреждения, и такие выказал вежество, талант и любезность, что остался тут уже навсегда, и много лет уж как управлял добром стольника, будучи первым по милостивому пану, а когда Лигензы не было дома, то даже и первым после Бога. Тем временем, вот уже несколько месяцев принимал стольник при своем дворе Гидеона Рокицкого, который также заехал совершенно случайно с визитом и как-то все не мог уехать. Впрочем, и сам Лигенза не желал отпускать его в дальнейший путь, поскольку подсудок липновский был высшей пробы болтуном, коий умел пред глазами слушателей создавать дивнейшие движущиеся картины, рассказывая так живо, с таким красноречием и размахом, что слушателям казалось, будто и сами они участвуют в описываемых им событиях – были ли то кровавые битвы, горячие романы либо интриги, сплетаемые дурными людьми. При этом Рокицкий знал немало сплетен и сплетенек, шуточек и анекдотов, не только из варшавского двора, но и из Парижа и Вены, и оными сплетнями и анекдотами охотно делился.
Ничего странного, что Ян Бараньский должен был с подозрением поглядывать на такого человека и про себя раздумывать, не захочет ли случаем Лигенза Рокицкого подзадержать на дольше, а может даже – Боже избави! – доверить ему управление имением? Пан Ян, что правда, был уверен в своих уменьях и в своем вежестве, но разве стольник не раз и не два не говорил ему: «Ох, Баранюсь, друг драгоценнейший, стар ты уже, так может наконец-то отдохнуть тебе от трудов и обязанностей? Заслужил ты этого, как и я заслужил, чтоб на войну больше не ходить, а лишь увеселяться домашним счастьем». Однако пан Ян, слыша те слова, всякий раз горячо протестовал, ибо не представлял себе жизни без обязанностей, без постоянного движения, шума, отдачи приказаний и принятия решений. А сама мысль о том, что кто-то другой может заместить его, вызывала в нем не только гнев, но и панический страх. Яцек Заремба понял все это в одно мгновение.
– Покорно моцпана благодарю, – сказал вежливым тоном, по-доброму поглядывая на старого шляхтича, – что взяли меня в оборону пред тем подлым обвинением. А раз уж пан подсудок перед вацпаном не желает объясняться, – тут Заремба обратил ледяной взгляд на Рокицкого, – то полагаю, что мне объясниться он не откажет. Но ежели меня, моцпан, не удовлетворишь, тогда пред моею сабелькой разъяснения принесешь.
Подстароста, не спуская взгляда с Рокицкого, положил ладонь на рукоять сабли.
Кшиштоф Кмарницкий, подчаший брешский, который до сего времени стоял совершенно одурев и с самого начала этого разговора только поводил глазами, по очереди поглядывая на каждого, кто заговаривал, теперь глуповато засмеялся.
– Пред сабелькой разъяснения принесешь, – повторил.
Мечниковец Павел Броневский, вышедший, дабы взглянуть на приехавших циркачей, а неожиданно попавший в самый центр этого удивительного не то фарса, не то трагедии, положил ладонь на плечо пана Кшиштофа и крепко его стиснул. Ибо знал, как опасно вмешиваться в ссоры посторонних, особенно когда нечего тебе сказать, кроме такого вот бормотания. Кшиштоф Комарницкий охнул от боли, поскольку ж пан Павел, хотя и выглядел почтительным молокососом, в руках был удивительно силен.
Однако ни один из трех диспутантов-шляхтичей даже не глянул в сторону Комарницкого, поскольку, во-первых, был се человек, несмотря на высокородство и знатных родственников, малого богатства, дурного характера и еще более дурной репутации, а, во-вторых, были у них дела поважнее, чем забивать головы репликами пана Кшиштофа. Впрочем, ни один из них ведь не взглянул и в сторону Саладина, который – подхваченный Мацеком и Ясеком – ревел, словно осел, ведомый под нож, дергался и пытался освободиться. Слуги, однако, держали циркача крепко, а поскольку тот упирался, да был к тому же толст и тяжел, то они его частично волокли по земле, а частично несли по воздуху.
– Nobilis sum! – крикнул комедиант отчаянно, видя, что крики его ни к чему не приводят.
Никто на призыв сей внимания не обратил, поскольку трое шляхичей все стояли друг напротив друга, а вернее – поскольку Ян Бараньский как-то непроизвольно сдвинулся в сторону подстаросты – Заремба и Бараньский стояли напротив Рокицкого и мерили подсудка взглядами, заинтересованные, что тот скажет и какое найдет объяснение для своей наглости, и оба надеясь, что объяснение окажется дурным: поскольку пану Яцеку сильно хотелось обкарнать Рокицкому уши, а пану Яну может и больше того хотелось увидать, как пан Яцек уши те умело обкарнает.
– Охотно все вацпанству разъясню, – произнес Рокицкий торопливо и благодушно, а по выражению лица его и по тону голоса можно было понять, что совершенно он не напуган грозными минами стоящих напротив него шляхтичей, – однако помните, что caeca ira est, а потому погодите минутку и позвольте объяснения свои произнесть в присутствии нашего хозяина. И пусть уж тогда он sapienter et iuste рассудит, что должно со мною делать. Я же, как вежественный гость без слова приму его решение, и уверяю вас, что timide пред мнением его не сбегу.
Ян Баранецкий миг-другой внимательно и испытующе поглядывал на Рокицкого, словно желая сказать: «знаю, ты плетешь что-то, и хотя не ведаю, что именно, но наверняка сейчас о том узнаю», однако потом пожал плечами и обратил лицо свое в сторону пана Яцека.
– Это моцпана, пан староста, обидели. Вацпану и решать, тотчас же требовать разъяснений и сатисфакции, или же пожелаешь любезно погодить, пока стольник о всем услышит и вынесет вердикт.
Подстаросте не пришлось раздумывать долго, поскольку решение он принял сразу же, едва лишь услыхав предложение Рокицкого.
– Вацпан, любишь ты латинские сентенции и слова, – сказал он, глядя прямо в глаза подсудка, – я же отвечу тебе на греческом, из Писания Святого: Καίσαρα ἐπικέκλησαι, ἐπὶ Καίσαρα πορεύσῃ.
– Facta canam, sed erunt, qui me finxisse loquantur, – ответил Рокицкий с широкой, пусть и злобной, улыбкою, после чего снял шапку с головы и поклонился глубоко, театрально и издевательски. – Так пойдемте же, вацпанство.
Яцек Заремба даже побледнел, услыхав те слова, в которых не было раскаяния и которые, на самом деле, являлись пусть не дословными – но все же! – повторениями ложного обвинения. Однако не сказал ничего, лишь повернулся на пятке и двинулся в сторону двери.
Стольник успел уже пробудиться, однако в одежде все еще был неопрятен – в одном лишь расхлюстанном кантуше, наброшенном на рубаху. Однако вышел на двор, поскольку от слуг услыхал, что происходит нечто нехорошее, а потому решил проверить, насколько нехорошее и какой реакции оное «нехорошее» будет требовать, дабы его к «хорошему» повернуть. По выражению лица Лигензы можно было понять, что он зол. Во-первых, не позволили ему выспаться, а поскольку ночи, благодаря фиглям с любовницей, проходили непросто, то любил он поспать днем. Во-вторых, совершенно не выносил он, когда гости его цапались между собою, будто коты, а тут ему донесли уж, что подсудок и постароста будут биться. Слегка просветлел, увидав пана Яцека, спешно идущего в его сторону, а в десятке шагов за его спиною – и поспешающего пана Гидеона. Увидав их обоих, пан стольник понял, что не дошло еще к худшему, стало быть, к бою, и догадался, что идут они, чтоб его, яко хозяина, взять в арбитры. Просветлел же, поскольку знал, что хороший арбитр сумеет так умело договорить между собою даже огонь и воду, что пар весь уйдет в небо, и что пока они разговаривают, пока не прольется и капли крови.
Иероним Лигенза не был, Боже сохрани, арианином, который опозорил бы себя ношением деревянной сабли на поясе, вовсе даже напротив – во времена своей молодости был се отважный солдат и умелый предводитель, во время шведского нашествия командовавший целым полком. Однако к старости пан Иероним предпочитал проливать не кровь, а вино, да и не на землю, а в глотку. И желал, чтоб подобным же образом поступали и гости его, и чтобы уважали мир стольникового дома, не учиняли ссор, непорядка или драк, не говоря уж об увечьях либо, Боже сохрани, убийствах.
– Что ж происходит, пан Яцек, любезный? – вопросил он жовиально. – Лице у тебя, пан подстароста, словно ты на войну собрался...
– На войну-то – наверняка нет, но капустную башку может и надо будет нашинковать, – отвечал пан Яцек настолько громко, чтоб быть уверенным: Рокицкий услышит его слова.
Лигенза махнул рукою.
– Глупости, – фыркнул, – ежели поругались вы, так и помиритесь.
– Вашмосц пан-благодетель сам выслушай ту историю, и сам уж реши, – ответил Заремба.
Пан Иероним обеспокоился, услыхав его голос. Был это голос не пламенной злости, но ледяной ненависти. Был это голос человека, чей гнев перешел границу, за которой в жилах вместо огня начинает течь чистый лед. Люди такие убивают ближних без раздумий и без жалости.
Наконец к ступеням, ведущим на подворье, дошлепал Рокицкий с насупленным Бараньским подле себя. Пан Ян производил впечатление, будто был он едва ли не стражником, конвоирующим узника. Еще дальше шел Павел Броневский, который, наклоняясь над Кшиштофом Комарницким, что-то вещал ему на ухо с серьезным выражением лица.
– И что там вашесць снова натворил? – стольник нахмурился, глядючи на Рокицкого.
Однако голосу своему не стал придавать выражения слишком сурового, поскольку роль арбитра – это сперва выслушать, а потом осудить, и огромную ошибку делает тот, кто еще до начала следствия знает, кто виновен, а кто невинен, кто – жертва, а кто – насильник закона. Стольник знавал таких арбитров, которые лишь одну сторону поддерживали, а порой – даже и свою благосклонность нисколько не скрывали. Таких арбитров пан Лигенза полагал насмешкой над законом и обычаем и никогда б не позволил себе причинять подобный деспект не только справедливости, но и собственным убеждениям, и полагал, что приговор не может зависеть от симпатии или предубеждений судьи.
– Пан Рокицкий обвинил пана старосту в многочисленном убийстве и насилие, – мрачно пояснил Ян Бараньский.
Стольник заморгал внезапно и открыл рот. Будь ситуация иной, Яцек Заремба наверняка бы улыбнулся, увидав необычайное удивление хозяина и эту реакцию. Пан Иероним наверняка ожидал, что между шляхтичами дошло до столкновения из-за неаккуратных слов, каких-то оскорблений, невысокого полета шуточки, из-за чего-то, что могло быть принято за насмешку либо презрение. Потому как не только лишь в Речи Посполитой, но и во всем мире так оно бывало, что у шляхты было короткое терпение, да быстрая рука. Но все равно редко убивали лишь за то, что экипаж одного шляхтича опередил коляску другого или за то, что кого-то, исключительно из-за невнимательности, а не по злой воле, толкнули на бегу. А в Испании или во Франции дела такие не были чем-то странным, особенно если речь шла об офицерах валлонской гвардии или о королевских мушкетерах, которые полагали себя куда лучше остального мира.
Лигенза окинул тяжелым взглядом Рокицкого.
– Это правда, прошу вашмосць? Я верно расслышал?
Подсудок липновский вежливо склонил голову.
– Я все объясню, но, может, войдем мы внутрь, где в приязненной прохладе милсдарь стольник debita iustitiae исполнит ко всеобщему удовольствию, – с теми словами пан Гидеон склонился перед хозяином, – ибо здесь такая царствует жара, что разум человека в голове кипит... А кроме того, зачем пред слугами должны мы изображать theatrum и повсеместно творить scandalum?
– Обвинение пред слугами провозгласил, так пред слугами и объясняйся! – рявкнул Бараньский.
Стольник удивился, что всегда вежливый пан Ян на сей раз принял решение за него. Но с решением этим он соглашался, а потому кивнул.
– Хорошо сказано. Ты был, пан Ян, любезный, сторонним наблюдателем случившегося, а потому дай мне по нему отчет, как тебе разум и учтивость приказывают, – потом повел вокруг взглядом и вперил его в молодого мечниковца, – а пана Павла попрошу, чтобы тот добавил что, буде добавлять ему будет чего.
– Служу покорно вашмосць пану, хотя и уверен я, что не будет необходимости, чтобы добавлял я нечто к рассказу пана Яна, – вежливо ответил Броневский.
Бараньский глубоко вздохнул, откашлялся, сплюнул, минутку раздумывал, а потом коротко, четко и согласно фактам рассказал, что случилось при встрече с Саладином и его циркачами. Когда закончил он, пан Иероним снова взглянул в сторону подсудка, и взгляд его сделался еще тяжелее, чем ранее.
– Говори, вашесць! – приказал коротко.
Гидеон Рокицкий повернулся в сторону Яцека Зарембы.
– Uno verbo, вацпан, ты отрицаешь, что знал того человека, что называет себя египетским князем Саладином?
Подстароста не спешил отвечать на тот вопрос, равнодушным взглядом скользил по наполовину отворенным воротам подворья.
– Вацпан не опозорил дочки его, девочки сладкой и невинной, не убил его людей, а самого его не ранил жестоко, и все то произошло на дороге, ведущей из Лешны годков тому без малого пятнадцать? – допытывался Рокицкий.
Подстароста обратил на него взгляд, поскольку сразу заметил, что подсудок огласил факты, о которых ранее не говорилось.
– Это заговор, милсдарь стольник, – обратился он к Лигензе. – Не знаю, что у того шляхтича за дело ко мне, но это уже не важно, поскольку нынче он так или иначе, но уделит мне сатисфакцию.
– Милсдарю лучше бы сразу сказать, где желаешь, чтобы тебя похоронили, – фыркнул Бараньский, глядя на Гидеона, поскольку знал умения подстаросты в искусстве фехтования и ведал, что на одной руке можно сосчитать в целой Речи Посполитой таких, кто с Зарембой мог бы в искусстве этом сравниться.
– Вацпан услыхал ответы на свои вопросы, которые, выказывая немалое терпение, позволили мы тебе задать, хотя уже в самой сути их находилось презрение, – сказал хмуро Иероним Лигенза. – Теперь же растолкуй брошенные обвинения, а пан подстароста сам решит, хватит ли твоего объяснения, чтобы не требовать сатисфакции.
Яцек Заремба лишь пренебрежительно дернул плечами, словно желая дать знать, что нету таких объяснений, которые могли бы его убедить спустить Рокицкому его проступок.
Подсудок же липновский откашлялся, широко и благодушно улыбнулся, после чего начал:
– Милсдари, ясновельможный наш хозяин, славный пан староста, зацный пан Ян, пан Павел и пан Кшиштоф, in promptu et libenter сложу пред вами пояснения, которые, как надеюсь, и spero forte, посчитаете вы достаточными, и которые приязни вашей и вежества от персоны моей не отберут, поскольку ж точно я знаю, что nullum potentius satellitium quam amici fideles, чего подле ваших милостях я remis velisque учиться жажду, как нынче, так и in futuro...
Стольник слушал сию, имея в виду обстоятельства, странную тираду с насупленными бровями, зато Яцек Заремба снова глядел на ворота двора, и по выражению лица его не понять было б, слышит ли он слова Рокицкого.
Только Ян Бараньский дал волю своим чувствам, когда при слове «приязни» сплюнул единожды, а при слове «вежества» — и вторично. Плевок его, правда, не пал на сапоги пана Гидеона, но оказался на земле столь близко от них, что можно было б посчитать это оскорблением. И не за такие обиды шляхта бралась за сабли. Подсудок, однако, ничем не дал знать, что он оскорблен, и спокойно продолжил говорить.
– Как вспоминал я уже некогда милсдарям, имел я истинную честь гостить при дворе его величества короля, при каковом дворе, чем можем мы быть горды, arte et marte наравне правят. A fortiori, был я глубоко польщен тем приглашением, ибо тогда именно в Варшаве гостила и труппа французских актеров, специально прибывших по приглашению королевы Марии, и в отчизне своей, как говаривали, весьма прославленная...
– А что ты бредишь мне здесь о французских комедиантах?! – покраснел Иероним Лигенза. – Боже милостивый, вацпан, не испытывай наше терпение!
– Ясновельможный пан стольник, прошу прощения, – сказал Рокицкий куда как покорно, – но должен я мою повесть начать именно так, дабы благодаря оному началу, которая вашей милости не нравится, добраться до финала, что пояснил бы мой поступок, в надежде, что финалом тем я вызову вашей милости апробацию вместо дезапробации...
– Боже мой, да говори уж, вацпан, раз должно тебе говорить... – стольник махнул рукою, но лицо его и дальше было мрачно.
– Стало быть, однажды в Варшаву, ко двору милостиво нами правящего короля Яна и жены его, королевы Марии Казимиры из древнего рода д’Аркьен...
– Езус Мария, убейте этого шляхтича! – рявкнул Лигенза.
Гидеон Рокицкий замолчал и развел руками.
– Вашмосц пан стольник, заступник мой сладчайший, я ведь пытаюсь объяснить все ab ovo usque ad mala, как и обещал...
– Милсдарю не должно растолковывать мне, кто мой король или как звучит родовое имя королевы, – сказал пан Иероним, голосом, полным гнева. – Переходи к делу, а не то, Богом клянусь, мое терпение быстро закончится...
– Уже говорю, прошу вашу милость, а ежели in medias res желаешь добраться с нетерпеливой поспешностью, а не со степенной рассудительностью, то ex oboedientia стану поспешать, – ответил Рокицкий обиженным тоном.
Лигенза лишь засопел, но уже не сказал ничего, Заремба же, казалось, вообще не слушал и не слышал слов подсудка.
– К варшавскому двору прибыла французская актерская труппа, ставящая славные представления прославленных при дворе короля Людовика авторов. А были се, ежели верно помню, – Рокицкий воздел горе очи, словно желал по в облаках прочесть названия спектаклей, – «Суд божий» Петра Корнелия, «Федра» бессмертного Жана-Батиста Расина, на которой королева Мария рыдала, словно дитя, да и у самого короля слезы блестели на глазах, а еще «Мещанин во дворянстве» веселейшего Мольера, во время какового представления зал беспрестанно гудел от смеха, что я видывал ad oculos... Ах, сколь чудесные се были времена и сколь чудесные представления, что хотелось бы сказать вслед за Гиппократом: vita brevis, ars longa, – произнес мечтательно подсудок липновский.
Потом глянул на потемневшее, словно грозовая туча, лицо стольника и добавил быстро:
– Уже продвигаюсь я к сути, милостивый пан стольник, уже продвигаюсь... Должно лишь сказать, что прекрасно приняли тех актеров и талант их всюду и публично расхваливали на все голоса, а поскольку bis repetita placent, то не раз и не два была у них оказия тем талантом похвалиться. Скажу вацпанству, что должен был я любовь к искусству in lacte matris praebibere, поскольку иначе так хорошо все это я бы и не упомнил...
– Пан Рокицкий, я должен...
– Уже, уже, милсдарь пан стольник! – воскликнул жалобно пан Гидеон, не ожидая, пока Лигенза завершит фразу словами «...тебя предостеречь». – Рассказываю я дальше и упомяну лишь, что французские комедианты в большом фаворе пребывали у милостивой публики, коя, видя, что laus alit artes, часто актеров хвалила...
– Наверняка не одними словами там закончилось, – пробормотал Лигенза.
– De manum ad manu, много золота там текло, – согласился Рокицкий, – поскольку ж наш милостивый государь de minimis non curat, особенно когда он в хорошем настроении.
– Ну ладно, прошу вашмосц, рассказывай дальше, – пан Иероним снова нахмурился, – рассказывай дальше, и, Богом милосердным клянусь, надеюсь, что рассказ твой нас удовлетворит.
Лишь глупец не уразумел бы предупреждения, звучащего в словах стольника, и Гидеон Рокицкий наверняка тоже предупреждение то прекрасно понял, хоть и не казался напуганным.
– Когда бы не особенный аффект, каким встречали комедиантом столичные милсдари, – продолжал подсудок, – то комедианты оные не позволили бы себе то, что они позволили позднее. А дело было, уж поверьте мне, вацпанство, необычайно смелое – и не одного испугала бы сама мысль о том, чтобы такой эксперимент проводить при королевском дворе, а не только оного horrendum проведение.
– О чем, ты, вацпан, говоришь? – у пана Иеронима наверняка еще не прошла злость, но загадочные слова Рокицкого его, похоже, заинтересовали, поскольку голос его не был настолько уж гневным, как прежде.
– Говорю о том, милостивый пан стольник, что актеры, договорясь прежде с королем и королевой, решили подшутить себе с остальных зрителей. Дошло до того во время одного из представлений, предназначенного лишь для дворян, на каковом спектакле, правда, сам я не был, поскольку к таковой аж конфиденции допущен не был, дабы их величеств in propria persona видывать, однако ж много и подробно мне от прочих об этом я слыхивал.
На этот раз Лигенза, похоже, заглотнул крючок, поскольку наклонился в сторону подсудка.
– Говори же, моцпан, говори.
– И вот комедианты поставили «Андромаху» Еврипида, где, как вацпанство наверняка помнит, подлая королева Гермиона приказывает убить сына своей соперницы. И когда на сцене дошло до этого, король Ян как взорвется: «Это заговор! Это подлый сговор, дабы убить моего Фанфаника!».
– Да что ты, милсдарь! Так король крикнул?
– Именно! И приказывает уже звать стражу, а солдаты входят, и кричащих актеров берут в железо...
– Боже мой...
– Nil nisi verum не говорю! – Рокицкий грянул раскрытой ладонью в грудь. – А королева, плача, кричит: «Всех на пытки! Пусть выявят, кто их подговорил, кто стоит за этим!».
– Быть того не может!
– Но было, милсдарь пан стольник. Ipssisima verba клянусь, чтоб мне мертвым пасть на месте.
Пан Иероним покачал головою удивленно.
– Приглашенные их величествами гости замерли и понятия не имели, как поступить. Видели, что движет королем ужасный гнев, а всякий знает, что владыка наш во гневе умеет безмерно пугать, хотя обычно пуганье сие не переходит границу угроз, поскольку его величество справедливо полагает, что iuris vincula сковывают его точно так же, как и его подданных...
– Святая правда, – всерьез кивнул Лигенза. – Слыхивал я, что самое большее, ежели кто попадет под дурное короля настроение, то может оказаться на гауптвахте на сутки-двое. Зато после выходит с обильной наградою, когда его величество король перестанет хмуриться, когда минует его злость, и когда посчитает он, что приказал покарать невиновного.
– Именно так оно и есть, поскольку наш король милостив в сердце своем, – с чувством в голосе произнес Рокицкий. – Однако вернемся, ваша милость, к тому представлению. Что там происходило дальше?
– Король вызывает стражу, королева чуть не в обмороке, актеры вопят и взывают о подмоге, пока, mirabile dictu, стражники заковывают их в железо... Но говорю вашим милостям: происходит чудо! Гости, наконец-то, очнулись и ну же consociatim бежать к его величеству королю с мольбами, чтоб кривды комедиантам не причинял, что ничего дурного они не желали сделать, что никакой это не заговор и не план убийства королевича Якуба, поскольку все же ведают, как его величество любит своего наследника.
– И мы от всей души любим королевича Якуба, в котором хотели бы видеть будущего короля, дай, Боже, длинной жизни его величеству, – произнес стольник.
– Пан хорунжий Любомирский аж бросился в ноги королю, заступаясь за актеров, и кричал, что nihil est facilus factum quam iniuria, с чем, несомненно, следовало бы согласиться. – Пан Гидеон сделал ударение на латинские слова, да еще и взглядом повел по присутствующим, дабы понятно было, что рассказывает он эту историю такоже для того, чтобы и по отношению к нему не делали слишком быстрых выводов. – Дворянки королевы Марии принялись возносить горячие мольбы своей госпоже, а одна даже сомлела от большого замешательства чувств...
Пан Иероним улыбнулся и подкрутил ус.
– Нет ничего лучше, чем спасать млеющих дам из фрауциммер, – сказал. – Уж я-то знаю...
– И вот, наконец, по знаку короля, стражники выпускают актеров. И комедианты те начинают публике низко кланяться с улыбками на лицах, а его величество король так начинает смеяться уже sine ira, с лицом добродушным, а королева принимается ему вторить... – Рокицкий громко зааплодировал. – И гости снова в замешательстве, ибо не понимают, что происходит, в чем тут дело, гневается ли король или радуется, молить ли за комедиантов или уже не надобна никакая помощь...
Стольник рассмеялся.
– А се лишь их величества наши всех подманули!
– Sine dubio, милостивый пан стольник! Все состроено по французской моде, которая приказывает хорошим актерам вступить в сговор с частью публики, чтобы устроить фокус той другой части, каковая о сговоре и понятия не имеет.
– А чтоб милсдаря! Славная история!
– Я тоже так всегда полагал и потому позволил себе нанять оного Саладина, обучить его роли, которую он, впрочем, сыграл с огромной истовостью и успехом, и тем же образом оный французский обычай перенес я на нашу почву, исходя из убежденности, что bonus iocus laetificat cor hominis. Учитывая же вашей милости реакцию, – голос подсудка приобрел жалостливый тон, – полагаю, что не слишком-то это мне удалось.
Лигенза с удивлением взглянул на пана Яцека, поскольку лишь теперь понял, что в действительности хотел рассказом своим открыть Гидеон Рокицкий. Заремба же лишь скривился и чуть пожал плечами. Тем временем, сокрушенный подсудок продолжал:
– У обоих вашмосцей панов, а прежде всего у обиженного мною пана старосту, за шутку мою – признаюсь без битья: неудачную – предельно горячо извиняюсь и покорно молю о прощении и отпущении греха, quod sperandum existimo. Истово уверяю милсдарей, что полностью готов я принесенные вам обиды удовлетворить, хоть, поверьте мне, вацпанство, что не злая воля мною правила, но неразумие и память о шутке, которую я полагал доброй, однако, как видно, правым в том не оказался, – пан Гидеон опустил голову. – Как видно, позабыл я, что quod licet Iovi, non licet bovi, ибо кто я есмь таков, чтобы осмелиться шутку короля повторять? – добавил плаксиво.
– Чтоб вас черти взяли с такими шутками, – буркнул Ян Бараньский.
Гидеон Рокоцкий не обратил внимания на слова старого шляхтича, поскольку ожидал – что совершенно было понятно – приговора из уст Яцека Зарембы как человека обиженного шуткою и рассерженного, а также Иеронима Лигензы как хозяина, под крышей которого он так неудачно выступил.
– Имейте в виду, милсдари, что коли уж iniuria ex affectu consistit, то может и моя вина – меньшая, нежели предполагается, – произнес покорным и приглушенным голосом.
Стольник не сумел ответить, поскольку пан Яцек первым обратился к Рокицкому.
– Вашмосц, говорил ты ранее, что знаешь: в молодых летах я сбежал с комедиантами из отчего дома...
– Из уст вельможного стольника я это слышал, – признался пан Гидеон.
– Потому я понимаю, отчего вашмосц именно меня в такую шуточку впутал. Понимаю я и больше, – он ступил поближе к подсудку, – а именно, что чрезмерная моя серьезность, которую ты неединожды критиковал, приказала тебе надсмеяться надо мною...
– Но пан староста, милейший...
– Замолчи, милсдарь, – приказал пан Яцек, – ибо ты уж наговорился за всех и на все времена, – миг он глядел Рокицкому прямо в глаза. – На саблю я тебя не вызову, поскольку оскорблением было бы это и для меня, и для моей яновки, но знаю, что прикажу сделать с тобою, – махнул рукою.
В тот же миг крепкий Москвичанин, слуга пана Яцека, схватил Рокицкого за руки и обездвижил его в сильнейшей хватке. С тем же успехом муравей мог бы пытаться вырваться из-под придававшего его каблука, с каким худощавый пан Гидеон пытался бежать объятий Ивайла. Подсудок липновский мог лишь локти себе кусать, что не заметил, как тот человек близится к нему за спиною. Но даже заметь он – что бы оно изменило?
– Прикажу тебя повесить в лесу, – холодно заявил Заремба, – пусть там труп твой вороны расклевывают, пока не сгниет он.
– Пан Яцек, Боже милостивый! – крикнул стольник. – Так не годится!
Подстароста повернулся в сторону хозяина и взглянул на того. Лигенза минутку стоял как вкопанный, потом медленно, будто через силу, кивнул.
– Твоя воля, пан Заремба, – сказал наконец. – Делай, как пожелаешь с этим человеком, ибо тебя он обидел, но я от крови его руки умываю.
Взглянул на панов Павла и Кшиштофа.
– Милсдари, прошу вас за мной, – приказал тоном, не подразумевающим несогласия.
Opus magnum Анджея Земянского, за томинами которого осталось позабыто почти все, чем Земянский сделался известен и без малого знаменит в начале 2000-х (а это прежде всего его малая проза), перевалил через две трети. То, что сперва обещало остаться трилогией, постепенно превращается в три трилогии, связанные между собой довольно формально.
Первая трилогия – история падения и последующего восхождения Ахайи: принцессы, военачальницы, а позже и императрицы, которая, вместе с остальными героями романа, приводит к гибели империи и древнего мистического военного – и почти всевластного – ордена. Написанная достаточно жестко, с эдаким «чернушным реализмом» и... э-э... языком непосредственной коммуникации, «Ахайя» была встречена весьма благосклонно – прежде всего читателями; критики отмечали (и тут я могу с ними согласиться), что если первый роман трилогии «выстреливал», то второй и третий – просто заканчивали историю, делая это порой ни шатко, ни валко.
В 2012 вышел первый роман второй трилогии, чье действие происходит через тысячу лет примерно на тех же территориях, и где мир, созданный Ахайей, оказывается на грани гибели – в нем, этом мире, наконец-то появляются «земцы»: существа высшей природы, сеющие – вне зависимости от своих желаний – лишь смерть и разрушение (земцами этими оказываются прибывшие на планету земляне – это нисколько не секрет, поскольку от лица одного из них ведется добрая часть повествования).
И вот – третий том, конец второй трилогии.
Аннотация издательства
Ахайя вот уже более десяти лет доказывает, что она – единственная правильная императрица в мире фантастики. Размах и темп прозы Земянского приводит к тому, что очередные романы из цикла приобретают все новых симпатиков.
Анджей Земянский обладает неимоверно доступным, легким стилем, а тексты его поглощаются с экспресс-скоростью. Его фирменный знак – прекрасное знание военных реалий, всяких воинских штучек, профессиональных названий, тактик и выписывание их цветистых описаний.
Отзывы читателей
«С возрастом человек становится зрелым. Меняет свои подходы к жизни, переосмысляет когдатошние приоритеты, начинает смотреть на определенные вещи с совершенно иной перспективы. Читатель также проходит внутреннее изменение – книжки, которые радовали его в возрасте подростковом, теперь сходят с пьедестала, перестают столь сильно увлекать. Изменился его литературный вкус, и теперь он выбирает романы другого качества. То, что некогда развлекало читателя, нынче становится лишь эхом давно минувших дней. «Ахайя» Анджея Земянского – трилогия, которую я вспоминаю очень тепло. Когда же услышал, что автор решил увлечь читателя в очередное путешествие в мир этой славной воительницы, раздумывал я, найду ли в новых книгах те самые увлекательные элементы, что в прошедшие годы. И хотя первые два тома «Памятника императрицы Ахайи» мне понравились, однако куда меньше первой трилогии. Третья же часть серии вызвала во мне противоречивые чувства. Но об этом – чуть ниже.
Кайя, Томашевский и Вышинская обыскивают корабль МС «Градиент», экипаж которого исчез при невыясненных обстоятельствах. Единственным следом, какой они находят, являются фильмы, снятые теми, кто находился на борту. Доктор Савицкий открывает, что его коллега по профессии проводит эксперименты над дикарями из леса. В свою очередь Шен и ее подруги ищут библиотеку Ордена, в которой могут отыскаться ответы на беспокоящие их вопросы. Ранд ширит сеть своих шпионов, а чародеи готовятся к вылазке на территорию аборигенов. Все дороги ведут к одному месту, к памятнику императрице Ахайе. Откроют ли наконец герои тайну этого монумента?
Третий том не слишком много привносит в сюжет. Битвы, походы, заговоры, допросы, шпионы – все эти элементы появлялись уже и в более ранних частях. Проблема этой серии состоит в том, что, несмотря на то, что она интересно написана и виден в ней немалый талант автора, как раз в сюжете немало воды. И если в первых томах это было хоть каким-то образом объяснимо, в третьем неторопливое действие в определенные моменты начинает раздражать. Ускорение темпа происшествий слегка разнообразило бы монотонность, которая прокралась в историю.
Бесспорным достоинством книги оказалась эволюция некоторых персонажей – главным образом Шен и Кайи. Не стану скрывать, никогда мне не нравилась та первая из героинь: она, как по мне, совершенно никакая, пугливая и детская. Однако автор привел к тому, что героиня наконец-то начала себя вести так, как пристало символу нации. Взяла дела в свои руки и перестала быть пешкой в руках других персон, показала когти. А Кайя? Перестала быть деликатной девочкой и начала вести себя как женщина. Правда, не сразу, но даже она показала свою темную сторону.
Помните из средней школы, из лекций польского языка, правило, на котором настаивал Краковский Авангард? Насчет культа города, машины и массы? Так вот, в прозе Земянского видно, сколь большую силу отыгрывают эти три элемента. Культ города Неггер Банк, сила сражающихся масс и роль машин в стране, отличающейся в техническом смысле.
Важный элемент – и описания. Тут тоже наступило изменение. Насколько первые два тома были перенасыщены натурализмом, реализмом или даже «чернухой» и брутальностью, настолько третья часть оказалась лишена всего этого. Земянский скуп в описаниях действий, мест, стычек. Всякий, кто ставил автору в упрек, что в своих произведениях он слишком налегает на эти элементы, должен быть удовлетворен: здесь они появляются не в таких объемах.
Любителей прозы Земянского нет нужды уговаривать взять очередной том «Дневника императрицы Ахайи». Если вам понравились его произведения, вышедшие ранее, чтение нового романа тоже не должно подвести читательские ожидания. Если бы подкрутить скорость действия, книга оказалась бы куда интересней и местами легче для чтения. Однако кроме этого единственного элемента, мн нечего поставить Земянскому в упрек».
Фрагмент
Утром Томашевский застал боцмана Мельчарека, когда тот в корабельной мастерской отчаянно нарезал накрест головки пуль. Командора затрясло от ярости. Видал он уже ужасающие эффекты воздействия таких пуль.
– Ты знаешь, что использование снаряжения, которое взрывается от удара в тело, запрещено? – не выдержал. – Зачем ты это делаешь?
Мельчарек медленно поднял голову над тисками.
– Режу так, потому что я человек верующий, господин командор, – ответил спокойно. – В Бога верую, а крест – его знак.
Только Мельчарек и мог себе позволить такой вот ответ в отношении командира. Знакомы они были с ранних лет, а когда жизнь и несколько ошибок молодости прижали одного к стене, второй – помог в трудный момент. Отсюда взялось что-то вроде даже не дружбы, но в некотором смысле преданности. Мельчарек считался человеком, близким к командиру, и позволял себе больше, чем остальной экипаж.
Томашевский, как обычно, сдержал отповедь. А теперь, когда они на двух понтонах подплывали к дрейфующему в холодных водах кораблю, он даже почувствовал некоторое облегчение от мысли, что боцман сидит рядом, и что в обойме его оружия находятся патроны со знаком Бога на каждой пуле. Ибо картинка впереди не добавляла отваги.
МС «Градиент» был обычным исследовательским кораблем, не слишком-то большим, однако с соответствующей морской оснасткой, чтобы выполнять разведывательные задания. Именно потому сразу перед миссией его – поспешно и как попало – вооружили затем лишь, чтобы он сумел противостоять опасностям, которые могли встретиться по ту сторону гор. То есть – деревянным парусным судам, идущим на веслах. Однако бортовое оружие не помогло. Покинутый «Градиент» дрейфовал, покачиваемый холодными волнами посредине моря.
Два понтона, наполненные солдатами морской пехоты приближались медленно, подскакивая на волнах, орошавших их ледяными брызгами. Люди ругались, на чем свет стоит. Каждый из членов десанта был одет в толстый зимний мундир, брезентовую штормовку, бронежилет и жилет спасательный. Выглядели они как куклы, как снежные бабы, раскрашенные в зимний камуфляж, неподходящие не только для боевой акции, но и вообще для удобного продвижения по колеблющейся палубе.
– Как мы туда попадем? – спросила Кайя, глядя со страхом в темные, высокие борта дрейфующего корабля.
Томашевский показал ей ручную мортиру с зарядами в форме якорьков и пояснил, что солдаты выстрелят их с соответствующей дистанции, а потом взберутся по веревкам на борт.
– О, мамочка любимая, – прошептала чародейка. – Я не умею взбираться по веревке.
– Нам сбросят трап или десантную сеть.
– Это еще хуже, – Кайя массировала синеющие губы. – Потому что если меня ударит о стальной борт, я упаду.
– Нужно было не лезть в дело... – начал он, но сидящая рядом Вышинская не дала ему закончить.
– Выпей водки, – подсунула испуганной девушке флягу. – Страх пройдет, да и ногам будет теплее.
Сама она не выказывала признаков беспокойства. Выражение ее лица можно было даже назвать бравым. Странная женщина. Пробуждала в Томашевском противоречивые чувства. С одной стороны, она его нервировала, раздражала, приводила к частым взрывам, а с другой, хм, бесспорное его чувство к ней насыщено было определенной долей интереса. И не обычного, как по отношению к загадке, но того интереса какой женщина пробуждает в мужчине.
– Господин командор, начинаем? – лейтенант, руководящий десантом морской пехоты склонился с другой стороны.
– Да, нечего ждать. И не расспрашивайте меня о любой мелочи. Это вы командуете.
– Так точно!
Лейтенант сунул в рот свисток. Кайя присела, когда он засвистел над ее головой. Моторы обоих понтонов внезапно зарычали сильнее. Один встал на подстраховку, уставившись бортом в сторону подозрительного объекта, второй – подплыл еще ближе и выстрелил якорьками. Оба зацепились накрепко. Теоретически теперь рулевой должен маневрами удержать веревки натянутыми, однако в случае понтона и волнующегося моря было это непросто. Солдатам морской пехоты пришлось взбираться по провисшим канатам, естественным образом намоченным сперва в ледяной воде.
Кайя от самого вида принялась трястись. Глотнула из фляги снова. Томашевский глянул на понтон, маневрирующий в точке прикрытия. Пожал плечами. Его экипаж на всем том колыханье мог прикрыть разве что иллюзорно, окажись кто-то на опустевшей палубе. Кто-то, враждебно настроенный.
Два первых солдата добрались до цели безо всяких препятствий. Оба перелезли через релинг и исчезли из поля зрения. Это продолжалось какое-то время. Кроме первой оценки ситуации нужно было дать им время на то, чтобы вынуть коротковолновки из плотного брезента чехла. Поскольку не происходило ничего опасного, второй понтон начал заходить со стороны носа.
– Это разведка, это разведка, – раздалось из радио. – Докладываю, на палубе чисто.
– Понял, – лейтенант, командующий десантом, дал знать второму экипажу, что они могут реализовать свою часть задания.
Кайя снова скорчилась от пронзительного звука свистка над головою. Потом снова подняла свою мораль глотком водки. В другой ситуации скривилась бы, что нет чем заесть или запить. Никогда не любила чистой водки. Однако здесь могла бы глотнуть даже чистого спирта. Их подкидывало на волнах. К тому же понтон был все ближе к борту МС «Градиент» в том месте, где два первых солдата морской пехоты сбросило им канаты.
– Интересно, что произошло с их спасательной шлюпкой, – бросила Вышинская.
– Может, мы что-то узнаем наверху? – ответил Томашевский. – Пока же – скажи спасибо нашей предусмотрительности и тому, что в эту погоду нам не нужно взбираться по десантной сетке.
– О, да, – госпожа инженер энергично кивнула. – Здесь я решительно с вами согласна.
Умело вставила крюк своей пехотной упряжи для подъема в ухваты каната. Явно хотела оказаться на борту первой. Кайя не протестовала, Томашевский ничего не имел против. Едва только понтон оказался в удобной позиции, он помог женщине присоединиться к подъемнику. Вышинская пошла вверх, а судя по скорости, с какой ее втягивали, на борту наверняка работало электричество.
Что там случилось? Томашевский потряс головою.
Когда канат вернулся, он подцепил Кайю и отослал ее наверх. Потом вежливо пропустил лейтенанта, командующего операцией. Все это было против устава, но имея звание командора и специфическую славу, которая сопутствовала ему со времен битвы в порту Сайт, он не опасался, что кто-либо станет протестовать. Сам он уехал вверх лишь четвертым.
Пустая палуба производила мрачное впечатление. Не хватало разброшенных вещей и элементов оборудования. У основания мачты, на которое уже поднимался боцман Мельчарек, виднелась налитая красным светом тревожная лампочка.
Солдаты проверили выходы из помещений. Очень осторожно. Томашевский вынул из штормовой сумки карту и записную книжку. Записал координаты и время входа на борт разведывательного судна.
– Это чудо, что мы вообще нашли этот корабль, – проворчал он.
– Не такое уж и чудо, – сказала Вышинская. Выключила аварийную лампочку и проверила окрестности. – Ток все еще есть, как видите.
– Ах, – махнул он рукою. – Сейчас вы станете мне доказывать о превосходстве шагомера над традиционными методами.
– А то. Когда никто не дотрагивался до шагомера слишком долго, тот запустил пеленгатор. И благодаря сигналу, нам удалось выследить «Градиент».
– Да-да, машина сама привела в действие другую машину. Сейчас вы расскажете, что шагомер куда умнее и меня самого.
– Он настолько умен, насколько действия его предусмотрены программистом, – Вышинская примиряющее улыбнулась. – А в случае корабля, который поплыл на разведку в сторону таинственного плоскогорья Банкси, я бы предпочла оставаться особенно осторожной.
– Это вы программировали шагомер? – удивился он. – Когда мы были в Сиринкс?
– Нет. Отдала соответствующий приказ по радио.
Дальнейшую дискуссию прервал Мельчарек. Соскользнул с мачты, приземляясь рядом с Томашевским.
– Господин командор, – ткнул в гнездо над их головами, – там кипиш.
Они поглядели вверх. Небольшой помост на мачте даже не был гнездом в классическом смысле. Представлял собой, скорее, платформу, на которой смонтировали крупнокалиберный пулемет и три прожектора.
– Что ты там нашел?
Боцман показал им горсть гильз.
– И там такого дофига, – сказал. – Сотни.
– Черт побери! Во что стреляли?
– Во что-то, что стояло где-то там, – Кайя удивила их всех, показав в сторону, где находилась рубка. У девушки было невероятное зрение. Всем остальным нужно было подойти ближе, чтобы увидеть то же, что и она. Десятки отверстий, продырявившие насквозь металлические стены.
– Ну, прекрасно... – Томашевский чертил в мыслях линию огня. – Интересно, что здесь происходило.
– Резня, – сказал Мельчарек. Стоял подле продырявленной стене и всматривался в отверстия. Потом вынул из кармана карандаш и кончиком его принялся копаться в одном из них. Через минутку подошел к Томашевскому, показывая прилепившуюся к графиту ткань. – Это из одежды. Пули прошли через кого-то насквозь и ударили в стену, захватив с собой кусок.
– Это с нашего мундира? – спросила Кайя.
– Тут не разберемся. Для этого надо бы криминолога с оборудованием.
– Напротив, – Вышинская, к удивлению остальных, вынула из кармана штормовки большое увеличительно стекло. Попросила боцмана, чтобы тот присветил ей фонарем и некоторое время рассматривала обрывок. – Примитивное сплетение волокон, примитивный материал. Уже на первый взгляд заметно, что это не машинная работа.
– Вот и у меня впечатление, что пара диких расстались тут с жизнью, – подошел к ним лейтенант морской пехоты. Стал смирно и отдал честь Томашевскому. – Господин командор, докладываю, что корабль чист. Не нашли мы никого.
– Никаких тел?
– Пусто.
– Так откуда впечатление?
– Вода смыла следы с палубы, но внутри порядком засохшей крови. Много и гильз, хотя и меньшего калибра, — лейтенант глянул на находки Мельчарека.
– А чужое оружие? Какие-то следы, может, их нож или стрела?
– Пока что мы сосредоточились на поисках корабельного журнала, карт с курсами и заметок. Но я прикажу людям повнимательней обыскать корабль.
– Я займусь шагомером, – сказала Вышинская. – Он целый?
– В этом я не разбираюсь, – лейтенант в последний миг сдержался от того, чтобы пожать плечами. – Не могу сказать.
– Ой, я всего лишь спрашиваю, нет ли в нем дыр после всей той стрельбы, – госпожа инженер махнула рукою. – Впрочем, сама посмотрю.
Томашевский с трудом сдержал проклятие. Вроде бы он уже привык к отсутствию субординации у гражданских, а к нахальству Вышинской – в особенности, но старые привычки морского офицера не позволяли забыть о том, что эта проклятущая баба сперва должна спросить разрешения.
– Ладно, – он глянул на Кайю и Мельчарека. – Раз уж они заняты конкретными вещами, то мы отправимся искать следы куда более эфемерные. А ты, – бросил боцману, – попытайся сообразить, из чего стреляли, какая картина следов и как могла идти битва.
– Слушаюсь!
Когда он ушел, Томашевский придвинулся к Кайе.
– Чувствуешь что-то? – спросил.
Чародейка перестала тереть ладонью о ладонь. Не могла согреться.
– Чувствую холод, лупящий в меня ледяной ветер, капельки воды за капюшоном и общую слабость. Ты ведь не об этом?
Он уже привык к, мягко говоря, эмоциональной неустойчивости девушки. А хотел спросить о простой вещи: чувствует ли она что-то. В смысле предчувствий, конечно же. Перестал уже сопротивляться фактам, делать вид, что все, чему он стал свидетелем благодаря ее необычным способностям, это всего лишь совпадения. Слово «волшебство», конечно, никоим образом не могло протиснуться у него сквозь зубы. Предпочитал называть то, что она могла, «необычайной впечатлительностью». В любом случае, он уже знал, что чародейку стоит воспринимать серьезно, хотя бы потому, что это того стоило.
– Ладно, тогда пошли внутрь. Там будет теплее.
Повел Кайю к надстройке. Металлические двери удалось отворить с немалым трудом. Некоторое время Томашевскому даже казалось, что кто-то, какое-то тело, лежит с той стороны на полу и блокирует движение крыла – но нет. Оказалось, что металл попросту прогнулся, будто кто-то изнутри молотил по нему огромным тараном. В коридоре ничего не указывало, что здесь велась некая битва.
Они отправились по кубрикам. Больше по обязанности, чем по убеждению. Было маловероятно, что некое тело так и осталось в собственной койке. И действительно, каюты казались прибранными, приведенными в порядок и куда как чистыми – ясное дело, держа в голове тех мужиков, что здесь обитали. Женских с виду помещений Томашевский не заметил. Идя по направлению кормы, они нашли что-то вроде кинозала. Был тот соединен с фотолабораторией и техническими помещениями.
– Что это? – спросила Кайя.
– Оборудование для просмотра фильмов, – пояснил он. – Причем, профессиональное, от разведки.
– Ну так это ведь и был разведывательный корабль, верно?
– Есть разведка и разведка, – проворчал он. – Этот корабль был для того, чтобы разнюхать здесь все, такова его миссия. А все это оборудование – остатки от предыдущих миссий «Градиента». На противоположном полушарии, как я полагаю.
– А здесь они ничего не сняли?
– Нужно проверить.
Девушка подошла к проектору под противоположной стеной. Не умела его запустить, но начала просматривать накрученный на бобину фильм. Подсвечивая себе фонарем. Кадр за кадром.
Томашевский начал смеяться.
– Спокойно, это делается не так. Каждый фильм должен иметь описание.
– Как?
– Бобины держат в металлических коробках. На крышках там приклеены карточки, а там должна быть информация. Дата съемки материала, автор, тема фильма, к чему он относится. Порой – дополнительно об условиях съемок и всякая такая информация.
– Ага, значит, нам нужно просмотреть все эти коробочки? – она указала на полку под стеной с несколькими десятками упакованными бобинами.
– Нет нужды, – Томашевский взял со стола большую черную тетрадь в твердой обложке. – Каждая кинолаборатория должна вести реестр всех выполняемых операций. А тут все описано, каталогизировано, снабжено примечаниями. Ясное дело, это примечания технические, а не размышления лаборанта насчет художественной ценности фильма, – пошутил, но чародейка не поняла.
Она с интересом склонилась над тетрадью.
– И что? И что?
Томашевский неторопливо просматривал записи, скользя пальцами по очередным номерам, с самого начала.
– Как я и думал. Документация.
– То есть? – Кайя, казалось, записей не понимала.
– Линия побережий, возможные подходы, обустройство берега. Проклятие... – палец его вдруг остановился. – Первое нападение на корабль, – прочитал вслух.
– Что это может значить?
Он пожал плечами. Наверняка речь шла о шлюпке с мотором, чье отсутствие они заметили, поднявшись на борт. Но что это за нападение? Сигнатура говорила, что фильм уже проявлен, а значит, если случилась какая-то атака, то отчего экипаж не сообщил по радио? Загадка.
– Мы ищем этот фильм? – Кайя возбудилась от такой записи.
Он отрицательно качнул головою. Палец его добрался до позиции: «Повторные явления». Что бы оно могло значить? Или: «Интенсивные явления» – и, увы, приписка в следующей строке: «качество отвратительное». Еще более интересно выглядели записи в реестре фильмов, принятых на проявку, но еще не обработанных. Рядом с фамилиями операторов виднелись короткие: «Явления», «Нападение на Янкевича», «Седьмой: ужас...». Было видно, что кто-то фиксировал, к чему именно относились фильмы, в состоянии душевного волнения. Рука дрожала так сильно, что некоторые буквы Томашевский с трудом читал.
– Мы забираем все фильмы, – проворчал он, откладывая тетрадь. – Тут мы ничего не поймем.
Кайя осмотрелась по кинозалу.
– А есть во что запаковать?
Он положил руку на ее плечо.
– Помни, что офицер не носит никаких грузов, госпожа капитан. Как и мы, а потому мы поручим сделать это солдатам.
Он открыл дверь, выводя девушку в коридор.
– А может посмотрим, что на том фильме, который остался в проекторе? Я видела там, на кадрах...
– Сделаем это на нашем корабле, – оборвал он ее на полуслове. – Рассматривать отдельные кадры на проекторе этого типа невозможно. Мы сожжем весь фильм.
Чародейка неохотно вернулась к осмотру отдельных кают. Однако что-то в ней «включилось». Или же просто сделалось теплее и она начала лучше ощущать. Через какое-то время осмотра кают, содержавшихся в образцовом порядке, ну, настолько, насколько мужчины, не подвергаемые военной муштре, были в состоянии это делать, она подошла к одному из шкафчиков. Открыла дверки и из-под кипы сложенных друг на друга свитеров вынула пистолет. Миг-другой держала его в руках, потом положила на маленький столик у койки.
– Его не использовали, – сказала. – Знаешь, пожалуй, мы здесь ничего не найдем. Вся аура аккумулируется, скорее, там, – указала пальцем в направлении носа корабля. – В помещении, где находится руль.
– Полагаешь?
– Чувствую. Здесь мы ничего не найдем.
Томашевский закусил губу.
– А это? – он подал ей блокнот, который нашел на столе под иллюминатором и как раз просматривал. Страницы слиплись от пролитого кофе, но на последней возможно было прочесть корявые литеры: «Боже. Надеюсь, что духи уже не вернутся!».
Кайя прочла это с каменным лицом. С трудом отклеила предыдущую страницу. Последнюю запись наверняка сделали после долгого перерыва. Потому что предыдущие, совершенно несущественные, касались самого начала путешествия.
– Рубка? – она указала большим пальцем за спину.
– Да. Пойдем.
Они вышли в коридор, а потом направились в сторону носа. Тут тоже не встретили никаких препятствий. Все – в рамках рутинного порядка. Разве что в кладовке, где стояли краны противопожарной системы, кто-то раздернул всех брезентовых змей, клубок которых в настоящий момент не давал доступа к главным вентилям.
Дальше, перед самым выходом на мостик, кто-то наклонился над свертком, что лежал в дверях к туалету и душевой. Черная боцманская куртка позволяла догадаться, кто именно проводит тут следствие.
– И как оно? – закричал Томашевский. – Какие результаты?
Мельчарек тяжело поднялся. Ироническое выражение на лице они увидали, только когда он повернулся.
– И что господин командор хочет знать?
– Ну, как там сражение, о котором говорил лейтенант морской пехоты?
Мельчарек пожал плечами.
– Единственное сражение здесь случилось, произошло исключительно в воспаленном сознании того лейтенантика, господин командор. Там же и многочисленные жертвы в рядах противника.
– С чего ты взял?
– Все оружие на этом корабле находится на своем месте. В бронированном сейфе на складе и в сейфе в рулевой рубке. Кто-то всего лишь вынул один автомат и высадил вокруг несколько магазинов. Если кто-то и погиб, то лишь стрелок, в которого попали рикошеты.
– А следы крови?
– Кровь господин лейтенант тоже видел глазами воображения. Он-то наверняка молодой солдат. Очень хотел увидеть резню – вот и увидел. По крайней мере, ее следы.
– Так что случилось?
Мельчарек пожал плечами.
Кажется, что они собрались в рубке и там жили. В одном помещении. Словно не желали бродить по всему кораблю. Или же чего-то боялись в каютах.
– С чего ты взял?
– На мостике – полно консервов, баночек с объедками, два кофейных аппарата, бутыли с водой. Много пустых банок. Что-то вроде спальных мест, а впрочем – черт их знает, – боцман закусил губу.
– И крови нет?
– Да откуда! Это тот безумец, что бил из пулемета, разбил консервы и банки. Ну, вокруг всего и налетело.
– а следы людей?
– В каком смысле, господин командор? Живых нет. Трупов – тоже нет.
Кайя подскочила – вся на эмоциях.
– Что-то страшное ходило по палубе ночью. Выжирало людей, а остальные прятались на мостике. Последний пытался отбиваться. Но когда это что-то ворвалось внутрь, побежал на палубу и с помоста на мачте начал стрелять по рубке.
– Кайя, поспокойней, прошу.
Кто-то открыл дверь на мостик, впустив в коридор ветер, что ворвался сквозь битые стекла. Мельчарек не успел состроить морду, что сказала бы все, что он думает о мыслях чародейки. Помог Вышинской, что мучилась с большим тюком в узком проходе.
– И как оно там, госпожа инженер? – Томашевский охотно сменил тему. – Шагомер целый?
– Расстрелян, словно мишень после дневных тренировок армейской роты, – ответила Вышинская. – Но с регистратора, полагаю, кое-какие данные я вытяну.
Указала на что-то угловатое, спрятанное в узле.
– Но он тоже заслужил медаль за раны, полученные на поле боя.
– Наконец что-то оптимистическое.
Вышинская внезапно улыбнулась.
– Ну так я сейчас вам испорчу настроение, – сунула руку в карман своих военных штанов и вытянула светлую металлическую коробочку. – Нашла я еще и это.
Томашевский взял небольшую продолговатую коробку сардин из тонкой жести. Похоже, кто-то пытался откусить от нее кусок. Отчетливо виднелись следы зубов. При том, насколько он мог различить, человеческих. Некоторое время он мучительно прикидывал кое-что. Ему казалось, что некогда такое уже случалось. Потом вспомнил: читал о таком в книге. Притом – в романе, а не в научной работе. Да. Наверняка уже читал о чем-то подобном. Но ни за какие сокровища не мог вспомнить, о чем в той книге шла речь.
4. МАЙКА Павел «Покой миров» («Pokój Światów»)
Павел Майка относится – для меня – к тем нескольким польским авторам, от которых я в обозримом будущем жду очень многого. (Среди других назову здесь, как минимум, двоих: Анджея Мищака и совершенно охренительного Якуба Новака: все они пришли в литературу в начале 2000-х, все они пока что известны лишь своими рассказами).
Тут – немного формализма. Павел Майка родился в 1972 в Кракове. В студенческие годы изучал этнологию, дебютировал в 1987, но следующий рассказ опубликовал только в 2006. Работал в ряде медиа-ресурсов: в газетах, на радио, на ТВ. Активно сотрудничает с изданиями «Czas Fantastyki» и «Creatio Fantastica». В ближайшее время должны выйти – вслед за «Покоем миров», дебютным романом – еще две книги: спейс-опера в «Powergraph’е» и попытка написать коммерческий текст в польском отнорке франшизы «Метро 2033».
И еще одно предваряющее замечание: «Покой миров» по названию своему выступает – для польского читателя – перевертышем другого известного нам романа, «Войны миров» (точного соответствия на русском я пока не нашел; «Мир миров» как и «Перемирие миров» кажутся убогими, а какой-нибудь «Миръ міровъ» – претенциозным). Это – в рамках предложенной автором игры, и это стоит учитывать при чтении всего нижеследующего.
Аннотация издательства
Земля после Рубежа.
І-я мировая война была трагедией, но закончилась она не так, как говорят учебники истории. На Земле высадились марсиане. Вторжение было отбито, а плененные на поверхности планеты пришельцы были ассимилированы, однако после этого ничего уже не было как раньше.
Сброшенные Чужими мифобомбы освободили энергию веры, которая оживила персонажей из мифологии, сказок, легенд. Дома теперь окружают охранными барьерами, божественные патроны охраняют отдельные города, а по улицам ходят призраки и маги. Места старых государств заняли торговые союзы, Республика Наций и полусознательные государства-организмы: Вечная Революция, Вековечная Пуща или Матушка Тайга.
Что же ищет организованная Новаковским – богатым краковским марсианином – экспедиция на восток? И знает ли цветистая группа персон – одержимый ненавистью Мирослав Кутреба, созданный в лаборатории слепой бог Шулер Фатума, зависимый от черного молока бывший железнодорожный инспектор Грабинский, цыганка Сара, гигант Буримир и наивный Ясек – куда они движутся? Обитающая в теле Кутребы змора присмотрит, чтобы месть не была забыта.
Рецензия
«Из чтения «Покоя миров» Павла Майки вытекают такие вот выводы: фантастика полна неиспользованных на сто процентов мотивов, если только автор умеет их творчески перерабатывать, а развлекательный роман может быть умным, даже будучи ориентированным на действие. Прекрасный дебют.
О дебютантском романе Павла Майки, автора, который вспоминается прежде всего рассказами из антологий и журналов, слухи ходили довольно давно. Сперва он должен был издать книгу в «FS», потом – уже другой проект – попал в «Powergraph» (и продолжает там находиться в планах на текущий год). Тем временем, довольно неожиданно первый его роман вышел в молодом издательстве «Genius Creations». «Покой миров» потому – своего рода двойной дебют. Добавим, что – удачный.
Автор старается не торопиться вводить читателя в реалии, но начало романа все равно ошеломляет открывающимися мотивами. В несколько стимпанковых реалиях (технологическое развитие отодвинуто относительно нашей временной линии, доминируют промышленные корпорации, ж/д и дирижабли вместо моторизации или самолетов) – хоть и далеких от привычных – мелькает множество элементов, типичных для фантастики, но достаточно редко выступающих рядом друг с другом. Потому что на размеченной Майкой сцене появляются марсиане, чудовища, божества, магия, персонажи легенд и литературы, да даже идеи, облаченные в плоть. Все, во что люди верили – или даже могли бы поверить – в мире «Покоя миров» может получить свое воплощение и начать влиять на судьбы героев.
Сперва при чтении возникает определенное недоверие: в своем ли уме был автор, когда создавал основы своего мира? К счастью, все это лишь умелый трюк Майки, и сомнения быстро проходят, а из смеси мотивов настолько же быстро кристаллизуется изобретательная и развернутая концепция автора, чьи отдельные элементы прекрасно совмещены друг с другом. К тому же, раз за разом, когда читателю кажется, что больше автору его удивить нечем, Майка достает из рукава очередного туза, меняющего восприятие уже известных фактов.
Основной мотив сосредотачивается вокруг фигуры главного героя, Мирослава Кутребы, единственным желанием которого является жажда мести. Из-за чего и на кого направленная? Об этом читатель станет узнавать постепенно, поскольку Майка не раскрывает карты сразу. Многочисленные, но разбросанные по всем роману ретроспективы постепенно делают явственными прошлое и мотивы героев. Этот момент подан весьма умело и прекрасно сплетен с фрагментами «нынешними». В результате, только ближе к финалу открываются тайны прошлого и их связь с главным сюжетом.
Чтение романа Майки – куда как достойное занятие. С одной стороны, он предоставляет нам целый спектр ярких и интересных идей, с другой – является просто хорошо написанным приключенческим романом, наполненным поворотами сюжета и тайнами, которые предстоит разгадать читателю».
Фрагмент
Глава 1
июнь 1972 года старого календаря, пятьдесят седьмой год Рубежа,
двадцатый год Мира
Поезд въехал на Вокзал-Главный в Кракове, пунктуальностью своею доказывая, как повелось, действенность объединенной мощи технологии и силы. Машинист дал знать о своем прибытии протяжным гудком локомотива, выпустив тугую струю пара. Поцеловал вечно холодный железнодорожный амулет, висящий над котлом, и поклонился патрону. Перемазанное сажей создание, чуть напоминающее гнома, каких можно повстречать в шахтах, радостно пискнуло и снова нырнуло в приугасший было огонь. Мощный локомотив содрогнулся от прилива силы.
Дрожь передалась вагонам – и эксклюзивным, первого класса, и самым дешевым, в которых толклись бедняки купно с исключительными скупцами. Машинист улыбнулся, погрозил патрону пальцем. Тот ответил изнутри котла радостным хихиканьем.
– Пан Кутреба? Пан Кутреба? – покрикивал бегущий вдоль вагонов седовласый мужчина. Похоже, он не привык к вокзальной сутолоке. Нервно оглядывался во все стороны, подпрыгивая, когда какой-то из нетерпеливых локомотивов, готовящихся к отъезду, выпускал плюмаж пара.
Краковский вокзал был крупнейшим в стране, а потому и столпотворение в нем царило исключительное. Хотя в Европе уцелело мало железнодорожных магистралей, а вид более чем одного поезда оставался непривычным, в некоторых городах локомотивы, казалось, теснились. Вокзал в Кракове кипел от прибывающих либо готовящихся в путь пассажиров, от патронов рельсов, от охранных городских теней и от мелких, мерцающих полусущностей, что сопутствовали вспышкам эмоций. И именно над вокзалом кружили духи и демоны, привлекаемые необычным скоплением разнообразнейших сил.
Людей от них оберегали стройные охранные башни. Всякий кирпич их был укреплен знаками, стены каждого из этажей прогибались от талисманов. Обычные люди не сумели б нести здесь вахту, потому замуровывали в башне тех, кто решил посвятить себя службе городу и подвергнуться изменениям. Непросто было б назвать их живыми, и вообще непросто было б говорить о них хоть что-то, поскольку мало кто решался устанавливать с ними контакты. Безымянные и пугающие, они стояли на посту, довольствуясь жертвами, приносимыми каждым из миров через их представителей. Интересовала их не пища, но лишь знаки уважения и кусочки городов, сносимые изо всех районов. Принимали они и коралл из порванного ожерелья знатной горожанки, и обрывок платка с кровью извозчика или камешек, который пнул капризничающий подгорный сорванец. Любой предмет, затронутый пульсом города, добавлял им сил.
Казалось, все пассажиры покинули уже вагоны, когда на подножке одного из них встал наконец тот, кого седоволосый отчаялся уже отыскать.
– Я здесь, – отозвался он хриплым голосом. Откашлялся и повторил громче.
Седоволосый двинулся к нему. Ожидал, что Кутреба прибудет вагоном первого класса, а не классом последним, самым дешевым, где случалось и скоту оказываться купно с людьми и товаром. Действительно ли его принципал имел в виду именно этого человека?
Кутреба оказался высоким и статным. Кожаная куртка – вытертая до крайности, некогда, должно быть, темно-коричневая, могла вызвать мысль, что хозяин ее относится к бродягам, что окормляются по свалкам. Не лучшее впечатление производила и его шляпа, мятая до пределов возможности, потемневшая, как видно, от грязи, надвинутая глубоко на глаза. В свою очередь, льняной шарф, обернутый вокруг шеи несмотря на жару, говорил, что Кутреба либо изрядный чудак, либо обладает до крайности слабым здоровьем. Однако сумки прибывшего оказались прекрасного качества, изготовленными вручную, под заказ. Конечно, их он мог и украсть у кого-то в пути.
– Пан Мирослав Кутреба? – удостоверился седоволосый. Получив в ответ единственный неохотный кивок, решил, что не ему оценивать желания работодателя, кого ему все равно никогда не понять до конца. – Меня зовут Франтишек Чус, я работаю на пана Новаковского, который и пожелал вас нанять. Прошу прощения, но я полагал найти вас, коль уж мы оплачиваем ваши расходы, в лучших вагонах.
– Я был бы там неуместен, – неприятно хриплым голосом ответил Кутреба.
С этим Чус не мог не согласиться. Предложил помочь с багажом, однако Кутреба глянул на него так, что слуга лишь хмыкнул, после чего поспешно отвернулся и поскорее повел этого неблагодарного нелюдимца к ожидающему перед вокзалом транспорту. Не заметил, как Кутреба приостановился на миг-другой, как взглянул на локомотив. Что-то неуловимое промелькнуло между ним и мощной машиной. Машинист вздрогнул, словно от дурного предчувствия. Патрон высунулся из котла и сквозь металлические стены заглянул Кутребе прямо в глаза. Вскрикнул, вздрогнул непроизвольно и разразился литанией охранительных заклинаний.
Таким людям не должно садиться в поезда. Несчастье слишком укоренилось в их душах. Патрон ощущал его беспокоящее присутствие с самого начала пути и уделил немало сил, чтобы таковое влияние нивелировать. Теперь же он, наконец, мог присмотреться к носителю. Узнал его, затрясся и как можно скорее спрятался в котел. Ожидало его больше работы, чем он надеялся, если уж следовало подготовить поезд к безопасному обратному пути.
* * *
Хотя краковцы охотней всего запрягали в свои повозки лошадей, принципал Чуса оказался одним из тех богатых эксцентриков, что предпочитали современные технологии. Вместо элегантного экипажа или хотя бы милых глазу дрожек, Кутребу ожидала уродливая машина с лупоглазыми фарами и абрисом, что напомнил ему надутую жабу, отягощенную горбом дополнительной кабины: та, согласно намерениям производителя, предназначалась для перевозки товаров, однако была переделана таким образом, чтобы в ней могли ездить пассажиры.
Чус казался горд, представляя это уродство и наблюдая, какое впечатление оно произвело на прибывшего. Он напрягся, отворил широкие округлые дверки, что вели в пассажирскую кабину.
– Что оно, во имя богов? – Кутреба остановился, словно подумывая, не повернуть ли ему назад.
– Ох, пан, может, не привык к современным экипажам. Ничего особенного, но их у нас в стране немного. Сие, уважаемый, автомобиль. «Ситроен Акадиан», серия люкс, приспособленная к нуждам моего господина. Садитесь, будьте добры. Уверяю, бояться нечего. Я прекрасный водитель.
– Лишь бы и патрон твой оказался хорош настолько же, – проворчал Кутреба, неохотно залезая внутрь. Чус занял место в кабине водителя.
Через миг-другой он отозвался через интерком, удостоверяясь, что его пассажир чувствует себя хорошо. Кутреба искреннейшим образом уверил его, что все так и обстоит, хотя никак не мог усесться поудобней в непредназначенных для людей креслах. Форма их сказала ему все о таинственном пане Новаковском. Округлые кресла с двенадцатью расположенными по окружности низкими поручнями свидетельствовали лишь об одном.
Новаковский был марсианином.
* * *
Когда они прибыли на Землю, их сначала проигнорировали, хотя скрываться те не намеревались. Сферические корабли обрушились на города всех континентов, чтобы отворить врата и выпустить на человечество ярость извне. Марсианская технология превышала все, что могли измыслить даже самые умелые человеческие инженеры.
Проблема была в том, что по Земле тогда катилась величайшая из войн. В охваченном нею мире все подозревали друг друга, и в необычных машинах убийства усматривали прежде всего коварство Пруссии, Франции, России – да хоть бы и Америки, но вовсе не вторжение из космоса.
Даже когда часть правды вышла наружу, война меж людьми не закончилась. Обрадованные и удивленные марсиане наблюдали, как новые и новые участники человеческого конфликта пытаются заключить с ними союзы против своих собратьев. И лишь тот факт, что пришельцы ни к кому не присоединились, привело к заключению человечеством хрупкого мира, объединясь против чужаков, что изменило судьбу войны.
Наконец, замирились все. Даже марсианам пришлось капитулировать перед лицом катаклизма, который они же невольно и вызвали, и, чтобы выжить, объединяться со вчерашними жертвами. Двадцать лет после конца войны и по приходу новой стихии, они даже стали перенимать человеческие обычаи и фамилии, пытаясь восстанавливать и технологии, изрядно регрессировавшие со времен вторжения. Кроме прочего, они охотно инвестировали в заводы моторов и современных автомобилей.
Кабина «Ситроена» была обустроена согласно марсианской эстетике. Вероятно, потрудился над ней сам Новаковский, марсиане полагали, что люди не в силах уразуметь глубин их искусства. И действительно, Кутреба равнодушно поглядывал на безумные несимметричные изгибы, поддерживавшие потолок кабины: те сплетались из хаотической пряжи проводов, окрашенные в любимые цвета марсиан – темно-синий, ярко-желтый и фиолетовый. Не примечал он в творенье марсианина ни красоты, ни вообще чего-то особенного.
Марсиане его уже не удивляли и не пугали. В своей жизни он встречал нескольких, с двумя даже работал, а с одним провел целый год, обучаясь взаимодействовать с силами. Хотя множество людей еще гневалось на захватчиков, и ни один марсианин не мог чувствовать себя в безопасности в полной мере, Кутреба не испытывал к ним ненависти. С начала вторжения миновали уже десятилетия. Мир предельно изменился, а марсиане сделались его частью. Кутреба, правда, родился еще в мире военном, однако отнюдь не марсиане были причиной того худшего, что он испытал в жизни. Список виновных был вырезан у него в памяти. И были в нем исключительно люди. Нынче – трое.
Он всегда неохотно пользовался поездом. Теоретически железные дороги стабилизировали уже свое положение, говаривали даже об их развитии, но Кутреба все еще помнил времена, когда всякий поезд приходилось охранять отрядам жрецов и шаманов. А иной раз даже те не помогали. Хотя в конце концов силы и уступили союзу людей и марсиан, и война завершилась, в мире все еще существовало достаточно чудовищ, чтобы никто не чувствовал себя в безопасности.
Ветка Краков–Львов пережила и начало человеческой войны, и вторжение, и даже Рубеж. Поезда на ней бывали объектами нападений, как и везде, однако когдатошние Oesterreichische Staatsbahn im Gebiet Galiziens, сделавшиеся после Рубежа просто Галицийской Железной Дорогой и получившие независимость от умирающих держав, заключили отдельный договор как с марсианами, так и с силами. Случилось это задолго до того, как подобного же успеха удалось добиться Империи. В 1947, когда Народная Республика, претендовавшая на наследство после рухнувших монархий, только начинала вести переговоры с марсианами, Галицийская Железная Дорога – подобно иным независимым формациям – уже перевозила марсианских пассажиров, нанимала марсианских защитников и даже создавала поезда с первыми патронами.
Но все это не помогло избежать катастрофы.
Останки более чем четырехсот тел перемешались в тот день с деревянными обломками вагонов и с кусками вырванной из локомотива стали. Один из рельсов задирался, изогнутый, к небу, по нему стекала кровь насаженного на металл безголового тела. Слышался разве что крик патрона, но ни один из горстки уцелевших не отзывался и словом. Кутреба не слышал криков и стонов раненных. Выгребся из-под разломанного напополам вагона, отполз от путей и долго-долго просто лежал, всматриваясь в небо.
До него не сразу дошло, что случилось. В ушах все еще стоял странно протяжный удар, после которого разнесся грохот и треск ломающегося дерева. Крики гибнущих пассажиров доносились до него с запозданием, он восстанавливал их для себя, видя искривленные испуганными гримасами лица. Не помнил, кто он такой и откуда взялся на траве неподалеку от остатков поезда.
Когда много дней спустя он окончательно пришел в себя, все изменилось.
После катастрофы он неохотно пользовался поездами или другим механическим транспортом. Да и те, пожалуй, не слишком-то его любили. Если ему приходилось ехать поездом, он всегда выбирал худший из вагонов, зная, что высший класс эманирует высшими притязаниями и пучится от гордыни пассажиров, убежденных в собственной неприкасаемости и важности роли, которую им должно сыграть. Уже понимал, что чувства и эмоции сделались значимы в мире после Рубежа, и он не намеревался будить лихо, сидя в лучащихся энергией несдерживаемого самодовольства вагонах. Зажатый же между шепчущими охранительные литании бедняками, что тряслись от стальных чудовищ, он был в большей безопасности. И все равно свербели его татуировки и кололи амулеты, пробуждаемые технологией.
В автомобиле Новаковского было немногим лучше, потому он с нетерпеньем высматривал дом потенциального клиента.
Как назло, Новаковский обитал на Подгорье, отделенном от Кракова рекой, на изрядном расстоянии от Вокзала-Главного. Хотя район этот обладал собственной, пусть и убогенькой, железнодорожной станцией, поездов доезжало до нее немного. Дом Новаковского располагался в форте, наследии империи, вознесенном на одном из наивысших холмов Подгорья. Марсианин выбрал это место, как пояснил через интерком Чус Кутребе, из-за богатых залежей оставшейся от языческих времен энергии, которую марсиане умели черпать через прирученные тени или непосредственно из эманаций веры, слои которой откладывались здесь тысячелетиями. Новаковский трансформировал их при помощи старенького костела, поставленного еще в тринадцатом веке как печать, чтобы приручить языческие ритуалы и удержать зло под землею.
Марсианин канализировал высасываемую из теней энергию, процеживая ее через наполненный верой костел, усиливая мощь форта. Энергия, что била от ротонды из красного кирпича, ощущалась уже у подножья холма. Когда автомобиль остановился наконец перед воротами форта, Кутреба ощущал накопленную в здании силу без малого как физическую боль. Он сжался, вылезая наружу, провернул на руке кольцо четок, потер большими пальцами татуировки на внутренней стороне ладоней. Помогло.
Слуги марсианина выскочили за вещами гостя. Он не позволил прикоснуться к сумкам, где лежало оружие, и несмотря на протесты Чуса, не расстался с ними, когда отправился на встречу с марсианином. Прекрасно понимал смысл запрета вставать перед хозяином с оружием – и сознательно его игнорировал.
– Я всегда могу повернуться и уйти, – рявкнул, делая вид, что плевать он хотел на работу Новаковского. – Я сюда не напрашивался.
– В таком случае, будьте добры обождать, – ответил явно опешивший Чус и тренированно неторопливым шагом двинулся посоветоваться с хозяином.
Кутреба, игнорируя осуждающие взгляды слуг, уселся на пол, оперся о стену и прикрыл глаза. Ему было интересно, насколько отчаялся Новаковский, и насколько действенны оказались контакты Кутребы, что с некоторого времени уверяли марсианина, что именно он будет самым ценным участником планируемого похода. Он использовал кого только мог, чтобы сюда добраться и поставил на эту игру почти все, что имел.
Беспокоило его число переменных, необходимых для успеха его плана. Сколько уж раз он пытался искать другие решения! Проводил ночи напролет, разговаривая со Змеем, модифицируя планы, ища способы, чтобы найти новых союзников. Змей над ним смеялся, вышучивал, но было заметно, что эта интрига затягивает и его. Кутреба не открывал ему всего, и пытался использовать и самого Змея. Готов был поспорить, что божество в конце концов его предаст, и пытался учесть и это. И все же понимал: в плане его слишком много слабых мест, все может рухнуть в любой момент. Например сейчас, если марсианин презрит его умения.
– Господин Новаковский вас примет, – обида в голосе Чуса, кажется, только усугубилась. – Может пан хотя бы снимет шляпу?
– Может сниму, – буркнул Кутреба и встал. Решил изображать человека, неохотно принимающего предложение марсианина. Но не переигрывал ли он? Насколько мог он экспериментировать с терпеливостью клиента и со своим счастьем?
Невольно фыркнул.
Счастьем – а как же!
Я с тобой, – напомнила о себе змора. – Счастье ничего не значит. Значим только ты и я. Подводила ли я тебя когда-нибудь?