| Статья написана 6 мая 2022 г. 14:17 |
Книга для книжников,или производственный (текстологический) романПро роман Энтони Дорра «Птичий город за облаками» сразу необходимо сделать важную пометку. Он явно создавался с прицелом на премии. Это не плохо. И не хорошо. Это просто факт. А также фактор, определяющий некоторые структурные, содержательные, целеполагания в произведении. «Птичий город...» вообще стоит обозначить как очень мейнстримное произведение. Но в данном конкретном случае это точно не минус, а скорее даже плюс. Потому что перед нами очень крепкий мейнстрим, аккуратно ограненный, выверенный до строчки, с пониманием того, что эти страницы попадут под строгий глаз литературного критика. И пусть я не один из них (что даже хорошо), могу сказать, что старания Энтони Дорра окупились сполна. По форме повествования и общей архитектонике сюжета «Птичий город...» очень напоминает «Гномон» Харкуэя. Перед нами есть несколько линий повествования в разных местах и временах. В каждой ветке изложения есть свой главный герой (в случае Дорра — пара главных героев), в которых с каждой новой главой все отчетливее и отчетливее просматриваются схожесть и взаимосвязь. И если у Ника в «Гномоне» красная нить сквозь параллельные сюжеты проходит через магию числа четыре и поиска какого-то странного артефакта или изучения последствий от его возможного применения, то у Энтони Дорра центр притяжения и скрепления уз между персонажами заключен в реконструируемых фрагментах античного авантюристско-фантастического романа Антония Диогена. А именно «Невероятные приключения по ту сторону Туле», который для в рамках научно-фантастическо-литературной (де)реконструкции был заново сплетен из реальных фрагментов, пьесы Аристофана «Птицы», романов «Золотой осел» Апулея и «Правдивая история» Лукиана Самосатского и превращен в повесть «Заоблачный Кукушгород». Все главные герои романа так или иначе объединяются в единую историю именно благодаря обладанию этой книгой. Еще из общих мест с «Гномоном» можно выделить наличие некоторой метапозиции, которая хоть и ведется не от лица рассказчика, но как бы признается основной и самой важной для понимания остальных историй. Если у Харкуэя это сюжетная линия следовательницы-детектива из мира брэдберианско-хакслиниаского будущего, то в романе Дорра это роль отведена Констанции в корабле поколений «Арго». Притом в обоих произведениях эта центральная позиция в конечном счете и переворачивается, и некоторым образом децентрируется. Итак, как именно все ниточки романа сплетаются в одну паутину? И Анна, и Омир, и Сеймур, и Зено, и Констанция — все они в той или иной степени прокаженные в своей эпохе, малой родине, культуре. Анна родилась в низу социальной лестницы умирающей патриархальной Византии. Притом девушкой, без права на свободу и мысль, что в контексте произведения (и в реальности) — суть одно. Омир тоже из низких сословий, босой крестьянский мальчик, с заячьей губой, которые образуют вокруг него кривотолки о проклятии и демонической сущности себя. Сеймур, особенный мальчик, тоже из бедной семьи с матерью-одиночкой, который слишком (слишком ли?) глубоко переживает экологические напасти и неразумность разумных обитателей планеты, из-за чего идет на крайние меры. Зено гомосексуал, выросший без матери, рано оставшийся без отца, побывавший в корейском плену и нашедший себя очень поздно, в постановке с детьми переведенной им пьесы-романа того самого Антония, в ходе которой и найдет свою... Впрочем, неважно. И Констанция. Единственный не парный персонаж, чья непарность как раз и намекает изначально на некую метапозицию. Оставшаяся одна при странных и невозможных для космического корабля обстоятельствах, слишком не похожая на остальной экипаж своим чрезмерно живым воображением и тягой к Земле. И всех их если и не излечивает или не спасает «Заоблачный Кукушгород», то хотя бы дает некий маяк в хаосе жизни и беспросветной гибели надежд. Лучик света, кусочек облачка чего-то лучшего эта странная рукопись всем им передает по-своему... Возможно, что многие из ходов книги будут более-менее заранее ясны большинству подготовленных и опытных читателей. Разве не понятно, что судьбы Омира и Анны будут тесно связаны? Или что сюжет Антония в итоге в той или иной форме и вариации реализуется в разных ветках сюжета самого «Птичьего города...»? Но Дорр и не думает как-то особо скрывать большинство из последующих шагов в повествовании. Каждая из новых деталей в хронологически предшествующих ветвях единого книжного древа заранее подсказывают, что будет в более поздней по времени романа. Но не это главное. Тем более что пара поворотов и чеховских ружей все-таки смогу хотя бы немного, но удивить и разбавить общий заранее понятный строй книги. Не даром ведь посвящается книга библиотекарям, а Зено на вопрос, а зачем вообще заниматься изучением и восстановлением повести о путешествии в «Кукушгород» отвечает примерно следующее: «вы же знаете много супергероев? Представьте, сколько довелось пережить этой рукописи. Она супергерой не меньший, а то и больший». И чуть перефразируя Зено, можно сказать, что роман Дорра (как он указывает дополнительно в послесловии) есть ода о разных книгах. А я бы добавил, что это не только ода о книгах, но ода о их читателях и хранителях. Что во многом одно и то же. Главное фантастическое допущение романа — сохранившаяся копия «Кукушгорода» — не стала бы таким уникальным супергероем без других супергероев, более человекоподобных. Анны, Омира, многочисленных переписчиков, библиотекарей и монахов, комментаторов и переводчиков, а также просто читателей, которые от одного века к другому, от одного человека к другому переносят странную историю об Аитоне, который мечтал парить среди небесных птиц за облаками, но в итоге выбрал вернуться домой. И оказался тем самым самым мудрым из людей, повторив часть маршрута Сократа. Это фанатская книга для фанатов Литературы. С большой буквы потому, что она о всей литературе вообще, о всех книгах, которые живут на бумаге, в нулях и единицах, на острие ручки, в сером веществе ваших и моей голов. Это единственное, что сдерживает хаос османов, военных преступников, космического вакуума, террора и вирусов, а также то немногое, что дарит вполне ощутимую надежду. На то, что мы, как и дурак окаянный, Аитон, после столь долгих метаний по миру все же найдем свой Кукушгород здесь, под облаками, на нашей просторной Земле, и будем менять ее и себя не в худшую, а в лучшую и умеренную сторону. Кто-то скажет, что это невозможно. Человеческая порода такова, что человек будет нести (само)разрушение всегда, вплоть до конца времен, и не сможет жить в мире и согласии с другими. Может быть, это и так. Но разве это предположение фантастичнее того факта, что диковинная история Антония Диогена уже прожила дольше одной из мировых религий? Пройдя столько рук, костров, чумы и прочих невзгод, она добралась до нас, пусть и преломленная воображением Дорра. Но только в лучшую сторону. Если возможно это, то и в изменение человечества тоже стоит поверить. "Птичий город за облаками" на фантлабе
|
| | |
| Статья написана 23 февраля 2022 г. 23:19 |
Фантасмагорические заметки о культуре, обществе и искусстве,или о сбывшихся прогнозах и бесплотных идеалахПод вереницей веселых рассказов «Хроник Бустоса Домека» скрывается серьезный цикл из критических статей. Постмодернистский мозаичный памфлет и забавная псевдо-публицистическая проза не суть, а форма коллективного творчества Борхеса и Касареса. От «Предисловия» до «Бессмертных» (ра)скрывается философская публицистика. Только писательский дуэт, как и их французские коллеги, Делез и Гваттари, философствует по заветам Ницше не нудным пером, а сурово-саркастическим молотом. И это не столько и не только, даже вовсе не забавы над вульгарно интерпретированным и понятым постмодерном с постмодернизмом. Это и не воспевание возможностей и арсенала множественностей и ризом, фрагментации и смерти Единого. Скорее Борхес, знаток и романтически преданный классике в философии, литературе и искусстве вообще, творчество которого есть проживание этого человеческого культурного богатства, вместе со своим напарником рассуждают о другом. Как продолжить классику, как не сохранить ее в виде музейно-школьной мумии, а воспроизводить ее, давать классическому продолжение, выход и исход в новое. «Хроники Бустоса Домека» не о постмодерне, а о модерне, который, вспоминая Хабермаса, есть незавершенный проект. Именно о тех границах и преградах, которые возникают перед Модерном, и размышляют в доступной форме Борхес и Касарес. Прежде всего Модерн — это эмансипация, взаимное обучение, здоровая доля сомнения в своей правоте, стремление к Истине, Красоте и Добру, устремление к новому. Во многом эта еще платоновская триада, греческая мысль, политика как этика и искусство как идеал, по-особому осмысленные в поворотной точке европейской и мировой истории, стали началом наиболее важной и не омраченной милитаристской и колониальной кровью линией Просвещения и Модерна. В большинстве из рассказов «Хроник...» раскрывается, на мой взгляд (все же в ситуации постмодерна надо учитывать, что твоя позиция всегда есть интерпретация, частное мнение и не абсолютный ракурс), ложные и ограниченные пути к Красоте. Об этом «Дань почтения...», где культура цитирования и отсылок заходит так далеко, что цитируемой текст целиком заявляется как новый. Т. е. меняется лишь имя автора. Что интересно, упомянутые византийские «текстари», и вообще средневековая культура письма, базировалась на творчестве именно как особой комбинации заимствований, а точнее отсылок. Такой мозаики смысловых контекстов, которые бы знающему читателю (зачастую от монаха-писателя к монаху-читателю) показали полноценно новый смысл. Особенно это касается летописей, о русском изводе которых отлично рассказывает Игорь Данилевский (вообще его идея о том, что летописи — это «докладная записка» и «материалы дела» для Страшного Суда, а в ожидании томилось все Средневековье, великолепна). Другое дело, что современная культура отсылок и «мира как текста» — лишь бледная тень того океана пересекающихся цитирований. «Вечер с Рамоном...» вопрошает о границе детализации и реалистичности реализма, о диалектике средств и целей. Если цель описать реальность вообще, мы впадаем в такую дурную бесконечность, которая и Аристотелю не снилась. Поэтому, когда Рамон Бонавена принялся было написать реалистический роман о проблемах жителей некоей деревни, а потом погряз в юридических и психологических коллизиях, удаляясь в них все глубже в ножку своего письменного стола, потеря цели привело к осмыслению самого инструмента, реалистического письма, как цели. Отсюда и абсурдные тома о пепельнице и карандаше. Другие рассказы, например, «Каталог и анализ...», проходится по без(д)умному минимализму. «Новый вид искусства» пинает архитектуру, задача которой становится издевательство над человеческим удобством. «Этот многогранный Виласеко» порицает стремление к непохожести, которое приводит к банальной одномерности. «Gradus ad Parnassum» изобличает языковое игрище с языковыми играми, которое приводит поэта к состоянию кабинетного философа из присказки Маркса («наука — это половой акт, а философия — онанизм»). «Наш мастер кисти: Тафас», скорее, представляет из себя уже некоторый переход от отбрасывания ложных путей создания красоты к обнаружению истинных. Его можно прочитывать и как некий полемический жест в сторону чрезмерно зарвавшегося в стремлении к сложности авангарда, и как критику традиционалистского и иного конъюнктурного сдерживания творчества (опять же, авангард, требующий от прогрессивного или «прогрессивного» художника как можно сильнее удалиться от похабных масс с их вожделением китча, прям как в статье Гринберга «Авангард и китч»; и традиционалистские, например, мусульманские запреты по вопросам визуального искусства), и как вопрошание о невыразимом в искусстве. Включенности художника в жизнь и то, как эту включенность показать. Вместе с тем некоторые рассказы сконцентрированы скорее не на тупиках, а на путях дальнейшего прогресса и эмансипации искусства. Об этом, например, одна из жемчужин сборника, «В поисках абсолюта». В нем произведение искусства предстает как не только и не столько индивидуальный акт некоего гения-творца, а как коллективная, общественная практика. Которая, несмотря ни на что, фоном и тенью скрывается за любой книгой, мелодией или даже научным открытием. Здесь же поднимается и вопрос историчности искусства, исторического как такового, понимания мира вокруг как процесса. «Избирательный взгляд» заставляет задуматься о том, как передать невыразимое в творческом жесте. Как произведению описать пустоту или время вообще? В этой эпизодической зарисовке делается ставка на перформанс и инсталляцию, на выход за рамки единичного произведения к системе таковых и акцентом на отношении между ними. Перформанс как общественная критика всплывает в другом алмазе цикла — рассказе «Гардероб 1». Один из самых запоминающихся, с неожиданным поворотом, меняющим все, и просто веселым. Здесь искусство воплощает идеал Сократа как шмеля, жалящего общественный статус-кво и нудное, некритичное спокойствие. «Чего нет, то не во вред» напоминает, что одна из самых сильных фигур и мощных инструментов искусства и критики — это молчание. Но не умалчивание в страхе, лести и лжи. «Нынешний натурализм», как бы суммируя критическую часть сборника, предлагает хотя бы периодически отказываться от закутывания в одеяла из слов и хитросплетений фраз в попытке новаторства. И попробовать вместо говорения словесных облаков заняться деланием действий и практикой. Некоторым заключением из этой условно выделяемой мной части сборника (и, как я покажу в конце этого отзыва, логический финал вообще всего сборника) выходит «Универсальный театр». В нем, как и в некоторых других своих произведений из других циклов и выкладок, Борхес грезит о театре, который будет неотличим от жизни, как и наоборот. Оставшиеся элементы и фрагменты «Хроник...» больше ведут речь не о критике тупиков и поиске выходов для жизни искусства, но концентрируются на обществе, техническом и научном прогрессе. В «Теории группировок» критикуются опять же дурно-бесконечные и бессмысленные попытки систематизировать и классифицировать все до последнего винтика. Опять же цель и средство, их взаимодействие, должны определять те или иные научные потуги. «Новейший подход» вопрошает о том, что сегодня называется политикой памяти и войнами памяти. Фальсификация истории, борьба интерпретаций, удобные переписывания — все это затемняет историчность как тотальные процессы, где конкретное определяет абстрактное, отдельные эпизоды истории, а не воли наций и частных политиков. «Гардероб 2», закрывая глаза на сатиры о моде и рекламе одеяний, показывает более глубокие философские и научные проблемы. Наши тела, вплоть до органов чувств, не некие фильтры между нашим сознанием и миром, не то, что скрывает вокруг лежащее, а совсем наоборот. Тела, конечности, система чувствительности не нечто статичное, но инструменты «в руках» нашего сознания и мышления. ««Бездельники»» формируют сатиру на нынешнее состояние научно-технического прогресса, который в угоду частным, а не общественным интересам, создает целые мусорные сектора экономики, а также только усиливает рабство человеческого существа в сфере труда и отдыха от него. «Esse est percipi» в унисон с Бодрийяром обличает и демонстрирует современность как потоки ложной или не «в ту степь» истинной информации, которую пассивный потребитель даже не силится активно осмыслить. «Бессмертные» в духе Лема рассматривает, посмеиваясь, идею вечной жизни человека благодаря техническим заменам в нашей телесности. И, наконец-то, пара слов для финала. Хорхе Л. Борхес и Адольфо Б. Касарес создали очаровательный и сильный сборник размышлений. Веселых, трагичных, актуальных и глубоких. В постмодернистской форме здесь ставятся задачи по реабилитации и возрождении Модерна. Особенно искусства этой большой эпохи, которое, как мне кажется, из «Хроник...» имеет лишь один шанс для выживание. Перестать быть целью, став средством. Искусство для искусства, филигранные выверты и сложность для акцентирования неповторимой непонятности — все это слишком... просто. Как сказал один мой друг, Джойс совершил в литературе такую революцию, какую и Гегель в философии. После этого доведения до логического конца искусства для искусства данная формула попросту стала невозможной, абсурдной и жалкой. Такие же окончательные революционные (тер)акты были и в других областях искусства прошлого века. И выход, как мне кажется, кроется в «Универсальном театре» и серии похожих рассказов Борхеса. Искусству для выживания и дальнейшего развития необходимо покинуть свою тепленькую автономную автаркию и смешаться с самой жизнью. Так же, как советовал Маркс для философии в тезисах о Фейербахе. Что-то похожее в размышлениях о «театре жестокости» мыслил Антонен Арто. Искусство как жизнь, жизнь искусством, искусство жизни — следующий шаг к Красоте, которая есть Истина и Добро. Искусство должно менять мир? Так не будем ему мешать! Отпустим искусство на улицы из наших библиотек и творческих лабораторий. П.С. Я не назвал рассказ "Новый вид абстрактного искусства". Избегая содержания самого этого произведения, я считаю, что "Хроники Бустоса Домека", как и некоторые работы Станислава Лема, есть особый жанр литературы и научной фантастики. Тот самый новый вид абстрактного искусства, но только в смысле не внутренней пустоты, а наоборот. Лем и Борхес создают литературу над литературой, даже не литературоведение и не критические размышления, а как бы фантастику о литературе. Металитературу, которая воображает иные литературы. В данном случае, правда, Борхес воображает такое новое, которое есть хорошо забытое старое... "Хроники Бустоса Домека" на фантлабе
|
|
|