Поскольку новый роман уже у Медведева и делать я с ним ничего не буду, пожалуй, повешу здесь в качестве анонса примерно половину первой главы.
Все имена, названия, даты и пр. прошу считать совпадениями.
В нашем мире, как можно догадаться, ничто подобное случиться не могло.
2 февраля 2019. Ефимий-Обломи-Сын. Нельзя петь после заката. Зеленый
.
Перекупка дивилась, дивилась и наконец смекнула: верно, виною всему красная свитка. Недаром, надевая ее, чувствовала, что ее все давит что-то. Не думая, не гадая долго, бросила в огонь – не горит бесовская одежда! Э, да это чертов подарок! Перекупка умудрилась и подсунула в воз одному мужику, вывезшему продавать масло.
Николай Гоголь. Сорочинская ярмарка.
.
Григорий Филиппович Щур, рожденный в год Металлической Собаки под знаком весов в четверг, в день Сергия капустника, потер переносицу холодными пальцами и чихнул. Нос у него был выдающийся, помогал в профессии, но к пыли восприимчив был до крайности. В лабиринтах полок с книжной завалью у Эдельштейна иной раз морили крыс, но больше тут не случалось ничего. Здесь бывал разве что Щур, и еще несколько таких же, как он, безумцев, жаждущих выловить из сухого аквариума золотую акулу. Ну, золотого подлещика. Ну, ладно, золотую креветку. В свои сорок восемь он еще не утратил способности надеяться на чудо.
Книги, чьи обложки и содержание стискивали сердце Щура, в литературном отношении были кошмарны, и обычно состояние попадавшихся экземпляров оказывалось таким же. Чудовищной была и цена у них, хотя таких, как Щур, коллекционеров, на страну, привыкшую занимать шестую часть суши, было не более полусотни, а разбиралось в предмете еще меньше. В обычной продаже их было не найти, тем более не найти было их в макулатуре, отмершем товаре прошлого века: их давно сожгли или переработали в новую бумагу, на которой отпечатали что-то подобное, только посвежее; в итоге все, что избежало подобной участи, давно истлело. Лишь в залежах хламовщиков-букинистов пылились раритеты, которые подлый Эдельштейн отлично умел отличать среди окаменевшего дерьма. Он периодически извлекал их со своих полок, наводил невидимый марафет, ставил книгу на место, покрывая паутиной и пылью, будто с самого миллениума ее никто в глаза не видел. Он готов был содрать за любую из них столько, что небу станет жарко и покупателям на «Кристис» останется расходиться по домам. Если найдется покупатель. Только вот покупателей было всего полсотни, и существовала вероятность, что просимой цены не даст никто, придется позориться, снижая цену и раз и два. Но Эдельштейн не был бы внуком того самого Перельмана и даже – бери выше – правнуком того самого Перельмутера, чтобы не помнить о русской пословице насчет жадного фраера. Он просил всего лишь втрое больше того, что книга стоила в базарный день. Отложив книгу, страдальцы, подобные Щуру, месяц вздыхали, собирали деньги, приходили, торговались, Эдельштейн уступал процентов пятнадцать, клялся, что вечером должен зайти сам Ёжиков или – бери выше – Пыжиков, и даст полную стоимость, но он понимает, кому нужнее, – и книга переходила в собственность Щура. После этого вожделенный Виталий Горбач, или Павел Бляхин, или даже сама Юдифь Капусто, или даже сам недоставаемый Василий Ганибесов, даже – бери еще выше – сам всеобщий любимец Хаджи-Мурат Мугуев перекочевывал за стекло, на самую почетную книжную полку Григория Филипповича. К драгоценным изданиям Федора Кабарина, и тем, что саратовским, и тем, что молдавским.
Потому как Григорий Филиппович уже много лет был фанатичным коллекционером советской шпионской литературы первого послевоенного пятнадцатилетия. Плюс-минус, конечно.
В миру Щур никакого отношения к следовательской и собственно полицейской работе не имел. Профессия его была довольно редкой и не особо престижной, зато неплохо оплачивалась: на комбинате собачьего корма господина Николая Кионгели он был старшим экспертом в лаборатории дегустации, причем считался непревзойденным специалистом по сухому и полусухому крупнокусковому корму для длинношерстых собак типа староанглийской овчарки. Преимущественно он работал с сухим кормом, хотя хорошо разбирался и во влажном, и все четырнадцать параметров, требующихся для сертификации дорогих сортов «Ингула», «Христофора» и даже драгоценной «Камчатки» мог провести без помощников: хоть проверяй его потом, хоть нет. Его ценили, и в положенные сроки прибавляли жалованье, замены ему в Москве не было.
Как профессию, так и увлечение всей жизни Щур вынес из детства. У его родителей жил огромный пес, кобель породы восточноевропейская овчарка по кличке Мухтар, получивший, как и многие собаки того времени, кличку по имени героя знаменитого фильма шестидесятых. Пес был на два года старше Гриши, и вышло так, что служил он воспитателем мальчика в куда большей степени, чем отец или мать. Именно из миски Мухтара съел маленький Гриша первые куски того, что вовсе еще не было сухим кормом, тем более не имело отношения к собачьим консервам: это было то, что в Советском Союзе называли «ухо-горло-нос», или «сбой», а на западе именовалось «спам». Слово это в семидесятые, когда до интернета было, как до Пекина раком, все еще означало «spiced ham», острая ветчина. Так назывались консервы времен лендлиза, запасы которых, несъеденные за время войны, Европа дожевывала чуть ли не до середины семидесятых. Название незаметно стало эвфемизмом для именования говяжьего неликвида, которым что в Европе, что в Америке небогатые владельцы кормили питомцев, да и нередко сами питались тем же самым, благо не стоила эта радость почти ничего. Про свинину тут речи не было, не кормят собак свининой, если хозяин в своем уме, как не поит ее молоком и шоколада не дает.
Филипп Степанович, отец Гриши, мог бы кормить пса не только сбоем по сорок копеек килограмм и пшеном по двадцать восемь, но вес самого пса был почти пятьдесят килограммов, что означало в месяц со всеми кормовыми добавками почти тридцать рублей даже при такой диете, а зарабатывал хозяин как директор английской школы всего сто восемьдесят. Со всеми приработками и зарплатой жены бюджет дотягивал до трехсот чистыми, и выходило, что десять процентов зарплаты собачка слопает, как ни крути. Но отец нежно любил пса, клал в миску то яйцо, то полпачки творога и всегда добавлял какие-то овощи. Влюбленный в четверолапого мальчик видел, что по вечерам пес доедает миску с трудом, и повадился ему помогать. Отец смеялся, но поделать ничего не мог, да и знал, что ничего плохого в миске нет, потому как «спам» кипел на плите по два часа. Зараза в нем погибала, но запах по дому, – особенно, если в кастрюле бывали почки, – шел тяжкий. Еще хуже было, если варилось обожаемое Мухтаром китовое мясо. Но меньше всего смущали мальчика запахи.
Когда в восьмидесятые, доев последние бычьи рубцы, трахеи и селезенки, страна кое-как перешла на нормальную еду, переменилась и собачья диета. В семье давно жил Мухтар Второй, алиментный щенок прежнего пса, усыпленного в восемьдесят первом под всеобщие слезы. По счастью, новый пес был копией первого и, когда подросший Гриша стал делить миску с новым другом, никого это не смутило, благо еда стала получше не только у людей, но и у собак. В 1987 он окончил школу и сразу же с блеском поступил в Пищевой университет имени барона Певзнера. Понятное дело, уже с третьего курса он специализировался на кормах хищников, диплом писал по рационам служебных собак, защитился, собрался в бакалавры писать диссертацию по сублимации китового мяса, – но, увы, грянула первая Икарийская война, крови на которой было пролито еще не так-то много, однако Гриша в свои двадцать три с копейками загремел в армию. И его счастье, точнее, горестная удача, что тремя годами раньше отошел в лучший мир прославленный генерал-диетолог Григорий Пантелеймонович Медведев, на котором полвека держалось советское служебное собаководство, а на войне, вдруг кто не знает, к концу ХХ века собаки стали много нужнее лошадей. Диетология осиротела.
Месяц за месяцем сидел Щур в Азовском питомнике, с утра до ночи развешивая корма на двадцать сотен племенных сук восточноевропейской зверюги. Помощники у него были, задавали корма: варили овсянку и мясную обрезь, он был лишь обязан ежедневно следить за тем, как готовят вручную тонны собачьих харчей, и еженощно сочинять меню на завтрашний день, – по Спратту и Моррису, – но с учетом того, что ячневую не завезли, а куриные горла еще дробить надо, а говяжью кровь только для течных, а свекольной пульпы месяц как нет, а льняное семя кончается, и у двадцати собак запор – так неизвестно, лучше ли такое, чем отстреливаться от татар. В известном смысле он тоже отстреливался.
Однако нашлась у этого потного ужаса и хорошая сторона: он один легко делал работу за четверых, и к годовщине, в начале ноября, засияли у него на плечах погоны подпоручика. Замены ему не искали: он любил и знал собак, к тому же практически одним с ними кормом питался – от добра добра не ищут. К концу войны он был уже поручиком, и на него заглядывался женский пол разных возрастов и достоинств. Мужик он был видный, казачьего типа, с темной шевелюрой, с седой прядью над переносицей, но собак любил больше, чем дам. Впрочем, их не игнорировал.
Конец войны принес и право на демобилизацию: в мирное время собаки с минами под танки бросаться не обязаны. Ему предложили место в военном питомнике, но девяносто пятый год был уже очень не похож на девяносто первый. Сколотивший очередной миллиард русский грек Николай Кионгели решил открыть фабрику концентратов для животных, но в первый же год обнаружил, что рынок брикетированного сена и прочего, что едят крупные и мелкие рогатые, тесен и в основном занят продукцией много более богатого Ксенофонта Мурузи, тоже грека, и решил, что надо сделать шаг в сторону.
Оказалось, что рынок сухих кормов для братьев наших меньших, собак и кошек прежде всего, заполнен импортными педигри, дарлингами и рэббитами «экономического класса», проще говоря, дрянью, упаковка которой сообщала, что корм содержит четыре процента неизвестного происхождения мяса, неизвестного происхождения клетчатку, костяную муку и «минеральные добавки». От такой диеты собачья жизнь сильно укорачивалась.
Кормить своих собак холистиками, то есть почти человеческой пищей, приспособленной к собачьим нуждам, кормами класса канадской «аканы», российский гражданин среднего класса не мог и мечтать. Богатые люди готовыми кормами вообще питомцев не травили, даже «премиум класс» гордые шарпеи и корги жрать не изволили. Зачем был богатому человеку супер-класс «NaturCroq», заведомо сделанный так, что его и человек мог есть и не плеваться? Производство таких кормов в России прозябало из-за несбалансированности цены и результата.
А зря вообще-то. Сбалансированное питание нужно и человеку, и собаке. Особенно той, которая на службе, и приносит больше пользы, чем иной человек. Как те же сулимовские шалайки, гибриды лайки и шакала, способные унюхать наркотик даже под горой укропа. Но о том, чтобы снабжать готовыми харчами государственные питомники, как-то и не задумывался никто. Точнее, задумывался, но ни черта не делал, что для русского человека отнюдь не редкость.
Только господин Кионгели не был русским человеком. Он сообразил, что у государства, имеющего десятки тысяч служебных собак, нет для них кормильца. И тем более нет кормильца у сотен тысяч домашних питомцев. Причем в этот момент бизнесу миллиардера грозил кризис: чуть ли весь мир запретил промысел китов, чьим мясом поначалу и собирался кормить грек четверолапых. Его кадровики быстренько выловили в России лучших военно-собачьих диетологов: других уже не было, они давно свалили за границу и неплохо там устроились. Вынудить державу отдать военспеца гражданской фирме едва ли кто взялся бы, но у Кионгели были связи на самом верху, и пять или шесть специалистов получили бронь для работы у грека. Он разыграл лучшую для нынешней России карту: пообещал стране надежное импортозамещение.
Так попал Григорий Филиппович Щур в диетологи и дегустаторы на фабрику «Золотой Мухтар», название которой согревало его сердце. Он возглавил лабораторию, составлявшую рецепты кормов для разнообразнейших псов, от огромных служебных до самых мелких декоративных. Корма бывали холистики, щенковые, подростные, лактационные, гипоаллергенные, диабетические, противогельминтные, похудательные, для пожилых и малоподвижных, словом, любые, вплоть до входящих в моду веганских. Кионгели снабжал кормами и зоопарки, где держали волков и шакалов, притом учитывал, что большинство из них имеет финансирование от неприлично богатых филантропов, а в закупках корма филантропы ни черта не смыслят. Ну кто, скажите, знает, что летом четверть рациона даже у волков составляют грибы и ягоды?..
Но все, хорошо начинающееся, не всегда продолжается столь же хорошо. Увлеченный доступностью невообразимых в армии токоферолов, хлоридов, холинов, дигестов и прочего, он оказался отличным диетологом, прекрасным дегустатором, но никаким администратором. Протрудился он в заведующих до конца лета, но, после неизвестно зачем устроенной ссоры с производителями свекольной пульпы, получил от начальства предложение перейти в отдел дегустации готовой продукции, где оклад его станет лишь немного ниже, зато творческие возможности найдут настоящее применение.
Первое оказалось враньем, зарплату на треть урезали, а второе – вполне правдой. ни единый эксперт, прожевав десятиграммовый собачий крекер, не мог до него сказать – какая и на каком из четырнадцати этапов производства была нарушена операция. Щуру на такое требовалось две минуты, он даже процент фосфора называл без лабораторной проверки. Он был такой один, и отставной поручик остался при любимых Мухтарах на долгие десятилетия.
Это его не напрягало. При сорока часах работы в неделю он все же прилично зарабатывал, оставались и время, и небольшие деньги на развившуюся у него с годами любовь к литературе. Он пристрастился к советским шпионским романам послевоенных лет, немыслимым без Русланов, Ингулов и Джульбарсов. Но все же героические Карацупы редко встречались в романах, об этом он сожалел. Конечно, его восхищал якутский пес Таас Бас, которого так любил майор Шелестов, настигший вредителя Поваляева по кличке «Гарри» в «Следах на снегу» Георгия Брянцева. Лучше всех был верный пес Смолярчука Витязь в книге, где проницательный майор Зубавин настиг не только бандита-бандеровца Хорунжего по кличке «Ковчег» но и шпиона Джона Файна по кличке «Черногорец» в книге Александра Авдеенко «Над Тиссой». Нравился ему в этой книге и пес Викинг; жаль, автор уделил ему до обидного мало места. Огромный серебристый пес Гром, из великой книги Матвея Ройзмана «Дело номер 306», этот был для Щура чем-то вроде ясной звездочки в небе: с его помощью лейтенант Воронов, вернул государству на миллион рублей расхищенного добра. Хорош был и огромный Дик, встретившийся в повести Раисы Торбан «Снежный человек». Увы, книга была довоенная, совсем детская: в те времена хорошо ловить шпионов писатели еще не научились.
В послевоенных книгах, все-таки мало было собак, зато всегда присутствовали герои-контрразведчики, неизменно изобличавшие врага.
В сердце Щура жили обитали драгоценные образы: прозорливый полковник Голубкин, настигший бандита Самылкина по прозвищу «Каракурт»; блестящий полковник Смирнов, распознавший фашистского прихвостня Горелла по кличке «Жаба». Можно ли было забыть майора Ершова, передавшего правосудию диверсанта Жанбаева по кличке «Призрак»?
Конечно, были в этих книгах и образы генералов с такими выразительными фамилиями, как Саблин и Громада. Были там полковники Грохотов и Шатров. Он был человек образованный, окончил пищевой университет и мог оценить, отчего врагов в этих книгах зовут фон Гроссшвайн, Мердер и даже Бэндит. Что ж, писатель шельму метит. Но много чего в этих книгах было еще, обо всем и за год не расскажешь.
Он хотел бы сделать жизнь с таких, пусть даже не очень еще заслуживших чины, как старший лейтенант Феоктистов, разоблачивший нацистского офицера Мюльгарта, выдававшего себя за обычного матроса, или хотя бы с таких, как курсант Сергей Рубцов, распознавший матерого бандеровца Марущака, известного то как Дынин, то как Смирнов.
Он понимал, что времена теперь другие, но не зря отец всегда твердил ему, что человек не меняется. Если так, то наверняка есть и шпионы, и их пособники, а раз так, то есть и герои – оперативники, следователи. В ведомстве генерала Тимона Аракеляна наверняка есть подобные люди. Майоры, полковники. Что с того, что он был всего лишь поручик, по-старому лейтенант? Даже в рабочие часы он продолжал жить в мире любимых героев. Вкусовым рецепторам это только шло только на пользу. Может быть, потому, что в мире оперативников собаки и теперь играли большую роль. Но писатели не всегда справлялись с взятой темой, как не справился с ней неплохой вроде бы писатель Юрий Коваль: его Алый был совершенно неубедителен.
Собачьи диеты приносили Григорию Филипповичу тысячу восемьсот целковых в месяц минус налоги, они же девятьсот долларов Северо-Американских Соединенных Штатов, в российском просторечии сто двадцать империалов. Этого было достаточно, чтобы покрыть расходы на квартирную аренду, на одежду и прокорм всего его семейства, в которое входила дочь от покойной жены, вроде бы решившая оставаться старой девой, – насчет чего, впрочем, не так давно появились сомнения, – и сын, не желавший идти работать, издевавшийся над отцовской профессией и никаких сомнений насчет смысла жизни не имевший. Не требовались деньги только на нынешнего Мухтара Восьмого, которого на довольствие поставил хитрый Кионгели: мол, жрать будет твоя собака то самое, что ты надегустируешь, так что не юли. Гуляла с псом дочь Юлия, сын Родион делал вид, что его это не касается.
От денег на всякую мелочь, да и от прочего, приходилось урезать: пагубная страсть к советским шпионским детективам меньше двух сотен рублей в месяц не обходилась, а ведь книги он покупал всего три-четыре раза в год. И выходило, что там, где отец тратил десять процентов зарплаты на любимого Мухтара, сын тратил те же десять процентов на любимые книги про Мухтара. И про все, что жизнь в те героические годы к Мухтарам добавляла.
В его собрании к девятнадцатому году имелось всего примерно сорок пробелов. Разумеется, могло оказаться и больше: в то смутное и опасное, но такое героическое время многие книги уничтожались еще до того, как их начинали брошюровать. Стоило цензору обнаружить на двести одиннадцатой странице вот уже две недели как строго запрещенное слово «шифровка», как весь тираж шел под нож, а редактор получал разнос за небдительность, и это только в лучшем случае. За само же пропущенное в такой книге слово «цензура» редактор получал от цензуры по полной.
Опечатки тоже нередко служили поводом к уничтожению тиражей. Бывали случаи, когда вместо «великосветской черни» было напечатано «великосоветской». вместо «указанные» – «укаканные». Бывали и хуже: однажды пропустили даже «достигнутые за 19 лет под куроводством (вместо руководством) партии Ленина-Сталина». Обллит передал дело в НКВД.
Бывали перегибы, понятно: еще в двадцатые однажды был запрещен «Конек-горбунок» за порнографию, выразившуюся в словосочетании «старый хрен». Они точно бывали, но именно она плодила самые запретные, и оттого самые сладкие плоды.
О недоступных шпионских романах великой эпохи Щур знал достоверно. О таких романах, за экземпляр которых в нулевом состоянии не хватило бы его годовой зарплаты: чаще всего уже из типографии книги они поступали в торговую сеть слегка читанными. Торговец-холодник Александр Зубов, в просторечии Сашка-Пять-Собак, ввел в обиходную речь градацию изношенности книг по принципу «сколько собак грызло». Чем меньше собак грызло заветного Мугуева, тем дороже он становился и все меньшему числу коллекционеров мог достаться оный Мугуев. Поэтому даже экземпляр, отведанный пятой собакой, стоил очень порядочно, и Щур считал удачей раздобыть хотя бы такой.
Облегчением, хоть и небольшим, служило для Щура и подобных ему страдальцев то, что у немногих мультимиллионеров, собиравших подобные коллекции, почти все на полке уже стояло, притом в лучшем виде; этим требовались разве уж совсем мифические книги, вроде утраченной «Черной фиалки» Африкана Шебалова, или вроде легендарного «Преступления профессора Карабана», то ли Георгия Тушкана, то ли Александра Студитского: тираж книги то ли был уничтожен после издания, то ли даже в типографию не отправлялся, то ли книга и вовсе не была написана – поди проверь, но слух о книге был, и цена на нее росла ежегодно, существуя сама по себе, независимо от того – была она, не была.
Но, как истый коллекционер, Григорий Филиппович страстно хотел того, что именуется «на грош пятаков»: возможности купить за бесценок что-то драгоценное, а потом убедить себя, что благодаря такой удаче за следующую драгоценность он может переплатить вдвое. Эдельштейн отлично знал об этом и отлично мог обернуть этот факт себе на пользу. Щур тоже знал, что Эдельштейн знает, и оба знали, что помимо них об этом знают и основной конкурент Эдельштейна, Митин, и, того еще хуже, холодник Сашка-Пять-Собак. И, что самое скверное, знают об этом чуть ли не все. Даже хитрый Чистоклюев в Петербурге, которого москвичи считали ниже себя, знал все то же самое, своего бы не упустил. Да и, пронеси Господи, ведь та же книга могла иметься в дубликате у господина Кионгели, на фабрике собачьих кормов которого работал Щур, и, не угоди чем-то Эдельштейн великому сыну Эллады, тот мог оную драгоценность подарить своему сотруднику. Ни за чем-нибудь, а просто так, из алоха, как говорят на Гавайях и в русских переводах Джека Лондона.
Кто-то однажды бросил в горячности эту фразу: «Алоха оэ! А вот возьму – и отдам даром!» Некоторое время над фразой смеялись, потом расслышали в ней что-то угрожающее, и тут барахольщик Митин неожиданно всех обставил: оформил брэнд – над его магазинчиком на Романовке засверкала зеленью и пурпуром вывеска – «Алоха оэ». Само собой, ничего тут не отдавали даром, но цены от этого казались ниже, а состояние книг хоть немного, да получше. Поэтому с некоторых пор у москвичей, привыкших в свободный день обходить букинистов, сложилась традиция идти сперва к Митину в «Алоха оэ», потом к Соколову в «Инкунабулу», потом к вдове Тобольской, и лишь потом к Эдельштейну в «Серебристый каптал». Но Щур выбирал обратный маршрут и, случалось, бывал в выигрыше. Уж если не Мугуев и не Капусто, то редчайший Георгий Адамов, из которого даже в пятьдесят шестом не успели убрать фразу про товарища Сталина, за каких-то шестьдесят рублей, то есть четыре империала, то есть тридцать, пропади они пропадом, долларов, мог ему отломиться.
Книга была не совсем профильной для Щура, преступники на подводной лодке к работе собственно советских следственных органов имели мало отношения, но раритетом книга была, и к тому же вышла в легендарной детгизовской «рамке», о полном комплекте которой лишь мечтал Щур: у него за период до шестьдесят четвертого года имелось в ней целых двенадцать пробелов, но цены тут были уже вовсе неподъемными. Конечно, если в сохранность книги свой вклад внесла легендарная шестая собака, съевшая переплет и не только, книга могла и подешеветь. Но, если бы та собака пощадила даже один лишь титульный лист пресловутого «Преступления профессора», кто знает, сколько этот лист стоил… Сколько? Ну, все ведь может быть – какая собака, какой покупатель…
Учителем Щура в мире любимых детективов был, разумеется, не Эдельштейн, никогда бы не раскрывший покупателям своих секретов. Нет, у Григория Филипповича был достойный собеседник, Владимир Владимирович Мухин. Этот родившийся под Карагандой сын репрессированного «чесира», – «члена семьи изменника родины», – был старше Щура на двадцать два года, он начал собирать библиотеку еще в пятидесятые, рано овдовел и не отвлекался на пустяки. Он сохранил в неприкосновенности свои книги в трудные восьмидесятые и в тревожные девяностые. В итоге у него почти все было.
Теперь, на исходе второго десятилетия нового тысячелетия, он занимался тем, что собирал варианты: он хранил по экземпляру из основного тиража книги, из ее допечатки, с цветным форзацем и с белым, простой и с редчайшим штампом «сигнальный экземпляр», и многое другое, напоминая скорее филателиста, чем библиофила. Что говорить – у него был даже знаменитый Мильчаков, где в перепечатанном варианте цензура не заметила в самом конце книги опечатку: вместо «Карлу Габбе» там стояло «Карлу Марксу». Этот тираж достоверно пошел под нож, и сохранился ли еще хоть один экземпляр?
У Мухина недоставало лишь нескольких совсем уж легендарных книг, которых ни Эдельштейн, ни Сашка-холодник, ни кто другой даже искать не брался. Сашка, раза два в год допускавшийся в святая святых, в библиотеку самого Кионгели, о таких книгах рассказывал, но кто мог проверить, не врет ли Сашка? Мухин между тем не страдал: он подбирал для себя экземпляры получше, кое-что продавал, себя не обижая, а иной раз кое-что друзьям и дарил. Это немедленно становилось известно всем на свете, и не было в такой день несчастнее никого, чем Эдельштейн. В отличие от него, Митин себя умел держать в руках и козьей морды не строил, Сашка же только хихикал. Все дружно считали, что он сговорился с Мухиным. Щур знал, что это не так, но он был не просто книжным филателистом, советский шпионский роман был для него тем же, чем вода для рыбы.
Высокий и сутулый Мухин своим появлением вселял мрак в души букинистов, а для душ библиоманов был чем-то вроде луча в темном царстве. Его «Переобувка!», или «Самопал!» уменьшали цену книги минимум в десять раз, хотя и у такого товара коллекционеры были. Он мог сказать и хуже: «В Чимкенте их – завались!» В этом случае за книгой, изданной в провинциальном издательстве, отправлялся кто-то из холодников, да хоть тот же Сашка-пять-собак, и привозил ее добрый чемодан. Дешево он ее не продавал, но две большие разницы – платить пятьдесят рублей или пятьсот. Никого не напрягало, что Сашке она обошлась в пятерку.
Мухин изредка приходил к Щуру домой – попить чаю и поучить «смену». В свои полные семьдесят он не без основания предполагал, что племянница-алкоголичка все его драгоценности однажды спустит за бесценок. Что будет с его библиотекой? Этот вопрос волновал даже Кионгели: «Ошибка инженера Кочина» с надпечаткой «сигнальный экземпляр» и автографами обоих авторов цены не имела вообще, да еще и была в том состоянии, когда не только собака книгу не грызла – ее и листал-то едва ли кто-то.
…Щур опять чихнул. Нитяные перчатки, без которых он никогда не прикоснулся бы к ветхим раритетам, не грели, не за тем их надевают, чтобы греться. Вообще-то он многое уже пересмотрел, и было там одно расстройство: либо почти то же самое, что стояло у него на полке, только видом похуже, либо какая-то фантастика тех лет, вроде Ашота Шайбона, – дегустатор этот жанр не уважал, хотя понимал, что иногда писатель не может описывать настоящие приемы ловли шпионов, и обязан прибегать к фантастике. Иной раз ведь и город нельзя назвать, и год – мало ли что еще.
Он потянул пыльную книгу за корешок, вместе с прилипшей к ней соседней, перевернул, и сперва ничего не понял. Нет, он безусловно знал, кто такой этот загадочный Иван Константинович Цацулин, автор классической «Атомной крепости». Знал и то, что об авторе только то известно, что после войны он, кажется, был советским атташе в Турции, что он, как и Мугуев, вроде бы считался осетином. «Атомная крепость» его даже в первоиздании пятьдесят восьмого редкости не представляла, да и в трех переизданиях, немедленно появившихся в Минске и Фрунзе – тоже, у Щура были все. Но это совершенно точно была другая книга.
Прежде всего заметил Щур, что перед ним «перевертыш», иначе говоря, книга, в которой блок страниц перевернут по отношению к обложке, что само по себе повышало ценность книги. Обложка была простая, с чуть намеченным контуром крепостной стены и башни. Но, когда Григорий Филиппович прочел название книги, ему поплохело.
Там стояло: Иван Цацулин. Тайна крепости Едикуле. Воениздат, Москва, 1957.
Такой книги вообще не существовало. До «Атомной крепости», за которую автора и выперли из МИДа, по достоверным сведениям, этот автор никаких романов не издавал, писал пьесы. Но Щур держал в руках книгу, изданную годом раньше.
Щур открыл первую страницу, сощурился, и прочитал:
«В четыре утра на тумбочке у постели Джона Матта настойчиво зазвонил телефон. Разведчик мгновенно схватил трубку.
– Джон, жду вас через полчаса, – раздался в трубке голос генерала Аллена Роббера, – вы нужны мне в Турции…»
Как и практически все в нынешней России, Григорий Филиппович был не только крещеным и православным, он верил в Бога на самом деле. Но даже в миг, когда Бог послал ему долгожданное чудо, он подумал не про Господа, а про сумму, которую запросит с него Эдельштейн за книгу, с точки зрения коллекционной не существующую вообще.
Он попытался отделить от раритета вторую книгу, но она прилипла намертво. Был это том иного формата, переплетенный в линялую ткань грязно-красного цвета. Перевертыш с трудом позволил приоткрыть ее. Книга была очень старой, плотную бумагу покрывал текст с ятями и твердыми знаками.
Отчаявшись отделить ее от раритета, Щур стоял, покачиваясь, благодаря Всевышнего и страшась Эдельштейна. После такой находки искать еще что-то он был не в силах.
«Ладно, не куплю, скажу хозяину, он точно купит, его не переторгуешь», – бессильно подумал дегустатор, как мог, стряхнул пыль, состроил несчастный вид и побрел к столу владельца.
Наум Эдельштейн, не прижившийся в Израиле возвращенец, представлял собой внешне нечто странное: на огромном теле, впору знаменитому сыщику Ниро Вульфу, сидела благообразная голова, лысина и бородка которой пугающе копировали образ главного среди вождей мирового пролетариата. Вождь в последние десятилетия подзабылся, зато букинист мерещился и в розовых мечтах, и в страшных снах.
Посетителей пока не было. Эдельштейн, не желавший выяснять отношения с новой властью, был крещен и демонстративно работал в субботу. Причем в этот день дорогим гостям кофе и матэ он заваривал сам, демонстрируя полную трудовую лояльность. Щур выбрал кофе и обреченно стал ждать своей чашки.
– Как бы их расклеить…
Эдельштейн неожиданно огорчился.
– Пробовал, Григорий Филиппович. Срослись намертво. Из-за этого Мухин отказался. Говорит обычное: есть один экземпляр, найдется и второй. Даже и не знаю… Мухин говорит, что серьезный коллекционер такое не купит. Требует, чтобы я отдавал в реставрацию. А как я отдам, если и Глубоковский, и Шульзингер уехали в Константинополь, и назад не вернутся. Прагер пока в Москве, но тоже продает мастерскую. Скоро ни одного мастера не останется. Где Купершток, где?.. Он бы… Что делать, что делать… – Эдельштейн закатил глаза.
Где Купершток – оба отлично знали: мастер уже больше года на покоился на закрытой, еврейской части Востряковского кладбища.
Щур понял, что не так уж хороши дела у старого жука: уже полгода Москва перестала быть столицей. Точней, все еще была таковой де-факто, но обречена была стать всего лишь прежней Первопрестольной. Вещи складывали не только реставратор, их складывали и дипломаты, посольства для них строились в будущем мегаполисе быстрее, чем жилые дома. Лишь необходимость выдерживать сейсмоусточивость несколько замедляла темпы роста новой столицы на юге.
Идею переноса сердца империи из Петрограда в Москву в октябре семнадцатого большевики присвоили: на самом деле переезд правительства из северной столицы в южную начался месяцем раньше. Но молодой государь Христофор Ласкарис ничего не воровал, у него все было более-менее свое, даже некоторые мысли. Вот он и сделал новой столицей своей России, точнее, своей Византии, город на теплом черноморском полуострове, Икариополь, который, не мудрствуя лукаво, переименовал в Константинополь.
Щура это не касалось: Кионгели производство никуда переводить не собирался, и говорил, что в Америке столица – Вашингтон, но главный город почему-то Нью-Йорк.
– Жаль… Но я об этой книге слышал, – наврал Щур.
Эдельштейн вытаращил глаза:
– От кого? Если бы вы знали, как она ко мне попала! От кого!...
– От кого же она к вам попала?
Букинист взял себя в руки.
– Этого сказать вам не могу, секрет фирмы, уж извините. Но уверяю, второй там нет. Но неважно, неважно. Мухин вообще подозревает, что это подделка, непонятно, зачем она сделана, и чего ради к ней прилипло намертво первое издание «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Толком так и не сказал ничего. По отдельности им цены нет. А так – даже не знаю. Цены, выходит, никакой. Боюсь я таких книг. Вдруг это что страшное, не тут сказано.
Щур перевернул книгу и глянул на обложку Гоголя. Потертый переплет цветом напоминал раздавленную бруснику. Ткань, тем не менее, казалась прочной.
– Это казинет, – сказал букинист, отхлебнув кофе, – в него книг не переплетали, из него сюртуки шили. Их во времена Гоголя цветными делали: зелеными, вишневыми. Чичиков у него вовсе ходил в наваринском дыму с пламенем, до сих пор никто не знает, что это за цвет. Там с корешка видны следы иглы, от чего-то этот кусок отрезан. Но толку никакого. Рвать нельзя, а вместе не купит никто – между книгами почти больше ста лет, обе ценности оч-чень большой, но кому ж они такие две нужны? Кто такое собирает, чтоб сразу и Гоголь ему требовался переобутый, и Цацулин переклеенный?
Эдельштейн прямо намекал, что ломить цену не будет. И что боится он этого сиамского близнеца, то ли краденого, то ли еще что похуже.
Но уникум, или, как привык говорить Щур, уникат, был налицо. Переобутый Гоголь ему был даром не нужен, но расставаться в такой ситуации букинист явно собирался лишь с обеими сразу.
– А господин Кионгели? – спросил Щур, кладя книгу перед букинистом.
– Что Кионгели? Засмеет, скажет, на реставратора деньги пожалел. Зачем ему Гоголь? Не хочу и показывать. А с другой стороны жаль, он даже переобутый империалов на сто тянет…
– И даже приклеенный? Можно ведь просто отделить его, переодеть заново.
– Вы совсем!.. И издание первое, прижизненное, и ткань тех же лет. Нет уж, лучше обожду, в мае съезжу к Глубоковскому в столицу, может, возьмется…
– А если откажется? И Шульзингер тоже не возьмется? Да еще на ножах они – узнает, что к одному обратились – другой и смотреть не станет. Уж очень случай необычный.
– Да, тут вы правы. А Прагер – что Прагер? Одну из двух точно угробит. Мастер, но относится к делу наплевательски. Все ему до тысяча семисотого подавай… Да и не встает он от работы на вдову, провались она пропадом.
Щур допил кофе, давая понять, что может и потерять интерес. Мухин его кое-чему научил. Денег у старика хватило бы, но он определенно хотел, чтобы книга досталась кому-то из молодых фанатов. Знал, что его пригласят, что он просидит над книгой с владельцем не один вечер. Кто там догадается, что он знал еще. О своей библиотеке он думал, как о чем-то, что скоро отойдет кому-то в наследство. А скорее – будет разбазарено.
Щур дал себе слово: тысяча пятьсот, ни копейки больше. И без того – это больше десяти тысяч зеленых, чуть не половина сбережений. И тут же понял, что даст и больше. И даже вздыхать не будет.
Однако съевший на книготорговле целую собачью выставку, Наум Эдельштейн понял, что лучше продешевить, чем портить свою репутацию: обязанность разделить товар все же лежала на продавце.
– Давайте так. Чтобы не запрашивать лишнего – по десять тысяч за штуку.
Щур выждал, отодвинул чашку, встал.
– Жаль, мне не по средствам.
– Как же так? Неужели это дорого за уникат?
– Недорого, но состояние, а Гоголь в нагрузку мне не нужен.
– А сколько дадите?
– Ну… если с рассрочкой, по шесть.
Торговались недолго: сошлись на пятнадцати за обе, и сразу. Разумеется, никакого золота у Щура не было, а букинист не принимал денег с карточки. Пришлось идти в банкомат и снимать хрустящие сотни с византийским орлом. Брешь в бюджете возникала немалая, но Щур надеялся, что с помощью Сашки-пять-собак найдет реставратора, и сколько-нибудь ему за переобутого Гоголя дадут. Тот же Сашка, глядишь, и наварит что-нибудь для себя, а это полезно.
Когда дверь за дегустатором закрылась, букинист удалился в чулан, вознес хвалу богу Израиля, Авраама, Исаака и Якова за то, что он избавил его от проклятой книги из библиотеки Владимира Гридина. И поклялся при первой же возможности передать в последнюю московскую синагогу восемнадцать, – конечно, не шекелей, откуда у бедного православного шекели, – восемнадцать рублей. Ибо по гематрии числовое значение слова «хай», «восемнадцать» – «живой». Так полагается — за спасенную Богом жизнь жертвовать восемнадцать… чего-нибудь, что у тебя есть.
Эдельштейн, утешенный избавлением от проклятой книги, покинул чулан, истово перекрестился на икону святого Христофора Волчеглавца в красном углу, и вернулся на рабочее место. Он вовсе не считал себя подневольным выкрестом. Он и знамением осенил себя искренне: надо же всех благодарить, неизвестно ведь, кто помог.
Все-таки.