2. Издательская марка издательства П.П.Сойкина в советский период.
3. Личный экслибрис П.П.Сойкина. Текст: Словеса, наполняющия книжныя вселенную, суть реки. Имеет место не только игра (увы, уже малопонятная для нашего современника) слов "река-речь" в церковно-словянской транскрипции, но и игра с расположением слов на двух страницах разворота книги.
4. Здание книгоиздательства П.П.Сойкина по адресу Стремянная ул., 12 (1903г. — арх. А.К.Миняев) — располагалось с 1892 г. по октябрь 1917 г., затем переехало на Стремянную, 8. В этом доме с 1885 г. Петр Петрович Сойкин начал свою деятельность в качестве книгопродавца. В то время дом был двухэтажный с мезонином. В 1903 г., Сойкин, ставший к тому времени одним из крупнейших книгоиздателей в Петербурге, выкупил этот дом и перестроил его в пятиэтажный с мансардой и дворовым корпусом.
5. Доходный дом Самойловых (ул. Стремянная, 8), куда издательство Сойкина переехало в 1917 году.
6. Похоронен "отец русской полиграфии" П.П.Сойкин на Кузьминском кладбище в Пушкине. Мраморная плита поставлена в 1977 г. районным отделением ВООПИК.
"Я нашел бесценные документы: письма замечательных советских ученых, в том числе Н.А.Морозова, Ф.Ю.Левинсона-Лессинга, Л.С Берга, в Центральный комитет Союза печатников Севера о назначении персональной пенсии Сойкину. Там же меня ждал еще один сюрприз: фотоснимок из конторской книги Сойкина, куда он аккуратно вклеивал переводы своим авторам, в частности, В.И.Ульянову-Ленину в Минусинск гонорара за статьи в журнале «Научное обозрение».
Находясь в ссылке в селе Шушенском, Ленин пересылал свои статьи в Петербург тайно, и они печатались под псевдонимами «Владимир Ильин» и «В.Ильин» (вот были благодатные времена!). Но почему сохранился этот фотоснимок? Дело в том, что конторская книга Сойкина аккуратно хранилась до октября 1917 года, а когда Сойкин понял, что к власти пришел тот самый Ульянов-Ленин, он решил на всякий случай сохранить фотоснимок.
И надо сказать, интуиция не подвела Петра Петровича. Именно этот документ, как я узнал потом у вдовы издателя, неоднократно спасал его в трудные 1930-е годы. Издательство Сойкина, основанное в Петербурге в 1885 году (оно находилось на Стремянной, 12, после революции на Стремянной, 8), в 1930 году было закрыто в связи с ликвидацией частных издательств. Соседу Сойкина по Детскому Селу, куда бывший издатель переехал в 1933 году из-за туберкулеза младшего сына, очень нравилась его комната, и он постоянно писал доносы в соответствующие органы, ставя их в известность, что с ним в квартире живет крупный капиталист, буржуй, пивший кровь трудящихся.
Сойкина, конечно, сразу же арестовывали. И тогда его сын предъявлял чекистам фотоснимок, неопровержимо доказывающий факт публикации Сойкиным «в темные царские времена», как выразился Н.А.Морозов в письме в Центральный комитет Союза печатников Севера, статей В.И.Ленина. 75-летнего Сойкина арестовывали три раза и три раза отпускали после предъявления этого фотоснимка."
... и опять перепост обширной и очень интересной статьи (источник), об очень неоднозначной личности. Впихнуть большинство инфы из неё на нашу страницу издательства — явно не получится, а "потерять" в необъятных глубинах и-нета столь интересный материал — очень бы не хотелось.
Сначала – подробное, исступленное, неистовое – письмо обманутой женщины:
«Одесса 27 июня ст. ст. / 10 июля н. ст. 1918
Многоуважаемый Андрей Акимович! Георгий Иванович окончательно меня разорил, обманул, обокрал, последние копейки у меня взял и бросил, уехал из Керчи с одной керчанкой барышней проституткой.
Меня скомпрометировал, ибо он играл нечестно в клубе и с богатыми матросами которых нечестно обыгрывал и его громко называют в Керчи Шулером. Обыгранный им нечестно матрос хотел его убить, но Г. И., узнав об этом сумел вовремя скрыться и уехал на Кавказ к большевикам (под флагом большевизма) считая, что под крыльями большевизма он больше сможет иметь денег, ничего не работая, не трудясь. В Керчи сейчас немцы и Г. И. нельзя будет возвращаться в Керчь. Г. И. глуп, шулер и мерзавец, лицемер, хитрый фальшивый, весь изолгавшийся, человек без стыда, без самолюбия, без совести. Он кокотка, которая мне слишком дорого стоила. Он высосал все мое состояние, продал все мои вещи, драгоценности и жил на них шикарно, гуляя с барышнями, играя в клубе и не выходя из ресторанов и кабинетов. В Керчи он прожил моих денег за 5 месяцев пребывания 45 тысяч!
Меня заставил работать, обременяя меня уроками, с утра до ночи и не пускал из дому, чтобы я ему не мешала наслаждаться самому жизнью и это все на мои средства. Сам клялся еженедельно, что мне кровью своей заплатит за все жертвы, которые я для него принесла, но клятвы его были лишь на словах, как все у него и на деле отплатил тем, что бессердечно разорил, обокрал, обманул и уехал, оставляя меня без средств на произвол судьбы в городе чужом, в котором он себя и меня скомпрометировал!
Сейчас я продала мою шубу доху и верхние вещи и уезжаю через Одессу в Варшаву, к своим.
В Москву ехать мне не за чем. Г. И. продал всю мою обстановку в Москве и квартиры у меня там уже нет. Я никуда из Керчи не могла раньше от Георг. Ивановича уехать, ибо не было сообщения до вступления немцев в Керчь и я отчаянно мучилась живя в Керчи и видя поведение этого неблагод. негодяя – тунеядца. Клянусь Вам Богом, многоуважаемый Андрей Акимович, что я пишу Вам только 1/100 часть всех унижений, оскорблений, которые мне приходилось переносить от этого подлого человека, которого так злополучно для себя полюбила, но теперь я его так глубоко презираю, что любовь моя прошла к нему совершенно. Я остерегаю всех порядочных людей перед этим авантюристом и негодяем, лгуном, котом, живущим на средства женщин и оскорбляющим этих женщин в момент, когда уже все высосал из них!
А его искусство? Оно измельчало! Читает он по-прежнему отлично, но в стихах его много сделанного, не искреннего. Истинное искусство же должно быть честным!
— В Одессе очень трудно жить, но свет не без добрых людей. Редактор «Одесской Почты» <А. М. > Финкель, который меня слышал в концертах в Керчи, устраивает для меня концерт, с моим участьем и я получу за этот концерт одну тысячу рублей. Стараюсь кроме того устроиться в летнем театре и думаю, что мне удастся!
Андрей Акимович я извиняюсь, что перед Вами излила мое горе. Я не требую ни сочувствия, ни советов и обратилась к Вам чувствуя, что с Вами могу быть откровенной и мне сейчас немного сделалось легче на душе, после написанного мною Вам!
Если пожелаете мне доставить большое удовольствие, черкните несколько слов о себе и своих работах, которыми я искренно интересуюсь. Мой адрес: Одесса, гостиница «Бристоль» для Е. М. Ястржембской. Кроме того на конверте моего письма будет написан адрес по которому Вас просят отправить письмо для меня. Оно пойдет особенным путем.
Ваша Ястржембская»
Не очень-то приятно писать про такого человека! А между тем из песни слова не выкинешь – и да, действительно, речь здесь идет о нашем сегодняшнем герое, поэте Георгии Ивановиче Золотухине (1886 – после 1942).
Сводя воедино разрозненные документы, подтверждающие отдельные факты его биографии, трудно отделаться от мысли, что всю жизнь (а не только летом 1918 года) он от кого-то скрывался; к исходу третьей недели поисков чувствуешь себя простоватым и чрезвычайно изможденным Шерлоком Холмсом, идущим по остывшему (да и едва ли не ложному) следу профессора Мориарти, ничуть не обеспокоенного этим обстоятельством. В описании ряда эпизодов его жизни приходится полагаться лишь на его собственные свидетельства (цена которым – см. выше – не слишком велика); отдельные периоды целиком покрыты туманной пеленой. Несмотря на это – приступаем.
Происхождение и ранние годы жизни Золотухина скрыты от нас почти полностью. Он родился в Екатеринодаре в богатой семье; отец был крупным землевладельцем и товарищем прокурора окружного суда. Там же пошел в гимназию, но проучился не слишком долго – по не вполне понятным причинам семья переехала в Тамбов. В 1905 году Г.И. поступает на юридический факультет Московского университета, но не заканчивает его – в 1908 году его отчисляют за неуплату. До и после этого незавидного обстоятельства – полное отсутствие сведений; двадцать лет спустя, когда Е.Ф.Никитина собирала автобиографии со всех, сколь угодно незнаменитых писателей, она адресовалась и к нашему герою. Он не замедлил откликнуться:
«Георгий Иванович Золотухин.
Родился 1886 г.
Я человек скромный, но должен сознаться, что обилие самых разнообразных кровей сделало мою природу чувствительно-интернациональной. Греки, французы, запорожцы, кажется, даже эскимосы – все, в некотором роде, принимали горячее участие в моем создании.
Заразился я стихотворной болезнью в раннем возрасте. – Несмотря на все принятые моими родителями меры, вплоть до сечки по абсолютно голому телу, «стихотворие» не проходило... В тринадцатилетнем возрасте я писал удивительную белиберду, в одном стихотворении я ухитрялся смешивать васильки и панихиду по прабабушке с белым звоном пушистого снега.
Гимназия меня не облагородила. Университет тоже.
Каким я был бродячим. Я жил и живу в ливне рифм.
Нет ни одного слова, нет ни одной фразы, полнозвучного эхо которого я бы не слышал. Я ощущаю подоплеку каждого слова.
Вот маленький пример: рог гор горд, дорога дорога дрог, ограда города – огород...
Слово – есть вещь...
А я – Я верный друг слова – до конца»
(сохранилась только машинописная копия, а жаль: все известные мне тексты, исполненные Золотухиным собственноручно, написаны либо зелеными, либо красными чернилами и с необыкновенным изяществом. Вообще, ко внешней стороне текста был он чувствителен до чрезвычайности – в рукописи выводил завитушки и вензеля; в книгах любил заставки, а из печатного текста – чтобы не пестрили – изгонял вон предлоги, скучивая их на левом поле книги, а места, где они должны быть, отмечая апострофами).
В 1915 году Золотухин с полными карманами денег появляется в Москве. Первым делом он нанимает семикомнатную квартиру в Большом Афанасьевском переулке (д. 22, кв. 16); в квартире № 12, кстати, жил Сергей Николаевич Булгаков; по этому случаю я очень надеялся найти в его переписке жалобы на шумных соседей – но увы, либо жильцы вели себя прилично, либо звукоизоляция была сработана на славу. Вероятнее, честно говоря, второе – дело в том, что природная общительность нашего героя не предполагала особенной тишины и уединения:
«У «Максима» общее внимание вызывал бледнолицый, усталый, очень худощавый высокий блондин в персидской тюбетейке. Лакеи, за сторублевые чаевые и тюбетейку, почему-то прозвали его «персидским принцем», называли «сиятельством», хотя он был захудалым тамбовским дворянином, получившим в разгар войны стотысячное наследство. Облепленный огромной компанией, имевший двух официальных содержанок: одну — польскую даму общества, другую — цыганку из хора, он нанял семикомнатную квартиру в Большом Афанасьевском переулке. Туда пригласил он жить вместе с собой поэта Василия Каменского, создавшего себе имя футурными скандалами и исполнением стихов: «Ай, пестритесь, ковры мои, моя Персия...» в балиевской «Летучей мыши» под танцы модной кинозвезды Веры Холодной.
Новому «персидскому принцу» не давали покоя лавры приятеля, и он выпустил на свои средства грандиозного формата сборник стихов на веленевой бумаге с претенциозной обложкой, под названием «Опалы». Мне был подарен нумерованный экземпляр с надписью:
Я люблю сарпинку, ненавижу серп,
Я вправлю Серпинскую — мой герб!
При всей своей любви к поэзии, запомнить что-нибудь, кроме посвящения, я не смогла. На благотворительном концерте у итальянского консула <А.> Гаццурелли, жена которого — необычайная итальянка, напоминавшая античную белокурую статую, играла на арфе, что необычайно шло ко всему ее облику, Золотухин, состоявший при ней чичисбеем, декламировал высокопарные стихи. Акварельные орнаменты в ультрафутурном духе, за которые клали «на раненых» не менее пятидесяти рублей, были выполнены тоже кисточкой Золотухина»
При всей выразительности описания и точности отдельных деталей, хронология здесь, похоже, нарушена. Дело в том, что дебютные «Опалы» были выпущены еще в марте, до знакомства с Каменским, по крайней мере – никаких следов футуристического влияния в них нет. Литературные учителя в этой книге (вышедшей с самонадеянным подзаголовком «Мощное») очевидны и даже отчасти декларированы – это Сологуб (посвящение которому украшает одно из стихотворений), в меньшей степени Брюсов и Бальмонт. Часть текстов представляет собой ультра-декадентские манифесты самого жгучего извода («Я мрачный дух, рожденный тьмою, / Я – Сатана.... / Подобна язвенному гною / Моя слюна... моя слюна...»), некоторые призваны продемонстрировать широту взглядов автора («Ляг на шкуру медведя – нагая, / Надоело мне умственно охать... / Возбуди, дорогая, / Застывшую похоть...») или его экстравагантные взгляды на мироустройство: «Я знаю, — страшный есть алтарь, / Алтарь из черных плит; / Рабы плетутся к алтарю / Для тризн и панихид». Более того, среди стихов затерялся и довольно язвительный антифутуристический памфлет, имеющий героем незадачливого авангардного стихотворца и с оскорбительной кодой: «Рассудок пьет лишь влагу / Волшебного вина, — / Не порти, Санс, бумагу: / Она еще нужна». Через год это же пожелание (в рамках действия закона всемирной справедливости) едва ли не дословно повторит в адрес самого Золотухина провинциальный остроумец – а пока наш герой стремительно знакомится с пороками и модами большого города.
Обидное замечание процитированной выше мемуаристки про двух содержанок тоже формально имеет под собой некоторые основания. «Польская дама общества» — это певица Евгения Маврикиевна Ястржембская, с письма которой я начал свое правдивое повествование. «Цыганка из хора» — по всей вероятности, Сусанна Митрофановна Сабурова, которая спустя год будет аккомпанировать Ястржембской на концертах. В принципе, в этой слаженности квазисемейной орхестры (как, учитывая античную простоту отношений, хочется назвать возникшую вокруг Золотухина ячейку общества) есть небольшая национальная сумасшедшинка: наш герой тоже отнюдь не чужд музицирования и даже в определенных кругах слывет виртуозом. Дело в выборе инструмента – да, возможно к образу изнеженного декадентского денди это не очень подходит, но стыдиться тут нечего: был он балалаечником. «Кто не слыхал Золотухина, тот не знает, что такое можно сделать с балалайкой», — вспоминал много лет позже свидетель его игры.
Относительно дам сердца есть, кстати, некоторая путаница, которую Золотухин честно пытался развеять, но, увлеченный просодией, сбился в непонятность. В 1922 году он написал и издал поэму «Восемь тел», представляющую собой опыт развернутого и рифмованного дон-жуанского списка: феномен для русской целомудренной поэзии довольно редкий (если, конечно, не считать Северянина с его «тринадцатой»). Так вот, пропустив явно долитературную дебютантку («Первая / Повернувшая мои нервы / На восток, / К солнцу лучшей ласки. / О, как скромен был роток, / Ясны глазки. / Помню… Кисейные занавески, / Платьице с незабудками, / Граммофон, рычавший / Сутками / Дурацкие трески» etc), кропотливый биограф вынужден сопоставлять едва документированных спутниц с такими образами: «С сероглазой любезной / Я три года простоял / Над бездной / Разгула. / Раскрыв / Сладострастный обрыв / Вонзала в меня зубы / Акула» или «Третья была нежностью — / Японка / Хару / Встретила поэта на вечере / В Серебряном Бору» etc.
По счастью, литературные знакомства Золотухина отнюдь не располагали к скрытности – в том же 1915 году с ним сходятся Бурлюк, Каменский, а за ним Маяковский, Хлебников и вся прочая футуристическая компания. Вполне вероятно, что посредником при этом сближении был Андрей Шемшурин – собиратель, меценат, критик, коллекционировавший, кажется, не только артефакты, но и необыкновенных знакомых. Он в свое время заметил и ободрил никому еще неизвестного Бурлюка и он же, кажется, бескорыстно обратил внимание на нашего героя. Много лет спустя, разбирая свой архив, Шемшурин набросал лапидарный портрет своего давнего корреспондента: «будучи человеком со средствами, Георгий Иванович разбрасывался: то писал стихи, то картины. В то время подражали наклейкам Пикассо, и Золотухин вкрапливал в свои полотна перстни с драгоценными камнями. <…> Но все, чем был талантлив Золотухин, все это скрывалось им у себя дома. Золотухин прожигал жизнь. Будучи человеком «конца века», — он был беспринципен, и это потушило в нем светоч поэзии». Возможно, тонко чувствующий собеседника Шемшурин увидел в Золотухине что-то соприродное футуристам – и принципиальное знакомство состоялось.
Алчущие легитимности авангардисты получили в свое распоряжение московскую штаб-квартиру (т.е. хоромы на Б. Афанасьевском), спонсорский энтузиазм (на деньги нашего героя было наскоро организовано издательство «К») и внимательного ученика. Одновременно этот же путь проходил Самуил Вермель, старший брат хорошо знакомого нам Филиппа; возникла идея во славу футуризма объединить их интенции; Бурлюк, временно удалившийся в степь, напоминал Шемшурину: «Милый Андрей Акимович. Стыдите и подгоняйте Вермеля и Золотухина <с> изданием журнала или сборника — давайте свою статью — настойте на отпечатании статьи Хлебникова, а то они его под спудом будут держать. Дела футуризма и на время войны не надо оставлять».
Планам этим не суждено было сбыться – совместный сборник так и не состоялся, но кое-какие следы этой коалиции остались. Среди них и вполне эфемерные, вроде кратких воспоминаний Золотухина о героическом периоде футуризма: память его устроена так, что ему проще записывать стихи, чем пересказывать эпизоды, но один, характерный, он приводит: «Велемир Хлебников говорил о том, что слово «рабочий» не должно быть в русском языке, так как оно означает «рабьи очи», что дескать, когда в Скифии брали в плен, им выкалывали глаза и впрягали в ярмо». Были у этого союза и вполне вещественные последствия – так, на деньги Золотухина в конце 1915 года был напечатан роман Каменского «Стенька Разин», а весной следующего года вышел сборник «Четыре птицы», составленный из стихов четырех авторов – Золотухина, Бурлюка, Каменского и Хлебникова. Злоязычный участник альманаха «Лирень» приветствовал его не слишком остроумной, но запоминающейся шуткой — «"Четыре птицы" <...>. Из них: одна певчая (В. Хлебников), одна боевая (Д. Бурлюк), одна домашняя (В. Каменский) и одно чучело набитое (Г. Золотухин)». Боевая и домашняя птицы посвятили чучелу по стихотворению, причем Каменский (что, кажется, было еще почетнее) отвел ему место в будущей футуристической космогонии:
А вот завтра девочка
В платье из тканей живописи Лентулова,
Из Песен Давида Бурлюка,
Из радуг Вити Хлебникова,
Из мяса Маяковского,
Из браслетного Георгия Золотухина
Под ало-аркой А.
Пластикой жест пророческих
Миру откроет судьбу
Астральных слияний.
Собственные стихи Золотухина занимают непропорционально большую часть сборника и, по сравнению с прошлогодними «Опалами», выглядят они так, как будто их писал другой человек. Последней данью символизма выглядит посвящение одного из стихотворений Вячеславу Иванову – и то, похоже, сделано оно вне учительско-ученических отношений, а просто по соседству. В остальном тексты вполне футуристичны – и адресатами (Маяковский, Бурлюк) и, собственно, поэтикой. Золотухинскому разделу предпослано посвящение:
Той – коя красным вспыхнула.
Той, коей климат Москвы изменен до цветущего
миндалем Крыма включительно.
Ей, — радостной Евгении
Маврикиевне Ястржембской
развернувшийся автор.
Ошибется тот, кто сочтет «миндаль Крыма» романтической метафорой: автор наш не таков. Напротив, это суровая проза жизни, категорический реализм – ибо весной 1916-го года Золотухин в сопровождении жены (и, возможно, цыганской подруги) покидает Москву и уезжает в Ялту. В отношении нового искусства южное побережье Крыма находится в этот момент в непросвещенном положении; неслучайно живущий там постоянно композитор-символист Ребиков (с ним, кстати, наш герой был знаком) жаловался Брюсову на одиночество и непонимание.
Вероятно, некоторое время ушло на то, чтобы оценить обстановку, но уже в самом начале марта в Ялту приезжает из Перми В. Каменский – и немедленно, по обретенной за последние годы футуристической привычке, организует публичное выступление. Две недели спустя, 13 марта, Золотухин берется ему аккомпанировать, удостоившись от недоброжелательного критика небольшой приписки к статье: «Надо отдать справедливость как лектору В. Каменскому, так и другому поэту-футуристу Г. Золотухину, среди прочитанных ими произведений были некоторые вещицы со смыслом, дающие при том настроение»; сходное чувство осталось и у другого зрителя: «В заключение выступил «гениальный, вдохновенный» (слова Каменского) г. Золотухин и прочел бойко, с мимикой хорошего актера, два туманных, но не скучных стихотворения». Неделей позже Золотухин выступает уже в одиночку; в ожидании этого события в газетах был помещен краткий анонс: «В воскресенье, 20 марта, в курзале состоится лекция Георгия Золотухина, принадлежащего к группе московских футуристов. Считаем небезынтересным в виду предстоящей лекции г. Золотухина привести данное им в распоряжение редакции стихотворение, написанное в Ялте». Впрочем, поддержка прессы ему не помогла: «Состоявшаяся в воскресенье 20 марта в курзале лекция футуриста Г. Золотухина привлекла очень мало публики. Зал был почти пуст. Как и на первом вечере футуристов, выступление гг Золотухина и Каменского со своими произведениями сопровождалось веселым настроением зала. Чтение «Поэмы о соловье» покрывалось громким хохотом присутствующих. Вся лекция с чтением стихотворений длилась не более часа». В одной из местных газет появилось издевательское стихотворение, адресованное «Золотухину и Ко» с рекомендацией: «Но... в Ялте будь пореже и / Забудь свои стихи».
Десятью днями позже (за это время наш герой успел еще раз поучаствовать в мероприятии литературного кружка), Золотухин и Каменский выступали вместе с Ястржембской и неожиданно оказалось, что самый большой успех выпал на долю певицы. Это обстоятельство заставило их полностью перестроить рекламную кампанию. В 10-х числах апреля в местных газетах появилось такое объявление:
Концерт польской оперной певицы
Евгении Ястшембской <так>
(Русско-польско-французско-итальянский репертуар)
при участии
Сусанны Митрофановны Сабуровой
исполнительницы цыганских романсов и
поэта Георгия Золотухина (декламация, балалайка).
Изможденные внесезонным отсутствием новостей, местные журналисты с интересом предвкушали выступление: «В воскресенье 17 апреля в зале общественного собрания назначен концерт пользующейся крупным успехом и заграницей и в больших городах России певицы Е. Ястшембской. В концерте примут также участие: известная исполнительница цыганских романсов С. М. Сабурова и поэт Г. Золотухин, который познакомит публику не только со своими произведениями, но и со своей мастерской и оригинальной игрой на балалайке». Разочарованы они не были: «Поэт Г. Золотухин мастерски декламировал свои произведения и доставил большое удовольствие своей оригинальной, задушевной игрой на балалайке»; «Оригинально было выступление поэта-футуриста Г. Золотухина, который предстал перед публикой в роли... виртуоза на балалайке. Играл он красиво и даже давал довольно тонкие оттенки настроений на этом примитивном инструменте. С успехом им был прочитан польский гимн, повторенный по требованию публики. Успешная декламация гимна настолько примирила публику с г. Золотухиным, что она отнеслась снисходительно и к его футуристическим стихам» .
Вероятно, сценические успехи убедили местные редакции предоставить столичной знаменитости газетную площадь; во всяком случае, консервативный «Вестник юга», стихов до того почти не печатавший, с апреля охотно публикует нашего героя, причем не только рифмованные его опыты (чтобы избежать культурного шока тот, кажется, старается подбирать вещи понейтральнее), но и, прямо сказать, довольно дикие «Афоризмы» («Женщины и кошки приветливы только до тех пор, пока не познают чувственность. Как те, так и другие любят усиленное кормление. Корми! Не то около тебя будет жить дерзость») и даже странное синтетическое межжанровое образование, кокетливо названное «Фельетончик»: «Мой мозг занят в настоящее время исследованием слова «прищемили» etc; кончается же он неожиданно, хотя и не без задора:
«А вот интересная шарада.
Первый слог – нота.
Второй – половина свиньи
Третий+четвертый+местоимение=страна
Все вместе –
До-сви-да-ни-я»
Тем временем и Ястржембская делается в Ялте непременным персонажем светской хроники, участвуя то в «Вечере женской поэзии», то в семейном концерте для больных и раненых офицеров, восстанавливающих здоровье в санатории Вербицкой и т.д.
Летом художественная активность в городе уменьшается (или просто сведения о наших героях вытесняются более интересными новостями); во всяком случае, кажется, что жизнь их делается более уединенной. В июне Золотухин пишет Шемшурину в Москву: «Работаю так много, что на днях окончательно решу забастовать. Здесь так все ясно и спокойно, что лучшего места для отдыха нет. Цены, в виду окончания барски-распущенного сезона, значительно понизились. Не надумали приехать и отдохнуть? Следовало бы! Евгения Маврикиевна шлет Вам дружеский привет».
В сентябре его сотрудничество в крымских газетах возобновляется – в августе и начале сентября «Вестник Юга» печатает несколько стихотворений, к последнему из которых («Хризантемы храм хранили...») сделано редакционное примечание: «Поэт призван в ряды армии, и эти стихи являются его прощальным приветом Ялте». Он скрывается с наших глаз, чтобы вернуться несколько месяцев спустя и уже в другом городе – в Симферополе: 15-м декабря датирована прозаическая миниатюра, напечатанная в местной «Южной почте». 4 января 1917 года они с женой посылают из местного «Метрополя» поздравление Шемшурину – и снова пропадают.
По всей вероятности, он на некоторое время оказывается в Москве, умудрившись не оставить никаких следов ни в литературной хронике, ни в воспоминаниях. В мае 1917 года Шемшурин сообщал Крученыху: «На днях выходит книга Золотухина Эхизм»; на самом деле вышла она лишь несколько месяцев спустя и, несмотря на изрядный тираж, внушительную внешность и радикальную футуристичность содержания, прошла совершенно незамеченной, удостоившись лишь лапидарного отзыва того же Крученыха: «Получил сочинен<ие> Золотухина "Эх изм" — думаю: от слова Эх! вроде Эх удалой. Самая пошлая графомания. Похуже морской болезни». Позже Шемшурин вспоминал:
«Золотухин не знал, что у него есть в Москве поклонники его стихов. Издав свою последнюю книгу, Золотухин уехал из Москвы. Было начало революции. Он решил, что теперь не до его стихов. Поэтому книга осталась где-то на складе, но у меня был экземпляр. Его увидел Крученых. Он выпросил этот экземпляр для какого-то поклонника Золотухина». Уехал он обратно в Крым, но на этот раз в Керчь. Еще в Москве, вероятно, обсуждалась идея перебраться на Дальний Восток (довольно-таки популярная среди московских футуристов), поэтому первое письмо к далекому другу Золотухин начинает с объяснений по поводу маршрута:
«Когда меня спрашивают: почему вместо Владивостока – Керчь? я отвечаю – сон! Да. За несколько дней до выезда мне приснилось, что я завожу мою Жену в снежное ущелье, где никогда не светило солнце – и я просто вот взял и раздумал и выбрал другую точку для ее и моего местопребывания. Здесь пока все стоит сравнительно недорого. Снял особнячок около моря; у меня садик, закупил на зиму дров и разных съестных продуктов. Нашел здесь своих старых друзей. И собираюсь жить спокойно, хотя и взялся за нервную работу – издаванье газеты. За одно я ручаюсь: в моей газете не будет грязи. Насчет же прибыльности — я не сомневаюсь. Ее не будет. Ведь чистое весьма редко приносит рубль. Если Вам, дорогой Андрей Акимович, надоест когда-нибудь терять в почти умершей духом Москве свою кровь и захочется глубокого отдыха, то милости просим к нам – всегда я и жена будем рады видеть Вас. С Вашей точки зрения – я человек пока, так сказать, еще не отстоявшийся, но право иногда таким нужно быть: вот взять просто чемодан и неизвестно как и почему приехать в Керчь. Советую Вам это при первой возможности и исполнить. Правда Вам будет очень трудно прихватить «Румянцевский» — но мне кажется, что Вы уже достаточно почерпали из этого кладезя. Ваши цистерны достаточно наполнены и виноградникам не угрожает засуха. 23 сент. жены и мой концерт. Выход газеты 1 октября.
Примите мои и женины Эйфелево-башенные пожелания»
Письмо это написано на фирменном бланке и вложено в фирменный конверт, на котором типографским образом отпечатано: «Сердце Крыма. Ежедневная социалистическая газета. Керчь. 3-й Воронцовский пер. Редактор издатель Георгий Ив. Золотухин». Проект этот так и оказался невоплощенным – либо по недостатку средств, либо по запоздалому пониманию, что осень 1917 года – не лучшее время для ежедневной газеты. С другой стороны, в письме, отправленном по тому же адресу три недели спустя, планы в области средств массовой информации не упоминаются вовсе (даром, что оно написано на таком же бланке нерожденной газеты – но не пропадать же добру!):
«Только что вернулся из Симферополя, куда ездил на окончательное свидетельствование. У меня окончательно определена бугорчатка и я освобожден от военной службы. Вы пишете про чудеса в решете... Их нет, а есть просто зажиточность для Керчи и недостаточность для Москвы. Теперь, когда надо мной нет милитаристического гнета я могу возвращаться к своим занятиям. Сейчас привез краски и принимаюсь за работу. На декабрь я и Евгения Маврикиевна приглашены на гастроли в Симферополь.
Ноябрь расписан в Керчи.
На днях открываю в Керчи школу дикции. Словом наперекор стихии и Вашему желанию начинаю заниматься не своим делом.
У меня к Вам, дорогой Андрей Акимович, просьба. Зайти как-нибудь в книжный магазин и отправить мне наложенным платежом поэтические новинки. Заранее приношу Вам благодарность. Получил от Ребикова несколько писем. Пишет, что события так отражаются на его творчестве, что оно накануне банкротства. Между прочим почерк Ребикова сильно похож на почерк Хлебникова. Кстати не слыхали ли Вы где он?»
На этом документальные сведения 17-го года обрываются, а следующее, что мы о нем знаем – это бегство его из белой (на тот момент) Керчи на Кавказ «к большевикам», о котором убитая горем Ястржембская писала все тому же Шемшурину летом 1918 года. Оказалось, однако, что ни на какой Кавказ он не поехал, а, потеряв по пути «керчанку барышню проститутку» (как ее аттестовала покинутая жена), отправился в родной Екатеринодар. В апреле 1918 года он начинает печататься в ультрабольшевистской газете «Проблеск», причем, из снисхождения к контексту, сильно деформируя свой поэтический голос: «Верим мы в правду, в законы величия. / Юного строя целуя уста. / Знаем, что прошлая жизнь — неприличие. / Знаем, что новая жизнь — красота».
Надо сказать, что документирован этот период его жизни из рук вон плохо; дело осложняется тем, что в московских библиотеках екатеринодарских газет 18–20 года почти нет – только отдельные номера «Проблеска» и «Красной Кубани». Все, что мы знаем об участии Золотухина в местной прессе, извлечено из превосходной монографии И. Я. Куценко о краснодарском периоде жизни Маршака; реконструируя здешний фон, автор поневоле упоминает и о нашем герое. Кроме того, существует маленький мемуар, напечатанный Золотухиным четыре года спустя и в пятистах километрах к югу. Вот отрывок оттуда:
«27 августа 1918 г., г. Екатеринодар. Полуподвальное помещение б. Б. Московской гостиницы – главный штаб Алексеевской контрразведки. <…>
Комната, если можно эту сырую, полуподвальную дрянь назвать комнатой, имела не более 5-ти квадратных аршин.
40 человек исполосованных шомполами, избитых прикладами, опухших и стонущих ждали в этой комнате расстрела.
Не сегодня так завтра.
Отсюда спасения не было.
Говорили шопотом. <...>
В одном углу дрожит прикрытое шинелью тело Нач. нашего бронепоезда т. Д...»
После августа следы его вновь теряются; вероятно, на манер Рокамболя бежав из плена, он вместе с большевиками участвует в военных действиях и обнаруживается снова лишь спустя два года в том же Екатеринодаре – в марте 1920 года «Красная Кубань» печатает две его агитки. Но здесь он не задерживается – судьба гонит его обратно в Крым. 17 мая 1921 года Волошин, будучи по делам в Симферополе, навещает там нашего героя. Визит этот носит не слишком дружественный, а в высшей степени деловой характер, поскольку Золотухин тем временем сделал невероятную карьеру, став заведующим Крымгосиздатом. Об этом, впрочем, мы знаем только с его собственных слов: два десятилетия спустя, использовав в качестве бумаги оборот разодранной на четыре части карты мира, он набросал краткий воспоминательный очерк:
«В декабре 1920 г. или в январе 1921 г., когда я был заведующим Крымгосиздатом (Симферополь), ко мне в дверь кабинета вошла еле передвигая худые ноги на еще более худом теле, длинная фигура.
― Прошу вас, садитесь!
― Я, товарищ, принес вам тетрадку стихов. Я аптекарь-провизор. Моя фамилия Яковлев.
― Хорошо. Оставляйте. Зайдите через 3 дня, просмотрю, дам ответ.
Больше тов. Яковлева я не видел. Через несколько дней он умер от горловой чахотки.
Каюсь, я с большим предубеждением взялся за чтение его стихов, будучи уверен, что трудно вообразить, чтобы провизор был славным поэтом. Но это не так. Яковлев был отмечен печатью крупного дарования. Все, что он передает, имеет плоть и кровь. Вот, неугодно ли, стихотворение его «Белая акация», где ночь, акация, ветер – оматериализованы настолько, что вы, читая, забываете, что это неодушевленные предметы.
Белая акация
Вся в белом, истомленная пчелками смелыми,
В сумерки влюбленная, льет она лунные сумерки.
Умер кипучий шалун – день многодумный и ленный,
Вечер, увеча его притянулся нагнулся, целует акацию.
Навалилась ночь, задушила удушливый вечер,
И затомилася грустью о нем ароматною грустью акация».
(Я оборвал стихотворную цитату на полуслове, подумав странную вещь – не наш ли это противочучельник Яков-лев? Но, по счастью, годы не сходятся).»
Деятельность Золотухина на этой ниве практически ничем не ознаменовалась, если не считать небольшой истории, случившейся с тем же Волошиным. В январе 1922 года он жаловался Цветаевым:
«У меня попросили на № однодневки «На Борьбу с голодом» стихи «Дикое поле». Известный красный поэт Золотухин счел нужным переделать конт-революционные стихи на «революционные». Так вместо:
Ох, не выпить до дна вашей воли
Не связать нас в единую цепь... (контрреволюция)
напечатано
Мы пропьем до конца нашу волю
И скуемся в единую цепь (революция)
Я разумеется в восторге»
Весной того же года Золотухин в очередной раз переезжает – на этот раз в Севастополь, с уже привычным протеизмом осваивая новую сторону агитационного стихосложения – на этот раз морскую. Теперь приютившая его газета называется «Красный черноморский флот» и, соответственно, меняется и лексика, и тематика: «Корабль еще из гавани не вышел, / Но он к отплытию готов: / Эй, молодежь, по реям выше, выше, / На небо будущих годов» etc.; одно из сочинений этого времени называется «Братва помоги!» (иногда мне все-таки кажется, что он перебарщивает). К этому же времени относится несколько его выступлений в моряцких клубах; афиша одного из них сохранилась и приведена биографами Артема Веселого, также декламировавшего в тот памятный вечер:
«Объявление
В четверг 22 июня <1922 г.> в Центральном показательном клубе им. Шмидта состоится Вечер пролетарской поэзии.
Выступят со своими произведениями
Артем Веселый
В. Грунау (В. Поморцев)
Георгий Золотухин
И. Ликтанов
Г. Тарпан
А также все желающие из публики»
Тем же годом датированы две его книги – одна из них – это «Восемь тел» (ее нет ни в одной из наших библиотек и только высокочтимый Л.М.Турчинский полвека назад видел разукрашенный самим Золотухиным экземпляр; машинописную копию ее я цитировал выше), вторая – поэма «Смертель». В обоих этих случаях не было нужды притворяться – и оттого вместо забубенного рифмача-насельника бушприта в них явственно видна личность автора – возможно не столь уж привлекательная нравственно, но обладающая глубоким и несомненным дарованием. В этом же году Золотухин вместе с Баяном, Большаковым и Калмыковой участвует в сборнике «Из батареи сердца». «Константина Большакова мы знаем и знаем, что он — поэт. Остальные даже не огорчают, настолько они плохи», — гласил столичный приговор, но не факт, что нашему герою довелось его прочесть. Ибо он, похоже, в привычной спешке пакует чемодан и вновь отправляется в путь – на этот раз не очень далеко: на другой конец крымского полуострова, в город Феодосию. На этот раз честь пополнить свой коллектив талантливым автором выпадает газете «Рабочий». Сценарий остается прежним – в начале года стихотворного отдела там не ведется, но наступает июнь – и вот уже на фиолетовых страницах (отчего-то «Рабочий» печатается на бумаге необычных оттенков) появляется привычная подпись под новыми строками: «И слышен грозной силы клич: // — Над всей землей твой меч, Ильич!»
К июлю в его фельетонах начинает звучать брюзгливая интонация старожила:
«Тяжко коммунхозу. Так тяжко, что он совершенно в покое оставил феодосийские тротуары, которые своими формами стали весьма назидательны и с успехом могут заменить дорого стоющие географические карты. <...> Патентованая знаменитость, взлегшая на кимерийских высотах Коктебеля, — Максимилиан Волошин, отдыхает в полумифическом костюме, накапливая силы для предстоящих больших литературных сражений в Москве»
Летом он, возможно, по каким-то таинственным делам ненадолго отлучается в Москву: интенсивность его печатания снижается, а среди текстов обнаруживается рубрика «Письма из Москвы. Письмо первое» (подписано: «Остаюсь с комприветом: Георгий Золотухин»; все-таки чувство стиля у него безупречно). В августе-сентябре стихи появляются почти еженедельно: «Послушайте: по радио сердец / Несется буря небывалой муки; / Японии живой мертвец / Из-под земли к нам простирает руки». К концу года и началу 1924-го он делается более редким гостем, хотя недюжинная январская кончина требовала от феодосийского певца стихотворного отклика – и получила его: «Настал Великому конец, / Терзает остриями жалость; / По всей земле трубит гонец: / — Его Ильичество скончалось». В феврале – апреле он явно нащупывает новые темы, то впадая в феминистическую проповедь («Замахнешься на Ефросинью, а она: / «Мое тело тебе не тесто. / Неча зря его кулаками месить, / Я и сама могу теперь укусить / Тебе за любое место»), то экспериментируя с раечными ритмами: «Эй балалайки живее / Пришла к нам невеста... Ха-ха! / Алмазная красная фея / Дзынь! Дождалась жениха»). В мае он на правах ветерана печатает юбилейное стихотворение, поздравляя родного «Рабочего» с годовщиной:
Год назад наша газета была похожа
На мертвеца;
Немного костей, немного кожи
И немного мясца
Содержания – шиш. Две полоски.
Публика читала и злилась.
Даже на папироски
Газета не годилась etc.
И после этого он привычно пропадает. В июне, июле, августе осиротевший «Рабочий» выходит практически без стихов. В остальных крымских газетах он тоже не появляется. Казалось бы, стоит писать обычную фразу о неизвестности дальнейшей судьбы и переходить к библиографии – но помог случай.
В севастопольском альманахе 1922 года «Из батареи сердца» среди прочего было опубликовано его стихотворение «Каменная колыбель»; два года спустя его перепечатал оттуда Иваново-Вознесенский альманах «Венок»: обычная практика в годы неотвердевшего копирайта. В московском архиве хранится макет этого самого «Венка»; на всякий случай (а больше от отчаяния) я решил на него взглянуть. Оказалось, что это не макет, а экземпляр с автографами всех его авторов, поднесенный местночтимому поэту Сергею Селянину. На соответствующей странице красовался и инскрипт Золотухина (как всегда – зелеными чернилами):
«СЕЛЯНИНУ
Мир унавожен и орозен...
Погибшим «в бозе»
Несть числа;
Ручей горячий при дорозе
Поит льва, лошадь и осла.
О, eссe homo, eссe homo!..
Лишь в том и разница.... лишь в том,
Что ткнув в живот земли перстом,
Против скота, не со скотом
Он чешет кудри музо-тома
24/Х 24 г. Г. Zolotouch»
Это было приятно и уместно, но интереснее прочего оказалось то, что все остальные авторы подписали книгу в один день – следовательно, дело происходило в том же самом Иваново-Вознесенске (которое вскоре станет просто Ивановым), и значит дальнейшие его следы требовалось искать именно там.
Иваново – город большой и писателями изобильный, но журналов там выходило немного и все они так или иначе касались текстильной темы. Просмотрев комплект юмористического журнала «Веселый ткач», я открыл пропагандистский еженедельник «Красный ткач» — и почти сразу был вознагражден удачей: в последнем номере за 1924 год красовалось сочинение Золотухина «Из «Семи Октябрей» (поэма октябрьских марсельез)». Его же приятным именем открывается и годовой комплект следующего, 1925-го года – здесь напечатан длинный текст под названием « Прогулка по БИВМ’у» (т.е. по Большой Иваново-Вознесенской Мануфактуре). И – странная вещь – несмотря на раек («Указуя перстом, / На БИВМ, что за мостом, / Некто, / Голосом сладким, как конфекта, / Сказал: Иди, / Гляди, / Опиши занятно / И понятно / От начала до конца все производство, / Да чтоб было большое сходство»), ерничанье (««Тяжко в палилке. Сумрачны лица. / Не до смеха ни Барышевой, ни другой... / Мастер Баранов, когда металл слишком раскалится, / Поливает его из кишки водой»), агитки (««В отбельном есть и уголок «кривого Джимми», / Где смех признан «де юре» / Несколько слов о веселом отжиме / И главковерхе веселья – Гусевой Нюре») и прочее, в этом насквозь советском тексте вдруг слышатся какие-то человеческие интонации: осмотрев семь кругов конвейерного производства, автор вдруг заключает свои наблюдения двустишием: «Плохо разбираюсь в производстве ситца я, / Но хорошо чувствую, что это инквизиция».
Несмотря на это, его продолжают там печатать вплоть до последнего номера за 1925 год, после чего конец приходит самому «Красному ткачу» — он закрывается. Естественным было бы продолжать розыски в литературном приложении к главной ивановской газете «Рабочий край», но тут вмешались библиотечные демоны – числящийся в каталогах главного здания РГБ комплект этого журнала был некоторое время назад выслан в Химки (газетный зал), но дотуда не доехал, заплутав. Поэтому финал биографии Золотухина в городе невест покамест теряется в тумане; остается только сказать о нашей последней встрече с ним.
В середине 1930-х годов в свежесозданном Самаркандском университете служил бывший ленинградец, фольклорист, текстолог и библиограф Петр Владиславович Вилькошевский. Причины, по которым он забрался в такую глушь, мне неизвестны, но даже там он смог не снизить качества работы: среди его существенных свершений — превосходный библиографический указатель литературы о Самарканде, изданный невероятным для середины ХХ века способом – литографией с рукописного текста; другая его нашумевшая работа – публикация писем Горького к профессору Анучину: как впоследствии выяснилось – фальшивых, т.е. состряпанных самим горьковским лжеадресатом. Именно с этим человеком судьба сводит нашего героя в Самарканде в 1942 году. Золотухин, изголодавшийся, судя по всему, по человеческой речи и заинтересованному обращению, дарит Вилькошевскому: рукопись нового стихотворения; машинописную копию поэмы «Восемь тел», краткий фрагмент воспоминаний. Спустя какое-то время все эти материалы попадут в коллекцию М. С Лесмана, где и будут сохраняться практически до наших дней. Сам же автор как будто растворился в воздухе – по крайней мере, с тех пор о нем не было никаких известий.
===============
Основные источники: А. Архивные: ИРЛИ. Ф. М. С. Лесмана (необработанная часть); Сборник «Венок» // РГАЛИ. Ф. 1122. Оп. 1. Ед. хр. 1; Золотухин Г. И. – Шемшурин А. А. // РГБ. Ф. 339. Карт. 3. Ед. хр. 6; Собрание автобиографий // РГАЛИ. Ф. 341. Оп. 1. Ед. хр. 273; Ястржембская Ел. Мавр. – Шемшурин А. А. // РГБ. Ф. 339. Карт. 6. Ед. хр. 17; Шемшурин А. А. Биографические записи о своих корреспондентах // РГБ. Ф. 339. Карт. 6. Ед. хр. 11; Б. Газетные: К концерту Е. Ястшембской // Вестник Юга. 1916. 17 апреля. № 1190. С. 3; М. Л. Концерт Е. Ястшембской // Вестник юга. 1916. 19 апреля. № 1191. С. 3; Золотухин Г. Умирает глициния – Мэри // 1193, 21 апреля 1916. С. 3; «Вечер женской поэзии» // Вестник Юга. № 1195. 23 апреля 1916. С. 3; Золотухин Г. Афоризмы // Вестник Юга. № 1228. 4 июня 1916. С. 3; Золотухин Г. Фельетончик // Вестник Юга. № 1332. 9 июня 1916. С. 3; Золотухин Г. Крымские мотивы // Вестник Юга. 1233. 10 июня 1916. С. 3; Золотухин Г. Ей..... // Вестник Юга. 1916. 18 августа. № 1289. С. 3; Золотухин Г. Все радость // Вестник Юга. № 1298. 28 августа. С. 3; «И эта ночь опять горела тайной...» // Вестник Юга. 4 сентября. № 1303; Сны («Хризантемы храм хранили...») // Вестник Юга. 7 сентября. 1916. С. 3; Золотухин Г. И. Хрусталинка // Южная почта. 1916. 25 декабря. № 291. С. 1; Украинцев И. Концерт певицы Е. Ястшембской // Русская Ривьера. 19 апреля. № 86. С. 3; Пор<учик> Гринев. Письмо в редакцию // Русская Ривьера. 21.апреля. № 88. С. 3; Украинцев И. Вечер женской поэзии // Русская Ривьера. 26 апреля. № 92. С. 3; Украинцев Н. Лекция футуриста В. Каменского // Русская Ривьера. 15 марта 1916. № 60. С. 3; К лекции футуриста г. Золотухина // Русская Ривьера. 19 марта. № 64. С. 2 – 3; Лекция футуриста // Русская Ривьера.. 22 марта. № 66. С. 3; Художественная «среда» // Русская Ривьера.. 25 марта. № 69. С. 3; Н. С. Лекция о футуристах // Ялтинская жизнь. 1916. 15 марта. № 52. С. 3; Золотухин Г. Крымские перезвоны («Черно-живая, кромешно-дурманная...») // Ялтинская жизнь. 19 марта. № 56. С. 3; Некто из Дерекоя. «Жук на розе» // Ялтинская жизнь. 25 марта. № 61. С. 2 – 3; Золотухин Г. Поэтам // Ялтинская жизнь. 30 марта. № 64. С. 3; Абр-в Сергей. Золотухину и Ко // Ялтинская жизнь. 3 апреля. № 68. С. 3; Золотухин Г. Новобранцам // Красный черноморский флот. 5 апреля 1922, № 59. С. 2; Золотухин Г. Братва помоги! // Красный черноморский флот. 9 апреля 1922. № 62. С. 3; Золотухин В. Аэропланное // Рабочий (Феодосия). 2 июля 1923. № 112; Золотухин Г. Вместо фельетона // Рабочий (Феодосия). 3 июля 1923. № 113. С. 4; Золотухин Г. Письма из Москвы. Письмо первое // Рабочий (Феодосия). 6 июля 1923. № 116. С. 4; Золотухин Г. Имеющие уши.... // Рабочий (Феодосия). 7 июля 1923. № 117. С. 2; Золотухин Г. Побольше сердечности // Рабочий (Феодосия). 12 июля 1923. № 120; Золотухин Г. К юбилею ЧОН // Рабочий (Феодосия). 15 июля 1923. № 123. С. 1; Золотухин Г. Казанцам // Рабочий (Феодосия). 20 июля 1923. № 127. С. 1; Золотухин Г. Слушайте радио сердца // 7 сентября 1923. № 165. С. 1; Золотухин Г. Это было // Рабочий (Феодосия). 1924. № 18. 23 января. С. 2; Золотухин Г. Ушел // Рабочий (Феодосия) № 19. 24 января 1924. С. 1; Золотухин Г. Новый быт // Рабочий (Феодосия)№ 27. 2 февраля 1924. С. 2; Золотухин Г. «Любви искало сердце» // Рабочий (Феодосия) № 52. 3 марта 1924. С. 4; Золотухин Г. Красная невеста // Рабочий (Феодосия) № 96. 1 мая 1924. С. 5; Золотухин Г. Год назад и теперь // Рабочий (Феодосия) № 97, 5 мая 1924. С. 3; В. Книжные: Каменский В. Путь энтузиаста. Пермь. 1968. С. 189; Веселая Г., Веселая З. Судьба и книги Артема Веселого. М. 2005. С. 44; Марина Цветаева. Неизданное. Семья. История в письмах. М. 1999. С. 295 – 296; Серпинская Н. Флирт с жизнью. М. 2003. С. 139 – 140; Куценко И. Я. С. Я. Маршак в Екатеринодаре – Краснодаре. Краснодар. 1997. С. 297 – 300; Никольская Т. Л. Золотухин // Русские писатели. 1800 – 1917. Т. 2. М. 1992. С. 351; Крусанов А. В. Русский авангард. 1907 – 1932. Исторический обзор. Т. 2. М. 2003 (ук.; главный источник сведений к биографии Золотухина).
Если уж два предыдущих перепоста вызвали интерес, то осмелюсь предложить ещё одну (совсем недавно появившуюся) статью-мемуар, где одним из действующих лиц тоже является Григорий Поляк. Описанные в статье события сегодня наверное покажутся "тем кому не за 40" произошедшими на какой-то другой планете... Но поверьте мне — тогдашнему пацану, который ехал с отцом кататься на каруселях ВДНХ, но всё сорвалось, потому что отец по дороге туда зашёл в книжный и "нарвался" на уценённый (до 20-ти рублей!!!) 30-ти томник Диккенса, да ещё с сегодня уже легендарными "поливановскими" суперами — всё в этом рассказе очень и очень реально.
PS. Рассказ мне поначалу показался чересчур большим, чтобы читать его с экрана. Но после первой четверти текста — я уже не смог оторваться.
Ранней осенью 1964 года вся книжная Москва была взбудоражена долгожданной вестью — из печати вышел сборник Булата Окуджавы «Веселый барабанщик». Наверное, нынешнему читателю не надо объяснять, кто такой Булат Шалвович Окуджава, но вот почему выход в свет его книги стал настоящим событием, пояснить, наверное, необходимо.
Итак, я постараюсь вспомнить сам и рассказать вам, что же представляли в то теперь уже такое далекое время книги вообще и поэтические сборники в частности.
Ремарка первая.
Развенчание на XX съезде КПСС культа личности Сталина и последовавшая за ним так называемая «оттепель» вызвали к жизни совершенно неожиданное явление — немыслимый интерес к книге: начали издаваться ранее запрещенные произведения советских писателей, репрессированных в годы беззакония и произвола, а также тех, чьи книги не издавали по идеологическим соображениям. Страна узнала такие имена, как Бабель, Платонов, Набоков, Ремизов, Пильняк и многие, многие другие. Вновь появились на прилавках книги Ахматовой и Зощенко.
Я написал «на прилавках». Нет, конечно, в магазинах эти книги могли увидеть лишь редкие счастливцы и особо приближенные лица. Зачастую такие книги вообще не выкладывались на прилавки, а продавались «из-под полы». Говоря официальным языком, махровым цветом распустилась книжная спекуляция. Вездесущие книжные жучки захватили всевозможные распределители, а прямо на тротуаре у одного из самых больших букинистических магазинов Москвы, расположенного на улице Горького, дом 3, там, где впоследствии построили ныне уже не существующее уродское здание гостиницы «Националь», чуть ли не круглый день толпился книжный «черный» рынок. В стране всеобщего дефицита самым большим дефицитом стала хорошая книга, а уж поэтическая в особенности.
Знаменитые в то время Вечера поэзии собирали полные залы молодых и не очень любителей стихов. Конечно, говорить, что на «пятачке» или «плешке», а именно так называлось это место на улице Горького среди его завсегдатаев, толпились одни лишь книжные спекулянты, нельзя. В основной своей массе это были настоящие книголюбы. Там можно было встретить и известных писателей, и ученых, и участников Великой Отечественной Войны с орденами и медалями на кителях и пиджаках, тогда их еще не стеснялись носить открыто, да и вообще людей самых разнообразных профессий.
Это был, скорее, не рынок, а клуб по интересам. Там устраивались настоящие диспуты, а уж если «вылавливали» какого-нибудь писателя, то ему приходилось выслушать все, что только думали читатели о его произведениях. Там же происходил книгообмен, одна из самых доступных и надежных форм приобретения нужной книги. Перефразируя слова кота Матроскина: «Вначале надо приобрести ненужную тебе, но дефицитную книгу, а уж затем поменять ее на нужную». Ну, я очень уж увлекся этими подробностям, и надо вернуться к теме моих воспоминаний.
«Хрущевская оттепель» уже заканчивалась, и поэтому выход книги не опального, конечно, но и не шибко желательного для властей поэта-песенника — впоследствии таких, как он, обзовут иностранным словом «бард» — стало настоящим событием; скажу для молодых, что песни Окуджавы в то время были даже более популярны, чем через десятилетия песни Высоцкого.
Так вот, возвращаемся в 1964 год. На «черном» рынке появился «Веселый барабанщик». Из выпускных данных следовало, что книга вышла тиражом 10 тысяч экземпляров и напечатана в Тульской типографии. В московских магазинах, даже самых крупных, таких как № 100 на улице Горького, ныне называемый «Москва на Тверской», или № 120 на улице Кирова, ныне «Библио-Глобус», этот сборник даже не появлялся. Но ведь где-то он должен продаваться, десять тысяч — это хоть и маленький, но тираж.
И вот нам с моим другом Гришкой Поляком пришла в голову бредовая мысль: а что, если он весь осел в Туле? Ну, решили его в Москву не везти, а продать на месте, может такое случиться? И мы подумали, что в нашей стране и не такое бывало, а раз так, то надо ехать в Тулу.
Добираться поездом до Тулы надо с Курского вокзала, мы быстренько туда сгоняли и выяснили, что правильней и надежней всего ехать одним из пассажирских поездов. Но, поскольку уходят они вечером и достигают Тулы через три-четыре часа, а это уже ночь, когда никакие магазины, конечно, не работают, а значит, придется ночевать в незнакомом городе, получается та еще перспектива. Правда, на Курском мы разузнали о существовании еще одного оригинального пути — на электричке добраться до Серпухова, а оттуда рабочим поездом прямо к цели.
Так и решили. Завтра в 6.30 едем электричкой в Серпухов, а там, как нам подсказали, сразу же после ее прибытия и отправляется этот рабочий поезд. Итак, мы с Гришкой побежали по домам, чтобы завтра ни свет, ни заря встретиться на Курском вокзале.
Ремарка 2.
Но прежде надо познакомить вас с моим другом, теперь уже навсегда покинувшим наш мир, Гришей Поляком. Поляк — это вовсе не прозвище, намекающее на его национальную принадлежность, как могли бы вы подумать. Гришка никакого отношения к польской нации не имел, просто это была его фамилия. Это был мой ровесник, коренастый, в меру упитанный парень с, как вы уже догадались, стопроцентной еврейской кровью, который учился в то время в Московском инженерно-строительном институте.
Несомненным достоинством Гришки было великолепное знание русской, да и зарубежной литературы, а также современной живописи. Его познаниям в области русской поэзии начала XX века могли позавидовать даже узкие специалисты. Именно благодаря Гришке я узнал о поэтах, в то время или напрочь запрещенных, или о которых не было принято упоминать в печати, таких как Гумилев, Кузьмин, Северянин, да и еще многих других поэтах «серебряного века», а также различных литературных течениях и группировках. Подводя итоги, можно с полной уверенностью сказать, что в течение нескольких институтских лет Гришка был моим лучшим другом по жизни и в книжном мире в особенности, коллегой по интересу и, одновременно, наперсником или учителем, если вам это слово больше нравится.
Поляк закончил институт в 1965 году, и еще один год мы с ним хоть изредка, но виделись, а вот когда закончился мой срок обучения в МХТИ, я начал работать, а затем завел семью, времени стало хронически не хватать. И наши встречи, и без того редкие, практически прекратились, да разве два-три раза в год — это не прекращение встреч?
Домашнего телефона, как средства общения, ни у него, ни у меня не было, а чтобы дозвониться на работу, надо было приложить столько терпения и потерять столько времени, что я был несказанно изумлен, когда однажды в 1977 году меня позвали в коридор (телефон у нас в институте висел на стене в коридоре, а пользоваться им могли около пятидесяти сотрудников пяти лабораторий), и я услышал в телефонной трубке характерный Гришкин голос:
— Володя, мне надо с тобой очень срочно увидеться, приезжай на угол Горького и проезда Художественного театра.
Больше он ничего не сказал, и я еще какое-то время слушал в трубке короткие гудки, пытаясь предугадать, что же могло произойти. Слово «срочно» прозвучало с таким нажимом, что раздумывать было некогда, я бросил на стул белый халат, только и успел сказать сотрудникам, чтобы они меня прикрыли, и сбежал вниз по лестнице.
Мне несказанно повезло, из такси прямо у проходной вылезали какие-то люди; наверное, больного привезли, — промелькнула мысль, и вот такси уже выезжает на Ленинградский проспект, и буквально через десять минут я выхожу из него у Центрального телеграфа. Гришкина фигура маячила на той стороне улицы Горького, я махнул ему рукой, он меня заметил, и мы одновременно устремились вниз, в подземный переход.
— Хорошо, что перехватил, а то понаехали, в открытую всех снимают, — сказал, не успев отдышаться, Гришка.
— Подожди, что случилось, что за спешка? Я ничего не понимаю.
— Сейчас все поймешь. Я уезжаю в Америку, по израильской визе. Больше мы с тобой никогда не увидимся, поэтому, когда мне гарантировали, что наше свидание не будет зафиксировано, я тебе и позвонил, но они приехали, и все может быть для тебя плохо.
— Гриш, но я все равно ничего не понял, — только и смог сказать я.
— Вовка, ты всегда был тугодумом. Я отношусь к тем евреям, которым разрешили выехать из СССР в Америку по визе государства Израиль. Ну, а пока прощай: советского гражданства нас лишили, паспорта забрали, что будет с нами со всеми за океаном, я совершенно не представляю.
Он пожал мне руку, мы как-то судорожно, суматошливо обнялись, он повернулся и исчез в толпе.
Он был прав, больше мы с ним никогда не виделись, хотя как-то разок невольный радиопривет я от него получил. Было это поздним вечером, а, может правильнее сказать, ранней ночью, когда, уложив жену с ребенком спать, я сел писать очередную научную статью и, потеряв какую-то важную мысль, решил передохнуть, а начав крутить верньер радиоприемника, поймал очень четко и чисто прозвучавшие слова:
— С вами на волне «Голоса Америки» еженедельная передача «Для полуночников» и ее ведущий Григорий Поляк, который продолжит свои рассказы о русской поэзии начала века.
Я, совершенно обалдевший от неожиданности, услышал такой знакомый мне Гришкин голос с его вечными хохмочками и приколами, который рассказывал, не знаю, кому — а ведь интересно узнать какова была его аудитория — про Давида Бурлюка и о зарождении футуризма в России. Передача закончилась, и это был последний раз, когда я слышал Гришку. Больше мне ни разу не удалось поймать эту передачу и виной тому не моя лень, а активность нашего КГБ, который установил где-то новую глушилку и всячески старался не допускать разные «голоса» в советский радиоэфир.
Прошло много-премного лет, почти вся жизнь, исчезла та страна, появилась возможность ездить по всему миру, а я все думал, как найти Гришку, вдруг я приеду в Штаты, как его искать, не в полицию же обращаться? Помог Интернет, когда я им овладел, то решил поискать — вдруг найду и не только Гришку Поляка, а и других своих друзей и хороших знакомых, которые покинули нашу страну в те самые семидесятые-восьмидесятые годы. И, о чудо, вот он, немного постаревший и уже не Гришка, а Григорий Давидович Поляк, да еще и в компании весьма почтенных людей.
Вполне добропорядочный американский книгоиздатель, только книги издающий почему-то сугубо на русском языке, и желательно чтобы тексты в них были в рифму и соответствовали названию его издательства «Серебряный век». Я все собирался и собирался поехать, и свалиться Гришке на голову, почему-то считая, что мы все вечны, иначе чем объяснить эту мою неторопливость, но вот пару лет назад мне стало известно, что Гриша в 1998 году оставил этот мир и теперь общается там на небесах со своими кумирами. Все же он был чертовски умен, все предвидел, даже то, что тогда в 1977 году, в подземном переходе у Центрального телеграфа мы видимся в последний раз.
Вот как был охарактеризован Гриша в комментариях к собранию сочинений Игоря Владимировича Чиннова, известного русского поэта из первой волны эмиграции, которое было издано в 2002 году в издательстве «Согласие» — Поляк Григорий Давидович (1943-1998) — эмигрант третьей волны, литературовед, собиратель наследия Серебряного века и первой волны эмиграции, издатель альманаха «Часть речи», владелец издательства «Серебряный век», сотрудник «Нового журнала».
Но вернемся в далекий 1964 год. Вот мы молодые, самоуверенные и вполне еще живые, встретились ранним утром на Курском вокзале и собрались с шестью рублями в кармане покорить книжную Тулу. Хотите знать, что можно было сделать с шестью рублями? Ну, поскольку книжка Окуджавы стоила всего 12 копеек, то можно было бы купить аж целых 500 книжек, то есть 5% от всего тиража, если же серьезно, то, конечно, очень мало, но больше не наскребли, как ни пытались.
Люди нашего поколения хорошо помнят электрички тех лет, с дверями, открывающимися от нажатия рукой, хоть где, в том числе и на ходу, с шумными моторными вагонами и разделением поезда на два отдельных изолированных отсека, наличие которых сыграло некоторую роль в нашем приключении.
Поезд отправлялся с какой-то дальней платформы, ехали мы, естественно, без билетов, поэтому, учитывая мой уже достаточный опыт передвижения как в электричках, так и в поездах дальнего следования «зайцами», мы сели в третий вагон и тут же достали книжки, ведь терять попусту столько времени было безрассудно. Конечно, вы хотите задать вопрос, а почему именно третий вагон?
Правильных ответов может быть минимум два: во-первых, в то время была очень популярна туристическая песня, в которой есть слова типа: «И я снова бегу по привычке, прямо в третий вагон электрички», именно по этой причине все туристы ездили только в третьем вагоне, а имеющиеся в то время в весьма большом количестве ревизоры по какому-то негласному соглашению следовали через этот вагон не задерживаясь. Правда, это соглашение распространялось только на субботу из Москвы и воскресение, соответственно, назад, а день, когда мы собрались поехать в Тулу, был вторником, да и мы были не в туристической, а во вполне цивильной одежке, и кто знал, что могло придти в голову ревизорам. А почему я написал «субботу», да просто рабочая неделя в то время была шестидневная, только с одним выходным — воскресеньем.
Ну, а вторая причина была более прагматичной, ревизоры всегда заходят в первый или последний вагоны, и у толпы безбилетников имеется возможность, постепенно перемещаясь в ту же сторону, что и ревизоры, но на один вагон впереди них, выскочить из поезда на ближайшей остановке и перебежать в другой, свободный от контролеров, отсек.
Так все и произошло, вначале начался некий шум, слышалось «идут, идут», затем народ начал потихоньку передвигаться в соседние вагоны, пришлось и нам двигаться в этой все возраставшей и возраставшей толпе. Все, мы уперлись в тупик, вот видим, как в вагон вошли контролеры и неумолимо приближаются к нам, они нас тоже видят. Да и странно было бы не увидеть толпу не в один десяток человек, которые забились в тамбур, и ждут, как бараны на заклании, когда их всех начнут вязать. Но ревизоры тоже почти беспомощны — мало того, что им надо проверить билеты у целого вагона, так еще нельзя и упустить ту небольшую группку «зайцев», которых они все же задержали и держат между собой. Ситуация практически патовая: нас столько, что им без большого дополнительного наряда милиции справиться просто невозможно, но где его взять-то, этот наряд?
Обе стороны это прекрасно понимают, но каждая играет в свою игру: ловящие нас делают вид, что они просто не спешат, деться-то нам некуда, а беглецы, внешне показывая смятение и нервозность, в душе посмеиваются над беспомощностью ревизоров. Не знаю, чем бы все закончилось, ранее я не попадал в такую ситуацию, да и такую мощную толпу безбилетников никогда не только не видел, а даже не мог себе представить, что такое возможно, но тут поезд прибыл в Подольск, ликующая и громко хохочущая толпа вывалилась из вагона, и ринулась в следующий отсек, зачем-то за ними последовали и мы, наверное, сработало стадное чувство. Контролеры вывели из вагона свои жертвы, к ним в помощь подошла еще парочка местных блюстителей порядка, и присмиревших «зайцев» повели в линейное отделение милиции.
Мы же с Гришкой нашли свободную скамейку прямо в соседнем вагоне и продолжили там ненадолго прерванное приятное занятие, я имею в виду чтение. Прошло немного времени, и в вагоне появились какие-то люди, если бы мы не были так беспечны и так увлечены своим делом, то мы могли бы узнать в них наших недавних товарищей по несчастию. Оказывается, что теперь и в этот отсек села вторая, но уже бóльшая группа ревизоров, которая стремительно прошла через все хвостовые вагоны, гоня перед собой небольшую смирившуюся группу безбилетников.
В нашем же вагоне ехал основной «зайцевый» состав, в том числе и мы. В общем, мы очнулись только тогда, когда до нас весьма вежливо дотронулся пожилой контролер с просьбой предъявить билет. Мы растерялись, но на меня нашло вдруг какое-то вдохновение, что ли, и я разыграл целую сценку со словами. А сказано было приблизительно вот что:
— Дяденька, мы — двое студентов — посланы в Тулу нашими товарищами во чтобы то ни стало добыть на всех сборник стихов Булата Окуджавы, который только что напечатан в этом городе. Вы знаете, нас много, но мы бросили жребий, который и выпал на нас двоих. Денег, конечно, нет — где их взять, если картошку еще не убрали с полей, и поэтому тех вагонов, на которые мы очень и очень рассчитывали, еще нет. Ребят подвести нельзя, а если опоздаем на рабочий поезд в Серпухове, то мы сегодня до Тулы уже не доберемся, это вы и сами понимаете прекрасно.
Вот примерно такую речь без запинки на одном дыхании выдал я, и вы знаете, ревизор проникся по-настоящему, он не только нас не тронул, а еще и дал ценнейший совет, который очень нам помог в дальнейшем:
— Ребята, рабочий поезд — это не электричка, там, как здесь, на шармочка не прокатишь, там в каждом вагоне проводник имеется, но проводник ничего решить не сможет, сразу же найдите их бригадира, только он может помочь, если сумеете убедить, конечно.
Ревизоров вместе с большой безбилетной толпой встретила в Серпухове целая милицейская армия, а мы перебежали через платформу к самому допотопному поезду, на котором мне только доводилось ездить. Но поезд я еще успею рассмотреть, а пока надо следовать совету ревизора и найти бригадира. Это оказалась миловидная молодая еще женщина, которая выслушала ту же историю, которой я смог разжалобить фронтовика и тоже поверила нам.
Но если контролер — это истина в последней инстанции, он волен казнить или миловать, то бригадир — лицо подневольное, над ним имеется большое начальство — линейный ревизор, который накажет в первую очередь саму бригадиршу, поэтому пришлось действовать по разработанному ею сценарию. А действовать надо было так: на станции Тарусская выскочить из вагона, долететь до кассы, приобрести билеты на один прогон и успеть вернуться в поезд, а его стоянка две минуты.
Ремарка 3.
Всем кажется, что станция Тарусская имеет непосредственное отношение к древнерусскому городу Таруса. На самом деле это одновременно и так, и не так. Расстояние между этими двумя географическими объектами составляет двадцать километров, расположены они в разных областях — станция — в Тульской, а город — в Калужской, а самое главное — на противоположных берегах Оки. Правда, в XIXвеке рядом со станцией существовал мост через реку, и по железной дороге можно было добраться таким образом на перекладных и до Тарусы, но мост давно разрушился и следа от него не осталось, а вот название станции сохранилось. Сейчас она находится в городе Заокский, и совсем недавно ей был возвращен облик XIX века. Были отремонтированы фасад и крыша здания вокзала, обновлен интерьер. Платформы вымощены тротуарной плиткой, украшены фонарями и скамейками. Рядом с вокзалом разбит сквер.
Станция «Тарусская» была построена в 1867 году, одновременно со сдачей в эксплуатацию участка железной дороги Серпухов — Тула и до 1894 года называлась «Иваново». Она связана с деятельностью целого созвездия гениальных людей, которые являются национальной гордостью России. Поэтому сегодня на станции открыты музей и памятный камень в честь знаменитых туляков. Экспозиции станционного музея посвящены известному русскому художнику-передвижнику Василию Поленову, ученому, историку, селекционеру Андрею Болотову, командиру легендарного крейсера «Варяг» капитану первого ранга Всеволоду Рудневу, а также скульптору Михаилу Аникушину. Через станцию проходит ежесуточно до 60 пар пассажирских поездов (45 пар дальних и 12 пар пригородных). За год через станцию «Тарусская» проезжает почти 20 миллионов пассажиров.
Мы буквально выбились из сил, осуществляя все, что нам было велено бригадиршей, но наша спешка оказалась напрасной — когда мы, еле переводя дыхание, подбежали к вагону, проводницы, сбившись в кучку, лузгали семечки, и беззлобно надсмехались над нами. По-видимому, это было обычное место и привычное занятие, так как вся земля вокруг была усыпана семечной шелухой. Мы подбежали, бригадир поменяла красный флажок на желтый, все проводницы разбежались по своим вагонам, и поезд, полязгивая буферами, медленно-медленно пополз в сторону Тулы.
Возможно, наше усердие сыграло свою роль, а, что скорее всего, просто девчонкам захотелось пообщаться с московскими студентами, вот нас и затащили в служебное купе, и упоили чаем с различными пирожками, как наперегонки, доставаемыми девчатами, кем просто с улыбкой, а кем и с откровенно подчеркнутым вниманием к нам. Вот тут мы и смогли в перерывах между стихами, которые нас просили и просили читать проводницы, только изредка убегавшие по своим вагонам при приближающихся остановках, хоть немного рассмотреть то чудо техники, в которое нас занесло. Представьте себе, это был полностью деревянный вагон, чуть ли не дореволюционной постройки, с настоящей печкой-буржуйкой, на которой стоял, не поверите, большой алюминиевый чайник, из которого мы, не спеша, и пили вкуснейший чай.
Ревизоры по дороге, к счастью, в наш поезд не сели и мы, расставшись вначале с шестидесятью копейками, которые пришлось оставить в тарусской кассе, с сожалением попрощались и с гостеприимными хозяйками. Прощание заключалось в том, что на конечной станции, то есть в Туле, мы обежали весь состав и у каждого вагона разыграли одну и ту же немую сценку, хватаясь за сердце и почти падая к ногам очередной проводницы, и все это на глазах всего их коллектива, буквально умиравшего от смеха, который следовал чуть поодаль, пополняясь новой зрительницей после нашего прохождения мимо очередного вагона.
Все закончилось, мысленно отзвучали в голове последние аккорды «Прощания славянки», и мы уже на вокзальной площади пытаемся разузнать, где же в Туле находится самый главный книжный магазин. Опрошено людей не меряно, но ни один не дал нам вразумительного совета, поэтому пришлось последовать рекомендации, которую мы услышали от постового милиционера:
— Дуйте в центр, там в Кремле, наверное, и нужный магазин найдете.
Он был настолько вежлив, что не просто указал нам направление, где этот Кремль находится (а мы даже и не знали, что в Туле тоже Кремль имеется), а подвел нас к трамваю и даже подсадил на заднюю площадку, попросив кондукторшу, чтобы она нас неминуемо у Кремля высадила.
Мы только и смогли, что сказать ему «спасибо», а только потом посмотрели на симпатичную молодую девчонку с большой черной сумкой на груди, да скорей и не на саму девчонку и не на ее сумку, а на гирлянду смотанных в рулончики трамвайных билетиков. К слову сказать, в то время необходимо было во всех видах городского транспорта, кроме метро, по-моему, платить за проезд в зависимости от расстояния, которое проехал пассажир. Наш взгляд был настолько красноречив, что кондукторша рассмеялась:
— Что, денег-то нет, наверное? Пешком хотели пройтись, а Иваныч вас ко мне запихнул? Он любит это делать, вежливый — жуть. Да ладно, чего вам в том Кремле делать-то нужно?
Пришлось все этой девчушке рассказать, она аж руками всплеснула:
— Это что ж за книжка такая должна быть, чтобы за ней из самой Москвы приехать? Да ладно, ребята, не волнуйтесь, езжайте так, ревизоров увижу — скажу, а пешком здесь не находишься, далеко.
Так, с анекдотами и пересмешками мы добрались до центра города, и разлюбезная кондукторша указала нам на скромную вывеску «Книги», размещенную, конечно, не на кремлевской стене, а на соседнем здании современной постройки.
Еще одно «спасибо» и мы бегом — вот-вот обеденный перерыв начнется, летим к дверям магазина. Полная, не хочется говорить всю правду о фигуре немолодой уже женщины, продавщица даже руками всплеснула, услышав наш рассказ:
— Да, кто же нам в провинцию такую книгу-то даст? Это надо же, самого Окуджаву издали! Да еще у нас в Туле, а мы и не знаем ничего. Нет, ребята, в тульских магазинах вам ловить нечего.
И увидев наши огорченные лица, добавила:
— Да вы идите в типографию, адрес знаете? Вот и хорошо, идите прямо туда, к директору, скажите, что вы из самой Москвы приехали, поверьте, не откажет, даст вам эту книжку, жалко ему что ли.
Она указала нам на проспект Ленина, где и находится типография, и мы медленно, переваривая создавшуюся весьма неприятную ситуацию, побрели в сторону типографии. По дороге мы задались вопросом, а что мы потеряем, если нам даже откажут в просьбе? Мы уже в этом городе, моя знакомая, у которой мы хотели пересидеть до вечера, до отправления поездов на Москву, еще на работе, вернется только к шести — мы с ней так, по крайней мере, договаривались по телефону. Я специально на Центральный телеграф бегал, чтобы ей на работу позвонить, да и живет она на том же самом проспекте.
Вот так и решили, пойдем в типографию, вдруг что выгорит, и пошли, вначале медленно, а потом немыслимый зуд, который нас в Тулу пригнал, здесь тоже разогрел нас прилично, и уже почти наперегонки мы неслись по проспекту, подгоняя друг друга различными подковырками... Хорошо быть молодыми, право слово. Номера домов быстро увеличивались, мы уже совсем приблизились к внушительному зданию, растянувшемуся на добрую сотню метров вдоль проспекта, но где же вход? Перед нами была сплошная стена с большими, не очень-то для нашего глаза привычными окнами, заглядываем за угол и видим высокий забор, опоясанный колючей проволокой, дырку ворот посередине и небольшое здание проходной.
Ничего себе, как же через нее пройти? Решаем: дождемся кого-нибудь входящего и все узнаем. Мы стояли на углу и обдумывали, как же быть дальше, когда к воротам подъехала черная «волга», ворота распахнулись, и машина въехала в типографский двор. Пока мы, разинув рты, наблюдали, как машина исчезает за забором, сзади раздался характерный перестук каблучков и мимо нас почти пробежала женщина в светлом плаще. Нам пришлось приложить некоторые усилия, чтобы обогнать даму, преградить ей путь и в то же время не оказаться прямо перед проходной.
— Простите нас, пожалуйста, Вы ведь в типографии работаете?
Женщина, с любопытством рассматривая нас, молча кивнула головой.
— Мы студенты из Москвы, нас послали товарищи за книгой Окуджавы, которая напечатана в вашей типографии, Вы не можете подсказать нам или, еще лучше, помочь достать несколько экземпляров этой книги? Очень уж нужно!
Женщина слегка задумалась, продолжая с улыбкой поглядывать на нас, а затем произнесла:
— Я думаю, что помочь вам может только один человек, наш директор, он на машине только что с обеда вернулся, вы, наверное, видели, как она въехала. Сейчас он уже должен быть в кабинете. Пойдемте со мной.
И мы вошли в проходную. Высокий мужчина в форме с малиновыми петлицами, ладно сидящей на его фигуре, вопросительно посмотрел на нас.
— Эти товарищи из Москвы, они к директору, — произнесла наша провожатая, одновременно накручивая диск телефона, висящего на стене:
— Валечка, Сам у себя? Соедини, пожалуйста, — и еще через пару секунд — Николай Степанович, Ковалева, тут в проходной два товарища к вам из Москвы, — с нажимом на последнем слове, произнесла она и через мгновение протянула трубку дежурному.
— Я провожу их, — это она уже военному сказала и потянула нас за собой. Ошарашенные стремительностью, напором и какой-то властностью, исходящей от этой женщины, мы пошли за ней, вернее почти побежали — так быстро она пересекла двор и влетела в приоткрытую дверь.
— Подниметесь на третий этаж, там увидите приемную, ну а дальше все зависит только от вас, — и она исчезла за какой-то дверью, даже традиционное «спасибо» сказать оказалось некому.
На третий этаж-то мы поднялись, и дверь, на которой написано одно слово «приемная», нашли быстро, а дальше как какой-то ступор начался — никак не решаемся пересечь порог этой самой приемной, вернее даже не порог пересечь, а дверь открыть и то не можем. Но тут она открылась сама, и молодая еще женщина, попытавшаяся выйти из комнаты, остановилась и одновременно, открывая дверь с левой стороны от себя, задала нам вопрос:
— Это вы из Москвы к Николаю Степановичу? — и, не услышав наш ответ, тут же сказала в глубину кабинета:
— Николай Степанович, к Вам.
Мы даже не успели набрать достаточное количество воздуха в легкие, как уже оказались на красной ковровой дорожке, которая вела к большому, я раньше таких не видел, столу, из-за которого выходил нам навстречу высокий мужчина лет шестидесяти, с орденскими ленточками на пиджаке, лихорадочно поправлявший галстук.
— Добрый день, проходите, присаживайтесь. Валечка, чаю, пожалуйста, — и он показал на небольшой столик в углу кабинета с приставленными к нему креслами.
Мы присели на самые краешки и не знали, что говорить и что делать, если нас сейчас погонят вон. Но Николай Степанович тоже молчал, он сидел в кресле, смотрел на нас и никак не хотел придти нам на помощь. Секретарша быстро принесла стаканы с горячим чаем, на столе появилась вазочка с печением и конфетами, молчание стало явно затягиваться, и я выпалил практически то же самое, что уже говорил за этот день не один раз. С директора моментально слетело плохо скрываемое напряжение, а через секунду он громко захохотал:
— Так вы за книжкой? А я-то подумал, что вы из..., даже испугаться успел: вошли молча, присели и опять молчите. Знаете, сколько я успел за это время в голове своих прегрешений перебрать? — и он опять захохотал.
Минут через десять, за которые секретарша успела пару раз пополнить вазочку печеньем, мы что-то проголодались, а поскольку нам все время говорили, чтобы мы не стеснялись, да не стеснялись, мы и разошлись не на шутку. Так вот, минут через десять у нас завязался крайне интересный и не вполне нам понятный разговор. Николай Степанович никак не мог понять, как ради какой-то книжки можно ехать черт-те знает куда.
Он не слышал никогда об Окуджаве, не читал его стихов и даже не знал, что песни поэта распевает вся страна. Он только удивлялся, что в течение последних недель из Москвы непрерывно ехали черные машины, а он помогал всяким референтам и помощникам ответственных начальников грузить пачки с книгами в багажники этих машин. Он ничего не скрывал, ему надо было перед кем-то выговориться, вот он и выговаривался. А когда, наконец, высказал все, что у него накопилось в душе, то растерянно посмотрел на нас и произнес фразу, которая выбила из под наших ног уже практически затвердевшую почву:
— Ребята, а я ведь вам помочь ничем не смогу, вы немного опоздали. На прошлой неделе мы сдали тираж...
Оказалось, что всю сверхтиражность, которая всегда образуется, мало того, она даже предусмотрена технологией производства, — и он нам все это разложил по полочкам. Я не буду занимать ваше внимание тонкостями докомпьютерной полиграфии и лучше продолжу его рассказ:
— Так вот, вся сверхтиражность уехала в Москву на тех самых черных машинах, а мы с великим трудом, исправляя брак, еле-еле смогли тираж закрыть. В типографии не осталось ни одного нормального экземпляра, брак еще можно собрать, но одного печатного листа не будет, а все остальное имеется — и обложка, и супер, и остальные четыре листа — все есть.
Он вдруг воодушевился:
— Хотите, сотенку экземпляров соберем, но без одной тетрадки.
Видя наши донельзя огорченные лица, Николай Степанович еще подумал немного и вдруг сделал совершенно неожиданную вещь. Он подошел к шкафу, стоящему в противоположном углу кабинета, и достал из него маленькую белую книжку, которую и протянул нам.
Это был документ строгой отчетности — сигнальный экземпляр «Веселого барабанщика» с титульным листом, буквально испещренным подписями и печатями, удостоверяющими, что книгу можно издать. Десяток разнообразных организаций приложили свою руку к выпуску этой книги, начиная от издательства «Советский писатель», которое ее и подготовило, а затем Союз писателей РСФСР, Союз писателей СССР, Литературный фонд и какие-то даже плохо читаемые и труднопроизносимые организации типа КГБ, и как вершина всего в верхнем правом углу скромный штампик с надписью «отдел простых писем ЦК КПСС» с какой-то закорючкой вместо подписи и еще одним штампиком «разрешается тираж 10 тысяч экземпляров».
Я тут же посмотрел в выходные данные, стоящие на «сигнале» — тираж 20 тысяч. Вот так, некто взял и своей закорючкой срезал тираж книги ровно вдвое. Николай Степанович протягивал нам этот бесценный экземпляр от чистого сердца, теперь-то я понимаю, что в случае какой-либо проверки он бы без особого труда отболтался, но тогда мы не смогли взять эту книгу.
Возможно, сделали это мы совершенно правильно, поскольку наше приключение на этом бы и закончилось, а так, после обильного чаепития и приятной беседы директору, наверное, стало неудобно вот так сказать — мол, все, ребята, ничем помочь не можем, до свидания — и мы услышали неожиданное предложение.
— А знаете, ребята, попробуйте-ка сходить в переплетный цех, вдруг они смогут вам помочь? Спросите там Ковалеву Нину Сергеевну, скажите, что от меня, а как пройти, вам Валентина объяснит. Не прощаюсь, без меня вас все равно из типографии не выпустят.
Секретарь нам все подробно объяснила, так что мы при всем желании не смогли бы заблудиться в переплетениях коридоров и через несколько минут мы уже входили в цех, на дверях которого большими буквами было написано «ПЕРЕПЛЕТНЫЙ». Навстречу шла наша теперь уже старая знакомая, которая и помогла проникнуть сюда. Ковалева, мелькнуло у меня в голове, ну, конечно, Ковалева, так она представилась, когда звонила директору.
— Нина Сергеевна, мы к вам, — сказал я.
— Я так и думала, что он вас ко мне пришлет, — ответила она, и мы все рассмеялись, ну очень уж комическая ситуация получилась.
— Девочки, — громко сказала Нина Сергеевна, и вокруг нее возникла целая толпа молодых и не очень женщин, одетых в одинаковые голубенькие халатики, но в разноцветных косынках на головах, а с самого края встал единственный мужчина в синем халате; наверное, мастер, — подумал я.
— Эти мальчики — студенты из Москвы, специально приехали к нам за книжкой стихов, которую мы с вами с таким трудом только что сдали, но неужели ни у кого не осталось экземплярчика — другого? Никогда не поверю в это. Помогите ребятам, пусть у них хорошая память о нас останется.
И она, увлекая нас за собой, пошла по цеху в самый дальний его конец, в свой кабинет. Кабинет был, конечно, поменьше, чем у директора, но тоже ничего. На подоконниках стояли цветы, висели занавески, сразу чувствовалась женская рука — так все было аккуратно и уютно.
— Давайте чай пить с пирожками, сама пекла, — пригласила нас хозяйка, включая электрический чайник.
Она не успела даже заварку налить в чашки, как в дверь постучали, и на пороге возникли две девичьи фигурки, ну никак не старше нас, а скорее даже помоложе.
— Нина Сергеевна, не ругайте нас, мы только хотели почитать, уж больно стихи хорошие, — и они протянули каждая по одной белой тоненькой книжечке.
— Так, начало положено, идите, девочки, спокойно работать.
И тут началось. В кабинет одна за другой входили работницы с книжками в руках, стопка на углу стола росла и росла. Но больше всего нас поразил мужчина, которого я принял за мастера, а он оказался электриком, принесший тугой цилиндр, завернутый в грязную, запылившуюся, всю в паутине газету, по-видимому, где-нибудь в вентиляционной трубе хранил он этот цилиндрик. В этой газете был с десяток экземпляров «Веселого барабанщика». Девчонки были поумней, они, если и отдали, то не всё, но отдали все. Неистребимая привычка «на всякий случай» что-нибудь да утащить, буквально спасла нас. Я не буду морализировать на эту тему, сам не без греха, но она очень и очень характерна для русского, а может и не только русского, человека.
Когда поток рабочих иссяк, мы с удовольствием рассказывая все перипетии нашего пути в Тулу, выпили чай с вкусными пирожками. Такое впечатление, что Нина Сергеевна ждала сегодня нас в гости — такая гора пирожков была у нее в сумке и такие все они были разные. После чего она запаковала книжки в одну пачку, получилась почти стандартная — полсотни без пяти, и принесла еще одну пачку — Яков Белинский «Шаги», прочитал я на этикетке:
— Это совсем новая книга, — сказала она, — вдруг понадобится, не надо будет в Тулу ехать, — и засмеялась.
К слову сказать, сборник стихов Белинского «Шаги» еще много лет пылился на полках во всех книжных магазинах. Мы не знали, как отблагодарить эту замечательную женщину, но пришлось ограничиться традиционным «спасибо».
И вот мы возникли на пороге директорского кабинета, счастливые и уставшие, то ли от напряжения, то ли от радости — не знаю. По нашим лицам, подтвержденным пачками книг в руках, он все понял:
— Вот, — и он витиевато, но беззлобно выматерился, — а ведь клялись, что все до последней из «загашников» выгребли. Ну да ладно, нет худа без добра. Так, теперь все это надо вывезти, — и он устремился к двери.
Во дворе стояла черная «волга», неизвестно откуда взявшийся шофер открыл дверки, мы сели, вот и ворота начали открываться, а вот уже мы отъехали на пару кварталов от типографии, и машина мягко остановилась у тротуара:
— Ребята, простите, дел невпроворот, дальше не могу проводить.
Мы выскочили из машины, хотели сказать очередное «спасибо», но машина сорвалась с места и умчалась. До дома моей знакомой по имени Людмила оставалось не более ста метров. Пока все получалось просто замечательно. Из приемной директора я умудрился дозвониться до Людмилы, она сразу же начала ворчать, мол, уже давным-давно отпросилась с работы, а сидит как «дурочка», ждет моего звонка, но я прервал этот нескончаемый словесный водопад, заявив, что мы уже освободились и через полчаса будем у нее во дворе. Именно через полчаса мы и оказались на лавочке напротив подъезда, в котором живет эта странная девица.
Спросите откуда я ее знаю? Отвечаю, познакомились в альплагере, когда были еще новичками, оказались в одном отряде, вместе ходили на восхождение на гору Алибек, одновременно получили значки «Альпинист СССР». Самое интересное другое: в лагере я ее даже не замечал, да и не до того там было, адрес мой она выпросила перед самым расставанием, в последний вечер, когда наш инструктор по имени Ростик, замечательный грузин из Тбилиси, устроил всей своей группе превосходный шашлык с грузинскими винами. До сих пор во рту вкус остался, фантастическое было блюдо. Так вот там, в совершенно расслабленном состоянии, мы и обменялся с ней — да и не только с ней, все менялись — адресами. Обменялись и обменялись, мало ли кому я в жизни адреса давал, забыл бы я напрочь и ее, и альплагерь до следующего года, горы только забыть нельзя, они остаются в памяти навсегда.
Однако, дома, прошло всего пару дней после возвращения, мама мне с хитрой улыбкой письмо подает, смотрю — от Людмилы, именно так она просила себя называть, говорила, терпеть не может всякие уменьшительные имена. Письмо как письмо, в основном сплошные вопросы, как дела, да как доехал и все такое, но вот подпись меня подкосила, а что вы бы на моем месте сделали, если бы увидели вместо имени вот такую математическую формулу: 1/2. И началось — каждую неделю письмо, и самое интересное, что ничего личного, описывала, что читала, да смотрела, как учится и все тому подобное, в общем, дневник какой-то.
Иногда приходилось и мне ей отвечать, ну все в таком же духе и я писал. И вот эта тягомотина продолжалась уже третий год. Пришлось мне пообещать ей как-то, что, если вдруг какая-то кривая занесет меня в Тулу, обязательно с ней встречусь. Обещания стараюсь выполнять, а тут и необходимость во встрече возникла, поезда из Тулы отправляются поздно, не на улице же сидеть.
Сидим, пачку с Окуджавой не открываем, оказалось, что Гришка несколько тетрадок бракованных где-то подобрал, ими мы и ограничились. Смотрим, идет, ну встали, поздоровались и пошли в дом. Идем, а я думаю: на черта я ей пообещал встретиться, лучше бы на вокзале перекантовались, но все, обратного пути нет. Пришли, живет одна, не знал я этого, сели на кухне, она ужин разогревает, у нее все готово было, на стол собирает, а я молчу, о чем с ней говорить не знаю, не об учебе же. Гришка ситуацию просек, и начал какую-то ерунду рассказывать, что-что, а болтать он был мастак. Время незаметно летело, мы и фотографии из семейного альбома посмотрели, до сих пор это занятие я очень уважаю, и о горах повспоминали, в общем, все так культурненько шло.
Вдруг Людмила спрашивает, а как вы в Москву-то намереваетесь добираться? Мы говорим, с вокзала залезем в поезд, если даже поймают, то проводники поездов дальнего следования с безбилетниками не связываются, на ближайшей станции пинка под зад, и вся недолга, а ближайшая станция — Москва.
— Интересно, а в вагон-то, как вы попадете?
— Просто, — отвечаю, — народ выйдет покурить, пока паровоз меняют, мы и проникнем.
Следующая информация подкосила нас наповал: оказывается, в Туле нет локомотивного депо, оно в Скуратово, и поэтому поезда на станции стоят не более двух минут, естественно проводники даже на землю не спускаются, и мимо них не проскочешь. Все эти разговоры закончились тем, что она дала нам шесть рублей на билеты, а я пообещал, что в самое короткое время переводом верну их в ее кошелек.
Было, наверное, около девяти часов, когда мы, объевшиеся и уставшие вусмерть, добрели до центра и решили, что хватит топать, лучше плохо ехать, поэтому вон трамвай, иначе мы до вокзала не доберемся. Каково же было наше удивление, когда мы еще с земли увидели в подъезжающем трамвае знакомое лицо — та самая кондукторша сидела на своем месте как на троне и приветливо нам улыбалась:
— Вас можно поздравить, да?
— Да, да, да! А что ты здесь делаешь, ты уж давным-давно дома быть должна?
— А вас дожидаюсь! Ну, а если честно, то не вышла у нас одна на работу, а мне отгулы позарез нужны, ну я и вызвалась еще одну смену отработать, начальник даже двумя отгулами соблазнял, обманет, наверное, но от одного-то не отвертится.
За разговорами время летит незаметно, вон и вокзал показался, попрощались мы с этой милой девушкой, и не спеша так двигаем в сторону перрона, слышим свисток паровозный, за угол поворачиваем, поезд подкатывает, а на платформе стоит женщина с ребенком и кучей чемоданов, а вокруг никого. Мы бегом к ней:
— Мадам, не беспокойтесь, мы поможем, — схватили вещи и бегом к вагонной лесенке, высокий усатый проводник, грузин, наверное, поезд-то был Кисловодск-Ленинград, перекрикивался через соседний вагон со своим двойником и так был увлечен этим занятием, что на нас никакого внимания не обратил. Вагон был плацкартный и забитый под самую завязку, мы дотащили вещи нашей спасительницы до ее нижнего места, и собрались спрятаться на время в тамбуре, но тут я заметил, что в соседнем отсеке сидят люди и режутся в карты, а вокруг стоит целая толпа любопытствующих.
Времени на раздумье было всего ничего, я показал Гришке на третью полку — да, да не удивляйтесь, раньше в вагонах была еще и третья полка — багажная, вот на ней-то туристы чаще всего и перемещались по стране без билетов. Григорий меня не подвел, он тут же залез на самый верх и откатился как смог подальше от края, видно, конечно, но это если голову высоко задерешь. Я же, попросив у народа извинения, объяснил, что денег нет, а ехать нужно, просто вот так с характерным жестом рукой по горлу, разделся по пояс и сел рядом с картежниками. Через несколько минут мимо купе с достоинством пронес свое тело наш проводник, лениво мазанув по нашей живописной группе глазами. В Москву поезд прибыл на Курский вокзал в начале первого ночи, метро еще работало, и мы отправились по домам — операция с кодовым названием «Окуджава» была успешно завершена.
PS. О существовании такого замечательного поезда, на котором можно из Москвы с Курского вокзала добраться до города на Неве, я не забыл, и на Октябрьские праздники наша альпинистская секция отправилась в Питер на скалы потренироваться именно с Курского вокзала и, конечно же, «зайцами», но это уже другая история.
PPS. И еще одно — Людмила после нашей поездки мне больше никогда не писала, о ее дальнейшей судьбе мне ничего не известно, а шесть рублей на следующий день я отправил переводом в Тулу.
PPPS.Ну, а совсем напоследок я хочу заметить, что почти все имена и фамилии изменены, и не потому, что я чего-то там боюсь, просто время стерло их из моей памяти.
И опять пользуюсь колонкой для возможности "расширить" фантлабовскую страницу издательства. На сей раз это не что-то мной любимое старо-дореволюционное, а современно-эмигрантское. Но история издательства (а точнее "человека-издательства") Серебряный век — очень похожа на судьбы наших дореволюционных русских издателей. Итак, прошу любить и жаловать — Григорий Поляк в воспоминаниях его современников.
Иллюстрации:
1. Григорий Поляк — создатель и владелец издательства «Серебряный век», друг и издатель Сергея Довлатова. Фото alovertphotos.com
2. Лев Лосев, Сергей Довлатов и Григорий Поляк. Фото livejournal.com
===============
Сергей Довлатов. О планировании выпуска русской художественной литературы в нью-йоркском русскоязычном издательстве «Серебряный век» 1980, 5–11 нояб. (Впервые в газ.: Новый американец. 1980. 5–11 нояб. № 39; печатается по кн.: Довлатов С. Речь без повода... или Колонка редактора. М., 2006. С. 394–399 Ссылка на источник
Глава издательства «Серебряный век» [Григорий Поляк] родился абсолютным бессребреником. В этом заключается несомненный парадокс и железная логика. Что в свою очередь — парадоксально. Известны различные формы благородного, неопасного сумасшествия. Есть музыкальные фанатики. Хоккейные маньяки. Люди, одержимые филателией.
Григорий Поляк относится к числу литературных безумцев.
С юности все деньги он тратил на книги. Друзья-инженеры благоустраивали кооперативные жилища. Григорий Поляк умножал свою библиотеку.
Как инженер-строитель он призван был возводить многоквартирные дома. А возводил главным образом — стеллажи.
Книги он любил — физически. Восхищался фактурой старинных тисненых обложек. Шершавой плотностью сатинированной бумаги. Каллиграфией мейеровских шрифтов.
В стране тотального дефицита быть книголюбом — затруднительно.
Читать запрещено. Писать запрещено. И думать — не рекомендуется...
Григорий Поляк водился с чернокнижниками. Прятал у себя нелегальную литературу. Выискивал и находил доступ к множительным устройствам.
— Хорошую книгу в Москве раздобыть нелегко. Мандельштам котируется на уровне джинсов. Булгаков — между растворимым кофе и пыжиковой шапкой. «Архипелаг» приближается к замшевым изделиям.
Григорий Поляк собрал великолепную библиотеку (что стоило ему фантастических усилий). И не заметил, как оказался в тупике.
Денег не хватало. Абсурд советского производства изматывал нервы. Повсеместное обыденное хамство наводило тоску. Собственное бессилие порождало стыд и горечь. Самые мирные занятия библиофила грозили всяческими неприятностями.
Григорий Поляк эмигрировал. Побывал в Израиле. Затем — в Германии. Обосновался в Нью-Йорке. Работает по ночам. Днем издает книги.
— Как называется ваше издательство?
— «Серебряный век».
— Почему вы назвали его именно так?
— «Золотым веком» русской словесности называют пушкинскую эпоху. Но и «серебряный век» — распространенный литературоведческий термин. Охватывает двадцатые годы нынешнего столетия. Видные представители — Ахматова, Мандельштам, Гумилев, Ходасевич, Бабель, Замятин...
Мне хочется думать, что серебряный век продолжается. Подлинное исследование его только началось. Недаром Замятин говорил: «Будущее русской литературы — это ее прошлое...»
— Что вы скажете о здешнем книжном рынке?
— Американская книжная индустрия необозрима. Но меня интересуют русские книги. В Европе около десятка значительных издательств. В Израиле — три. В Америке — одно. Это — «Ардис» в Мичигане.
— Существует в этой области какой-то дефицит?
— Как ни поразительно — да. Многие шедевры двадцатых годов еще не переизданы. Десятки книг репрессированных авторов по-прежнему замалчиваются. В частных архивах находится множество замечательных рукописей. Более того, книги, изданные на Западе, порою становятся дефицитными. Например, «Тропик рака» Генри Миллера. Его когда-то выпустило по-русски местное издательство. Это — прекрасная книга, глубокая и трагическая. В какой-то степени традиции Миллера продолжает Лимонов. Однако Генри Миллер несравненно выше. Его книга порождает страх за человека и цивилизацию. А роман Лимонова вызывает чувство стыда. И в не в последней степени — за автора.
— Говорят, в Америке падает интерес к чтению? То есть сужаются перспективы издательской деятельности?
— В какой-то мере это справедливо. На родине мы знали два уровня свобод — чтение и пьянство. В сущности, это были единственные легальные формы частного предпринимательства. В количественном отношении дома читают больше. Но вспомните, какую дрянь поглощает рядовой обыватель!
Здесь мы сами определяем круг излюбленного чтения. Причем сознательно его ограничиваем. Поскольку в Америке множество других гуманитарных соблазнов. А также религиозная, благотворительная деятельность...
Но истинные читатели есть повсюду. Спрос на книги велик. Надо только разумно действовать. Скажем, издательство «Ардис» расширяется и процветает...
— А вы?
— Что — я?
— Как обстоят ваши финансовые дела? Как насчет процветания?
— О процветании говорить рановато. Хотя мои долги несколько уменьшились.
— Значит, вы действовали неразумно? Извините за прямоту...
— Я считаю, что издал прекрасные книги.
— С чего вы начали?
— С «Козлиной песни» Вагинова. Это замечательный аллегорический роман. Хроника упадка и осквернения российской культуры. Один ленинградец недавно писал мне: «...в основе произведений Вагинова — традиционный конфликт мечты с действительностью. Мечты о былом — и не времени даже — о былом пространстве. В котором гармония, чувствительность, интеллект — считались нормой...»
Кроме того, роман ироничный, острый, с узнаваемыми прототипами...
— Хорошо ли он продается?
— Разошлось около шестисот экземпляров. И тем не менее я убежден, Вагинов еще дождется своего читателя. А также — своего пристрастного исследователя. Триумфальное возрождение этой литературной репутации уже началось.
— С вашим участием?
— В общем, да.
— Что еще издано вами?
— «Кукха» Алексея Ремизова. Это его переписка с Василием Розановым. Своеобразная, изящная книга. Вообще, у Ремизова поразительная судьба. Ремизов — мэтр. Но мэтр — полузабытый. А прозаик был — своеобразнейший. Искатель словесных приключений. Немного авантюрист. Алхимик... Интерес к его творчеству вновь нарастает.
— Хорошо ли продается его книга?
— Хорошо. Но медленно...
— Тогда еще один вопрос. На родине свирепствовала идеологическая конъюнктура. В Америке — конъюнктура рынка, спроса. Согласитесь, что рентабельное произведение не всегда талантливо. А талантливое не всегда нерентабельно. Не оказались ли вы между Сциллой и Харибдой?
— Думаю, что нет. Рынок довольно пассивен. Рынок можно формировать, даже навязывать ему определенные ценности. Рано или поздно талантливая книга окупается. И приносит доход.
— Значит, вы преследуете и финансовые цели?
— Разумеется. Я хотел бы зарабатывать огромные деньги. Чтобы издавать новые и новые книги. Кроме того, я выпускаю альманах «Часть речи». Практически готов второй номер. Обсуждаются — третий и четвертый. Я хотел бы сделать это издание — периодическим. А то в Париже — четыре хороших русских журнала. В Израиле — три. А у нас — один. Да и тот...
— Как расходится альманах?
— Лучше, чем другие мои издания. Этому способствовала хорошая пресса. Было уже несколько рецензий. И еще несколько должно появиться. В частном порядке слышу массу доброжелательных отзывов. Даже Соловьев кое-что похвалил. Даже Рафальский, говорят, не очень сердился...
— Я помню, были упреки в аполитичности.
— Мы делаем литературный альманах. Политика — очень важное и серьезное дело. Просто у нас другие задачи. Можно ли упрекать Барышникова за то, что он не поет. По-моему, его надо благодарить за это...
— Вы сказали — другие задачи. Какие же?
— Русский литературный процесс был искусственно заторможен. Мы пытаемся воссоздать его как органическое целое. Мы не делим русскую литературу на советскую и зарубежную. На советскую и антисоветскую. На легальную и подпольную. Мы делим ее на талантливую и бездарную. В этом, собственно, и заключается Нобелевский принцип.
— Что самое неприятное в издательской деятельности?
— Обсуждение бездарной рукописи.
— А самое приятное?
— Знакомство с талантливой рукописью.
— Случалось ли вам заблуждаться?
— Конечно. Поначалу я недооценил Зиновьева. Все еще испытываю предубеждение к Юрию Мамлееву.
— Кто, с вашей точки зрения, наиболее перспективный русский литератор?
— Наверное, Аксенов. Он — писатель меняющийся, а значит, — твердый. Один музыкальный теоретик говорил: «В неустойчивости — движение...» Сейчас выходит большой роман Аксенова. Еще один имеется в рукописи. Я многого жду от этих публикаций.
— В смысле денег?
— При чем тут деньги? Романы появятся в «Ардисе». Я издаю небольшие повести Аксенова — «Рандеву», «Затоваренная бочкотара». Смешные и несколько эксцентрические. Написанные с большой фантазией. Очень характерные для молодого Аксенова. И затерявшиеся в журнальной периодике.
— То есть воссоздается процесс?
— Вот именно.
— Что еще планируется «Серебряным веком»?
— Воспоминания Ходасевича. Это мой кумир, если хотите. Изысканный поэт. Глубокий и таинственный прозаик. Трезвый, внятный и сдержанный публицист...
Затем появится утопия Чаянова, рассказы Леонида Добычина... И надеюсь, многое другое...
— Вы не мечтали стать писателем?
— Мечтал когда-то. Во-первых, не оказалось таланта. Остальные причины не так уж важны.
— А кто, с вашей точки зрения, наименее перспективный русский литератор?
— Леонид Ильич Брежнев.
==================
Владимир Соловьев. Гриша Поляк: Архивист, издатель, энтузиаст.Ссылка на источник.
Вот уже пять лет минуло как умер Гриша Поляк, книголюб и издатель «Серебряного века». Мы собрались в узком кругу, чтобы отметить эту печальную годовщину.
А ведь было время — и об этом можно судить по сохранившимся снимкам – когда Гриша дружил, приятельствовал либо общался с такими знаменитостями, как Аксенов, Бродский, Войнович, Довлатов, Шемякин. «Кого уж нет, а те далече, как Саади некогда сказал», — припомнил я нашего классика, как тот — персидского. Круг редел, друзья выбывали из жизни, а потом случилось несчастье и с Гришей. В моем дневнике я обнаружил следующую запись: “Умирает Гриша Поляк: рак прямой кишки обнаружен на стадии метастаз в печени. Бомбардируют печень химиотерапией, изначальный рак неоперабелен. Как он подзалетел, бедный, а ведь так пекся о своем здоровье и измышлял мнимые болезни, а его тем временем подстерегала настоящая. Как у Бергмана в “Седьмой печати”. Актер притворяется умершим, убегает от чумы в лес, лезет на дерево, а смерть его подпиливает: “Почему меня!”
Как странно, зная, что он вот-вот умрет, слушать его по телефону. Со смертного одра он спрашивает, не сохранилось ли у меня чего из И.Б., но кроме посвященного нам с Леной Клепиковой поздравительного стихотворения, которое я опубликовал в “Романе с эпиграфами” и «Трех евреях», ничего что-то не припоминалось. Зато Гриша вдруг вспомнил — внутреннюю рецензию на роман летчика-графомана, которую И.Б. сочинил по просьбе Лены, тогда редактора питерского журнала “Аврора”. “Надо порыться”, говорю я, понимая, что уже не успею. А потом будет не для кого. Нет больше рядом такого ненасытного архивиста, как Гриша Поляк.
Гришу жалко. Как и всех нас. Кажется, он на год меня моложе. 43-го года, как Миша Шемякин: держись, Миша, не умирай. Довлатов был на год старше, Бродский — на два. Что их объединяет, помимо преждевременной смерти? Все трое — ньюйоркцы, одного поколения, рожденного в начале сороковых, абсолютно преданы литературе, хотя один писал прекрасную прозу, другой гениальные стихи, а третий ничего не писал, кроме небольших заметочек, предварявших его архивные публикации.
Я уговаривал Поляка сочинить мемуар о Довлатове, которого он знал как никто — был соседом, близким другом, ежедневно, точнее, ежевечерне с ним встречался, чему я свидетель, так как с некоторых пор мы гуляли втроем (не считая Яши, Сережиной собаки), был первопечатником Довлатова, издавая его книжки в своем издательстве “Серебряный век”, и выполнял все его поручения — от крупных до бытовых. А главное — единственным в мире человеком, которого застенчивый Сережа не стеснялся, а ведь стеснялся даже своей жены. Это как в стихотворении Слуцкого: “Надо, чтоб было с кем не стесняться...” Редкая в человеческом общежитии удача — Довлатову повезло на человека, которого не надо было стесняться. Однажды, спьяну, он разбил Грише очки, но именно ослепший без очков Поляк привел Сережу той ночью домой. Фактически он был членом семьи Довлатовых и сохранил ей верность после смерти Сережи. Вот я и думал, что такому человеку просто грех не поделиться воспоминаниями о самом популярном ныне в России прозаике. А он успел только дать этим воспоминаниям, которые уже никогда не напишет, название: “Заметки Фимы Друкера”. Под этим именем Довлатов вывел его в повести “Иностранка”. Образ иронический и доброжелательный. В жизни Сережа тоже подшучивал над ним, но беззлобно:
— Гриша — книголюб, а не книгочей. Книг не читает, а только собирает и издает. Не верите, Володя? Спросите у него, чем кончается “Анна Каренина”?
Уходят те, кого ты знал и кто знал тебя, и уносят по частице тебя самого. И хоть ты пока еще жив, но ты как бы уменьшаешься в размере, улетучиваешься, испаряешься, пока не сойдешь на нет, даже если будешь все еще жив.
Как долго я живу, думаю я, провожая мертвецов. Боюсь, в нашем и без того немногочисленном военном поколении не будет долгожителей. Вспоминаю точный стих Слуцкого про нас: “Выходит на сцену последнее из поколений войны — зачатые второпях и доношенные в отчаяньи...”
А сейчас — сходит со сцены.
Смерть выстраивает имена в ряд, независимо от рангов, да и какие могут быть литературные ранги перед ее лицом? Вот я и пишу: сначала ушел Сережа Довлатов, потом Ося Бродский, настала очередь и Гриши Поляка. Незадолго до того, как у него был обнаружен неоперируемый рак, он был приглашен в Петербург на «Довлатовские чтения». Вот тогда он и придумал доклад-мемуар под названием «Заметки Фимы Друкера». Уже с поставленным диагнозом, Гриша продолжал готовиться, но в последнюю минуту вынужден был от поездки отказаться. Он не только не написал о Довлатове, но и никому не рассказал о том, что знал – был верен кодексу дружбы. Однажды он позвонил мне и пригласил прогуляться:
— Поговорим о Сереже...
У меня были какие-то срочные дела, я отказался, о чем теперь, понятно, жалею.
В моем представлении Поляк неотделим от Довлатова и «Серебряного века» – обоих он пережил, несмотря на непродолжительность лично ему отпущенного срока. Что до его издательства, в котором он выпустил порядка полусотни книг — помимо довлатовских, альманахи «Часть речи» (первый был посвящен 40-летию Бродского), репринт русских записок маркиза де Кюстина, «Поля Елисейские» Василия Яновского, первый перевод «Тропика Рака» Генри Миллера, много других – то «Серебряный век» скончался все-таки по не зависящим от Поляка причинам. В России началась гласность, центр по изданию запрещенных прежде книг переместился обратно за океан, нужда в эмигрантских издательствах отпала сама собой. Да и откуда было взять деньги, которые Гриша и так раздобывал с превеликим трудом? Оставаясь верным литературе, Поляк в последние годы своей жизни сменил жанры и, будучи замечательным архивистом, из издателя превратился в публикатора. Его публикации появлялись по обе стороны океана — в «Иностранной литературе», «Звезде», «Новом русском слове», «Новом журнале», «Слове», «Время и мы», «Королевском журнале».
С последним связана единственная деловая смычка, которая ненадолго объединила нас с Гришей Поляком – по причине, о которой упоминать не стану, он наотрез отказался вступить в прямой контакт с владельцем этого журнала, выбрав в качестве посредников нас с Леной Клепиковой, а та работала в «Королевском журнале» редактором. С большим трудом, при содействии Миши Шемякина, нам удалось пробить несколько превосходных публикаций Поляка, которые сделали бы честь любому изданию.
Уже первая публикация была сенсационной: мемуар-макабр Георгия Иванова об убийстве на Почтамской улице в Петрограде, в котором был замешан другой «Жоржик» — Георгий Адамович. Читать этот обличительный мемуар одного поэта против другого, да еще бывшего друга, было жутковато ввиду приводимых подробностей: расчленение тела в ванной, упаковка его отдельными частями -голова была позднее обнаружена в мельхиоровой шкатулке на невском льду рядом с прорубью. Редактор «Нового журнала» Роман Гуль, которому Георгий Иванов отослал свою рукопись незадолго до смерти, так и не решился ее опубликовать, а сделал это, обнаружив в архиве «Нового журнала» и разобрав трудный почерк автора, Григорий Поляк спустя сорок лет – как бы в доказательство, что рукописи не горят. Хотя на самом деле, увы, горят.
За этой публикацией последовали другие: письма и шутливый стишок Бунина, неопубликованный заметки из «Записных книжек» Ильфа, отрывок из воспоминаний вдовы Бабеля. Наш роман с «Королевским журналом» оказался кратковременным – на полдюжины номеров, и несколько подготовленных Поляком публикаций так и остались неопубликованными.
У него был жар коллекционера, в его архиве кому-то еще предстоит разобраться, там есть уникальные рукописи, либо затерянные в эмигрантской периодике публикации Ходасевича, Набокова, Бродского, Довлатова. Будучи человеком добрым, необидчивым, Поляк, однако, тщеславился своим знакомством с Дмитрием Набоковым, Верой Берберовой, Верой Лурье. Он был окружен литературными старушками и писательскими вдовами, из которых буквально выуживал рукописи и воспоминания.
Место в истории литературы Григорию Поляку, безусловно, обеспечено – как издателю, как архивисту, как публикатору, как литературному энтузиасту и как другу писателей – живых и мертвых. А мне остается вспоминать наши ежевечерние соседские прогулки с ним, Довлатовым и Яшей, Сережиной псиной. Довлатов возвышался над нами, как Монблан...
Очередной раз стало мне тесно на странице издательства... На сей раз это Товарищество М.О. Вольфа, где тоже собрался достаточно большой иллюстративный материал к нашей странице.
Прикрепить всё нижеизложенное к имеющейся уже странице — вряд ли уместно, а вот ссылка сюда — надеюсь кому-то может показаться интересной.
Итак, без излишних комментариев:
Издательство М. О. В.
============
Издательская марка М.О.Вольфа (втор. пол. XIX в.)
============
Издательская марка М.О.Вольфа (вариант)
============
Юбилейная марка Товарищества М.О.Вольф
============
Издательская марка Товарищества М.О.Вольф
============
Типографский знак Т-ва М.О. Вольф на обороте титульного листа.
============
Книгопродавческий знак Т-ва М.О. Вольф наклеенный на форзаце книги.
============
Издание книгопродавца-типографа М. О. Вольфа, Санкт-Петербург и Москва. 1883 год.