И опять пользуюсь колонкой для возможности «расширить» фантлабовскую страницу издательства. На сей раз это не что-то мной любимое старо-дореволюционное, а современно-эмигрантское. Но история издательства (а точнее «человека-издательства») Серебряный век — очень похожа на судьбы наших дореволюционных русских издателей. Итак, прошу любить и жаловать — Григорий Поляк в воспоминаниях его современников.
Иллюстрации:
1. Григорий Поляк — создатель и владелец издательства «Серебряный век», друг и издатель Сергея Довлатова. Фото alovertphotos.com
2. Лев Лосев, Сергей Довлатов и Григорий Поляк. Фото livejournal.com
===============
Сергей Довлатов. О планировании выпуска русской художественной литературы в нью-йоркском русскоязычном издательстве «Серебряный век» 1980, 5–11 нояб. (Впервые в газ.: Новый американец. 1980. 5–11 нояб. № 39; печатается по кн.: Довлатов С. Речь без повода... или Колонка редактора. М., 2006. С. 394–399 Ссылка на источник
Глава издательства «Серебряный век» [Григорий Поляк] родился абсолютным бессребреником. В этом заключается несомненный парадокс и железная логика. Что в свою очередь — парадоксально. Известны различные формы благородного, неопасного сумасшествия. Есть музыкальные фанатики. Хоккейные маньяки. Люди, одержимые филателией.
Григорий Поляк относится к числу литературных безумцев.
С юности все деньги он тратил на книги. Друзья-инженеры благоустраивали кооперативные жилища. Григорий Поляк умножал свою библиотеку.
Как инженер-строитель он призван был возводить многоквартирные дома. А возводил главным образом — стеллажи.
Книги он любил — физически. Восхищался фактурой старинных тисненых обложек. Шершавой плотностью сатинированной бумаги. Каллиграфией мейеровских шрифтов.
В стране тотального дефицита быть книголюбом — затруднительно.
Читать запрещено. Писать запрещено. И думать — не рекомендуется...
Григорий Поляк водился с чернокнижниками. Прятал у себя нелегальную литературу. Выискивал и находил доступ к множительным устройствам.
— Хорошую книгу в Москве раздобыть нелегко. Мандельштам котируется на уровне джинсов. Булгаков — между растворимым кофе и пыжиковой шапкой. «Архипелаг» приближается к замшевым изделиям.
Григорий Поляк собрал великолепную библиотеку (что стоило ему фантастических усилий). И не заметил, как оказался в тупике.
Денег не хватало. Абсурд советского производства изматывал нервы. Повсеместное обыденное хамство наводило тоску. Собственное бессилие порождало стыд и горечь. Самые мирные занятия библиофила грозили всяческими неприятностями.
Григорий Поляк эмигрировал. Побывал в Израиле. Затем — в Германии. Обосновался в Нью-Йорке. Работает по ночам. Днем издает книги.
— Как называется ваше издательство?
— «Серебряный век».
— Почему вы назвали его именно так?
— «Золотым веком» русской словесности называют пушкинскую эпоху. Но и «серебряный век» — распространенный литературоведческий термин. Охватывает двадцатые годы нынешнего столетия. Видные представители — Ахматова, Мандельштам, Гумилев, Ходасевич, Бабель, Замятин...
Мне хочется думать, что серебряный век продолжается. Подлинное исследование его только началось. Недаром Замятин говорил: «Будущее русской литературы — это ее прошлое...»
— Что вы скажете о здешнем книжном рынке?
— Американская книжная индустрия необозрима. Но меня интересуют русские книги. В Европе около десятка значительных издательств. В Израиле — три. В Америке — одно. Это — «Ардис» в Мичигане.
— Существует в этой области какой-то дефицит?
— Как ни поразительно — да. Многие шедевры двадцатых годов еще не переизданы. Десятки книг репрессированных авторов по-прежнему замалчиваются. В частных архивах находится множество замечательных рукописей. Более того, книги, изданные на Западе, порою становятся дефицитными. Например, «Тропик рака» Генри Миллера. Его когда-то выпустило по-русски местное издательство. Это — прекрасная книга, глубокая и трагическая. В какой-то степени традиции Миллера продолжает Лимонов. Однако Генри Миллер несравненно выше. Его книга порождает страх за человека и цивилизацию. А роман Лимонова вызывает чувство стыда. И в не в последней степени — за автора.
— Говорят, в Америке падает интерес к чтению? То есть сужаются перспективы издательской деятельности?
— В какой-то мере это справедливо. На родине мы знали два уровня свобод — чтение и пьянство. В сущности, это были единственные легальные формы частного предпринимательства. В количественном отношении дома читают больше. Но вспомните, какую дрянь поглощает рядовой обыватель!
Здесь мы сами определяем круг излюбленного чтения. Причем сознательно его ограничиваем. Поскольку в Америке множество других гуманитарных соблазнов. А также религиозная, благотворительная деятельность...
Но истинные читатели есть повсюду. Спрос на книги велик. Надо только разумно действовать. Скажем, издательство «Ардис» расширяется и процветает...
— А вы?
— Что — я?
— Как обстоят ваши финансовые дела? Как насчет процветания?
— О процветании говорить рановато. Хотя мои долги несколько уменьшились.
— Значит, вы действовали неразумно? Извините за прямоту...
— Я считаю, что издал прекрасные книги.
— С чего вы начали?
— С «Козлиной песни» Вагинова. Это замечательный аллегорический роман. Хроника упадка и осквернения российской культуры. Один ленинградец недавно писал мне: «...в основе произведений Вагинова — традиционный конфликт мечты с действительностью. Мечты о былом — и не времени даже — о былом пространстве. В котором гармония, чувствительность, интеллект — считались нормой...»
Кроме того, роман ироничный, острый, с узнаваемыми прототипами...
— Хорошо ли он продается?
— Разошлось около шестисот экземпляров. И тем не менее я убежден, Вагинов еще дождется своего читателя. А также — своего пристрастного исследователя. Триумфальное возрождение этой литературной репутации уже началось.
— С вашим участием?
— В общем, да.
— Что еще издано вами?
— «Кукха» Алексея Ремизова. Это его переписка с Василием Розановым. Своеобразная, изящная книга. Вообще, у Ремизова поразительная судьба. Ремизов — мэтр. Но мэтр — полузабытый. А прозаик был — своеобразнейший. Искатель словесных приключений. Немного авантюрист. Алхимик... Интерес к его творчеству вновь нарастает.
— Хорошо ли продается его книга?
— Хорошо. Но медленно...
— Тогда еще один вопрос. На родине свирепствовала идеологическая конъюнктура. В Америке — конъюнктура рынка, спроса. Согласитесь, что рентабельное произведение не всегда талантливо. А талантливое не всегда нерентабельно. Не оказались ли вы между Сциллой и Харибдой?
— Думаю, что нет. Рынок довольно пассивен. Рынок можно формировать, даже навязывать ему определенные ценности. Рано или поздно талантливая книга окупается. И приносит доход.
— Значит, вы преследуете и финансовые цели?
— Разумеется. Я хотел бы зарабатывать огромные деньги. Чтобы издавать новые и новые книги. Кроме того, я выпускаю альманах «Часть речи». Практически готов второй номер. Обсуждаются — третий и четвертый. Я хотел бы сделать это издание — периодическим. А то в Париже — четыре хороших русских журнала. В Израиле — три. А у нас — один. Да и тот...
— Как расходится альманах?
— Лучше, чем другие мои издания. Этому способствовала хорошая пресса. Было уже несколько рецензий. И еще несколько должно появиться. В частном порядке слышу массу доброжелательных отзывов. Даже Соловьев кое-что похвалил. Даже Рафальский, говорят, не очень сердился...
— Я помню, были упреки в аполитичности.
— Мы делаем литературный альманах. Политика — очень важное и серьезное дело. Просто у нас другие задачи. Можно ли упрекать Барышникова за то, что он не поет. По-моему, его надо благодарить за это...
— Вы сказали — другие задачи. Какие же?
— Русский литературный процесс был искусственно заторможен. Мы пытаемся воссоздать его как органическое целое. Мы не делим русскую литературу на советскую и зарубежную. На советскую и антисоветскую. На легальную и подпольную. Мы делим ее на талантливую и бездарную. В этом, собственно, и заключается Нобелевский принцип.
— Что самое неприятное в издательской деятельности?
— Обсуждение бездарной рукописи.
— А самое приятное?
— Знакомство с талантливой рукописью.
— Случалось ли вам заблуждаться?
— Конечно. Поначалу я недооценил Зиновьева. Все еще испытываю предубеждение к Юрию Мамлееву.
— Кто, с вашей точки зрения, наиболее перспективный русский литератор?
— Наверное, Аксенов. Он — писатель меняющийся, а значит, — твердый. Один музыкальный теоретик говорил: «В неустойчивости — движение...» Сейчас выходит большой роман Аксенова. Еще один имеется в рукописи. Я многого жду от этих публикаций.
— В смысле денег?
— При чем тут деньги? Романы появятся в «Ардисе». Я издаю небольшие повести Аксенова — «Рандеву», «Затоваренная бочкотара». Смешные и несколько эксцентрические. Написанные с большой фантазией. Очень характерные для молодого Аксенова. И затерявшиеся в журнальной периодике.
— То есть воссоздается процесс?
— Вот именно.
— Что еще планируется «Серебряным веком»?
— Воспоминания Ходасевича. Это мой кумир, если хотите. Изысканный поэт. Глубокий и таинственный прозаик. Трезвый, внятный и сдержанный публицист...
Затем появится утопия Чаянова, рассказы Леонида Добычина... И надеюсь, многое другое...
— Вы не мечтали стать писателем?
— Мечтал когда-то. Во-первых, не оказалось таланта. Остальные причины не так уж важны.
— А кто, с вашей точки зрения, наименее перспективный русский литератор?
— Леонид Ильич Брежнев.
==================
Владимир Соловьев. Гриша Поляк: Архивист, издатель, энтузиаст. Ссылка на источник.
Вот уже пять лет минуло как умер Гриша Поляк, книголюб и издатель «Серебряного века». Мы собрались в узком кругу, чтобы отметить эту печальную годовщину.
А ведь было время — и об этом можно судить по сохранившимся снимкам – когда Гриша дружил, приятельствовал либо общался с такими знаменитостями, как Аксенов, Бродский, Войнович, Довлатов, Шемякин. «Кого уж нет, а те далече, как Саади некогда сказал», — припомнил я нашего классика, как тот — персидского. Круг редел, друзья выбывали из жизни, а потом случилось несчастье и с Гришей. В моем дневнике я обнаружил следующую запись: “Умирает Гриша Поляк: рак прямой кишки обнаружен на стадии метастаз в печени. Бомбардируют печень химиотерапией, изначальный рак неоперабелен. Как он подзалетел, бедный, а ведь так пекся о своем здоровье и измышлял мнимые болезни, а его тем временем подстерегала настоящая. Как у Бергмана в “Седьмой печати”. Актер притворяется умершим, убегает от чумы в лес, лезет на дерево, а смерть его подпиливает: “Почему меня!”
Как странно, зная, что он вот-вот умрет, слушать его по телефону. Со смертного одра он спрашивает, не сохранилось ли у меня чего из И.Б., но кроме посвященного нам с Леной Клепиковой поздравительного стихотворения, которое я опубликовал в “Романе с эпиграфами” и «Трех евреях», ничего что-то не припоминалось. Зато Гриша вдруг вспомнил — внутреннюю рецензию на роман летчика-графомана, которую И.Б. сочинил по просьбе Лены, тогда редактора питерского журнала “Аврора”. “Надо порыться”, говорю я, понимая, что уже не успею. А потом будет не для кого. Нет больше рядом такого ненасытного архивиста, как Гриша Поляк.
Гришу жалко. Как и всех нас. Кажется, он на год меня моложе. 43-го года, как Миша Шемякин: держись, Миша, не умирай. Довлатов был на год старше, Бродский — на два. Что их объединяет, помимо преждевременной смерти? Все трое — ньюйоркцы, одного поколения, рожденного в начале сороковых, абсолютно преданы литературе, хотя один писал прекрасную прозу, другой гениальные стихи, а третий ничего не писал, кроме небольших заметочек, предварявших его архивные публикации.
Я уговаривал Поляка сочинить мемуар о Довлатове, которого он знал как никто — был соседом, близким другом, ежедневно, точнее, ежевечерне с ним встречался, чему я свидетель, так как с некоторых пор мы гуляли втроем (не считая Яши, Сережиной собаки), был первопечатником Довлатова, издавая его книжки в своем издательстве “Серебряный век”, и выполнял все его поручения — от крупных до бытовых. А главное — единственным в мире человеком, которого застенчивый Сережа не стеснялся, а ведь стеснялся даже своей жены. Это как в стихотворении Слуцкого: “Надо, чтоб было с кем не стесняться...” Редкая в человеческом общежитии удача — Довлатову повезло на человека, которого не надо было стесняться. Однажды, спьяну, он разбил Грише очки, но именно ослепший без очков Поляк привел Сережу той ночью домой. Фактически он был членом семьи Довлатовых и сохранил ей верность после смерти Сережи. Вот я и думал, что такому человеку просто грех не поделиться воспоминаниями о самом популярном ныне в России прозаике. А он успел только дать этим воспоминаниям, которые уже никогда не напишет, название: “Заметки Фимы Друкера”. Под этим именем Довлатов вывел его в повести “Иностранка”. Образ иронический и доброжелательный. В жизни Сережа тоже подшучивал над ним, но беззлобно:
— Гриша — книголюб, а не книгочей. Книг не читает, а только собирает и издает. Не верите, Володя? Спросите у него, чем кончается “Анна Каренина”?
Уходят те, кого ты знал и кто знал тебя, и уносят по частице тебя самого. И хоть ты пока еще жив, но ты как бы уменьшаешься в размере, улетучиваешься, испаряешься, пока не сойдешь на нет, даже если будешь все еще жив.
Как долго я живу, думаю я, провожая мертвецов. Боюсь, в нашем и без того немногочисленном военном поколении не будет долгожителей. Вспоминаю точный стих Слуцкого про нас: “Выходит на сцену последнее из поколений войны — зачатые второпях и доношенные в отчаяньи...”
А сейчас — сходит со сцены.
Смерть выстраивает имена в ряд, независимо от рангов, да и какие могут быть литературные ранги перед ее лицом? Вот я и пишу: сначала ушел Сережа Довлатов, потом Ося Бродский, настала очередь и Гриши Поляка. Незадолго до того, как у него был обнаружен неоперируемый рак, он был приглашен в Петербург на «Довлатовские чтения». Вот тогда он и придумал доклад-мемуар под названием «Заметки Фимы Друкера». Уже с поставленным диагнозом, Гриша продолжал готовиться, но в последнюю минуту вынужден был от поездки отказаться. Он не только не написал о Довлатове, но и никому не рассказал о том, что знал – был верен кодексу дружбы. Однажды он позвонил мне и пригласил прогуляться:
— Поговорим о Сереже...
У меня были какие-то срочные дела, я отказался, о чем теперь, понятно, жалею.
В моем представлении Поляк неотделим от Довлатова и «Серебряного века» – обоих он пережил, несмотря на непродолжительность лично ему отпущенного срока. Что до его издательства, в котором он выпустил порядка полусотни книг — помимо довлатовских, альманахи «Часть речи» (первый был посвящен 40-летию Бродского), репринт русских записок маркиза де Кюстина, «Поля Елисейские» Василия Яновского, первый перевод «Тропика Рака» Генри Миллера, много других – то «Серебряный век» скончался все-таки по не зависящим от Поляка причинам. В России началась гласность, центр по изданию запрещенных прежде книг переместился обратно за океан, нужда в эмигрантских издательствах отпала сама собой. Да и откуда было взять деньги, которые Гриша и так раздобывал с превеликим трудом? Оставаясь верным литературе, Поляк в последние годы своей жизни сменил жанры и, будучи замечательным архивистом, из издателя превратился в публикатора. Его публикации появлялись по обе стороны океана — в «Иностранной литературе», «Звезде», «Новом русском слове», «Новом журнале», «Слове», «Время и мы», «Королевском журнале».
С последним связана единственная деловая смычка, которая ненадолго объединила нас с Гришей Поляком – по причине, о которой упоминать не стану, он наотрез отказался вступить в прямой контакт с владельцем этого журнала, выбрав в качестве посредников нас с Леной Клепиковой, а та работала в «Королевском журнале» редактором. С большим трудом, при содействии Миши Шемякина, нам удалось пробить несколько превосходных публикаций Поляка, которые сделали бы честь любому изданию.
Уже первая публикация была сенсационной: мемуар-макабр Георгия Иванова об убийстве на Почтамской улице в Петрограде, в котором был замешан другой «Жоржик» — Георгий Адамович. Читать этот обличительный мемуар одного поэта против другого, да еще бывшего друга, было жутковато ввиду приводимых подробностей: расчленение тела в ванной, упаковка его отдельными частями -голова была позднее обнаружена в мельхиоровой шкатулке на невском льду рядом с прорубью. Редактор «Нового журнала» Роман Гуль, которому Георгий Иванов отослал свою рукопись незадолго до смерти, так и не решился ее опубликовать, а сделал это, обнаружив в архиве «Нового журнала» и разобрав трудный почерк автора, Григорий Поляк спустя сорок лет – как бы в доказательство, что рукописи не горят. Хотя на самом деле, увы, горят.
За этой публикацией последовали другие: письма и шутливый стишок Бунина, неопубликованный заметки из «Записных книжек» Ильфа, отрывок из воспоминаний вдовы Бабеля. Наш роман с «Королевским журналом» оказался кратковременным – на полдюжины номеров, и несколько подготовленных Поляком публикаций так и остались неопубликованными.
У него был жар коллекционера, в его архиве кому-то еще предстоит разобраться, там есть уникальные рукописи, либо затерянные в эмигрантской периодике публикации Ходасевича, Набокова, Бродского, Довлатова. Будучи человеком добрым, необидчивым, Поляк, однако, тщеславился своим знакомством с Дмитрием Набоковым, Верой Берберовой, Верой Лурье. Он был окружен литературными старушками и писательскими вдовами, из которых буквально выуживал рукописи и воспоминания.
Место в истории литературы Григорию Поляку, безусловно, обеспечено – как издателю, как архивисту, как публикатору, как литературному энтузиасту и как другу писателей – живых и мертвых. А мне остается вспоминать наши ежевечерние соседские прогулки с ним, Довлатовым и Яшей, Сережиной псиной. Довлатов возвышался над нами, как Монблан...