| |
| Статья написана 22 мая 2017 г. 12:00 |
Как-то не принято у нас разделять писателя-поэта и его творчество. Если тексты нравятся, то и писатель хороший. И, наоборот, у хорошего человека и произведения наверняка прекрасные. И премию ему за это. В школе меня учили, что прекрасный поэт Лермонтов – замечательный человек. Умный, талантливый, добрый. Практически, без недостатков. На филфаке внесли в мой разум некоторые сомнения по этому поводу, а потом знакомство с мемуарами и воспоминаниями о втором по величине светоче российской поэзии (а некоторые полагают, что и первом) заставило пересмотреть даже то, что осталось. В общем, сложилось у меня мнение, что на пулю Михаил Юрьевич нарвался совершенно закономерно, получил ее как результат своих многолетних стараний и усилий. Характер у Лермонтова был… как бы это помягче… специфический. Например, на Кавказе отправился он с тремя друзьями – друзьями! – в повозке через перевал. Ехали довольно долго, может неделю, может две. Вторую половину пути великий русский поэт следовал пешком, пока не приобрел верховую лошадь, ибо его друзья – друзья! — отказались ехать с ним вместе. Еще и вызвали его на дуэль. Все три. Дуэль потом, правда, отменили ввиду явного преимущества приятелей – три на одного, но Мартынов потом наверстал упущенное другими. Чувство юмора у Михаила Юрьевича было специфическим. Его знакомый Фридрих Боденштедт вспоминал: «Он был шалун в полном ребяческом смысле слова, и день его разделялся на две половины между серьезными занятиями и чтениями и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве только пятнадцатилетнему школьному мальчику; например, когда к обеду подавали блюдо, которое он любил, то он с громким криком и смехом бросался на блюдо, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал все кушанье и часто оставлял всех нас без обеда. Раз какой-то проезжий стихотворец пришел к нему с толстой тетрадью своих произведений и начал их читать; но в разговоре, между прочим, сказал, что он едет из России и везет с собой бочонок свежепросольных огурцов, большой редкости на Кавказе; тогда Лермонтов предложил ему прийти на его квартиру, чтобы внимательнее выслушать его прекрасную поэзию, и на другой день, придя к нему, намекнул на огурцы, которые благодушный хозяин и поспешил подать. Затем началось чтение, и покуда автор все более и более углублялся в свою поэзию, его слушатель Лермонтов скушал половину огурчиков, другую половину набил себе в карманы и, окончив свой подвиг, бежал без прощанья от неумолимого чтеца-стихотворца. Обедая каждый день в Пятигорской гостинице, он выдумал еще следующую проказу. Собирая столовые тарелки, он сухим ударом в голову слегка их надламывал, но так, что образовывалась только едва заметная трещина, а тарелка держалась крепко, покуда не попадала при мытье посуды в горячую воду; тут она разом расползалась, и несчастные служители вынимали из лохани вместо тарелок груды лома и черепков. Разумеется, что эта шутка не могла продолжаться долго, и Лермонтов поспешил сам заявить хозяину о своей виновности и невинности прислуги и расплатился щедро за свою забаву… При выборе кушаньев и в обращении к прислуге он употреблял выражения, которые в большом ходу у многих, чтобы не сказать у всех русских, но которые в устах этого гостя – это был Михаил Лермонтов – неприятно поразили меня. Эти выражения иностранец прежде всего научается понимать в России, потому что слышит их повсюду и беспрестанно; но ни один порядочный человек – за исключением грека или турка, у которых в ходу точь-в-точь такие выражения, – не решится написать их в переводе на свой родной язык». Вообще с едой у Лермонтова были некоторые проблемы. Как мы себе представляем поведение за столом блестящего дворянина – гвардейского офицера? Так вот, этому образу Лермонтов не соответствовал ни как. Об этом написал в своих воспоминаниях Моисей Яковлевич Меликов: «Помню характерную черту Лермонтова: он был ужасно прожорлив и ел все, что подавалось. Это вызывало насмешки и шутки окружающих, особенно барышень, к которым Лермонтов вообще был неравнодушен». То есть, выбирая между барышнями и кушаньем, Михаил Юрьевич выбирал второе, третье и десерт. Но и даже в этом был далеко не безукоризнен. Услышав впервые об этой истории на филфаке, я решил, что это анекдот или очередное творение Хармса, но оказалось, что писала об этом знакомая поэта, адресат его лирики Екатерина Александровна Сушкова, в замужестве Хвостова. Даме приходится верить. «Еще очень подсмеивались мы над ним в том, что он не только был неразборчив в пище, но никогда не знал, что ел, телятину или свинину, дичь или барашка; мы говорили, что, пожалуй, он со временем, как Сатурн, будет глотать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения, он споривал с нами почти до слез, стараясь убедить нас в утонченности своего гастрономического вкуса; мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день, после долгой прогулки верхом, велели мы напечь к чаю булочек с опилками! И что же? Мы вернулись домой утомленные, разгоряченные, голодные, с жадностию принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель не поморщась проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе и третью, но Сашенька и я, мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобосваримую для желудка начинку. Тут не на шутку взбесился он, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже и не показывался несколько дней, притворившись больным». Да, приходится признать, что не те биографии мы учим в школах. И зачем, спрашивается, вот так приукрашивать портреты писателей? Или это помешает нам воспринимать их творчество правильно? Вот у меня есть масса знакомых писателей, и я... Хотя, да, после знакомства с некоторыми из них, читать их произведения я перестал.
|
| | |
| Статья написана 21 мая 2017 г. 16:39 |
А я сподобился и посмотрел "28 панфиловцев". Там много чего можно было бы обсудить, но я ограничусь только одним вопросом. Почти в самом начале рота советских солдат ночью следует к месту назначения. Красноармеец пересказывает сюжет японского фильма "Семь самураев", а второй в дополнение рассказывает сюжет "Великолепной семерки". Нет, я могу что-то придумать и сам, но очень хотелось бы узнать мнение окружающих. Зачем такой постмодернизм в героическом фильме?
|
| | |
| Статья написана 16 мая 2017 г. 11:53 |
Однажды я узнал, что уже три месяца люблю своего директора. Ну как директора? Директрису. Вполне себе приятную женщину лет на пять-шесть старше меня, но такая разница в возрасте не может ведь помешать настоящему и искреннему чувству, правда? Как и моя жена и двое детей. Любовь – это такое чувство, которое не обращает внимания на условности, приличия и здравый смысл. Меня успокоили, что люблю я Марию Петровну без грязных намеков и домогательств, не хватаю ее за всякие там части тела и не делаю скабрезных предложений. Это меня успокоило. А то могло ведь нехорошо получиться, вдруг я не просто влюбился, а совершенно распоясался, или вдруг уже месяца два как сожительствую… Нет, я любил ненавязчиво. Смотрел чувственным взглядом, пытался остаться наедине, пригласить в кафе, чтобы поговорить якобы о работе. А я, придурок, все пытался понять, почему не могу обсудить с директрисой некоторых рабочих проблем, все у нее не было времени. Директора очень занятые люди и нечуткие притом, злился я, а оказалось, что всему виной моя любовь. То есть, о моих сильных чувствах знали все коллеги – или почти все – знала сама виновница торжества. А вот я… Я узнал об этом совершенно случайно, когда одна девушка из коллектива решилась открыть мне глаза на все неприличие моего поведения. Вот такие дела. Особенно увлеченно, как оказалось, комментировал мои воздыхания товарищ, который впоследствии таки на директрисе женился, отправил ее в декрет, а сам занял директорское кресло. Во-вот-вот, указывал он в очередной раз на меня ногтями, смотрите, как глянул. Оцените? И все оценивали. И директриса тоже. Всячески уклонялась от моих ухаживаний, но молчала, терпела и ничего не говорила. Может, рассчитывала, что я одумаюсь, возьмусь за голову, успокоюсь. Представили ситуацию? Это вам не сексуальное домогательство начальника к подчиненному. Это куда хуже. В общем, я прикинул, что три месяца – большой срок, пора уже от юношеских воздыханий переходить ко взрослым отношениям. Прикинул, и пошел к директрисе в кабинет. Молодой был, решительный. Кроме нее в кабинете никого не оказалось, я вошел и прикрыл за собой дверь. Директриса вздрогнула и затравлено оглянулась на зарешеченное окно, вздохнула и предложила присаживаться. -Мария Петровна, — сказал я, отклонив ее предложение. – Только что я узнал, что уже три месяца преследую Вас своей любовью. -Ну… — протянула Мария Петровна, уловив, похоже, некоторую странность формулировки моего признания. – Что? -Так вот, Мария Петровна, — сказал я. – Я Вас не люблю. Директриса помолчала несколько секунд, потом с некоторым разочарованием произнесла: -А было так похоже… -Вам показалось, — успокоил ее я. – Можете быть уверенной в моих чувствах. Хотел еще сказать «Спасибо за внимание», но врожденные чувства меры и такта удержали меня, разрешив только откланяться и выйти из кабинета. …Уволили меня через три месяца.
|
| | |
| Статья написана 8 мая 2017 г. 18:21 |
Я спросил маму, не может ли она прийти ко мне в школу и рассказать, как воевала. Дело было первого мая то ли семьдесят четвертого, то ли семьдесят пятого года. Я учился в четвертом или пятом классе, классная руководительница спросила у нас, кто может пригласить, я и пригласил. Я ведь точно знал, что моя мама была на войне. -Что ты там воевала! – с насмешкой вдруг сказала моя тетка, младшая сестра мамы. – Расскажешь, как Гитлеру помогала? Мама ничего не ответила. Я сунулся с вопросом еще раз через пару дней, и мама попросила, чтобы я больше никогда… никогда… Время от времени мама потом рассказывала что-то, но это были не истории про войну. То были рассказы о людях. О жизни. Поначалу мне приходили в голову мысли о том, права ли была тетка тогда, за первомайским праздничным столом, потом… Не знаю, как мама, но я тетку не простил. Мама родилась в тысяча девятьсот двадцать четвертом году. Во время голодомора ее семье удалось пробраться в Харьков, хотя и там было голодно настолько, что ее мать – моя бабка – попыталась столкнуть мою маму с моста в реку. Вмешалась посторонняя женщина, мама осталась живой. В ноябре сорок первого ее вывезли в Германию на работы. Она стала помогать Гитлеру. Батрачила в селе, работала на заводе. В принципе, тот, кто хотел заработать у станка, вполне мог это сделать. Платили сдельно, не очень много, но если постараться… Мамина подруга, например, старалась. Там все не так просто было и однозначно. Рассказы мамы приходили в противоречие с официальными историями, но я верил, естественно, маме. И немцы были не все поголовно мерзавцы, и наши не так, чтобы однозначно положительны. В лагере, в котором мама находилась, охранниками были свои, бывшие советские. Лучше бы немцы, говорила мама, не такие подлые и жестокие. Хотя и немецкие рабочие, бывало, могли и донести на нерадивых остарбайтеров, а то и просто избить. А могли и бутербродом поделиться – всякое было. Мама работала плохо, ее на три месяца отправили в Бухенвальд, на перевоспитание. Меня это поразило тогда. Оказалось, что туда могли отправить не на смерть, а вот так, на срок. Чтобы взялась за ум. В сорок четвертом году союзники разбомбили завод в Любеке, на котором работала мама, и бараки лагеря, в котором содержались рабочие. Много народу погибло, но самое главное – мама оказалась снаружи, и ее никто не стал искать. Я знаю точно, что мама не готовилась к побегу, ждала освобождения, но сама бежать не собиралась, да и куда? И как? Но в тот момент, когда вокруг все горело и рушилось, мама решила идти на Восток. Любек – это север Германии, западная ее часть. Мама встретилась с советскими войсками на территории Польши. На нее в лесу натолкнулась разведгруппа как раз в тот момент, когда мама собиралась умирать от голода. И мама пошла с войсками на Запад. Собственно, о войне и госпитале, в котором мама служила, рассказов почти не было. Только об одной бомбардировке, когда врач выпихнул зачем-то ее и подругу из-под машины, под которой прятался. Боялся, что в троих бомба попадет скорее, чем в него одного? Не знаю. И мама не знала. Она и подруга выжила, а ту машину и врача под ней разнесла в клочья, а мама снова осталась в живых. В Берлине она так и не побывала, один раз видела маршала Рокоссовского, служила в оккупационных войсках в Германии до августа сорок пятого. Потом поехала домой. О том периоде своей жизни рассказывала охотнее всего. О немецком пареньке, который спас советских летчиков, о сержанте, встретившем свою сестру, вышедшей замуж за немецкого офицера, о медведе, который приблудился к их части, об овчарке, которая поселилась у мамы в комнате, о том, как на их часть напали власовцы и маме единственный раз в жизни пришлось стрелять из автомата, как летчики воровали скот у артиллеристов, как двое наших стали грабить немцев, и что с ним за это сделали… много чего мама рассказывала. И о том, как встретила через полгода после демобилизации бывшего сослуживца, и тот сообщил, что подсобное хозяйство их бригады – мама после войны работала там – было полностью вырезано теми самыми загадочными «власовцами». На гражданке жизнь не сложилась. Хотя… Как сказать. У нее было трое детей, у нас были разные отцы, но мама была одна. У нее было две медали – «За боевые заслуги» и «За победу над Германией». Их пропил мой отец. У него была своя история, с орденом, потом нашим лагерем за преступление, которое он не совершал, был старшиной, не уследил за подчиненными. Он пытался жить. Пытался, но не смог. Пил – и пытался вылечиться. Пытался работать – и дважды по году сидел за тунеядство. Он сломался. И умер в одиночестве, парализованный, в своей комнате коммунальной квартиры. Умер от голода, слыша, как за стеной ходят люди, его соседи, разговаривают, живут… А мама не сломалась. Тянула нас троих, несмотря ни на что. Но боялась всю свою жизнь. Вот этого самого – помогала Гитлеру. Все остальное было не в счет, то ей забыли, а вот пребывание на оккупированной территории и в лагере могли напомнить. Уже потом, после перестроек и развала Союза, о ней вспомнили, вручили две юбилейные медали, но она их ни разу не надела. Один раз мы уговорили ее надеть медаль «Ветеран труда». Один раз. Мама умерла летом две тысячи одиннадцатого года. Я никогда не прощу себе, что не был возле нее в ту минуту. Никогда не прощу. Никогда. А еще я не прощу тех, кто заставил мою маму бояться. Бояться всю жизнь. Бояться наказания за то, в чем она не была виновата. И не прощу тех, кто заставлял врать меня. В тысяча девятьсот восьмидесятом при попытке поступлении в ВУЗ и потом, после службы в армии. Заполняя анкету, нужно было ответить на вопрос «Были ли близкие родственники на оккупированной территории». Через тридцать пять лет после войны и оккупации нужно было отвечать на этот ублюдочный вопрос. Я писал «Нет». Такая вот история жизни. История жизни моей мамы.
|
| | |
| Статья написана 27 апреля 2017 г. 17:28 |
Возможно, Абалкин – человек. Возможно – автомат Странников. Можно спорить, приводить аргументы, ссылаться на авторитеты. У меня же простой приземленный вопрос. Совершенно прикладной. Первая цитата: цитата «Потом остановился, с натугой поднял что-то и направился к столу, расположенному прямо перед входом. Слегка откинувшись корпусом назад, он нес на опущенных руках длинный предмет – какой-то плоский брусок с закругленными углами. Осторожно, без малейшего стука он поставил этот предмет на стол, на мгновение замер, прислушиваясь, а потом вдруг как фокусник потянул из нагрудного кармана длиннющую пеструю шаль с бахромой. Ловким движением он расправил ее и набросил поверх этого своего бруска. Потом он повернулся ко мне, нагнулся к моему уху и едва слышно прошептал: – Когда он прикоснется к платку – бери его. Если он прежде заметит нас – бери его. Встань здесь» .Мы видим, что Экселенц готовит для Абалкина испытание – найдет ли, как найдет, как себя поведет. Об этом есть в тексте. Вторая цитата: цитата «Брусок был тяжелый и теплый на ощупь. Я поставил его на стол перед Экселенцем. Экселенц подвинул его поближе к себе, и теперь я видел, что это действительно футляр из гладко отполированного материала ярко-янтарного цвета с едва заметной, идеально прямой линией, отделяющей слегка выпуклую крышку от массивного основания. Экселенц попытался приподнять крышку, но пальцы его скользили, и ничего у него не получалось. – Дайте-ка мне, – нетерпеливо сказал Бромберг. Он оттолкнул Экселенца, взялся за крышку обеими руками, поднял ее и отложил в сторону. Вот эти штуки они, по-видимому, и называли детонаторами: круглые серые блямбы миллиметров семидесяти в диаметре, уложенные одним рядом в аккуратные гнезда. Всего детонаторов было одиннадцать, и еще два гнезда были пусты, и видно было, что дно их выстлано белесоватым ворсом, похожим на плесень, и ворсинки эти заметно шевелились, словно живые, да они, вероятно, и были в каком-то смысле живые. Он (Бромберг) вцепился ногтями в края детонатора и принялся осторожными движениями как бы вывинчивать его из гнезда, бормоча при этом: «Здесь совсем не в этом дело… Неужели вы воображаете, что я был способен перепутать… Чушь какая…» И он вытянул наконец детонатор из гнезда и стал осторожно поднимать его над футляром все выше и выше, и видно было, как тянутся за серым толстеньким диском тонкие белесоватые нити, утоньшаются, лопаются одна за другой, и когда лопнула последняя, Бромберг повернул диск нижней поверхностью вверх, и я увидел там среди шевелящихся полупрозрачных ворсинок тот же иероглиф, только черный, маленький и очень отчетливый, словно его вычеканили в сером материале». Мы видим, что извлечь детонатор из «бруска» достаточно сложно. Требует какого-то навыка. Третья цитата: цитата «Лев Абалкин лежал посередине мастерской на спине, а Экселенц, огромный, сгорбленный, с пистолетом в отставленной руке, мелкими шажками осторожно приближался к нему, а с другой стороны, придерживаясь за край стола обеими руками, к Абалкину приближалась Глумова. У Глумовой было неподвижное, совсем равнодушное лицо, а глаза ее были страшно и неестественно скошены к переносице. Шафранная лысина и слегка обвисшая, обращенная ко мне щека Экселенца были покрыты крупными каплями пота. Остро, кисло, противоестественно воняло пороховой гарью. И стояла тишина. Лев Абалкин был еще жив. Пальцы его правой руки бессильно и упрямо скребли по полу, словно пытались дотянуться до лежащего в сантиметре от них серого диска детонатора. Со знаком в виде то ли стилизованной буквы «Ж», то ли японского иероглифа «сандзю»» .Мы видим, что Экселенц стоит довольно далеко от Абалкина. Мы видим, что Майя Тойвовна Глумова стоит довольно далеко от Абалкина. Из первой цитаты мы помним, что детонаторы Экселенц прятал. Из первой цитаты мы помним, что он не намеривался разрешать Абалкину прикоснуться к чему бы то ни было, кроме шали. Из второй цитаты мы знаем, что просто так, мимоходом или одним движением руки детонатор из «бруска» не достать. В третьей цитате мы обнаруживаем, что детонатор лежит на полу в сантиметре от пальцев Абалкина. Вопрос ко всем – что именно произошло в мастерской с того момента, когда Абалкин в нее вошел, и до того, как Сикорски выстрелил?
|
|
|