Глава 8
Привычно скрипели колёса повозки, потяжелевшей ровно на одного человека. Конхобар предпочитал большую часть времени храпеть и, изредка просыпаясь, жутко рыгать. Олаф, всякого повидавший на своём веку, сам выпивший не одно озеро пива, терзался в догадках: сколько же можно?! Рагмар ожидал, когда герой Альбы проснётся, чтобы подробнее расспросить об Анку и прочих духах конхобарова народа. Везучий удивлялся, откуда такой жгучий интерес у зеленокожего? Последний, однако, не мог ничего вразумительного ответить. Говорил, мол, не хватает у него знания человеческого языка, чтоб объяснить. Командир махнул рукой. Пусть его! Лишь бы орк не позабыл о ратных делах, как Ричард, в погоне за знаниями.
Кстати, о Магусе. Он пришёл в себя после боя с Дельбрюком – во всяком случае, физически. Что до состояния его духа…В глазах мага чернела пустота тьмы (или, быть может, тьма пустоты?..), а на все расспросы товарищей по оружию он лишь пожимал плечами. Даже книгу любимую – и ту в руки не брал. Олаф более всего беспокоился о своём друге. Да-да, наверное, Ричард был единственным человеком, которого Везучий считал другом – и который дожил до сего дня.
Повозка поднялась в гору. Приложив ладонь ко лбу, Олаф сумел разглядеть в лучах полуденного солнца располагавшуюся в низине деревушку…Вот именно, что располагавшуюся – когда-то…
Ошмётки чёрного дыма, поднимавшиеся над головёшками – вот и всё, что осталось от селения. Никого в живых там не осталось: уж Олаф-то знал, как орудуют наёмники…
***
Он был неприметным парнем в их деревне – неприметным потому, что совершенно обычным. Так же играл в шары и бабки, кольца и «сбегай-за-горизонт». Эдвин пользовался вниманием среди девочек своими белокурыми волосами, Эдмунд – хорошим голосом, Бьярни мог поднять высоко над землёй громадный булыжник, а Лейф мог переплыть реку. Вдоль. А Олаф был таким, как все остальные. Может быть, чуть более сметливым и чуть менее наглым, чем все остальные, а потому предпочитал помалкивать да слушать. Когда подрос, помогал отцу в кузнице. Нет, силачом он оттого не стал, но крепкий кулак потом не раз выручал из самых разных передряг. Там же Олаф хорошо узнал свойства металлов, способы ковки и достоинства самого разного оружия. Нет, обычный сельский кузнец вряд ли хотя бы раз в полгода занимался оружием, но их деревня была особой. Он располагалась на самой границе между Глоркастером и Лефером, а потому кто не был здесь вооружён – тот уже не был. Просто, не правда ли?
День проходил за днём, неделя за неделей, и даже, со временем, — год за годом. Олаф многому научился. И даже, кажется, ему здесь, дома, очень нравилось. Все ребята деревни, чуть им исполнялось лет десять, мечтали отправиться «в большой мир». Собираясь вечерами около костра, они делились между собой мечтами и надеждами. Кто-то говорил, что станет правителем города, а может, целых двух! Кто-то мечтал о полном золотых монет котелке – там, точно-точно, могли поместиться все богатства мира! Кто-то видел себя рыцарем, и чтоб непременно на белом коне (потому что герои всегда на белых конях), и чтоб – взаправду! – верные вассалы за спиной, а впереди вражье воинство, трусливое и подлое. Что враг должен быть труслив, а душонка его с червоточинкой, уверены были все ребята деревни как один.
И только Олаф видел себя Олафом, тем, кто он есть сейчас. Иного он не желал. Ему трудно было складывать мысли свои в слова, и никак не удавалось объяснить, почему ему кажется это правильным. Кажется — и всё.
Время проходило. Вот они уже стали совсем-совсем старыми: ребятам стукнуло кому шестнадцать, а кому и все семнадцать! Многим только эту «старость» и довелось повидать…
Прежние годы выдались на редкость мирными. Вообще, конечно, Двенадцать городов редко воевали (не считать же войной набег десятка-другого воинов на пограничную деревню?), всё больше почитая торговлю. Но той зимой Лорд Глоркастер какой-то-там-по-счету потребовал не распространять на его подданных новые пошлины на провоз зерна. Глоркастерская пшеница славилась по всему Двенадцатиградью, и была одним из средств к существованию подданных Лорда. Городской совет не желал давать кому-либо таких привилегий, а значит, наносил ущерб кошелькам соседей. Бароны, пораскинув в уме, сравнивая затраты на крестьянские рты и потери от пошлин, решили воевать. Оно завсегда так повелось в Двенадцатиградье: прашвая, что знатному дороже, деньги или люди, ты уже заранее знал ответ.
Война в деревню пришла вместе с отрядом леферских наёмников. Ребята – хотя, наверное, их уже стоило называть парнями – все как один записались в роту. Все, кроме одного – Олафа. Он был вполне доволен жизнью, а уж сколько наёмники заплатили за простую кузнечную работу! Именно к нему – изо всех мужчин деревни – командир отряда сам пришёл, предлагая записаться, повидать мир. Олаф спокойно выслушал увещания, пожал плечами и вернулся к работе. Командир лишь развёл руками, впервые в своей жизни встретив деревенского парня, не желавшего вступить в отряд наёмников. Слава! Богатство! Девушки! Приключения! Кто мог устоять?
Оказалось, что один всё-таки смог.
Наёмники – с ребятами – ушли. Памятуя о прошлых войнах, родители ожидали возвращения детей в самом скором времени. Ну обменяются ударом-другим власть имеющие, обменяются, да и вернут парней. И хотя Олафа Везучим назовут много позже, в тот день он заложил основу своей репутации. Глоркастерцы встретили наёмников в двух днях пути от селения. Мощный конный кулак раскатал пехтуру, как валун, покатившийся с вершины горы, — эдельвейсы у её подножия.
Известие о гибели детей и братьев пришло в деревню вместе с баронской конницей. Они, совсем как наёмники за четыре дня до того, охотно пользовались услугами Олафа. И даже, в знак признательности, не оставили на постой в его доме воинов. Хотя даже в жилище деревенского старосты расположили трёх людей, правда, рыцарей.
А после заката по деревне пронёсся крик…Одна из местных девушек едва сумела убежать от «благодарного» глоркастерца. За нею погнались сотоварищи обидевшегося на столь прыткую селянку воина. Хохоча и путаясь в собственных ногах – водопады выпитого эля и наливки давали о себе знать – они гнались за девушкой до дома кузнеца. Олаф впустил Изольду, схватившуюся за его плечи и рыдавшую. Глоркастерцы, улюлюкая, рассказывали, что сделают с «непослушной девчонкой». Один из них упал прямо на пороге, а его сотоварищи разразились громоподобным смехом.
— Ха! Смотри! Деревенщина стоит! Хо! Рожа-то, рожа! Совсем как у молокососов, которых мы недавно прирезали! Ох как они вопили! Ох как вопили! – глоркастерец разразился пьяным, булькающим смехом.
Кровавым смехом. Кузнец не был бы кузнецом, если бы не держал у самого порога какую-нибудь железку. Прекрасно понимая, что делает, Олаф спокойно взял приставленную к стене кочергу. Конец её был заострён и наточен до блеска – Олаф тренировался в заточке на этой штуковине. Ведь на мечечто тренироваться? Это же легко! А настоящий мастер…Точнее, тот, кто хочет стать таковым – всегда ищет трудности, которые сумеет преодолеть.
Один удар – прямо в шею. Алой улыбкой растеклась кровь глокастерца. Товарищи его застыли в изумлении. Хмель выходил из их душ, но выходил медленно. Бравые вояки не думали, что кто-то из деревенщин вздумает сопротивляться. Но Олаф никогда в жизни не дал в обиду Изольду, которая так мягко целуется в День встречи весны!
Ещё один удар. И ещё. И ещё. Четверо глокастерцев устремились на тот свет, улыбнувшись навечно кровью.
После Олаф много раз слышал, что после первого убийства человека терзают страдания и боль, возможно, много большие, чем «новичок» принёс своей жертве. Названный позже Везучим лишь пожимал плечами при этих рассказах. Враг пришёл. Враг угрожал. Он уничтожил опасность. Наказал обидчиков. Предотвратил насилие. Отчего быть здесь боли? Олаф знал, что в тот раз сражался за правое дело.
Несколько мгновений требовалось на принятие решения о том, что же делать дальше.
После кузнец вышел из своего дома и пришёл на Главное место – поляну в самом центре деревни. Здесь же стоял набат: шест, к верху которого была прибита металлическая пластина. Здесь же лежал молот, которым следовало в набат ударить, что Олаф и сделал. Деревенские высыпали на площадь. Глоркастерцы, туго соображая, что происходит, медлили. Олафу хватило нескольких коротких фраз, чтоб рассказать о произошедшем. А уж когда он бросил в лицо вышедшему из дома старосты командира вражьего отряда – бросил имена ребят…
…Лейфа, переплывавшего в мгновение ока все окрестные реки…
…Эдмунда, что так красиво пел…
…Бьярни, усаживавшего девушек на плечи и расхаживавшего по деревне под радостный визг пассажирок…
И добавил: «Убил!», — тогда и народ поднялся. Олаф многие годы спустя мог вызвать в памяти картины тех предрассветных часов. Но зачем? Он и так много крови и убийств повидал, да и сам тому способствовал, на своём веку. Все последующие практически слились в одну. Но ту, первую свою настоящую битву, он помнил – но не вспоминал. Просто помнил, храня глубоко-глубоко в своём сердце. И даже под пытками не пожелал бы отдать те воспоминания…
Тот рассвет выдался кроваво-красным, и в кои-то веки небо и земля обрели один цвет. Глокастерцы, те, кто не стал сопротивляться обезумевшей, разъярённой толпе людей, потерявших самых близких и родных, сидели связанные на той самой «площади». Рядом валялись связанные – смертью, чтоб наверняка – их товарищи.
Олаф возвышался надо всем этим, и ни капли страдания или сострадания не было в его глазах. Только отражались в зрачках трупы. В то утро он решил покинуть деревню, он, отомстивший за гибель своих ребят, с одной-единственной кочергой поднявший на бой безоружных людей – людей, что перебили бывалых вояк. В то утро судьба в первый раз подарила ему «везение». В то утро он узнал, что все друзья его погибли. В то утро он узнал, что единственный из товарищей своих выжил.
В то утро…В первый раз…Первый – но отнюдь не последний…
Он стал воином, совершенно того не желая. И выжил, совсем на то не надеясь. В то утро. Первое – но не последнее…
***
Очередное «напоминание» Конхобара о выпитом прервало воспоминания Олафа. Везучий передёрнул плечами и подстегнул бедных лошадей. Те уже едва-едва передвигали ноги, ожидая отдыхая и хорошенькой порции овса. Командир всё разраставшегося отряда (какой успех! за один день – на треть! то ли ещё будет!) проникся состраданием к бедным животным: в сожжённой деревне вряд ли для них найдётся достойная еда.
Рагмар нахмурился. Ноздри его, и без того гигантские, раздулись до невероятных размеров, а глаза, наоборот, сузились.
— Вождь, — вполголоса рыкнул орк. – Вождь, я пойду на разведку.
Олаф кивнул, одобряя решение зеленокожего. Так и повозка полегчает, и обстановку разузнают. Везучий и сам хотел попросить орка изучить местность: вдруг поблизости ещё бродят те добряки, дотла спалившие деревню?
В отличие от стародавних времён, сердце Везучего уже не сжималось при виде сожжённого селения. Каждый раз он боялся, что то будет его родное селение. Но со временем привык. Сердце за годы покрылось толстым слоем каменного жира – того самого жира, который не от еды появляется, но от крови…Да и сам Олаф нередко участвовал в поход, который заканчивался на руинах поселения. Но, видят боги, ни разу не брал факел в руки и не поджигал. Это было бы выше его сил. Товарищи же по оружию никогда не требовали этого. Знали. Двенадцатиградье было некоей большой деревней, в которой все мало-мальски интересные люди (и нелюди) оказывались на виду. Пара лет – и вот о тебе слагают легенды, а твоим привычкам подражают. Хорошо, подражают в основным вредным, но да что с того? Олаф же считался довольно-таки известной личностью среди наёмников. И, самое главное, известной как в плохом, так и в хорошем смысле – прозвище его отражало оба этих смыслах, что также считалось редкостью. Точнее, это являлось уникальностью – более никто из наёмников не звался и друзьями, и недругами одинаково. Везучий же…В общем, Везучий был именно таким. Везучим. Очень. Слишком…
Конхобар снова рыгнул и перевалился на другой бок. Олаф, прежде сталкивавшийся с альбианцем только в бою и на пиру, не ожидал такого вот «мирного времяпрепровождения». В голову закралась шальная мысль: а что, если поведать о такой вот стороне Конхобара его соотечественникам-филидам? Такой интересный штришок к портрету великого героя.
Ветер переменился, и дым потянул разлапистые объятия к повозке. Оттуда, с холма, доносилось глухое карканье: падальщики водили черные хороводы вокруг руин изобилия. Олаф сжал губы. Он видел – а часто и сам тому способствовал – сотни таких деревень, вставших на пути войны. Все они были столь схожи между собой, что казались отражениями в воде той, родной деревни… Везучий просыпался в холодном поту, боясь, что их отряд окружит его родное селение. И хоть за годы память притупилась, а сотни и сотни похожих друг на друга деревень промчались сквозь жизнь Олафа, он вспоминал родину. На самой окраине, у подножия холма, стояла кузница, на пятачке сходок перевались с боку на бок гуси, свиньи старины Хэма валялись в луже, ловя солнечные зайчики. А со всех сторон слеталось наемное воронье.
Рагмар скрылся в колосьях пшеницы. Жито нынче уродилось славное, на редкость высокое и золотистое. То-то приволье будет птицам после молотьбы: сколько зернышек им удастся подхватить! Скотине же будет корма на зиму окажется вдосталь, знай только себе уплетай солому вдосталь.
***
Везучий вспомнил, как вся деревня выходила на страду, а он под вечер точил серпы. Кузнец обменивался с ним скупыми фразами. Мастер Вит славился своим немногословием или даже малословием. Да, точно, количество слов, им произносимых, могло сравниться с чьим-нибудь молчанием. Вместо уст говорили его руки. Мозолистые, в ожогах, крепкие руки: по молодости Вит любил гнуть ими подковы, сворачивая в затейливые узоры, а потом успокоился, стал беречь силы на настоящее дело. А тем более к чему портить хорошую работу? Став деревенским кузнецом, он лишь изредка давал волю силе. Как-то раз, поссорившись с деревенским старостой, наговорив лишнего, Вит ходил из угла в угол кузницы. Путь ему преграждали бесчисленные инструменты и заготовки. Заложив руки за спину, мастер бубнил под нос самые черные ругательства и обещал призвать на голову старосты проклятье Горнего духа. И вот, выпалив очередную тираду , уйдя в себя, Вит споткнулся и, ругаясь на чем свет стоит, упал. Бросившегося было к нему Олафа он остановил кивком головы: мол, не мешай, сам справлюсь. И точно, Вит прыжком поднялся с пола и подхватил лом, виновника падения. С торжествующим выражением лица мастер схватил инструмент за концы и напряг руки. Жилы вздулись, кузнец засопел – и металл поддался, складываясь в баранку. Вит, ухмыльнувшись, через мгновение вернул «баранке» былой облик. И еще раз. И снова. В какой-то момент металл не выдержал, и «тесто» развалилось на части. Зато мастер был доволен как медведь, набредший на покинутое коричневой стражей дупло с медом. Кузница вновь наполнилась звоном металла…
***
Да уж! Все окрестные деревни походили одна на другую, как кольца, расходящиеся по озерной глади от брошенного камушка. Олаф готов был поклясться, что крайний дом, стоявший у подножия холма, приходился близнецом его кузнице. Разве что здешняя кузня покрылась опалинами и толстым слоем сажи. Крыша провалилась вовнутрь. Над окнами расцвели черные тюльпаны. Ворона – здоровенная! – сидела на покосившейся двери. Повернувшись боком к повозке, она хитрым и жадным взглядом провожала гостей. Авось сумеет добром поживиться.
Даже Конхобар, храбрый герой Альбы, прекратил развенчивать легенды о себе любимом и вглядывался в каждый кустик, прислушивался к каждому шороху. Лишь Ричард все так же был погружен в раздумья. Взор его обратился в глубину души, и между магом и миром шел долгий, жаркий и трудный спор. Печать отрешенности лежала на лице Магуса, отрешенности, которая могла обернуться ужасом и смертью для небольшого отряда. Голову Ричард чуть-чуть запрокинул, и будто бы смотря поверх голов и руин. Лишь бездвижный взгляд глаз его выдавал истинную мишень мага.
Лошади захрапели, отказываясь идти дальше: дорогу преградила обуглившаяся головешка. Олаф почесал макушку, силясь предположить, чем же этот столб…Столб! Точно! Повозка остановилась в считанных шагах от пустыря средь домов. Точно такой же стоял и в его родной деревне…
***
Весной сюда собирались все жители, стар и млад, да еще из окрестных хуторов и делянок стекались охотники, отшельники и бортники. В день, когда зеленеют травы и земля вздыхает свободно, освободившись от снежного плена, люди хотели радоваться и веселиться. Даже нелюдимый старик с Молчальниковой заимки приходил сюда с пучками засушенной рыбы, выменивая их на зерно и кое-какие инструменты. Олаф и Вит – вот с кем он обменивался больше, чем фразой «Мне до этого нет дела». Порой Молчальник оказывался даже словоохотлив, слова тридцать-сорок говорил. Ученик кузнеца все хотел разговорить отшельника, но ему это не удавалось.
А ведь так интересно! С детства этот человек был чем-то вроде местной легенды, живой легенды. Что там короли древности и герои, жившие в далеких краях! За плечами Молчальник хранил тайну, и ребятня собиралась вокруг него, силясь ее разузнать. Многие готовы были бы отдать самое ценное, что у них есть – медный грош – лишь бы узнать бережно хранимые Молчальником рассказы. Сутулый человек с обветренным лицом, всегда прятавший руки до локтей, какая бы жаркая погода не стояла на дворе, говоривший на диво красиво и правильно, — он предпочитал молчать…
Но иногда Олаф видел в карих глазах Молчальника блеск гордости и высокомерия. Так мог бы смотреть рыцарь из Глоркастера на вилланов или же купец из Лефера на батраков, пошедших к нему в кабалу.
Но стоило только Олафу присмотреться, как Молчальник тут же отводил взгляд и замолкал. Он не хотел, он очень сильно не хотел, чтобы люди замечали это выражение. Но почему? Может быть, Молчальник не желал открывать часть своей души посторонним, ту часть, что навсегда осталась в его прошлом?..
***
Не успела ворона взлететь над лысиной холма, как Конхобар прыгнул. Жители Двенадцатиградья слышали о том, что альбианцы не совсем люди (а значит, совсем не люди) – но подтверждение тому редко встречали. Сейчас же Олаф получил причину считать так же. О, нет, пять зрачков – это нормально. Но когда человек прыгает подобно лососю, прижав руки к бокам, выгибаясь пружиной и преодолевая расстояние в добрых три-четыре человеческих роста?
Но Рагмар – и как только успел? – обогнал альбианца. Лезвие именно его топора оказалось приставлено к горлу человека, склонившегося над трупом крестьянина в самом центре пустыря. Человек этот, облаченный в замызганное одеяние, сшитое из десятков потертых шкурок, не успел даже подняться. Он лишь повернул голову в сторону повозки, взглянул на Олафа, и…
И Везучий остолбенел. Не потому, что незнакомец пустил в ход магию или сглаз, — но потому что он не был незнакомцем.
Из-под капюшона на Олафа по-орлиному остро смотрели те самые карие глаза.
— Кто ты? – разом спросили Рагмар и Конхобар.
Герой Альбы как раз приставил меч к горлу человека, чуть пониже того места, к которому добродушно прижалось острие рагмарова топора. Если бы бедняга дернулся, то его побрили бы до самого позвоночника.
— Молчальник, — ответил за него Везучий.
Орк и альбианец разом посмотрели на командира отряда. Где-то в глубине их душ начало разрастаться сомнение в нормальности похода. Странные встречи, собутыльничающий Анку, древний доспех, который нужно провезти через охваченную войной землю. Где-то же должен быть предел уверенности в здравом рассудке, так ведь?
— Я видел прежде твое лицо, хоть оно и было юным… — задумчиво, но спокойно произнес Молчальник.
Казалось, что он привычен к опасности побриться насмерть, и клинки к его горлу приставляются ежедневно, настолько невозмутимо он держался. Время не ударило по отшельнику, но лишь прошлось напильником по лицу. Под глазами пролегли морщины, щеки ввалились, посередине лба пролегла «полоска мыслителя». А так – это был все тот же Молчальник, чьи секреты хотела выведать детвора его деревни. Но с чего он забрел в этот край?
— Ты был подмастерьем кузнеца.
Отшельник не спрашивал, он утверждал, словно бы предвосхищая возражения и подавляя неподчинение. Да, что-то, а седой великан Время в целости и сохранности сохранил характер Молчальника.
— Что ты здесь делаешь? Какие демоны тебя-то сюда занесли?
Голос Олафа звучал безмерно удивленно. И вправду, что здесь делает Молчальник? Нет, конечно, в деревне говорили, что отшельник постоянно бродит где-то, может забрести то в одно селение, то в другое. Но ведь родина-то Олафа ого-го где! Война мимо нее проходит!
И пусть мысли казались успокаивающими, сердце Везучего стучало. Душа чувствовала неладное, душа рвалась наружу, просилась повидать окрестности, приглядеться, удостовериться, что…
В глазах Молчальник блеснуло высокомерие. Казалось, еще мгновение, и он пренебрежительно фыркнет, достанет из-за пазухи ветоши черную кожаную перчатку и бросит к ногам Олафа. Чтобы, значится, взывать на дуэль наглеца.
Но почти сразу же выражение глаз отшельника изменилось. «Лапки» морщин стали еще заметнее, а на лице отразилась печаль и понимание.
Даже голос его зазвучал надтреснутой флейтой.
— Ох, ученик кузнеца… Однажды покинув отчий дом, мы никогда больше не возвращаемся туда, даже придя в те же края. Оглянись! Оглянись да присмотрись, выросший, но не поумневший подмастерье! Ты в том месте, которое прежде называл домом!
Молчальник понурил голову.
Олаф сжал кулаки и, растолкав обомлевших Рагмара с Конхобаром, взял за грудки отшельника. Везучий оторвал беднягу от земли на ширину доброй ладони и, срываясь на каркающий хрип, прокричал в лицо ему:
— Что?! Какое место?! Какой дом?! Мой дом далеко! Моему дому ничего не угрожает!
Бисеринки пота покатились по раскрасневшемуся лицу. Разум боролся с душой. Разум понимал, что Молчальнику врать незачем. Душа же…Душа…А что она понимает? Ее удел – вера, а не понимание…Душа не верила, не могла поверить – и никогда не поверит – что…
Молчальник, спокойно, как должное принимая поступки и слова Олафа, ответил:
— Да, подмастерье. Это твой дом…Все, что от него осталось…
Отшельнику не требовалось даже поднимать голову, чтобы взгляды его и Олафа повстречались.
Где-то посередине, казалось, должен был взорваться и улететь в тартарары целый мир, нет, все три мира. Но ничего не происходило.
Они все так же смотрели друг другу в глаза. А мир…Мир не рушился и не менялся. Мир оставался все тем же миром, где родина Олафа лежала в руинах. Человек этот вновь оказался Везучим: погибли все, кроме него…
***
В деревне ему больше оставаться не хотелось. Зачем? На его руках была кровь, пусть и захватчиков, но все же…Кровь тянется к крови. Вслед за этими пришли бы другие глоркастерцы. Они могли бы догадаться, что да как. Да и самому Олафу показалось, что лучше отправиться куда глаза глядят.
Мир за пределами родной деревни не показался ему столь уж чуждым. Олаф нечасто, но все-таки выбирался на ярмарки, праздники, наконец, за болванками в самый Лефер. В городе ему довелось побывать целых два раза, много больше, чем большинству соседей. Может, именно поэтому подмастерье кузнеца выбрал путь к самому шумному месту на свете, место, где его умения могли пригодиться и заработать пареньку монетку-другую. Он перебивался случайными заработками: то коня подковать, то нож наточить, а то и помочь с уборкой урожая. Наконец, истоптав ботинки до дыр, он вышел к воротам города. О, что это было за дивное время!
Отовсюду стекались десятки, сотни людей! Самодовольные богачи, ушлые торгаши, наивные дураки, — все тянулись в Лефер, и для всех нашлась бы своя судьба в этом месте. Ученик кузнеца предвкушал, как он словит удачу за хвост. Но судьба – она такая, сама берет, что и когда ей нужно, невзирая на мнение смертных и бессмертных. У самых ворот, на виду у скучающих стражей, Олаф поравнялся с глоркастерским рыцарем. Восседавший на приземистом вороном коне, чью спину покрывала цветастая попона, сам разодетый и наряженный, «бла-а-родный» с презрением глядел на деревенщин.
Ворота были чертовски узкими для такого количества людей и животных, а потому приходилось жаться друг к другу, чтобы попасть в славный город Лефер. Судьба сыграла злую шутку: толпа прижала Олафа к крупу глоркастерского коня-дестрие. Это, видите ли, оскорбило рыцаря.
— Сотню демонов на твою башку, деревенщина! Как ты смеешь марать попону коня моего? Ты даже подковы его не стоишь! Ха! Этот город еще узнает глоркастерца Чарльза де Баца!
Олаф засмеялся во всю мощь своих легких, едва заслышав родовое имя выскочки. Смех его подхватила толпа, протискивавшаяся через ворота. Даже осел менялы – тот выделялся круглой шляпой с желтым пером, знаком гильдии менял – заржал, поддавшись общему порыву. Чарльз де Бац представлял собой ужасное зрелище! Лицо его сперва покраснело, затем побелело, приобретя в конце концов цвет проваренной свеклы. Глоркастерец получил ужаснейшее оскорбление, да еще и от кого – от деревенщины! И если равного себе он мог вызвать на поединок чести, то с этим! Этим! Да он же..! Грязь руками..! … кровь..!
Ураган вырывался из ноздрей Чарльза. Он выхватил (по правде говоря, с трудом достал из ножен, прижатых еще одним деревенщиной) меч и высоко (если уж не кривить душой, то едва-едва – низко нависавший потолок помешал) занес его над головой.
— Ах ты ж щенок! Сотня демонов да раздерут твою глотку, а тысяча псов пожрет твое гнилое сердце! Сейчас ты получишь от меня!
Они выбрались на простор – перед воротами расстилалась площадь, в этот утренний час только-только заставлявшаяся лавками и наполнявшаяся торговцами.
Теперь-то уж глоркастерцу было, где развернуться!
— Ага! Ты у меня получишь, собака! – Чарльз торжествующе зарычал.
Кольца его кольчуги поблескивали на солнце, желто-красный плащ развевался на ветру. Дестрие похрапывал и бил копытом по мостовой, почуяв битву. В горделивой осанке чувствовались десятки благородных предков и тысячи вилланов. Олаф же потихоньку пятился, изо всех сил стараясь не отводить взгляда от беснующегося рыцаря. Он не собирался показать свой страх врагу, родичу, а может, и знакомому тех, кого недавно прибил в деревне.
Стража не вмешивалась. То ли желала насладиться зрелищем, то ли посчитала месть за оскорбление справедливым делом. Народ улюлюкал, но также хранил нейтралитет. Толпа желала поглядеть на развлечение, столь редкое в этот ранний час.
Олаф чувствовал себя одновременно и мышью, за которой по пятам следует кошачья лапа, и жонглером. Да-да, тем самым жонглером, что показывает смешные и забавные фокусы, шествуя по туго натянутому канату. Но подмастерье кузнеца не желал ни играть на потеху публике, ни быть пойманным зверем. Наоборот! Это он хотел ловить! Это он хотел, чтобы толпа чувствовала себя плохим жонглером. И потому…
— Эй! Де Бац! Видать, твои предки любили надавать тумаков слабым, потому и получили столь славное прозвище? Или… — Олаф потер макушку, соображая. – Или это им кто-то по голове надавал? То-то башка твоя скрыта шлемом! Боишься получить по ней? И на безоружного человека лезешь? А? Небось тех, кто под силу…
— Тех, кто ему под силу, он уже повстречал, — внезапно пронеслось поверх голов зевак и улюлюк.
Возможно, в первый и последний раз все сословия Лефера и даже соседних городов были едины: все они в едином порыве повернули головы свои на звук. Некоторые, правда, тут же внесли диссонанс, давая дорогу новым жонглерам этой трагедии, и единство рухнуло.
Меж людей восстала тень. А, нет! Олаф пригляделся, и понял: то был человек в черных одеяниях. Черный плащ, черный камзол, черные сапоги. Подмастерье готов был поклясться, что конь у этого человека должен быть белый. Потому что герои всегда – на белых конях. А этот человек не мог не быть героем, раз он встал на защиту Олафа.
Люди зашушукались. Правда, при столпотворении шушуканье это едва ли не превосходило гром по мощи. Глокастерец же воссиял, обрадованный.
— Ага! Я вижу, Вы похожи на благородного! Тем лучше! Смогу сразиться с равным себе! Если, конечно, Вы пожелаете взять под покровительство это мужичье, — де Бац удовлетворенно кивнул в сторону Олафа.
Подмастерье поклялся добраться до этого «бла-а-родного» и всыпать ему сперва по первое, а потом аж под сотое число. Или сколько там их всего, чисел этих?
— Сразиться, говоришь? – поцокал языком герой в черном. – Сразиться…Да я тебе просто морду набью, а потом пну так, что ты полетишь в свой Глокастер впереди коня!
Пока де Бац под дружный гогот толпы приобретал цвет сгнившей малины, Олаф понял: нет, то не герой из сказок пришел, — это настоящий боец явился на его помощь. А это было даже лучше!.. Везучий он все-таки, Олаф!..
До обретения этого прозвища оставалось всего пять лет…
***
— Понимаю твою боль, подмастерье. Но не был бы так добр, чтобы опустить меня на землю? – тоном человека, незнакомого с самим словом «чувство», произнес Молчальник.
Олаф помимо собственной воли повиновался. Освободившиеся руки тотчас закрыли лицо. Колени подогнулись, и Везучий опустился на колени, у самого столба, в шаге от трупа…
Взгляд его блуждал вокруг, цепляясь за образы, обрывки реальности. Вот – отшельник. Вот Рагмар с Конхобаром. Вот чья-то рука на плече.
То был Ричард. Верный напарник и друг, он не проронил ни слова. Только ладонь его, слабая, лишенная мозолей, тощая, но хранившая в себе власть над миром, дарила хоть какую-то уверенность.
— Все пройдет, Олаф, все пройдет. Ты не один. Все хорошо. Мир еще не поглотил тебя.
И неясно было, к Везучему ли обращается Ричард или к самому себе?.. Ведь и в его сердце стучалась тьма, прорывался мир, и только безумие могло бы спасти. Безумие… Но Ричард не обрел его. Он понимал все, что происходит, понимал, хотя и не хотел того. Он видел, что не в силах ничего изменить. Не в силах щелкнуть пальцами, дабы родина Олафа вновь наполнилась жизнью, а от пламени даже след простыл. Нет, Ричард был бессилен – и оттого еще горше оказывалось это понимание с привкусом пепла. Все было так же, как много лет назад…Хотя…Много ли?.. Лет пять…Или семь…А может, то была вчера?.. Или только будет завтра?
Ричард тряхнул головой. Он чувствовал: еще чуть, и он проиграет, впустит мир…Нет!.. Плач…Слезы…Крики…Шипение огня…Крики…Мама! Нет! Он справится! Прочь! Прочь из головы, мир! Прочь из души! Он выстоит! Во дни, когда сам Анку не в силах забрать нарушившего запреты героя, он, маг, справится и победит!..
Как уже было однажды…
Он выживет.
Они – Ричард и Олаф – выживут…
***
Чванливые бароны Глоркастера вновь пошли войной на вольный Лефер. И пришли – к холму между селеньицами в два дома и три сарая Пестовкой и Кватохом. Дальше враг пройти не мог: здесь, на гребне, колосилось только-только собранное воинство Лефера.
Олаф командовал десятков в отряде Черного Хью. Тот самый герой (а коней он, действительно, всегда белой масти выбирал!) оказался главой отряда наемников. Храбрость и находчивость, талант кузнеца Хью оценил по достоинству, тем же утром пригласив Олафа на службу. У паренька глаза загорелись: еще бы! Даже не повидав города, попасть в ряды легендарных наемников! Не успел Хью договорить, как Олаф уже выкрикнул свое согласие. Черный довольно кивнул. Он любил, когда с ним соглашаются. Несогласных с некоторых пор не было. Во всяком случае, в живых.
Прошли бои, драки…Многие товарищи погибли, и только Олаф выходил из всех передряг живым и здоровым. Ну не считать же три занозы от щита ранами? Среди наемников стали ходить слухи, что Олаф заговоренный. Но вот беда: на ребят вокруг него удача не распространялась.
Черный Хью не верил в заговоры, но зато ценил таланты. Разглядев в Олафе дар командира, храброго, готового на неожиданные ходы, он предложил ему в следующем походе возглавить десяток. Поход этот начался тем же вечером, едва городской совет объявил военный сбор.
Кажется, весь город и окрестные селения высыпали на площади и улочки, махая на прощание бойцам и желая, скажем так, быстро победить зарвавшихся глоркастерцев. Наемники в ответ кричали, что обязательно и так победят, и этак, да еще шпоры сорвут с холеных соседских ног.
Но удаль – она перед боем хороша. Теперь же, когда вражьи стяги реяли в тысяче шагов, не до смеха и прибауток. Люди молча ждали сражения. Олаф стоял во главе десятка, на правом фланге. Совет командир постановил Черному Хью прикрывать армию от возможного обхода. Здесь, где воины могли руками достать колосья пшеницы, ждали удара рыцарской конницы. Сюда же направили едва ли не половину всех магов, что присоединились к армии.
Отпустивший усы – так он себе казался мужественнее – Олаф подбадривал Ричарда. Парень, которого он подобрал раненым и изможденным несколько лет назад, теперь должен был защищать его самого магией. Чудные же коленца выделывает судьба!
— Ну, что, без вертела их всех зажаришь, а? – осклабился Альфред, самый старый и вредный во всем десятке.
Ему дали кличку хмурый: когда не дрался, Альфред постоянно хмурился. Но стоило лишь замаячить битве! О! Не было человека веселее и жизнерадостнее! Когда у него спрашивали, чего это он так, Альфред крутил пальцем у виска и смотрел вопрошавших как на дураков, а после, подняв все тот же палец кверху, изрек:
— Так это перед боем меня крутит, все нутро рвет на части, сердце в пятки уходит. Какая уж тут радость? А вот в бою! В бою можно петь! А когда ожидаешь боя – так плакать надо…А я всегда сраженья жду. Это, почитай, все воины знают! Только вы, понимаешь, неправильные уродились! Незнающие! Ну ничего, повоюете с мое…
Со временем Олаф понял Альфреда. В бою действительно можно петь от радости, потому что знаешь, кто против тебя, а кто вместе с тобой, за твоей спиной. До сражения же…Эх! В мирной жизни всякий может кинжал промеж твоих лопаток оставить!
Ричард заметно волновался: то было первым настоящим сражением для него. Не считая…Но Олаф любил вспоминать о тех днях не больше самого Магуса. Ученик Дельбрюка находился на взводе по той еще причине, что глокастерцы для него – враги до гроба и после. Убить десяток, нет, сотню, — значит совершить святое дело. Может быть, мир даже отблагодарит его за это! А память…А память перестанет посылать крики…И слезы…И плач…И крики…Огонь…Запах дыма…Прочь!
Олаф видел, как на лицо Ричарда порой накатывали волны холодного гнева. Глаза сужались, по лбу змеилась полоска, через годы долженствующая стать глубокой морщиной. «Паучьи глазки» залегали в уголках глаз. А еще…
Олаф такого не видел даже у самых старых (а старыми они становились уже после четвертого или третьего сражения) наемников. Кто-то из воинов напивался, кто-то храбрился, но никто из них в минуты перед боем не походил на средоточие тьмы, на мгновенье обретшее плоть. А Ричард таковым не казался – был. И это пугало Олафа, хотя он и знал, что парень из Магуса хороший, да и силища у него ого-го! На троих хватит Мастерство же дело наживное, вот переживет этот бой…
Переживет…
Протрубили боевые трубы. Альфред, стоявший по левую руку от Олафа, запел веселую песенку про трех веселых крестьянок. То был самый верный знак, что битва началась…
Самое сражение Везучий плохо помнил: оно соединялось в памяти его с десятками, а может, даже и сотнями других (однажды он просто сбился со счета). Но кое-что навсегда резалось ему в память.
Черный Хью оказался прав: большая часть рыцарской конницы пошла полем. До чего же красиво выглядели рыцари в кольчугах и доспехах, в шлемах с разноцветными плюмажами, а их флажки! Флажки на копьях! От ни рябило в глазах! И всадники эти, словно бы сойдя с витражей, торили путь по колосьям пшеницы. Хлеба проминались под их весом, и казалось, что это корабли торят путь сквозь золотистое море. Лучи солнца отражались от шлемов глоркастерских рыцарей, слепя воинов. Благородным казалось, что весь мир в их власти, что наемники, устрашенные одним их видом, расступятся…
Но мелодию доблести прервала нота огня и ярости. То ли прокричав, то ли простонав от боли, той боли, что сжигает душу и режет по сердцу, Ричард метнул в поле сгусток пламени. Пшеница занялась от средоточия огня, а мгновением спустя завопил, заживо сгорая, глокастерец. Магус же, не дождавшись, когда первый сгусток найдет свою мишень, отправил навстречу врагам следующий. И еще один. И еще. Он не берег силы. Кто-то подумал бы, что от незнания – и оказался бы неправ. Ричард прекрасно знал, на что его хватит, а на что – нет. Но душа его кричала, голову раздирали крики и шум сгорающих домов, людской плач и хохот глоркастерской мрази. А потому Магус посылал самое простое и смертоносное оружие, посылал и посылал, и огонь становился все жарче, а глаза все темнее, все менее человеческого в них оставалось. И, кажется, последнее улетучилось, когда торжествующая улыбка сошедшего с ума человека озарила лица Ричарда. Улыбка, от которой показалось, что то не пшеница горит, а сверкает снег на горных вершинах – мороз драл когтями спину Олафа.
А потом рыцари все-таки ударили…Они обрушились на копья, и дестрие, верные дестрие били копытами, пики кололи, топоры рубили, а мечи свистели. На врагов сыпались стрелы из-за спин наемников. А радостный Альфред все громче напевал задорную и пошлую кабацкую песню. Душа его радовалась, а разум забылся. И только Олаф понимал, что происходит, и дрался спокойно, планомерно и хладнокровно. А может, все виной был тот мороз, который схватывал его тело, стоило только взглянуть в пустые чернеющие пустотой зеркала души и на безумную улыбку, лишенную последней человечности…
Рыцари отступили, и верны дестрие вынесли десятки раненных и убитых к своим. Многие остались, и тех добивали бойцы, чтобы в следующую атаку глоркастерцы не помогли своим. Наступала пехота. Врассыпную, спасаясь от стрел, чтобы перед самым вражеским строем вновь сойтись, шли вилланы. Вновь заиграли трубы – но уже леферские. Черный Хью на белом коне, чью гриву обагрили кровью отправившиеся на тот светы баронские «бла-а-родные», гарцевал на виду у своего отряда. Он давал знать: братцы, я жив, и мы победим! И воины радостно ревели…И только Ричард хранил печаль, ожидая, когда же враг вновь подойдет поближе…
А еще Олаф помнил закатные лучи, освещавшие сбившихся в кучу воинов Лефера. Они стояли на самом гребне холма. Сотни четыре мечников, с сотню лучников, взявшихся за топоры и молоты, с десяток всадников. Черный Хью пал, сойдясь в смертельном бое с лордом Глоркастером. Противники оказались равны по силам, а потому пали оба… «Бла-а-родные» и не подумали отступать: они желали отомстить.
Магов ни у тех, ни у других не осталось: все пали. Все, кроме одного. Тут же, по правую руку от Олафа, пошатывался Ричард. Грязное от пыли лицо темнело гневом и самой черной на свете радостью. В сражении он унес столько глоркастерцев, что родственники его должны были порадоваться этакой мести! Магус чувствовал, что это конец, — но не хотел сдаваться. Ни за что. Никогда в жизни он не посмеет убежать от глокастерцев.
Многие враги пали. Но, ловя последние лучи заходящего солнца, они собирали силы для последней атаки. Их было больше, много больше – сотни на четыре. Остались только лучшие, и потому бой предстоял жаркий и жестокий…
Оставшийся один-одинешенек из своего десятка, Олаф надеялся унести всю тысячу глоркастерцев лично: у него ведь тоже были свои счеты…
И потом снова – провал. Крики, кровь, лица, мечи, разорванные накидки и кольчуги, умирающие леферцы, — и Ричард. Облик его волнорезом возвышался над неодолимым потоком времени. Таким же он был и в той битве, гранитной скалой, о которую разбивались вражьи атаки. Казалось, сама смерть вселилась в бренное тело, — иначе откуда у него взялось бы столько сил?! Раз за разом он посылал во врага пламя или лёд, певшие мелодию смерти. И глоркастерцы, казалось, побеждавшие, — эти гордые глоркастерцы откатывались, и потоки их пенились кровью. Леферцы же только теснее становились, готовясь к новому отпору. И так – раз за разом, снова и снова…
Пламя. Пламя и крик. А после – тишина. Олаф огляделся по сторонам. Вокруг – только тела…тела…Раздавались стоны и предсмертные хрипы. Слышалось карканье воронья, слетевшегося со всего Двенадцатиградья на пир. Никого…
Никого?..
Ричард стоял на коленях, и лицо его было закрыто ладонями, сквозь пальцы которых пробивались на свет божий слезы, слезы, прогонявшие тьму. Олаф положил руку на плечо боевому товарищу, пареньку, найденному им несколько лет назад и враз постаревшему лет на двадцать. Ричард плакал. Плакал потому, что иначе не мог…
Никого не осталось.
Только двое – и вороны…