Появись книга Дмитрия Быкова о Владимире Маяковском в иное время, она стала бы событием куда менее противоречивым, – но, увы, в эпоху поверхностной политической поляризации, когда вопросы «кто виноват?» и «что делать?» спасовали перед «чей Крым?», «Тринадцатый апостол» обречен на скандал. В основном, понятно, из-за видной фигуры автора. Быкову уже инкриминировали то, что Быкова в этой биографии больше, чем собственно Маяковского, – но разве не всякая биография, как учит нас Набоков, «истолкована рассказчиком, перетолкована слушателем, утаена от обоих покойным героем рассказа»?
Проклятие нарратива
В одном романе фантаста Роджера Желязны есть герой-телепортатор, способный мгновенно перенестись в любое место, какое только может себе представить. Поскольку он наделен пылким воображением, отличить акт перемещения от акта творения в его случае невозможно. Может, он всего лишь отыскивает места, куда хочет перенестись, а может, создает их в тот момент, когда о них думает, – кто знает?
То же можно сказать о биографах, которые умещают покойных героев на прокрустовом ложе нарратива, схемы, своего понимания вещей: непонятно, отыскивает биограф правду, ну или часть правды, одну из вероятных интерпретаций чужой жизни, – или творит эту жизнь такой, какой ему, биографу, хочется ее видеть. Всякий приличный биограф поступает именно так. С якобы объективными биографиями скучнее всего: они пытаются показать, что жизнь человека не обладала ни целью, ни структурой, ни смыслом, что не было в ней ничего, кроме бездарного потока событий. Поиск смысла чужой жизни куда интереснее и, ясно, опаснее. Рискну сказать, что хорошая биография бывает двух типов: когда биограф ищет в герое не себя, а героя – или когда герой в значительной степени совпадает с концепциями автора.
«Тринадцатый апостол» – определенно второй случай. Дмитрий Львович Быков сам по себе – слишком сильный эго-магнит, чтобы растворяться в ком бы то ни было, кроме того, он, подобно герою Желязны, обладает пылким воображением и не желает ограничивать себя материей или даже психологией: ему подавай исторические переклички, параллели, совпадения, ассоциации, сравнения, то есть всё то, что нельзя ни доказать, ни опровергнуть – но можно эффектно преподнести. Вряд ли Быков относится к играм своего ума всерьез, но репутацию человека, который, как тот знакомец Борхеса, придумывает «двенадцать религий после ленча», эти игры ему заслужили.
Куда любопытнее другое занятие Быкова, которое увлеченная политбойней публика не замечает: как Диоген Синопский, по легенде, ходил днем со свечой и «искал человека», так Быков давно уже ищет сверхчеловека. Не обязательно ницшеанского или комиксного (Супермен ведь и есть «сверхчеловек»), – хоть какого-то. О сверхлюдях (мнимом и настоящем) повествовал его блестящий роман «Остромов»; на феномен сверхлюдей Быков напирает в своих интерпретациях книг Стругацких.
Неудивительно, что Маяковский для Быкова – прежде всего сверхчеловек, причем не сделанный или там рожденный революцией, а сам по себе. Революция с ним лишь совпала: «Титанизм, сверхчеловечность, гиперболизм – все это советская эстетика, черты которой у Маяковского отчетливы уже в 1915 году». На авторскую позицию указывает уже первый (из трех) эпиграф: «Если они были настолько глупы, чтобы поддаться его дьявольщине, то это их дело, и если они не переносят своих великих людей, то пусть больше их не рождают», – это Томас Манн, и пишет он про Ницше с его сверхчеловеческими идеалами. Предыдущее предложение: «Я не могу злиться на Ницше за то, что он “испортил мне моих немцев”». Так же и Быков не злится на Маяковского – тот был таким, каким был, оттого и застрелился, и это – великая сверхчеловеческая трагедия.
Козел, верблюд, поэт
Недостатки у этой книги есть, при желании к ним можно прикопаться, но делать этого не следует: вряд ли они фатальны. Да, «Тринадцатый апостол» – далеко не беспристрастная биография (горе теплохладному биографу!) и точно не научный труд. Быков справедливо замечает, что таких трудов о Маяковском много и без того; задача – не повторять их и не обобщать их, а понять на их основе, «что это было». Впрочем, он вводит в научный оборот по крайней мере один обойденный маяковедами источник. Но дороже Быкову хаос жизни, море контекста, из которого только и можно выудить рыбу смысла.
Биографическая часть читается как хороший детективный роман – что в части стихов, которые Быков разбирает, опять же пристрастно, что в части живой жизни, неизбежно обретающей черты мифа. Тут и «двенадцать женщин» – понятно, почему столько: если Маяковский – апостол революции, его женщины – как бы апостолицы второго порядка. Тут и колоритные современники от братьев Бурлюков и Хлебникова до Горького и Луначарского, от Брюсова и Ходасевича до Есенина и Булгакова (последний, увы, остался в тени, а жаль – ведь он, несмотря на наезды Маяковского на «Дни Турбиных», «даже пытался написать стихи, посвященные его памяти»; Быков закономерно восклицает: «Булгаков! Стихи!»). И, конечно, Осип и Лиля Брики, феномен великой любви Маяковского, который Быков объясняет тоже не без мифологизма, но, наверное, близко к истине: «Привлекательна всякая пустота – любой наполняет ее собственным содержанием. Лиля и была, видимо, такой всепожирающей пустотой, своего рода бездной, с одинаковой жадностью заполняющей себя новым и новым содержанием».
Да, сплошь и рядом кажется, что автор пишет скорее о себе, чем о герое: «Все удивлялись его готовности делать масштабные выводы по мелким поводам, отмечали сочетание таланта и своеобразия с феноменальной неготовностью понять и принять чужой опыт», – или: «Вполне сознательный уход в газетную прагматику, в оформление предложенных тем...» (как не вспомнить газетные стихи Быкова на злобу дня), – или: «Адская жизнь невротика: все время занять, ни на секунду не оставаться одному... Ни минуты безделья: все время писать, брать задания, распихивать тексты по редакциям...», – это о том, что многие трудоголики – невротики, а Быков, как известно, трудоголик страшный.
Да, любовь Быкова к меткой метафоре может завести в тупик. Лишь один пример: в Чикаго Маяковский, побывав на скотобойне, записал: «Если бараны не идут сами, их ведет выдрессированный козел». Быков: «Интересно, что именно здесь он нашел замечательную метафору для разговора о месте поэта в рабочем строю». Всё хорошо, но вскоре возникает другая животная аналогия: «Почему российский поэт видит себя именно верблюдом? Потому что поэт и есть царственный урод, вечный труженик...» «Так козел или верблюд?» – спросит наивный читатель. Ненаивный лишь хмыкнет: любое сравнение ложно, красивое – вдвойне, верно?
Самоубийство Бога
Но сквозь всё это и многое другое чем ближе к финалу, тем сильнее просвечивает любовь автора к герою. Любовь, которая только и дает мотив объяснить всё: и сервильность Маяковского, и его неблаговидные поступки, и утрату связи с поэтическим «я», и, конечно, самоубийство.
По Дмитрию Быкову, было вот что: «Время требовало винтичности, будничности, – сверхчеловеческий революционный пафос быстро линял; впоследствии советский человек... измельчал до крупы, привыкнув отождествлять все великое с большой кровью и жестокими катаклизмами». Сверхлюди нужны во время большого слома, а потом обычные люди их убивают, ну или доводят до смерти. И то, что Маяковский «встал на сторону толпы», положение только усугубило. «Самоубийство Бога – чрезвычайно устойчивый сюжет... Маяковский был Христом русской революции, а точнее – тринадцатым ее апостолом, самым верным и самым несчастным. Христос не сводится к тому, что он говорил, и к тому, что он делал. Его слова, часто противоречащие друг другу, и действия, часто противоречащие словам, образуют сложный синтез. Он не просто говорил и действовал; он – был, и в этом главная его задача».
Получилась книга, встающая в один ряд с «Домом на набережной» Трифонова (там ведь тоже герою гражданской противопоставлен измельчавший советский мещанин), с фильмом Михалкова «Утомленные солнцем» (комдива Котова везет на смерть энкавэдэшник Митя). Удивительно, но в 1920-е подобное происходило не только в СССР. Ведь «Великий Гэтсби» Фицджеральда, по сути, о том же самом – о том, как мир убивает сверхчеловека.
Быков пишет: «Маяковский был главным апостолом новой эпохи, и что же он должен был означать? В чем заключалась его благая весть?
В том, что жизнь не имеет никакой цены; жизнь – не то, что тебе дано, а то, во что ты это превратил.
Никакая любовь не вечна и не может быть смыслом. Любовь может быть служением, но тогда от любых надежд на личное счастье надо отказаться.
Человек рожден преобразовывать мир, а не консервировать его.
Ну и так далее. Что я буду пересказывать? У него все написано, суть не в словах, а в интонации, в голосе, в воздухе: читайте, завидуйте».