Ведьма жила на самой окраине деревни. К дому её вплотную подступал густой ельник, за которым лежало вязкое болото. Маруся не помнила, чтобы родители запрещали деревенским детям играть возле ельника: в том не было нужды. Никто из детей и так не сунулся бы в ведьмины угодья по доброй воле. Да и взрослые, если уж на то пошло, избегали лишний раз проходить мимо.
Когда-то давно этот домишко на отшибе выстроил для себя деревенский бобыль-пропойца, выгнанный родней, уставшей от его беспробудного пьянства и безделья. Хижина получилась столь же негодящая, каким был её строитель: подгнившие брёвна еле держались вместе, худая крыша протекала в дождь. Год или два бобыль прожил там, развёл даже огородишко, где сквозь бурьян с трудом прорастали чахлая морковь с репой. А потом, должно быть, горемыка пропил последний свой ум вместе с последней надеждой на лучшие времена – и в пьяном угаре по осени повесился на стропилах под капающей водой крышей.
Так провисел он долгие месяцы: никто не озаботился заглянуть в хижину и проведать, как там её пропащий хозяин, пока снег не намёл высокие сугробы перед полуоткрытыми дверями, и не стало ясно, что домишко стоит нежилым. Когда висельника схоронили, деревенские собрались развалить непригодный для жилья дом, только хотели дождаться весны.
Но ещё до весны пришла ведьма, и поселилась в нём.
Никто в деревне не знал, что с этим поделать, ни у кого не хватило смелости поднять людей и выгнать ведьму. Первое время все с тревогой ждали от неё вреда и порчи – но коровы доились исправно, свиньи толстели, овцы плодились положенным числом здоровых ягнят, и собаки не выли впустую по ночам.
Издалека видели, как ведьма возится в огородике – правда, казалось, что её стараниями бурьян в нём только разросся, стал пышнее и выше. Случалось, ведьму встречали бродящей по лесу или близ болота. Она ни разу ни с кем не заговорила, и даже никогда не устремляла на человека прямого взгляда: проходила, словно мимо пустого места. Одевалась ведьма в буро-зелёное ветхое платье с торчащими тут и там нитками, словно сшитое из жухлой осенней травы. И, как та же трава, торчали её нечёсаные волосы из-под неряшливо подвязанного платка.
Скоро само собой вышло, что разговоры о ведьме прекратились: люди стали вести себя так, словно никакой развалюхи у ельника вовсе нет, только старались держаться подальше.
***
Марусин отец был кузнец. Мать у неё умерла родами, не успев даже увидеть дочери. Маруся росла без женского пригляда: играла с железными подковками и научилась раздувать меха, едва доросла до того, чтобы ухватиться за них рукой. Вместе с прочими детьми, Маруся бегала на речку ловить мелкую юркую рыбёшку, собирала в плетёные туески лесную малину. С малолетства хлопотала по хозяйству, заботилась о старой рыжей корове и дюжине горластых кур.
Кузнец был человеком суровым, и отцовская ласка доставалась Марусе редко. Порой она думала, что неплохо будет, если отец надумает снова жениться – лишь бы новая жена оказалась незлой и не била бы её, Марусю, как, по рассказам подруги Агнешки, побивала её мачеха.
Как-то раз у отца дело почти сладилось: на кузницу зачастила в гости смешливая толстушка Алёна. С собой приносила гостинцы: то душистый хлеб, замотанный в тряпицу, то крынку густых, сладких сливок, то вышитый платочек для Маруси. Отец, завидев Алёну, добрел лицом. Маруся разумела, к чему идёт, и надеялась только, что Алёна будет с ней такой же любезной и приветливой после того, как расплётет свою девичью косу и заплетёт две замужних. Отцова невеста ей была по душе, хоть и становилось тревожно от того, что совсем скоро ей, Марусе, уже не быть полной хозяйкой в доме.
Но ничего не вышло. Холодной весной Алёна подхватила лихорадку, и меньше чем за неделю истаяла в горячечном бреду. Несколько ночей после того Маруся пролежала без сна, глотая слёзы, жалея Алёну, отца и себя, прижималась щекой к единственной своей утешительнице – тряпочной кукле, тихонько вышёптывая ей своё горе.
Кукла едва слышно ласково шептала в ответ, успокаивала, просила перестать плакать.
То было величайшей Марусиной тайной. Ни единая живая душа не знала, что её кукла может говорить с хозяйкой, как живая. Маруся никогда не рассказывала своего секрета ни отцу, ни подружкам, даже когда была совсем маленькой, хранила и оберегала куклу от чужих глаз.
Она не помнила, откуда кукла взялась в их доме и когда впервые заговорила с ней: сколько ей помнилось, та была рядом всегда, может быть, с самого Марусиного рождения.
Кукла была сшита из белёного холста, внутри, наверное, набитого золой или щепками. Одета в пёструю тряпицу, бывшую когда-то куском женского платья. Нитяные косы перевязаны лентами. И сколько бы Маруся в ребячьих забавах не теребила, не мусолила куклу, та оставалась целой, тряпичное платье не изнашивалось и не пачкалось, будто её сшили только вчера.
У куклы было пустое, гладкое холстяное личико: ни глаз, ни рта. Когда она говорила, голос шёл словно изнутри, тихий, тоненький и напевный. Всегда у куклы находились верные слова утешения для любых детских горестей и обид. Кукла пела песенки и рассказывала сказки, помогала мудрым советом в хозяйстве и ободряла, если было страшно, словно добрая подруга или заботливая старшая сестра.
***
Лето катилось на спад, в поле колосья согнулись под тяжестью спелого зерна. В кузнице наступила самая горячая пора: вся деревня понесла точить серпы и править косы. Маруся прилежно помогала отцу, целыми днями качая меха, и по вечерам, засыпая, чувствовала, как руки и ноги у неё гудят от тяжёлой работы, а голова плывёт от дымного кузнечного чада.
Поднимались до зари. Еще только разгоралось розовым небо над рекой, а кузнец уже стоял у наковальни – уже, примериваясь, первый раз ударил молотом.
И, едва железо зазвенело о железо, на пороге кузницы встала ведьма.
Она была высокой, почти вровень с отцом Маруси, а ведь ему приходилось сгибаться, проходя в низкие кузнечные двери. Ведьма не казалось старой, в спутанных черных её волосах вовсе не было седины, но худое лицо прорезали морщины, превратив его в жёсткую гримасу, тонкие губы крепко сжались, а запавшие глаза горели ярким недобрым светом.
– Кузнец, кузнец, – сказала ведьма, и голос её был тягучим и низким, словно вой ветра в застывшем зимнем лесу. – Скуй мне железные когти.
Кузнец опустил молот, повернулся к незваной гостье, не торопясь, отряхнул фартук:
– Ты же видишь, у меня сейчас полно работы. Да и не стал бы я ковать для тебя. Моё дело – серпы, ножи да гвозди. А для злых дел поищи-ка ты себе другого коваля.
Ведьма не рассердилась: улыбнулась, как улыбается мать, которой перечит неразумное дитя.
– Отложи свои серпы и гвозди, кузнец, – сказала она. – Я хорошо заплачу.
– Сколько бы ты ни заплатила, – проговорил кузнец упрямо, – я не стану ковать для тебя. Уходи от меня, добром прошу.
Голос его, переча словам, не сулил добра, и кулаки сжались.
Ведьма вскинула голову, расправила плечи, оказавшись вдруг чуть ли не на голову выше кузнеца, сделала шаг от дверей – и очутилась за Марусиным плечом. Ведьма не коснулась её, но от её близости Марусю обдало холодом и сухим, прелым духом: так пахнет заброшенное мышиное гнездо.
– Попроси меня добром ещё раз, – ведьма наклонилась, грозя кузнецу пальцем, а другую руку протянула над головой его замершей дочери, и тень от ведьминой растопыренной пятерни накрыла Марусю, как тень хищной птицы накрывает цыплёнка, – попроси меня уйти, если не боишься, что, уходя, я заберу с собой самое для тебя дорогое!
Лицо кузнеца побледнело. Он разжал кулаки и посмотрел на дочь. Маруся стояла ни жива, ни мертва, только в груди у неё часто-часто колотилось сердце.
– Что скажешь, кузнец? – спросила ведьма, глядя на него в упор. – Скуёшь ли ты мне железные когти?
Он не ответил, только сник и отвёл глаза, не выдержав ведьминого взгляда. И сказал:
– Маруся, иди в дом, не стой тут.
На дрожащих ногах Маруся вышла из кузницы. Смертный ужас обволок её, и не шло на ум никакого спасения.
***
Вечером в деревню пришёл туман с болота, густой и белёсый. Он расползся по улицам, молочной пеленой окутал дома, только окна кое-где тускло светились сквозь мглу.
Мало-помалу огни в деревне погасли, но горн в кузнице всё горел, и звон молота доносился из-за плотно запертых дверей: там ковались ведьмины когти.
От каждого удара по наковальне Маруся вздрагивала в страхе и крепче прижимала куклу, которую весь день держала при себе, за пазухой.
– Помоги мне, – попросила Маруся, усадив куклу на стол перед миской тёплой каши, – подскажи, как спастись от беды?
Кукла не умела шевелиться и каши не ела – да и как бы она могла, ведь у неё не было ни пальцев, чтобы держать ложки, ни рта, куда эту ложку сунуть – но каждый вечер Маруся сберегала для неё малую толику еды. И стоило ей на миг-другой отвернуться, как угощение словно само собой пропадало со стола, а кукла тоненьким своим голосом благодарила за ужин.
– Беды ещё не случилось, – прошептала кукла. – Ведьма получит своё и уйдёт, заплатив за работу: отчего бы ей не сдержать слова? Ведьмы ценят свои обещания дороже, чем простые люди, а твой отец уж наверняка взял с неё обещание не вредить ни ему, ни тебе.
– А что она станет делать с когтями?
– Хищные звери, – помолчав, ответила кукла, – не охотятся там, где живут. То же и ведьмы. Вам ничего не грозит, а помешать ей ты всё равно не сможешь. Будь покойна и ложись спать, я спою тебе песенку.
Но даже и песенка не могла заглушить далёкого звона кузнечного молота. Лишь под утро, когда сквозь туман проступили верхушки сосен, а трава поседела от выпавшей росы, в кузнице потух огонь и молот замолчал. Работа была окончена.
***
Отец ни полсловом не обмолвился о своей сделке с ведьмой, ни на следующий день, ни потом. Когда Маруся заговорила было о злосчастной ночи, кузнец велел дочери молчать и не совать свой нос, куда не следует. Неделю-другую Маруся вздрагивала от всякого шороха, от каждой тени, но потом страх отступил. Да и работы доставало с избытком, не было времени бояться попусту – вечером еле-еле хватало сил донести голову до подушки.
Шла жатва. В поле сушили снопы, возили зерно в овины. Торопились успеть, пока не зарядили дожди: небо обложило тучами, грозящими вот-вот пролиться. Маруся работала наравне с прочими, серпом, который отец ковал нарочно по её руке, ловчее других подрезала колосья – и каждый вечер несла домой доброе угощение вместе с благодарностью за помощь.
Сгибаясь над жнивьем, Маруся ловила порой на себе взгляды парней, работавших по соседству. За прошедшее лето она не сказать, чтоб заневестилась – но из худенькой остроносой девчонки начинала понемногу превращаться в девицу, примечала, что стан её делается гибче и полнее, а тощая ещё недавно коса отросла ниже пояса. Оставались уже считанные дни работы на поле – вот-вот придёт пора наряжать в вышитую рубаху последний сжатый сноп и с песней нести его по деревне – когда к ней подошёл один из таких же, как она, ребят-работников, и попросил позволения проводить домой да поднести корзинку.
Звали его Павел, был он на год или два старше Маруси, и по прошлому лету, она помнила, держался, задравши нос – а теперь путался в словах, запинался и краснел, разговаривая с нею. У него были мягкие русые кудри, и Марусе подумалось мельком: каковы же они на ощупь. Идти по деревне рядом с парнем, зная, что она ему по нраву, было ей забавно и чудно.
Когда свернули к Марусиной калитке, Павел попробовал было её приобнять, и неловко засопел куда-то повыше уха. Маруся оттолкнула его без малейшей досады, как весной отталкивала от себя глупого телёнка, что неумело и упрямо тыкался в её юбку, пока она доила корову. Павел отступил, ухмыляясь от уха до уха, тоже вовсе не обиженный её отпором.
– Приходи вечером к реке? – предложил он. – Буду тебя ждать у мостков, под ивой.
– Чего же я не видела под той ивой, – отмахнулась Маруся.
– А ты, всё-таки, приходи, – он подмигнул и пошёл себе прочь.
Весь вечер улыбка то и дело сама собой появлялась на Марусиных губах: чего таить, ей лестно было, как смотрел на неё Павел и как говорил с ней, хотя и минуты она не помышляла о том, чтобы вправду идти к реке. Покормив куклу оставшейся от ужина тёплой горбушкой, Маруся шёпотом ей похвалилась, не удержав девичьего секрета. Засыпала она тоже с улыбкой, впервые с того памятного утра забыв думать о ведьме. Во сне видела, как Павел тянется поцеловать её – и она не отстраняется, а сама, смеясь, целует его в ответ.
***
Утром Маруся не поспешила на поле, осталась помогать отцу в кузнице. Оттого и страшную весть узнала одной из последних.
Павла нашли у реки мёртвым, с перерванным горлом. Песок под ивой побурел от крови – верно, она потоком хлынула из широкой раны.
Работа не ладилась: пальцы дрожали так, что Маруся не могла жать, боясь обрезаться. У других жнецов дела шли не лучше. Девушки плакали, парни шептались, побросав серпы. Павлова мать сидела неподвижно, привалившись к копне снопов, устремив взгляд в пустоту. Мужиков постарше созвали на сходку. Марусин отец тоже был там, и Маруся всё гадала: что же он скажет? Признается ли, что ковал для ведьмы?
Озноб тряс её, несмотря на жаркий день и тяжкий труд.
– Совсем на тебе лица нет, девонька, – заметила ей бабка Настасья, вязавшая снопы. – И то сказать, захолонёшь тут… Не тебя ли он вчера домой провожал?
Маруся кивнула, стиснув зубы так, что они заныли. Это из-за неё Павел оказался за полночь на речном берегу – выходило так, что в Павловой смерти есть частью и её вина.
– Медведь, – сказал отец, пряча глаза. – Решили, что его порвал медведь.
Маруся, не веря, покачала головой:
– Откуда взяться медведю так близко к деревне по эту пору? В лесу теперь полно грибов да ягод, а медвежата давно не маленькие.
Кузнец ничего не сказал людям о железных когтях, выкованных им для ведьмы – Маруся поняла это сразу, едва завидев отца в дверях. Он словно стал меньше ростом, чем был вчера, согнувшись под тяжким грузом вины.
– Столько лет ведьма жила здесь, и не случалось от неё ничего дурного, – проговорил кузнец глухо. – Оттого теперь никто о ней не подумал.
– Надо рассказать, – Маруся сморгнула жалобные слёзы, – нельзя ведь позволить ей творить такое.
– Нет, – ответил отец.
Маруся не хуже него понимала: если они расскажут, остаться в деревне им будет нельзя.
Им не простят, ни отцу, ни ей.
– Но как же…
– Помолчи, – прикрикнул кузнец и расправил, как бывало, плечи, но под печальным, укоряющим её взглядом снова сгорбился и опустил лицо. – Иди спать.
Запершись у себя, Маруся зажгла свечку, положила перед куклой угощение – и залилась слезами.
– Не вини себя, – сказала кукла, выслушав её горестные жалобы, – в его смерти. И отец твой не виноват – известно, если ведьма хочет чьей-то погибели, она всегда добьётся своего. Что тут можно сделать?
Маруся знала, что. Повиниться перед людьми за сговор с ведьмой. За сделанную работу, за принятую награду. Может статься, всем миром они сумеют прогнать ведьму из деревни и сожгут её проклятый дом.
Вот только потом, как ни повернись дело, им с отцом придётся бросить всё нажитое, искать новое место для жилья, подальше отсюда – да ещё бояться потом, что дурная слава придёт вслед за ними.
А вдруг ведьма ни при чём, а у реки в самом деле был медведь, кто знает?
– Будь осторожней, – сказала кукла, – будь тише воды, ниже травы. Глядишь, тем, что уже случилось, всё и закончится.
***
Не закончилось.
Старая Настасья который год грозилась помереть – но той смерти, что досталась на её долю, должно быть, никак не ждала. Чья-то могучая лапа – или, может быть, рука с железными когтями – прочертила на Настасьиной груди три глубокие рваные борозды, оставив её истекать кровью у грядок с горохом. В заборе был пролом, а один из Настасьиных ульев лежал перевёрнутый и разломанный.
Никто не сомневался уже, что разбойничает в деревне злой медведь. Только Маруся знала, что нет никакого медведя, и отец её знал, да ещё ведьма. Кузнец почернел лицом и целыми днями без нужды пропадал в кузнице, лишь бы никого не видеть, а меньше всех дочь, ставшую для него живым укором: не будь её, он, верно, не уступил бы ведьме.
Одна лишь кукла утешала её, как делала это всегда. Может статься, говорила она, ведьме хватит и двоих. А может, в другой раз не выйдет у неё свалить злодейство на выдуманного медведя, и люди додумаются до ведьминой вины сами, без подсказки. Всё образуется, уверяла кукла – и Маруся старалась ей верить, осушала слёзы и засыпала, баюкая куклу на груди.
***
Последний сноп нарядили, увили лентами и, как положено, справили жатву, пусть и не было на нынешнем празднике настоящего веселья. Деревенские старались без нужды не ходить поодиночке, а после темноты больше сидели по домам, чтобы не попасться в лапы медведю. По первому снегу собирались устроить большую охоту, чтобы отвадить зверя от людского жилья.
Всё холоднее становились ночи. Кое-где зажелтела листва на деревьях, трава стала ломкой и тонкой, а вода в реке разом остыла. Всё чаще по земле стелился туман, густым киселём заволакивал деревню, скрадывал тропинки. Туман пах сырой болотной прелью.
Марусю поднял с постели истошный крик: кричала женщина. Где-то далеко, за несколько дворов от их дома, она исходила долгим воплем, срывая горло – кричала так страшно и горестно, что Маруся, словно ошпаренная, кубарем скатилась с кровати, путаясь в рукавах, натянула что попало под руку и выскочила на улицу. В тумане тревожно метались тени – вспыхивали огни, перекликались разбуженные люди. Бегущую на вопли Марусю нагнал отец, схватил за руку, и дальше они побежали вдвоём.
Смутно маячил в молочной мгле колодец. Подле него на земле сидела воющая Агнешкина мачеха, раскачивалась, держа на коленях голову Агнешки с разметавшейся по земле косой. Мачехина юбка насквозь промокла кровью. Маруся бухнулась рядом, давясь собственным криком: у её подруги была снесена половина лица, вместо левого глаза осталась кровавая дыра, щека разворочена до самой шеи.
Уцелевший правый глаз был открыт, но подёрнулся предсмертной пеленой: Агнешка ничего уже не видела. Жить ей оставались считанные минуты. Подбегали люди, разбуженные суетой и воплями, застывали столпами в ужасе.
Помочь тут было нечем.
Из мачехиных воплей Маруся уразумела, что та послала Агнешку по воду, невзирая на поздний час и туман. А после, устав ждать, сама пошла навстречу задержавшейся падчерице, в голос ругаясь на неё за нерадивость – пока не дошла до колодца и едва не споткнулась об окровавленное тело.
Агнешка вдруг закашлялась, из губ её выдулся кровавый пузырь, лопнул, растекшись по подбородку. Ее глаз моргнул, взгляд заметался из стороны в сторону, остановился на Марусе. Губы шевельнулись:
– Ведь… – Агнешка снова закашлялась, – ведь…
И обмякла.
– Она сказала – медведь, – прорыдала мачеха, вцепляясь окровавленными пальцами себе в волосы, – Агнешка, доченька, что же я наделала…
Маруся закаменела, не в силах оторвать взгляда от мёртвого Агнешкиного глаза, смотревшего с горькой укоризной. Кузнец опустил руку на дочерино плечо: рука вздрагивала.
– Не медведь, – шепнула Маруся онемевшими губами. – Не медведь.
Никто её не услышал.
***
– Я пойду к ведьме, – сказала Маруся.
С Агнешкиной смертью она уверилась, что иного пути нет: и так, и эдак прикидывала, а иначе не выходило. Сказать правду сейчас, после лютой гибели трёх невинных людей, было уж вовсе невозможно: вся деревня поднимется против них с отцом. Кузница запылает огнём – и, может статься, их обоих запрут внутри, подперев дверь крепким поленом.
А оставить как есть она не могла.
– Не надо бы тебе туда ходить, – ответила кукла, – не сладишь ты с ведьмой.
Маруся упрямо прикусила губу: она решила.
– Что ж, тогда возьми меня с собой, – сказала кукла. – И делай, как я велю. Слушайся каждого слова: может, и справимся как-нибудь.
***
Рано утром, еще затемно, она вышла из дома. Осень разгулялась вовсю: ветер дул так, что гнулись деревья, и дождь сёк лицо. Ни единой живой души не было на улицах, ни в одном окне не было света.
Тропинка, что вела когда-то к ведьминой хижине, заросла сорной травой, потому что никто по ней давно не ходил. Дождь остался позади, будто не мог переступить невидимого порога, и на дырявую, ветхую ведьмину крышу не упало ни капли. Зато ветер тут ярился ещё больше, задувал словно со всех сторон сразу, бился в стены.
– Иди внутрь, – шепнула кукла за пазухой, – она сейчас не здесь.
Маруся взялась за дверь – та была не заперта. От кого запираться ведьме?
Холодно было у ведьмы в доме, куда холодней, чем снаружи, словно вместо осени тут, внутри, стояла лютая зима. И так темно, что собственных рук нельзя было разглядеть.
Кукла чуть толкнулась у Марусиной груди, та трясущейся рукой достала её и подняла повыше. Там, где на пустом кукольном личике могли быть глаза, вспыхнули и разгорелись неяркие огни, словно две свечки: стало светлее.
Стены, сложенные из еловых брёвен, снизу доверху заросли мхом, из щелей ползла плесень. Там, где когда-то была печь, между обломков и черепков, чернел круг остывших углей, а над ним висел закопченный котёл. С потолка свисали грозди скрюченных сохлых кореньев, пучки бледной травы.
– Поторопись, – кукла шептала совсем неслышно, едва-едва можно было разобрать слова.
Маруся и без неё знала, что надо поспешить. Ступая как можно тише, она подошла к очагу и склонилась над ним. Из груды глиняных черепков на неё скалился кошачий череп. Маруся вынула из кармана тряпицу и размотала её: в узелке, захваченном из дома, лежала горсть мака, перемешанного с солью и семенами репейника.
Кукла велела: половину высыпать в очаг, половину – в котёл.
Маруся склонилась над очагом. Из котла на неё пахнуло гнилым мёртвым духом, таким густым, что она невольно отшатнулась и закашлялась, давя дурноту: так пахло бы из отверстой могилы. Сыпанула из узелка, не думая уже о том, чтобы отмерить половину, заботясь только не упасть без чувств на стылый земляной пол.
Холодное варево вскипело и пеной перелилось через край, заливая кострище. Стены хижины затрещали, и ветер снаружи на миг замер, как пёс, внезапно понявший, что на хранимый им двор пролез вор.
Переведя дыхание, Маруся наклонилась высыпать из узелка остатки.
Кукла вздрогнула у неё в руке. Позади распахнулась дверь, и тень ведьмы упала на порог её дома – ведьмы, почуявшей непрошеную гостью.
– Девчонка, – сказала ведьма, и от звука протяжного её голоса Маруся затрепетала. – То ли ты слишком смела, то ли слишком глупа, чтобы думать выжить меня с этого места. Я никуда не уйду. Где бы я нашла другой такой дом? Здесь мне покойно и вольготно. Зря ты сюда явилась.
Ведьма стояла, нахмурившись и склонив голову, всего пара шагов разделяла их, меньше, чем тогда, в кузнице. Но мгновения текли, а ведьмины пальцы всё не смыкались на Марусиной шее, и она поняла, что ведьма не станет нападать – хотя бы до тех пор, пока не услышит её ответа.
– Когтями, что сковал тебе мой отец, ты убиваешь людей, подле которых живёшь, – проговорила она. – Потому я и пришла, чтобы прогнать тебя.
Ведьма раскинула руки и засмеялась громким смехом, клокотавшим, словно зелье в её котле:
– Да ты не только глупа, ты ещё и слепа, – едва вымолвила она, отсмеявшись. – Разве же я враг себе, чтобы губить людей так близко к своему дому? Никого я не трогала, глупая ты девчонка.
Кому же лгать, если не ведьме!
– Я была бы глупой, когда поверила бы тебе – отвечала Маруся. Знала, что дороги назад у неё всё равно уж нет, и притворяться ни к чему. – Для чего тогда тебе железные когти? Или ты тоже станешь говорить, что в деревню из лесу приходит бешеный медведь?
– Не стану, – сказала ведьма, улыбаясь ей, и не было в той улыбке злобы или притворства. – Выдумка с медведем годится для невежественных дураков, но не для меня и не для тебя. Ты хочешь знать, зачем мне понадобились железные когти. Я скажу: для того, чтобы защитить себя от той, что похожа на меня, но ещё молода и не умеет сдержать своей силы.
Снова шевельнулась в ладони кукла, Маруся стиснула её так, что заныли пальцы.
– О чём ты? – спросила она, заранее зная, что не услышит в ответ правды. Кому же лгать, если не ведьме!
Ведьма шагнула к ней – легко, как порхнул бы под ветром осенний лист – и оказалась совсем рядом, шепча ей прямо в лицо:
– О той, что при рождении убила свою мать. Что наслала на отцову невесту лихорадку. О той, что только входит в пору, и оттого убивает направо и налево, а прежде всего тех, кого любит, потому что такие, как мы, не любят никого. Твой отец и не знает, как повезло ему, что из-за жестокого нрава его дочь к нему холодна, иначе первым с вырванным горлом нашли бы его.
Маруся замотала головой, вжимаясь спиной в холодные трухлявые брёвна. Ведьмины слова обтекали её, как вода: кому же лгать, если не ведьме…
– А хочешь, иди ко мне в ученицы? – та улыбалась всё шире, придвигалась всё ближе. – Я научу тебя…
Маруся тонко вскрикнула и швырнула горсть мака с репейником и солью, что до сих пор сжимала в кулаке, прямо в оскаленный ведьмин рот.
Ведьма завыла, как выла над Агнешкиным телом её мачеха, всплеснула руками, как крыльями, и пальцы её скрючились – а на тех пальцах были железные когти.
Без разума, без расчёта, одним лишь смертным ужасом и отчаянной яростью, Маруся кинулась на ведьму, как кидается в последнем прыжке на матёрую лису загнанный крольчонок. Ударила её в грудь и отскочила, уворачиваясь от когтей, скованных её отцом.
Ведьма не двинулась с места: застыла, раскачиваясь, руки её медленно, бессильно опустились.
От смешного Марусиного толчка, от слабого её удара ведьмину грудь разворотили пять глубоких полос, из которых толчком выплеснулась густая чёрная кровь.
Ведьма осела на пол. Загремели, сваливаясь с пальцев, железные когти.
Маруся упала рядом – больше потому, что ноги не держали.
Ведьма смотрела на неё, не отводя глаз. Удивительно, но она всё улыбалась, и взгляд её был покоен и горд, словно она видела перед собой любимое дитя, оправдавшее все надежды матери.
– Из молодых, да из ранних, – прошептала ведьма. – Из молодых…
И умерла.
Вслепую зашарив по полу, Маруся подхватила выпавшую из руки куклу. Поднесла к лицу.
– Послушай, – заговорила кукла, – послушай меня… Всё ложь, кому же лгать, если не…
Всхлипнув, Маруся перехватила её крепче, одной рукой за голову, другой за ноги, и потянула в разные стороны.
Кукла разорвалась легко, словно холст, из которого она была сшита, давным-давно прогнил и истончился.
Голос замолк.
Из двух половинок куклы на пол просыпалась зола, а с золой были смешаны тонкие сухие корешки и мелкие кости. Маруся набрала горсть в ладонь, поднесла к лицу: от золы шёл мертвенный, гнилостный запах, похожий на то, как пах ведьмин котёл, только куда слабее.
***
День разгорался ясный. Ветер, не улёгшийся ещё после ночного буйства, волновал пожухлую траву. Солнце ещё не вставало, но заря полыхала на полнеба – вот-вот, и выглянет из-за горизонта алая горбушка.
Маруся стояла над рекой, глядясь в серые волны. Налево лежала дорога в деревню, направо – в соседнее село и дальше, неведомо куда, позади остался ельник и дом, заросший бурьяном. Впереди плескалась вода. Маруся пнула ногой камень – хороший, тяжёлый, как раз такой, как нужно.
Холодно будет заходить в воду, а ещё холоднее и скучнее лежать на дне и смотреть, как мельтешит сверху рябь, да проплывают рыбы.
Она отвернулась от реки и пошла направо: сперва медленно, приволакивая ноги, размазывая подошвами непросохшую ещё дорожную грязь, а потом всё быстрее.