Как-то раз, беседуя над суточными щами с И. Смирновым, писатель В. Сорокин брякнул: «Еду игнорировала и философия, и русская литература» (само собой речь шла о «Пире»). Игорь Смирнов как литературовед, поднапрягся и смог выдавить из себя фамилию Боборыкина, как бы сомневаясь в тезисе Сорокина. Впрочем, в итоге согласился, выдав очередной перл невежества (эта беседа вообще ими изысканно изукрашена): «а Левин в "Анне Карениной" неприязненно следит за обедающим Стивой Облонским». (У Толстого: «Левин ел и устрицы, хотя белый хлеб с сыром был ему приятнее. Но он любовался на Облонского»). Одно из самых забавных шоу на свете – беседа писателя-«постмодерниста» с литературоведом, занимающимся современной литературой.
В русской литературе еда никогда не бывала подана с точки зрения того, кто приготовляет еду.
В. Сорокин Диалог о «Пире»
Самая лучшая закуска, ежели желаете знать, селедка. Съели вы ее кусочек с лучком и с горчичным соусом, сейчас же, благодетель мой, пока еще чувствуете в животе искры, кушайте икру саму по себе или, ежели желаете, с лимончиком, потом простой редьки с солью, потом опять селедки, но всего лучше, благодетель, рыжики соленые, ежели их изрезать мелко, как икру, и, понимаете ли, с луком, с прованским маслом... объедение! Но налимья печенка — это трагедия!
Заманчив также жаренный пискарь, ежели его изжарить умеючи. Его, благодетель, нужно обвалять в толченых сухарях и жарить досуха, чтобы на зубах хрумтел.
А. П. Чехов «Сирена»
Чехов должен был быть толстым. Ну не прям, чтобы из пролетки вываливаться и пыхтеть, а так: хотя бы с брюшком Добчинского-Бобчинского, с раскормленными аппетитными щечками-попками. Ну почему он не был толстым?!! В общем, хочется, чтобы детское желание спроецировать личный образ писателя на фактический как-то реализовалось; визуально – черно-белая фотография и сдобный толстячок в пенсне, у ног которого замерли Хина и Бром.
А ведь, не смотря на все потуги критики, не смотря на все утверждения, русская литература как-никак приятно телесна, округла и аппетитна, а уж Чехов… А собственно, мне хотелось бы воспеть один рассказ Чехова «Сирена», к чему и перейду
«Сирена» (1887 г., 24 августа, «Петербургская газета», №231, стр. 3)
История проста: после заседания мирового съезда судьи собрались отдышаться в совещательной комнате и тут старичок Жилин, секретарь съезда, начинает терроризировать господ своими историями о еде.
Жилин выстраивает цельный психофизиологический ритуал, где еда является центральным сакральным объектом. А если точнее, он описывает одну из практик «заботы о себе» (в терминах Фуко), практику «философской жизни». В рассказе есть и представитель другой, традиционной, концепции познания и отношения к себе/миру: «судья Милкин, молодой человек с томным, меланхолическим лицом, слывущий за философа, недовольного средой и ищущего цели жизни». То есть, классическая традиция (Милкин): познание как познание всегда чего-то внешнего, цель жизни полагается во-вне, среда представляется противостоящей субъекту, сократический принцип «познай себя» как выделение «себя» из «мира»; и неклассическая традиция, эллинистически-римская (Жилин, наша Сирена), в каковой «забота о себе» еще не замещена на «познай себя», субъект и объект познания не жестко детерминированы, сам процесс познания меняет как субъект, так и объект познания, и еще нет философии как таковой, а есть только философская жизнь.
Значится, так и двинемся: «Сирена» А.П. Чехова с точки зрения сексуальности, телесности и заботы о себе.
Сразу стоит сказать, что сам Чехов явно на стороне неклассического подхода, на стороне заботы о себе, поскольку «классик» Милкин терпит явное и позорное поражение. Вынужденный слушать истории, эти «низменные» подробности о еде, он пытается протестовать: «— Чёрт его знает, только об еде и думает! — проворчал философ Милкин, делая презрительную гримасу. — Неужели, кроме грибов да кулебяки, нет других интересов в жизни?». Но поскольку его позиция изначально не более чем поза, по мере нарастания подробностей он слабеет и проигрывает: «Философ Милкин сделал зверское лицо и, по-видимому, хотел что-то сказать, но вдруг причмокнул губами, вероятно, вообразив жареную утку, и, не сказав ни слова, влекомый неведомою силой, схватил шляпу и выбежал вон».
Но Жилин этого даже и не замечает. Перефразируя старый куртуазный штамп, для Жилина «Le panse a ses raisons, que la raison ne connaît point». Он не выделяет еду как нечто внешнее для смысла, для «идеи», для него – это основа практики заботы о себе. Жилин начинает с того, что сам становится символом удовольствия и заботы о себе («с выражением сладости на лице», «медово улыбаясь»), но он символ исключительно для других, поскольку сам он не обозначает удовольствия, не отсылает к нему, а проживает, он сомоупоенная «Сирена». Все его слушатели для него не более чем повод, на них он реагирует, если только они хоть как-то включаются в его ритуал. Это ауторефлексия – один из основных элементов заботы о себе.
Немного в сторону: современная Чехову критика, само собой, увидела в Жилине-Сирене «животную сторону в человеке» – что совершенно не адекватно, учитывая роль дискурсивности и ритуальности во всех его элоквенциях о пище. Введенский А.И. (который не обэриут, а который философ) в свою очередь характеризует Жилина как «наш микроскопический Лукулл» – и на этом стоит остановиться поподробней. Даже на смутном символическом уровне аналогия Жилин-Лукулл предельно нелепа, но, оппонируя этой точке зрения, можно точнее выявить стратегию заботы о себе, каковую демонстрирует Жилин. Пир Лукулла (как и в большей степени, пир Тримальхиона) отсылает к некой роскоши, чрезмерности, демонстративности, что связано с практикой потлача. В случае Жилина, как уже было замечено, ни о какой демонстративности, ни о какой позе роскоши речь не идет, он оперирует «простой» едой, которая сама по себе явлена как нечто специфическое. Жилин – предельный гедонист, то есть его собственное удовольствие для него куда важнее социального значения пищи: он предпочтет «простое» блюдо – кулебяку, знаково-насыщенному – foie gras (ср.: «С лучным запахом никакие брокары не сравняются»: причем «брокары» — это не блюдо, это отсылка к парфюмеру Анри Брокару, еще в 1864 открывшем фабрику в России, кстати, через два года на Всемирной Выставке, он как гражданин России, Андрей Афанасьевич Брокар завоюет золотую медаль за какие-то духи, вроде бы впервые золото достанется не Франции). Он не позиционирует себя в мир при помощи еды, она не придает ему статус, репутацию, не является неким родом социальной симуляции, между ним и пищей нет никакого знакового барьера, все блюда им воспринимаются исключительно органолептически, а уж потом он сам насыщает их индивидуальными значениями. Это «погруженность в мир» есть часть практики «заботы о себе», в частности, и модус философской жизни, в целом.
Назад к пище:
Погрузившись в свой транс о еде, Жилин очень четко прорисовывает всю практику поглощения пищи. Начинает он с аппетита, подчеркивая важность подготовки, очищения перед встречей с обедом: «никогда не нужно думать об умном; умное да ученое всегда аппетит отшибает. Сами изволите знать, философы и ученые насчет еды самые последние люди и хуже их, извините, не едят даже свиньи», причем в данном пассаже есть явное размежевание с «философами» (типа Милкина), от их отношения к жизни и познанию необходимо очиститься. Как при вступлении в храм необходимо особое «приподнятое настроение» (аппетит, в данном случае), как совершаются омовения (очищение от «умного» и «ученого»). Подчеркнув роль обоняния и настроения/аппетита, Жилин начинает выстраивать всю структуру поглощения пищи: от аперитива к дижестиву (на котором все не заканчивается).
Согласно практике «заботы о себе» между человеком и миром нет противоречия, нет противостояния, и человека от мира не тошнит. Даже проблемы, являющиеся результатом поглощения пищи – проблемы с желудком, все эти так любимые 19 веком индижестии и запоры, объявляются неким внешним фактором, результатом «умствования»: «Катар желудка [gastritis catarrhalis – популярный в народе гастрит] доктора выдумали! Больше от вольнодумства да от гордости бывает эта болезнь. Вы не обращайте внимания. Положим, вам кушать не хочется или тошно, а вы не обращайте внимания и кушайте себе». Противоречия нет, человек и пища гомогенны друг другу, они родственны: аперитив обозначается как «мамочка», «душенька-водочка», а результатом его поглощения является физиологически переживаемый опыт эпифании: «тотчас же у вас из желудка по всему телу искры...» (ср. с «искрами жизни» в сходной практике телесно проживаемых эпифаний Джойса, с «искрами» в практике йогин, подмеченных М. Элиаде). Особенно характерно, что источником «искр жизни», в данном случае, является желудок: для практики «заботы о себе» еще нет традиционной бинарной оппозиции низкого/высокого, низменного/возвышенного, обыденного/необыденного – поглощение пищи может быть наиболее «возвышенным» моментом (в терминах классического подхода). Жилин, говоря о пище, активно использует уменьшительно-ласкательные суффиксы, тем самым, с одной стороны, сакрализовав пищу, с другой стороны, он снимает отстранённость от нее, показывая ее привычную, домашнюю, бытовую фундированность, поскольку практика «заботы о себе» не знает обостренного противоречия сакрального/профанного.
Особым маркером практики философской жизни и «заботы о себе» является проявление сексуальности. Для традиционного мировосприятия сексуальное детерминировано социальным пространством, оно лишь симулирует вовлеченность в удовольствие, поскольку между удовольствием и человеком всегда стоит социальное и власть, которая манипулирует сексуальным. Для практики «заботы о себе», секс является лишь одним из способов получения удовольствий, сексуальность не значима сама по себе, поскольку является одним из многих, ничем не выделяющимся, режимом «заботы о себе». Во многом, диететика куда важней секса, поскольку и сам секс всегда зависит от диеты, а точнее от того, каким образом человек живет, от взаимодействия его с миром вообще и «миром пищи» в особенности. Это проявилось в историческом изменении сексуального дискурса: от терминов поглощения, удовольствия, придавания женскому телу атрибутов пищи, «аппетитности» и пр., через термины нарушения, «преодоления запрета», непристойного/неуместного, к терминологии унижения, подчинения и другим, отсылающим ко все более доминирующему принципу власти в сексуальности.
Жилин активно использует «сексуально» окрашенною метафорику по отношению к еде, точнее, это восприятие из традиционного мировоззрения: для Жилина, как практика заботы о себе сексуальное не отделено от еды – все это лишь «забота о себе», а сексуальное, лишь производная диететики (ср. у Дж. К. Джерома «It is very strange, this domination of our intellect by our digestive organs. We cannot work, we cannot think, unless our stomach wills so. It dictates to us our emotions, our passions» [в переводе Салье: «Странно, до какой степени пищеварительные органы властвуют над нашим рассудком. Мы не можем думать, мы не можем работать, если наш желудок не хочет этого. Он управляет всеми нашими страстями и переживаниями]).
Жилин проживает кулебяку (лирический вскрик: вряд ли Вы найдете ныне прилично приготовленную кулебяку вне своей домашней кухни, а однажды в Питере в одном заведении, казалось бы приличном, мне подали ее чуть теплую, я плакал) как «эротическое» событие: «Кулебяка должна быть аппетитная, бесстыдная, во всей своей наготе, чтоб соблазн был. Подмигнешь на нее глазом…». Жареная индейка ассоциируется с нимфой, ласкательно-умильные интонации без всякого перехода потом соотносятся уже напрямую с женщиной. После дижестива и наступает разрядка эпифании: «После первой же рюмки всю вашу душу охватывает обоняние, этакий мираж, и кажется вам, что вы не в кресле у себя дома, а где-нибудь в Австралии, на каком-нибудь мягчайшем страусе...». В которой сексуальное обретает более привычные для традиционного восприятие формы: «и в это время в голову приходят такие мечтательные мысли, будто вы генералиссимус или женаты на первейшей красавице в мире, и будто эта красавица плавает целый день перед вашими окнами в этаком бассейне с золотыми рыбками. Она плавает, а вы ей: «Душенька, иди поцелуй меня!»».
Не терпящий позы, поддельности, Чехов интуитивно склонялся к практике «заботы о себе». Современная ему критика это явно «почувствовала», откуда и родилось обозначение Чехова как «пантеиста» (см. «Как найти смысл у Чехова. Урок первый»). Рассказ «Сирена» построен как имплицитная демонстрация практики «заботы о себе»: Жилин открыт для мира, во всей его полноте, для него режимы сексуального не детерминированы социальным полем, сексуальное есть малая часть практики удовольствия. И то, что Хайдеггер, возрождая эллинистическую традицию, понимал как «просвет бытия», открытость человека для бытия, Жилиным достигается, «приоткрывается» не через поэзию Гельдерлина, а так – через хороший обед. Причем обед существует исключительно дискурсивно, в реальности текста Жилин так ничего и не попробовал.
Приятного апетита.