Из воспоминаний Леонида Мартынова о Николае Аренсе
(в дополнение ко вчерашней колонке)
Однажды, идя по своему обычному репортерскому маршруту, я зашел в магазин Сибкрайиздата. Этот книжный магазинчик у Железного моста тоже, в сущности, был на Мокром, то есть в начале Вагинской. Эта узкая, довольно короткая, но, не в пример многим другим омским улицам, мощеная улица, тесно застроенная двухэтажными домами, казалась мне тогда похожей на парижскую. Настроенный урбанистически, я любил эту улицу, столь отличную от блинообразпости Омска. На этой улице был зубоврачебный кабинет Круковской, чья фамилия смутно ассоциировалась с некоторыми литературными фактами, как увидит читатель, имеющими отношение ко всему тому, о чем я расскажу далее.
Но тогда, направляясь в магазин Сибкрайиздата, я еще вовсе и не догадывался о многом. Итак, я вошел в кабинетик директора магазина Василия Николаевича Никонова. Этот просвещенный книжник, подаривший мне ранее книгу Вивиана Итина, на сей раз протянул мне брошюрку в пестроватой обложке.
«Похождение Евгения Сталь. Кинороман, — прочел я. — Читайте второй выпуск — «Смертельный поединок», третий выпуск — «У зверя в лапах». Издательство «Новая Сибирь».
— Посмотри, где издано,— сказал Никонов.
И я увидел, что издательство «Новая Сибирь» печатает свою продукцию в типографии ДОПРа.
— Тюремная типография, — сказал я.
— Да. И тюремный автор, — подтвердил Никонов. — Талантище превеликий и хулигапище еще пуще. Он артист. И посажен вот за что. В общежитии рабиса, вот тут, на Мокром, он в номер одной артистки привел татарина и продал ему весь ее гардероб, а деньги тут же на Мокром и пропил. Вот и очутился в ДОПРе, но, видишь, что написал. Его вот-вот выпустят досрочно, так ты уж позаботься о нем, окажи на него хорошее влияние.
И действительно, недели через две Арене очутился на свободе.
— Иди к нему, мы его поселили на Семинарской улице, — сказал мне Никонов. — Запиши номер дома.
— А номер квартиры? — спросил я.
— Не нужно. Надо зайти через парадное крыльцо со стороны Старомогильной улицы и сойти в подвал. Он занимает целый подвал, — ответил Никонов.
Пойдя по указанному адресу, я понял, что прекрасно знаю этот дом, хотя и позабыл его номер. Это был тот самый знакомый мне с детства дом с привидениями, в котором никто не хотел жить, так как в нем якобы танцевала мебель, и жил в этом доме только ссыльный студент, мой репетитор. Словом, это был тот дом, который мной описан в стихотворении «Дом с привидениями».
По хорошо знакомой мне лестнице я спустился в подвал, прежде захламленный, но теперь превращенный в артистическое жилище. На драной софе возлежал молодой атлет, в котором я безошибочно угадал Аренса, а на табуретке рядом восседал небольшого роста крепыш, отрекомендовавшийся Шурой Бельским, другом Аренса и антрепренером. На обоих были, согласно моде того времени, рубашки апаш, пестрые брюки и тупоносые американские ботинки.
— Вы не боитесь жить в этом доме с привидениями? — шутливо спросил я.
— Я сам призрак! — серьезно ответил Аренс. — То есть не призрак, но вы спросите меня, кем только я не был в предыдущих своих воплощениях. Я был и майским жуком, и фараоном! Вот послушайте:
Когда Египту грозила гибель
От диких гиксов, сынов пустыни,
Жрец храма Солнца, премудрый Зибель,
В короне белой с змеею синей...
— Погоди, Коля, ты прочтешь это свое воспоминание позже, — прервал его Шура Бельский, — а сейчас мы спросим товарища Мартынова, когда он сможет дать в газете хотя бы маленькую заметку о готовящейся нами постановке «Человек, который был Четвергом». Вы знаете, конечно, это произведение Честертона?
Так я познакомился с этими славными молодыми людьми. Я б мог подробно рассказать о стихах Аренса и о приключениях красивого разведчика Евгения Сталя в белом тылу, и о том, как Николай Аренс поставил-таки на летней сцене сада «Аквариум» «Человека, который был Четвергом», — и как во время этого представления он поранил шпагой другого актера, вымогая у него во время сцены дуэли какую-то мелкую сумму денег в счет вовсе не относящегося к пьесе карточного долга, и как после этого спектакля, уже перед рассветом, Аренс вскочил на милиционера, — но все это не имеет прямого отношения к данному повествованию, и мне важно поведать теперь о том, что несколько поздней случилось на Мокром.
Николай Аренс, он же Коля Аристов, беспутный сын порядочных родителей н, если он не врал, бывший студент Казанского университета, почему-то крепко ко мне привязался и не однажды приходил в гости поговорить по душам, выпить стакан чая, вскипяченного не на керосинке в подвале дома с привидениями. И вот как-то раз он явился, чуть нетрезвый, со свертком под мышкой.
Пойдем, — сказал он, — распить бутылку хорошего вина.
Я думал, что он ведет меня к себе в подвал, неся в свертке обещанное вино, но он провел меня мимо дома с привидениями и через Деревянный мост вывел па Мокрое. Я понял, что мы пришли в одно из тех заведений, которое существовало, по словам моей бабушки Бади, спокон веков. Оно походило на чудом уцелевший трактир старинных времен. Аренс, пройдя зальце, уверенно увлек меня в темноватую комнатку на задах, где мы и уселись за стол. Затем события протекали приблизительно так: официант, видимо неплохо знавший Аренса, деловито сказал, что подаст вино и закуску, лишь получив деньги вперед, во избежание недоразумений. Аренс замер в благородном негодовании, а я, воспользовавшись этим, во избежание возможных недоразумений выложил па стол какую-то сумму денег, после чего официант убежал подавать, а Аренс, обретя дар речи, упрекнул меня в ненужной поспешности.
Ведь я же тебя пригласил, я и угощаю, — сказал он. — У меня есть чем расплатиться.
Тем временем официант подал, мы выпили, и Аренс крикнул официанту подать еще.
Но теперь ты не бери с него, — сказал он официанту, указывая на меня, — а расплачиваться буду я — и вот чем! — И тут он развернул сверток, в котором оказались прекрасные шерстяные брюки.
Я не стану расписывать дальнейших подробностей этой тяжелой сцены: официант отказался принять брюки в уплату за вино, возник спор, появился заведующий... Скажу только, что мне, как газетному сотруднику, было просто невыносимо участвовать в этой истории и я употребил все свои силы, чтоб увести Аренса прочь из трактира.
И вот когда мы уже очутились на улице, Аренс, обернувшись на заведение, пробормотал поразившую меня фразу:
— Ну что ж, прав Карл Маркс, действительно, трагедия если и повторяется, то повторяется уже как фарс!
— О чем ты? — спросил я.
— А о том, как Трифоны Борисычи встречают Дмитрия Федоровича.
— Какого Дмитрия Федоровича?
— Карамазова, — шепотом ответил мне Аренс.
И тогда я вдруг понял.
Я уже рассказывал о том, что Достоевский отнюдь не был кумиром моего детства. Разрозненное собрание сочинений Достоевского так и валялось среди других приложений к «Ниве» у нас на гардеробе. И, подросши, я в общем разделял мнение моих родителей, что Достоевский тяжелый писатель. Конечно, я бегло просматривал его творенья, особенно после того, как моя собеседница, случайная знакомка, морская убекосибирская дама, обнаружила интерес к Достоевскому и я в угоду ей разыскивал место нахождения Мертвого дома, в старой Омской крепости. Вот каков до некоторых пор был мой интерес к Достоевскому. Но как ни слабо знал я Достоевского, а все же, выслушав бормотания моего беспутного друга Коли Аренса, я довольно явственно вспомнил, что Митя Карамазов трагически съездил не куда-нибудь, а именно в Мокрое. Не на Мокрое, а в Мокрое, которое чернелось твердой массой строений в двадцати верстах от Скотопригоньевска. И хоть смутно, но мне припомнилось и то, что прообразом карамазовского Скотопригоньевска почиталась литературоведами Старая Русса. Но ведь степной Омск с его киргизами на верблюдах, с его конским базаром, с его бесчисленными стадами рогатого скота, гонимого на неблаговонные бойни, а ныне на мясокомбинат,— этот Омск, подумал я, более соответствует названью Скотопригоньевска, чем какой-нибудь иной город! И Достоевский не мог не знать об этом. И даже будучи узником Мертвого дома, он, конечно, не мог не слышать, не знать о Мокром, о Мокринском форштадте, почти примыкающем к крепости, в которой он томился, дробил алебастр и разбирал ветхие баржи в омском устье. Но были ли тогда трактиры, кабаки и прочие заведения на Мокром? «А почему бы им не быть даже и в те времена, — подумал — ведь бабушка Бадя утверждала, что они были испокон веков».
Но тут мои мысли вернулись к Аренсу, к его горькому замечанию, что трагедия повторяется, как фарс, и вообще к бормотанию о Дмитрии Карамазове.
— Не воплощался ли ты и в Дмитрия Карамазова? — спросил я.
— А как же! — ответил он. — Разве я тебе не рассказывал? Конечно, воплощался!
И этому я, безусловно, поверил. Если его воплощения в жука и фараона и были бесплодной фантазией, то воплощение актера и как-никак поэта и романиста в литературного героя было вполне естественным. Это свидетельствовало только лишь о том, что беспутный бродяга Аренс успел к своим двадцати пяти годам ощутить и прочувствовать Достоевского, чего не сумел, не удосужился сделать я, двадцатилетний премудрый книжник. И это задело меня за живое. К тому же, вероятно, именно в этот миг я и осознал еще одну важную истину, впоследствии много помогшую мне в моей журналистской и вообще литературной деятельности, а именно, что люди не часто умеют свежим глазом увидеть то, что их окружает. И нечто удивительное и неповторимое, увы, кажется им самой будничной, самой серой обыденностью. «А этот забулдыга, — подумал я, — открыл мне глаза на Мокрый форштадт!»
Впрочем, может быть, я и не подумал, а только почувствовал это. Может быть, все это я как-то додумываю только сейчас? И я ловлю себя на том, что чуть-чуть не поддался сейчас соблазну беллетристически написать нечто вроде того, что будто перед глазами моими вдруг сразу прошла целая вереница видений, что вдруг я увидел своим умственным взором, как из крепости на Мокрое скачет сам степной генерал-губернатор Гасфорд, кавалер золотого оружия за битву под Лейпцигом, человек, придумавший проект синтетической религии для казахов, совмещающей начала христианства и ислама, а из-за угла выходит красивый потомок казахских ханов, блестящий офицер, ученый и путешественник Чокан Валихапов, этот обитавший действительно на Мокром друг Достоевского. И появляется, гремя кандалами, и сам Федор Михайлович Достоевский, может быть, марширующий иа каторжную работу, а может быть, идущий в баню, принимая подаяния от сердобольных форштадтских мещанок.
Нет, скорей всего, ни один из этих эпизодов не возник перед моим умственным взором в тот день, когда я шел с Аренсом, скромно и буднично заверявшим меня, что он был не только майским жуком, по и Дмитрием Карамазовым. Я не прочел еще внимательно ни «Братьев Карамазовых», ни «Преступления и наказания», в котором Свидригайлов говорит о возможности того, что вечность похожа на тесную баньку с паутиной на тусклом оконце, то есть на одну из тех серых банек, какие я многократно наблюдал не только на Мокринском, но и на всяких других форштадтах Омска. Я не знал тогда ныне ставшие столь общеизвестными рассуждения Ивана Карамазова о геометрах и философах, даже о самых замечательнейших, которые осмеливаются мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, ни за что не могут сойтись на Земле, может быть, и слились бы где-нибудь в бесконечности. Теперь я понимаю, что Достоевский, несомненно, мог думать обо всем этом, будучи еще в Омской крепости. Конечно, он, как инженер и математик, знал о трудах Лобачевского и ранее, и не пришли ли ему на память сходящиеся параллели при виде тоскливых рытвин от колес на Сибирском тракте, и бог знает какие дали он видел с берегового обрыва над устьем Оми, там, где еще будущая железная дорога и не обрывалась у порога деревянного острога.
Но тогда, идя с Аренсом, я подумал, пожалуй, только об одном: а не имеет ли зубной врач Круковская с Вагинской улицы какое-нибудь отношение к Корвнн-Круковской, по мужу — Жаклар, приятельнице Достоевского, и к сестре ее Софье Ковалевской? Да, пожалуй, насколько помню, я подумал только об этом. А все остальное, видимо, додумалось только сейчас, в семидесятых годах, когда я с нетерпением жду выхода в свет очередного тома тридцатитомного полного собрания сочинений Достоевского.
Нет, я вовсе не собираюсь и не собирался обогащать юбилейную литературу своими соображениями о влиянии Мокринского форштадта на творчество Достоевского и о фонетическом, этнографическом и зоологическом соответствии Скотопригоньевска со старым Омском, а не со Старой Руссой. Пусть это останется даже и при мне, так же, как и эта полуанекдотическая, но тем не менее правдивая история о беспутном актере-перевоплощенце. Однако следует ее досказать до конца. Кончилась эта история так: вышеназванный Николай Аренс увязался за мной в Новосибирск. То есть я уехал туда по журнальным делам, и вдруг в редакцию «Сибирских огней» ко мне явился Аренс, заявивший, что ему без меня скучно.
— Убери этого типа куда хочешь! — заявил мне Зазубрин. — Он, этот Аренс, надоел нам еще в позапрошлом году.
И тогда мы, кажется, с Валей Брошиным или с какими-то иными приятелями, предварительно напоив Аренса в столовке на Красном проспекте и заманив вслед за этим в вокзальный ресторан, сказали ему:
— Тут тебе не жизнь! Выбирай, куда тебе купить билет на наши деньги: хочешь — во Владивосток, хочешь — в Москву!
Погадав на пальцах, он выбрал Москву. И помню, как, ввалившись в плацкартный вагон и грузно занимая свое место, он кричал пассажирам о том, что он селенит, только что прилетевший с Луны!