Пожалуй, вполне очевидно, что лучшим способом декоммунизации является не уничтожение- этакая коммунизация на новый лад, -не забвение, а переосмысление. В этом смысле одной из лучших декоммунизационных инициатив является проект Ярины Цимбал Наші двадцяті / Our Twenties, благодаря которому я познакомился с творчеством автора, выброшенного с парохода современности в лимб украинского совписа, почти забытого и якобы ненужного. В связи с юбилеем Юрия Смолича, помянутым в замечательной статье, размещённой ниже, воспроизведу несколько своих отзывов о его произведениях, напечатанных в этой серии.
...Мой покойный дедушка рассказывал, как в детстве, в Оренбурге времён Второй мировой, спорил со сверстниками об эпизоде из романа Александра Серафимовича «Железный поток», в котором красноармейцы рубят саблями жену и детей казачьего атамана.
-А ведь они были, в общем, хорошими ребятами, -говорил он с сожалением о товарищах, доказывавших ему, что красноармейцы поступили правильно и дальновидно, ведь «из волков вырастут волчата», в то время как дедушка пытался урезонить их аргументом, который в те времена, наверно, лучше было бы оставить при себе: если эти красноармейцы так поступили с невинной семьёй, то, быть может, казачий атаман, сражавшийся против них, был прав?..
Этот рассказ навсегда убедил меня в том, что один и тот же художественный текст можно воспринимать совершенно по-разному (а, стало быть, существование объективной критики представляется весьма сомнительным), и что те, кто призывает выбросить с корабля современности искусство советского периода как лживое и догматичное, просто не вполне ясно представляет предмет разговора.
В фабуле «Півтори людини» Юрия Смолича (из всем нам памятной и уже неоднократно упоминавшейся ниже антологии Ярины Цимбал «Постріл на сходах»), кажется, нет ничего, что могло бы сбросить повествование, мчащееся по идеологической магистрали, в кювет крамолы. Молодой инженер Смык прибывает на Днепрострой, чтобы угодить в переплёт вражеских происков. Некие скрытые покровом мрака и авторских попыток сбить пытливого читателя с толку злодеи (со всей очевидностью, не обычные вредители, а опытные подпольщики-контрреволюционеры) готовят диверсию, призванную сорвать Стройку века.
Но испытанные поклонники детективного жанра (ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ! Ввиду огорчительного отсутствия на ФБ спойлерных ширм далее идёт ничем не скрытое описание сюжетных поворотов) быстро понимают, что к чему. Для них вполне очевидно, что обаятельный журналист, который кажется главному герою таким подозрительным, в действительности- бравый сотрудник ЧК (их не обманет даже применённый автором запрещённый приём: оставшаяся без объяснений сцена, в которой мнимый журналист исподтишка фотографирует стратегические чертежи, что было бы вполне естественно для диверсанта и не могло понадобиться чекисту). Догадаться, кто в действительности несёт угрозу советской законности, также не составляет особого труда- кому и быть затаившимися недругами, как не Глущакам, отцу и дочери, у которых снимает комнату доверчивый инженер?
Расположенная на берегу Днепра, окружённая живописным садом, просторная и уютная хата Глущаков со стенами, увешанными портретами гетманов и поэтов- всё здесь изобличает гнездилище контрреволюции. Даже в красоте молодой хозяйки- слишком откровенно сексуальной для позитивной героини советского романа, -мы ощущаем нечто зловещее.
Геля (трудно представить имя, более подходящее украинской фам фаталь) пытается изобразить происходящее в безобидном виде- и, конечно же, вполне убеждает инженера. Дескать, её отец- помешанный, но совершенно безвредный, несчастный старик, который, лишившись вследствие революции имения- а также «вбитої ненароком» супруги, -нашёл утешение в безумных мечтаниях о казачьей старине. Геля коварно прикидывается убеждённой сторонницей нового строя, пытается обезоружить аудиторию, прося прощения за свои «доньчині почуття», даёт понять, что понимает их неуместность, однако же «не можна випекти з серця любові до батька. Та й пам'ять матері...»
Но нас не обманешь- мы знаем, что лишь отъявленные негодяи могли стать жертвой национализации. И мы знаем, что люди, лишившиеся владений, люди, у которых убили жён и матерей, будут мстить. Они не способны перевоспитаться, не способны понять, что их утраты, их трагедии были, конечно, прискорбными, но необходимыми, обусловленными исторической целесообразностью и установлением более справедливого строя. Мы отняли у них то, что было им дорого- и теперь они постараются отнять то, что дорого нам.
В действительности они вполне достойны нашего сочувствия, даже нашей симпатии. Ведь они не виноваты в том, что они такие, какие есть, в том, что они волею слепой судьбы принадлежат своему классу, своей среде. Осуждать их за это можно с тем же успехом, что выказывать моральное осуждение представителям другого животного вида, питающего смертельную вражду к нашему. Их нужно попросту истреблять, потому что или они, или мы.
В конечном счёте, именно как представителя враждебного животного вида, внушающего, впрочем, не симпатию, а инстинктивное, именно что животное отвращение, начинает воспринимать инженер Гелю, обнаружив, чем занималась девушка, к которой он на протяжении всего повествования испытывал любовное томление: «При згадці про Гелю огида перебігла Смиковим тілом. (…) Розчавити, як слизняка, вбити, знищити відразу!»
Расстановка сил и акцентов кажется на первый взгляд столь же очевидной, как и победа правого дела. Буржуазные националисты-подпольщики обречены, как обречена столь милая их сердцу «тутешня природна краса», которая должна «зникнути під дужим напором іншої краси- індустріі».
Но если отрицательные персонажи защищают свою родину, свой вековой уклад против захватчиков, отнявших их землю, убивших их близких, а положительные персонажи ведут себя, как беспощадные, самоуверенные оккупанты, уверенные в своём праве обращаться с местными жителями, как с бесправным скотом (и с подлежащими уничтожению слизняками), то не принимаем ли мы за отрицательных персонажей положительных, и- наоборот? Во всяком случае, вполне очевидно, что у современных читателей, в большинстве своём придерживающихся несколько иного, чем инженер Смык, мнения относительно изображённых в повести конфликтов, сопереживание вызовут скорее воинствующие антисоветчики.
Впрочем, почему только у современных? С какой из сторон этого противостояния могла бы ассоциировать себя, к примеру, моя прабабушка? В год публикации повести она уже почти десять лет жила в Днепропетровске (екатеринославцы едва ли к тому моменту успели привыкнуть к новому названию своего города), куда сбежала семья от проводившихся новыми властями расправ в Смоленской губернии, где её отец был помещиком и церковным старостой (и уцелел только потому, что любившие его крестьяне по очереди прятали моего прапрадедушку в амбарах и на чердаках).
Из финала повести прабабушка узнала бы, что Геля и её симулирующий безумие родитель вовсе не дочь и отец, а полюбовники, так что и рассказ девушки о гибели матери/жены не мог соответствовать действительности. Но разве так уж маловероятно, что мать одной и жена другого, пускай и не были одним человеком, действительно погибли, сгинули в водовороте Гражданской войны и Красного террора? Во всяком случае, в этом едва ли усомнилась бы моя прабабушка, чья мать была также «вбита ненароком»- умерла от тифа, подхваченного в тюрьме, куда её, школьную учительницу, упекли вместе с десятком других по доносу коллеги- отпущенного после победы революции каторжника, убившего свою жену, и ненавидевшего остальных преподавателей-белоручек.
Да и кто бы усомнился? Кто не оплакивал в те годы родных и близких? Кто не мог бы легко представить, какие именно проклятия, заглушаемые рёвом порога, кричал в финале пан Глущак преследующим его чекистам? Пускай Геля и её мнимый отец представлены злодеями, безжалостными убийцами (в отличие от достаточно милосердных агентов ЧК), разве их боль и гнев не кажутся даже стороннему наблюдателю- не говоря уже о свидетелях-современниках, -более оправданными, более человечными, более справедливыми, чем высокомерная жизнерадостность их противников, уверенно приносящих обжитое, выстраданное, дорогое настоящее в жертву абстрактному светлому будущему?
И можем ли мы быть такими уж уверенными в позиции писателя лишь потому, что повествование ведётся с точки зрения инженера Смыка, спешащего выразить праведное презрение, омерзение не только прекрасной диверсантке, но и всему этому пространству, который он явился покорить и преобразовать? Конкистадорские рассуждения Смыка относятся к числу наиболее ярких эпизодов повести:
«Яке мізерне, яке примитивне було усе навкруги! Не доми, а халупки, не будівлі, а халабуди. (…) Рівчаки, поле картоплі, городи, якась толока- забруднена, закидана пуделочками з-під консервів. Обшарпані, брудні кущі, свині, що риються попід ними… Добре панно українського пейзажу, з доробком рідної культури та cartes visites du citoyen de chochlaiterre*, що, як відомо, де їсть, там і… І над усім глуха тиша. Тупа байдужість природи. Одвічна дрімота оспіваного невибагливими поетами степу і ледаче животіння степових дикунів.
А за короткий час тут забуяє життя, закипить робота, замурашать люди- справжні люди! (…) Дужі хвилі Дніпрові, що безцільно пустували, граючись із вітром, обернуться на джерело енергії життя, на могутній двигун соціалізму. (…)
— Ех, старче Дніпре, скільки сили ти витратив намарне, пустив її за водою! Хлюпочешся, пустуючи, і не знаєш, що надходить край твоїй безглуздій волі, що от-от прикують тебе до ланцюжка, як муштрованого песика, і примусять чинити так, як схоче того людська воля. І це зроблять люди майже з голими руками. Вони насміються з дурної природи, а з ними й Смик. (…)
…На березі він іще раз оглянув Дніпро. Не як інженер і не як митець. Він помилувався природою, незайманою красою могутньої ріки- як звичайний собі «хахол». Смик дозволів собі це зробити востаннє. Востаннє, бо завтра він угрузне в роботу і зречеться одвічних своїх етнографічних нахилів. Він буде тільки інженером, руїнником цієї краси. Він уже більше не милуватиметься з краси незайманості. Він буде нищити її, бо вона йому буде бридка, бо тут вона йому ворог.
*Візитова картка громадянина хохландії».
В образе Смыка с пугающей выразительностью раскрыта психология колонизатора-завоевателя, выступающего при этом своего рода янычаром, блудным сыном страны, чьих укладов он чуждается, которой несёт новые порядки. Он называет старого контрреволюционера «лютим ворогом, що хотів знищити мрію цілої України». Однако из текста вполне очевидно, что врагом Украины и губителем её надежд является вовсе не пан Глущак, чьи проклятия и бессильные угрозы, напротив, кажутся выражением чувств самой Украины, подхваченные Днепром: «Дід ревів їм ще деякий час, наче гукаючи щось навздогін, поки стукіт моторів не подолав безладного гуку порогів».
Смику, впрочем, приходится проявить некоторое душевное усилие, чтобы, оказавшись в координатах родной культуры, не попасть под её очарование. Быть может, и его несколько позёрское презрение к степям, берегам и поэтам, и его прямо-таки зловещее отвращение к девушке являются принуждёнными, не вполне искренними следствиями этого усилия. В то время как на самом деле он испытывает беспомощное сострадание не только к Геле, но и к Глущаку, убеждая себя при этом, что не оплакивает гибель «цього негідника», а растроган началом строительства Днепрельстана. А в наиболее пронзительной сцене произведения герой, «для себе самого несподівано», подхватывает песню Гели, быть может, вплетает в слова Шевченко собственную затаённую тоску и сомнения:
…Не вернеться сподіване,
Не вернеться козаччина,
Не встануть гетьмани,
Не покриють Україну
Червоні жупани.
Эта тоска заявлена уже в эпиграфах:
…Тільки і осталось,
Що пороги серед степу.
Ревуть, завивають:
«Поховали дітей наших
І нас розривають».
…А на Січі мудрий німець
Картопельку садить…
Эти эпиграфы кажутся мне неожиданными, странными свидетельствами писательской смелости- слишком уж очевидно, кто выступает в произведении в роли детей днепровских порогов, а кто- их безжалостными губителями, кто оказывается чужеродным для этой земли «немцем».
В конце концов, сами законы детективного жанра (не говоря уже о пронизывающей текст иронической интонации) подрывают доверие к патетическим разглагольствованиям героя.
Наивный Смык выполняет в повести функции доктора Ватсона, чьи догадки оказываются набором нелепых заблуждений. Но если его детективные потуги опровергаются сотрудниками ЧК, в тексте не находится Холмса, который мог бы продемонстрировать соответствующую абсурдность и его идеологических воззрений.
Роль такого Холмса предлагается исполнить читателю.
==================================
Если в повести Юрия Смолича «Півтори людини» жанровые условности, точнее, холмсовско-ватсоновская детективная модель, подчёркивает идейную неоднозначность, то в другом Смоличевом произведении из антологии «Постріл на сходах», «Господарство доктора Гальванеску», сам жанровый коктейль, в котором элементы детектива и научной фантастики смешаны с хоррором, представляется идеологически невыдержанным. Осмелюсь предположить, что эта повесть не стала объектом нападок в связи с классово чуждыми соцреализму ужасами только из-за незнакомства советских критиков с соответствующей традицией.
Но насколько знаком был с нею сам Смолич- и был ли? Во всяком случае, завязка событий здорово напоминает вступительные главы «Дракулы» Брэма Стокера. Примечательно, что героиня повести Юлия Сахно, коммунистка и спортсменка (что до внешности героини, то довольно точное представление о ней даёт портрет работы Георгия Малакова из издания 1965-го года), является гражданином советской Украины, но при этом приезжает в имение доктора Гальванеску, раскинувшееся неподалёку от румынского Рени, из Берлина- то есть следует приблизительно по тому же направлению, что и Джонатан Харкер, прибывший в Трансильванию, в гости к графу Дракуле, из Мюнхена. Покинув чинный оплот западной цивилизации, Сахно, подобно Харкеру, оказывается в краях экзотического варварства, где ей приходится убедиться в правдивости самых диких россказней местных жителей (которые героиня Смолича, как и герой Стокера, поначалу выслушивает со смесью снисходительности и досады).
При этом на востоке от места действия, следуя логике автора «Господарства», варварство не усугубляется, а сменяется в одночасье возникшей твердыней новой цивилизации. Эта цивилизация как бы симметрична западной относительно полуфеодальной Румынии- и при этом успешно противостоит ей. Ведь если западная потворствует румынским беззакониям, то «наша в Румынии» с отвагой и ловкостью опытного диверсанта кладёт этим беззакониям конец.
Между тем, несмотря на свою аристократическую стать и принадлежность к румынской нации с её специфическими, как известно поклонникам окологотической литературы, представлениями о гостеприимстве (сам Гальванеску отпускает на этот счёт очаровательную в своём цинизме остроту: «Традиції гостинності, які свято шанує народ, що до нього я маю нещастя належати, не дозволяють мені відмовити вам, якщо ви вже переступили поріг моєї господи») доктор Гальванеску всё-таки не вампир. Однако он отнимает жизни с тою же лёгкостью, что и викторианский кровопийца (при том, что, в отличие от настоящих упырей, вовсе не испытывает в своих злодеяниях жизненной необходимости) и с таким же пренебрежением относится к своим жертвам, воспринимая их не как ближних, а как аналог скота, распоряжаться которым он имеет полное право.
Собственно, он и превращает их именно в идеальный, безотказный и выносливый, рабочий скот, точнее- в зомби. Зомби в их изначальном, гаитянском понимании- работоспособных мертвецов, послушных воле хозяина (и при этом, как предстоит убедиться Сахно, неуязвимых для пуль). Сам Гальванеску называет их «живими трупами, мертвою плоттю», хотя технически они, быть может, являются скорее живыми людьми, превращёнными благодаря операции, в ходе которой извлекаются внутренние органы и выкачивается кровь (ещё одна вампирская аллюзия), в роботов. На столь необычную идею доктора вдохновило неверие в то, что настоящие роботы, «залізні йолопи, що раз у раз псуються», способны в должной мере помочь человечеству в набирающем обороты научно-техническом прогрессе. Любопытно, что сомнения Гальванеску в применимости искусственных помощников в капиталистическом производстве вскоре найдут подтверждение в произведениях другого основоположника украинской советской фантастики, Владимира Владко.
Стоит заметить, что научные изыскания вытесняют здесь ужас перед потусторонним, вроде бы неотделимый от фигур ходячего мертвеца, и в этом произведение Смолича созвучно позднейшим изысканиям (как мы помним, зомби Джорджа Ромеро покинули свои могилы под действием не инфернальной магии, а излучения космического спутника, в «Я- легенда» Ричарда Мэтисона и в книгах Макса Брукса всему виной некий вирус, в «Возвращении живых мертвецов»- бактериологическое оружие и т.д.).
Во многих произведениях о вампирах леди и джентльмены в чёрных плащах проявляют к простым смертным расистское высокомерие, считая себя этакими сверхлюдьми, новой ступенью эволюции. Аналогичные идеи превосходства носят у Гальванеску классовый характер. Сам он говорит о своих действиях как о естественном закреплении «норм розподілу людської праці», «норм соціальних взаємин у світовому виробничому процесі», как об окончательном разделении пролетариата и буржуазии. Истеблишмент человечества, как говорит доктор Гальванеску, «я і мені подібні», смогут наслаждаться беззаботной жизнью Уэллсовых элоев благодаря тому, что «механизированный» пролетариат будет бесперебойно обеспечивать их праздное существование, не представляя при этом, в отличие от Уэллсовых морлоков, никакой опасности («І ніяких заворушень, ніяких революцій! Хіба машина здатна на революцію?»).
По роду деятельности Гальванеску напоминает другого титана готики, доктора Франкенштейна, а также его последователей, «безумных гениев» Уэллса и прочих авторов, скрестивших мистику с научной фантастикой. Однако, в отличие от героя Мэри Шелли, возившегося с трупами, от доктора Джекила и юного Гриффина, ставивших эксперименты на себе, от доктора Моро, мучившего животных, Гальванеску подвергает чудовищным и, увы, весьма успешным опытам живых людей. По сути, образ Гальванеску предвосхищает преступления нацистских медиков. Примечательно, что, как и в случае с немецкими и японскими «врачами» Второй мировой (можно вспомнить и практику с торговлей органами казнённых в современном Китае) происходящее отнюдь не является следствием деятельности маньяка-одиночки, а всецело поддержано государственной машиной. Власти Румынии потворствуют экспериментам Гальванеску, даже догадываясь об их характере- так и институции демократического мира позволят многим из самых чудовищных нацистских преступников уйти от наказания, взяв на вооружение результаты их сатанинских исследований.
Любопытно, что первыми подопытными становятся украинские эмигранты, которые, будучи противниками советской власти, представляют собой крайнее проявление человеческой тупости и лени- огорчительная дань злободневной сатире: «…Тільки ваші емігранти й рятують мене. Робити їм однаково нічого, ні до чого вони не здатні, роботи собі знайти не можуть. Дві-три тисячи лей авансу- і вони готові на що хочете».
Действия Гальванеску представлены апофеозом капиталистического эксплуататорства (сам доктор говорит об этом как о «перебудові сучасної системи експлуатації на основі нових наукових здобудків»), но при этом весьма созвучны теме «похитителей тел», оформившейся после Второй мировой и выступающей фантастическим отражением тоталитаризма, диктующего гражданам надлежащий образ мыслей и определяющего их поведение.
В таких произведениях целесообразность подобного общественного устройства обосновывают, как правило, те, кто намеревается занять в нём высшие ступени: «Мы пришли, чтобы принести вам мир и покой, радость подчинения. Радость нирваны»- говорит инопланетный монстр из «Кукловодов» Роберта Хайнлайна. У Смолича же его оправдывает и один из тех, кому суждена роль безвольной, бесправной шестерёнки общественного механизма, ёмко и точно выражая образ мыслей людей, которые предпочитают свободе совести и всесторонней личностной реализации обеспеченную стабильность: «Повне забуття минулого, довічний кусень хліба, довіку гарантована праця, та ще й п’ять тисяч лір одноразово- це непогана платня».
Их, добровольно соглашающихся на проводимую доктором Гальванеску «маленьку операцію», можно назвать самыми ничтожными из жертв дьявола- заключая сделку с Врагом человеческого рода, явившимся в личине НТР, они просят взамен за свою бессмертную душу не мудрость, не власть и даже не несколько десятилетий разнузданных удовольствий, а абстрактное трудоустройство и социальные гарантии, более подходящие вьючным животным, чем людям.
Стоит заметить, что проект Гальванеску- как и большинство уловок, подсовываемых дьяволом доверчивому человечеству, -не только аморален, но и нелеп. Для читателя (но не для самого учёного мужа и не для Сахно, которая не воспользовалась этим аргументом в споре с учёным, очевидно, из-за стрессового состояния) вполне очевидно, что зомби доктора лишены репродуктивной способности, поэтому мечта о двух расах, полноценных людях и обслуживающем персонале, неосуществима. «Механизировать» можно только уже сформировавшихся людей (при этом, как говорит сам Гальванеску, весьма желательно, чтобы они накопили к моменту превращения в зомби определённый профессиональный опыт для «мышечной памяти»), что неизбежно приведёт к волнениям и революциям, которых так опасается Гальванеску (и к которым риторикой заправского агитатора призывает Сахно забитых крестьян).
В заключение замечу, что это остроумное, идейно многоплановое произведение изобилует выразительными сценами и острыми сюжетными поворотами и воспринимается, как приключенческая киноповесть. Мне показалось весьма обидным, что «Господарство доктора Гальванеску» не было экранизировано- боюсь, сейчас не все захотят увидеть и выявить в киноадаптации его глубоко антидиктаторское содержание, скрытое обязательным пропагандистским флёром (и всё же есть в повести сцена, которую стоило бы подвергнуть декоммунизации- эпизод, в котором один из положительных героев совершает непредставимое в наши дни в приличном обществе зверство: желая поверить, действительно ли ограда находится под электрическим напряжением, швыряет на неё кота).
Я залез в Сеть, чтобы уточнить этот вопрос, и обнаружил существование киноверсии, вышедшей в 1992-м году под названием «Градус чорного місяця». Увы, моя радость длилась приблизительно до 15-й минуты просмотра, когда стало окончательно очевидно, что среди всех примеров ничем не сдерживаемого разгула безумных творческих амбиций, лишённых и проблеска таланта, которыми так памятны постсоветские кинематографические 90-е, этот фильм- один из самых бессвязных, бессмысленных и муторно тоскливых.
Несколько скрашивают просмотр только Регимантас Адомайтис, безупречный типаж и исполнитель заглавной роли, и появившийся в эпизоде Альберт Филозов, участие которых в подобном фильме лучше всего свидетельствует о горестном состоянии кинематографа в те годы.
===========================================
...В рассказе Смолича «Мова мовчання» супругов связывает горячая любовь и идеологическая общность, однако взаимная страсть и привязанность, укрепившиеся в революционном подполье, не помогают им обрести семейное счастье. Героиня мечтает о детях, но её партнёр указывает на неуместность подобного желания, ссылаясь сначала на трудности военного времени, затем на «напружений темп нашої роботи», эту вечную отговорку, а также высказывает сомнение, что они, «хворі, поламані життям люди», могут стать родителями здорового ребёнка. Когда же он в конце концов решает уступить, выясняется, что «тяжке попереднє життя, рани під час боїв, поразки нервової системи» сделали его бесплодным.
Как тут не вспомнить одного из наиболее отталкивающих персонажей Шолохова «Тихого Дона», большевика-пулемётчика Илью Бунчука, чья импотенция стала тяжким оскорблением для его возлюбленной и соратницы, решившей, что сексуальные проблемы объясняются пресыщением разгульной жизни- однако мигом простившей обиду и проникшейся к нему сочувствием, когда выяснилось, что Бунчук просто страдает от стресса в связи с участием в массовых расстрелах.
«Мова мовчання» изображает отражённую во взаимоотношениях одной четы апокалиптическую картину: «весь мир насилья», как и предполагалось, разрушен «до основанья», однако ростки нового мира с трудом пробиваются сквозь его обломки, и, похоже, разрушителям старого нет пути в новую жизнь. Они так и останутся неприкаянными обитателями руин, не способными вернуться с войны вечными бойцами за светлое будущее, вызывающими неприязнь и даже ужас у своих современников- как героиня рассказа, промышляющая подпольными абортами, обслуживая всех тех, кто по каким-либо причинам не спешит заводить детей в этом новом, освобождённом от гнёта царизма обществе.
========================================
«Кто жил и мыслил», вынужден признать, что фантазии о жестоких, но справедливых казнях столь же естественны для человеческой природы, как любовные мечтания, и что надежда дожить до светлого будущего сладка не в большей мере, чем картины истребления злодеев и их злодейских систем, превращающих известное нам общество во вместилище скорбей. Поэтому вполне очевидно, что наряду с трактатами и романами об идеальном государственном устройстве и миропорядке должны существовать сочинения об идеальном апокалипсисе, образцовом погружении цивилизации в сумерки перед рассветом дивного нового мира.
Таким утопическим танатосом выступает написанный в 1926-м году «Последний Эйджевуд» Юрия Смолича, опубликованный после почти векового забвения во втором сборнике фантастических произведений Наші двадцяті / Our Twenties (я уже писал, что полюбил Смолича благодаря этой созданной Яриной Цимбал серии, усладе наших будней и утешению в наших горестях). На первый взгляд, этот роман кажется одним из пионеров того жанра советской пропагандистской военной фантастики, который можно условно назвать «если завтра война» в честь его наиболее популярного образчика, кинофильма 1938-го года. К такого рода произведениям о нападении фашистско-капиталистических империй на страну советов с самыми гибельными для империалистов последствиями относится второй роман антологии, «Аэроторпеды поворачивают назад» Владимира Владко, подлинно пророческое сочинение, заслуживающее отдельного разговора.
Однако «Последний Эйджевуд» повествует о событиях куда более масштабных, нежели сокрушительная контратака или даже победоносная для СССР мировая война. Впрочем, с мировой войны всё и начинается: председатель Совета народных комиссаров товарищ Ким (обилие в книге «революционных» имён также указывает на пространство побеждающей утопии) сообщает, что «у відповідь на наш ультиматум капіталістичний світ оголосив нам війну». Таким образом, с самого начала показана заведомо справедливая воинственность советского государства, ведь объявление капиталистами войны предстаёт скорее не нападением, а вынужденной мерой, ответом на некий выдвинутый властями СССР ультиматум, чьё содержание не проясняется.
Между тем, перспектива близкой войны застаёт народных комиссаров врасплох- как следует из их докладов, высочайший боевой дух и идейная стойкость Красной армии едва ли смогут противостоять технологической мощи капиталистов, а именно- химическому оружию массового уничтожения, несомым вражеской авиацией газовым бомбам, способным в кратчайший срок превратить советские просторы в отравленную пустыню. Главный герой произведения Владимир (неудивительно, что единственным традиционным именем, встретившимся у персонажей из числа советских граждан, оказалось именно это) берётся за миссию невыполнимую- проникнуть в адские лаборатории американской военщины, чтобы раздобыть образцы отравляющих веществ и переправить советским учёным для создания антидота. Тем временем принявшие Владимира члены американской компартии готовят вооружённое восстание, чтобы не только помешать своему злодейскому правительству уничтожить Советский Союз, дорогой их пролетарским сердцам, но и, создав на месте США АССР, разжечь пожар мировой революции. Американские эпизоды перемежаются сценами из жизни возлюбленной Владимира Гайи, наблюдающей погружение страны в тяготы военного времени.
Канадский литературовед Владимир Смирнив, чей монументальный труд «Українська фантастика: Історичний і тематичний огляд» недавно был опубликован в украинском переводе благодаря подвижническим усилиям Iryna Pasko и Вячеслав Настецкий, в посвящённых роману строках называет Смолича «піонером використання наукової фантастики для поширення радянської ідеології» и приводит соответствующую цитату Александра Билецкого: «Видатна агітка, а не художній твір». Хотя подобная оценка и представляется излишне суровой, нельзя не признать, что некоторые фрагменты книги кажутся новеллизацией ленинского тезиса о превращении империалистической войны в гражданскую (в советском детстве эта фраза воодушевляла меня своей чистосердечной кровожадностью). Я насчитал восемь эпизодов, в которых тот или иной персонаж берётся пояснять собеседникам значение этого лозунга. Смолич, очевидно, и сам понимал, что несколько переусердствовал, и потому скрасил одну из подобных сцен самоиронией- очередной инструктаж об империалистической войне и войне классовой герой предваряет словами «мені доведеться прочитати вам невеличку лекцію з політграмоти».
«Хай живе війна! Робітництво за війну!» Книга приветствует, прославляет войну, выступающую не социально-политическим катаклизмом, нравственным крахом, а необходимым этапом на пути преображения мира. Возможно, превращение земного шара в поле битвы было бы неплохо отсрочить, пока коммунистические силы не обретут должную боеготовность, однако никто из сторонников добра и справедливости не высказывает сомнений в самой оправданности вселенского кровопролития. Характерно изображение пацифистских манифестаций как сборищ провокаторов и простодушных невежд, оболваненных буржуазией. Даже принимая возможность поражения правого дела вплоть до полного уничтожения первого рабоче-крестьянского государства вместе с десятками миллионов его граждан, герои находят утешение в мыслях о продолжении борьбы и неизбежности окончательной победы: «...Хіба я не знаю, що навіть коли б у цій війні нас перемогли і на цілому світі знову запанував капітал, а в живих не залишилося б жодного комунара, то за деякий час однак знову пролетаріат стане на боротьбу і колись-то таки буде комунізм?»
Вместе с тем, «Последний Эйджевуд» предельно далёк от сатанинских высот другого текста об идеальном светопреставлении, ставшего объектом культа для ультраправых- «Дневников Тёрнера» с его восторженной вакханалией истребления негров, евреев и левацких скопищ, профессуры и студенчества, с его призывами пожертвовать во имя торжества белой расы половиной истинно арийского населения планеты, развязав конфликт между ядерными державами. Роман Смолича, вопреки всем патетическим разглагольствованиям о необходимости начать боевые действия во имя мира, вопреки марионеточной готовности позитивных персонажей стать винтиками военной машинерии (характерен эпизод с Гайей, которая вскоре после того, как сообщила Владимиру о своей беременности, сама тащит возлюбленного на военные сборы), наполнен свидетельствами ужаса, который несёт война, от смятения, ощущающегося в выступлениях комиссаров о недостатке противогазов и бомбоубежищ, от идейно несознательных причитаний простых граждан («брешеш, сволото, я не контрреволюціонерка... я за нас... я за радянську... але що мені з радянської влади, коли завтра мене задушать газами?!») до по-настоящему жутких сцен отравления отряда красноармейцев веселящим газом и паники, охватывающей людей, укрывшихся от бомбардировки в погребе, где заканчивается кислород. Примечательна также индийская линия, показывающая, как плохо поддаётся контролю революционное насилие- поднявшие восстание против европейских угнетателей индийцы готовы растерзать любого иностранца, и только святое имя способно остановить расправу («Ленін! -прохрипів він із останніх сил, розмахуючи партквитком. (...) Зомліваючи, Боб спостеріг, як вершники хутко скочили з коней і кинулися до них, збентежено лопочучи: -Ленін... Ленін...»).
Как бы то ни было, Смолич, в некоторых других произведениях близкий к крамоле, в «Последнем Эйджевуде» проявляет гораздо больше идеологической выдержанности, чем легкомысленный Розенблюм, автор «Атома в упряжке» из первого сборника фантастики, о котором я некогда писал (https://www.facebook.com/alexandr.gusev.7...). Если герой «Атома», также повествующего о последнем и решительном бое непримиримых систем, сокрушает капиталистический мир практически в одиночку, не получая никакой поддержки от советских властей и не ожидая её, «Последний Эйджевуд» подвергает сомнению роль личности в истории. Центральная шпионская линия с похищением газов в итоге никак не влияет на ход боевых действий, героизм одиночек, быть может, и годится для того, чтобы захватить читательское внимание, но оказывается почти бесполезен для исторических свершений. Как замечает секретарь ЦК американской компартии, «це лише авантюра. Не в цьому наша сила... (…) Ось у чому наша сила, у неминучості всесвітньої революції та одності пролетарів».
В известном смысле подлинный героизм и невозможен в этом пространстве, ведь действия персонажей обусловлены не личным выбором, а классовой принадлежностью (в крайнем случае классовой сознательностью- рабочие могут быть покорны буржуазным кукловодам, но лишь до того момента, пока агитаторы из компартии не разъясняют им подлинное положение вещей). Доверчивый ценитель прекрасного, который взялся бы отыскивать положительного русскоязычного персонажа в фильмах Зазы Буадзе, с тем же успехом мог бы попытаться найти в «Последнем Эйджевуде» симпатизирующих сотрудникам владельцев фабрики, честных полицейских или негодяев-пролетариев. Последние, впрочем, всё же есть- вставшие к станкам русские графы, князья и прочие белоэмигранты. Сознательные же пролетарии не доступны никаким вражеским посулам, в ответ на любые козни провозглашая что-нибудь наподобие «ти хочеш економічними пільгами відвернути нас від політичної боротьби? Провокація!» Примечательны образы представителей прогрессивной интеллигенции, которые, кажется, встали на сторону рабочих лишь для того, чтобы оттенять их решимость бестолковостью и малодушием.
Между тем, демонстрируя малозначительность своих героев, Смолич испытывает к ним явную симпатию, проявляя об их судьбах заботу, характерную скорее для читателя, чем для автора. В борьбе за торжество нового мира гибнут не успевшие полюбиться аудитории статисты и пожилые инвалиды, ветераны революционной борьбы, в то время как молодые, энергичные и влюблённые чудесным образом выживают. Это роднит роман с обычной массовой литературой, а не с её пропагандистским ответвлением, описывающим радость самопожертвования, и даже подрывает правдоподобие его идейного посыла (пожалуй, жанровые законы в своей лишённой пропагандистских натяжек чистоте всегда противостоят идеологической фальши). Ведь если участь Владимира и Гайи заботит читателя больше установления справедливого общественного строя, возможно, провозглашаемые произведением приоритеты не совсем верны.