По просьбе читателей вывешиваю главы из совсем нового романа — «Поручик Закатов». Роман написан на две трети, придуман целиком — ибо стержнем его служит реальная биография конкретного человека (Арсения Митропольского). Однако в жизненом пути герой обрастает «спутниками» — идущими с ними через всю треть века от котла во время Брусиловского прорыва, через Москву, Омск, Иркутск, Владивосток — в Харбин и советскую пересыльную тюрьму в Гродеково.
Все спутники — строго мифологические существа, но весьма мало известные фольклору. Размещаю главы, где герой встречается с первым спутником.
ПОРУЧИК ЗАКАТОВ
I
Есть поверье, что евреи Азербайджана разводят костры, чтобы отогнать подальше от еврейских жилищ дух Иисуса Христа, витающий весенней ночью над миром и грозящий евреям бедой и несчастьем.
Кавказская примета
Шубин нагнулся над котелком, и пламя коснулось длинных волосков, свисавших с его носа во все стороны. Но сам корявый скарбник на это внимания не обратил: огня он не боялся, да и вообще, похоже, едва ли чего боялся. И нраву был он не самого ласкового.
Арсению Ивановичу неудобно казалось обращаться к соседу по разрушенному окопу просто вот так – «Шубин». Еще глупее было бы звать его по-простому – «любезнейший», или по имени отчеству: какое имя-отчество у мохнатого солдата с хвостом, пусть он и называет себя писарем русской армии, и нет оснований в этом сомневаться? Только вот хвост, конечно… Но, в конце концов, чего только природа не вытворяет по произволу Господню. Интересно, а в сапогах у него – копыта? Но и это значения не имеет. Рогов нет, и то хорошо.
Привычный, узкий окоп полного профиля вместе с невысоким бруствером, проволочным ограждением, разбитым дефиле, а заодно и хитро замаскированный Штакор 25, он же Штаб 25-го Корпуса Юго-Западного фронта, в эту ночь почти начисто раздолбало четырьмя последовательно прилетевшими от австрийцев «чемоданами»: кто-то прицельно бил по русской стороне, получив подозрительно точную ориентировку – не иначе, как от двойных агентов, столь же охотно выдававших русскому командованию расположение австрийских частей. Царство Польское, похоже, не имело намерения объединяться под скипетром ни одной из соседних империй, а всерьез размышляло: не обзавестись ли ему собственной империей с выходом к двум-трем океанам?.. Всё оно никак забыть не могло свою первую Речь Посполитую, когда чуть не половину Европы отхватили, от Балтийского моря – и почти до Черного. И до Каспия было рукой подать, а там и Аральское близко, и Балхаш, да и Байкал – там вода, говорят, для горзалки очень пригодная...
Да ладно, что тут о политике. Вышел подпоручик по нужде подальше, замешкался, стишок стал на махорочном листике записывать, словом, упустил время – а возвращаться-то некуда оказалось. От окопа мало что осталось, правда, «чемодан», взорвавшись, не только угробил штакор, но еще и здоровенный пласт глины вывернул, эдакий природный защитный вал – за него подпоручик и спрятался. Хорошо еще, что товарищей ни целиком, ни частями там не нашлось – один суглинок и сухая трава, даром что июль.
Выходит, опять война идет вничью, и ничего, кроме ядовитых газов, не приходится ждать? Или очередного «чемодана» на голову?.. Такой войны в Кадетском корпусе никто не преподавал. Насчет газов, кстати: их нынче Россия куда больше немцам дарит. Рано или поздно кончатся у кайзера ресурсы, Россия побольше, много побольше.
Подпоручик бессознательно двинулся к холму, пытаясь хоть что-то рассмотреть во тьме июльской, пыльной, беззвездной ночи. Впереди засветилось что-то призрачное, синее, будто промелькнул заяц – если зайцы бывают такого цвета. Но быстро исчезло. Вскоре увидел офицер и настоящий свет: посреди суглинка сидел мохнатый вроде-бы-человек, песенку мурлыча – да разжигал костер, не из прутьев, не из угля – а прямо из глины. Поднял голову, набычился, и как-то молча сумел указать офицеру: – присаживайся, мол, грейся, огня у меня на двоих запасено.
Наградов – именно такова была поповская, семинарская фамилия подпоручика, вечно вызывавшая насмешки у товарищей по полку – так и сел на пятую точку. Над костром вился дымок, а над треногой покачивался котелок, облизываемый снизу рождающимся пламенем. Времени подумать – что ж там в котелке варится – у Наградова не оказалось, снова живот свело. А когда смог подпоручик вернуться – в котелке уже булькало, пахло бедной окопной едой, скоблянкой, мелко порезанным вареным мясом из общего котла. Откуда что взялось? Штакор раздолбало, а говядина, поди ж ты, цела… За костерком восседал кряжистый старикан с яркими глазами, весь покрытый то ли волосами, то ли шубой. Рядом с ним стояло знаменитое «оружие необученных» – широко применявшаяся при окопной войне пудовая дубина с набитыми в оглавие гвоздями. После удара таким оружием по голове оная уже ни у кого никогда не болела, если говорить мягко.
– Ты кто?.. – спросил подпоручик. Все-таки чин у него был маленький… но обер-офицерский, давал право, к примеру, на это само мясо, изъятое из солдатского котла верным денщиком. Жаль Порфирия, жаль Степаныча…
Старик гордо задрал волосатый нос.
– Шубин я. Солдат-писарь. Насчет писать – не знаю, умею ли, потому как не пробовал. Может, и умею…
– А звать-то как?
– Фу ты! Звать… Шубин я, и всегда был Шубин, без никаких имен и протчего.
– Да ты человек ли, солдатик?
– А им без разницы, которые меня в солдаты забрили. Уцепили на Калмиусе возле шахты, я там в затоне раков хвостом ловил… хорошие были раки, выбросить пришлось, и теперь-то жаль. Ничего не спрашивают – рост мерят: им подавай два аршина и три вершка. А во мне откуда два аршина?.. И двух-то аршин нет, да кто ж мерит? Сказали, – горблюсь, а так – гожусь, мол, в писаря альбо ж в трубачи. Ну, и забрили, даже крышу на них обрушить не успел: откуда ж во мне сила своды рушить, когда лоб у меня бритый?.. Так вот и сижу в окопах второй год, уйти же мне некуда: мое дело – уголь, хоть бы и бурый, но только уголь. А откуда здесь уголь? Одни болота… Вот и стоит тут наш 10-й Гренадерский Могильноярский Болотный полк; бои ведет на Австро-Венгерском фронте, а какие для нас тут бои? Сам знаешь.
Пламя, повинуясь голосу Шубина, взметнулось и облизнуло котелок.
– Не опасно нам костер разжигать? Вся маскировка нарушается, с воздуха бомбы по кострам бросают…
Шубин вытаращил глаза.
– Да какие бомбы на двух мурашей австрияк тратить станет?.. Пламя ты мое не обижай, особое оно. Сам видишь, не дерево горит. Мне угля надо щепотку, с глиной смешаю – до утра костер гореть будет, и спокойно всем от него, и не видно его никому, кроме тех, для кого зажжен. От моего огня ихний летатель куда подальше сразу улетит, забоится. Не пугливый, а забоится: Шубин не только добрый бывает... Мое дело, конечно, антрацит, да откуда ж тут антрациту быть?.. Вода да глина, алюминь так и лепестрячит… Ладно, проехали, это мои дела горные, тебе неинтересно…
– Ты, выходит, того… из малого народца? – догадался Наградов, начитанный в сказках Афанасьева и прочих книгах библиотеки отца, писателя-околотолстовца, странным образом не придумавшего ни для старшего сына, Ивана, ни для младшего, Арсения, иной карьеры, кроме военной. Ну ладно, отец-то по возрасту, как и брат-поручик по болезни, на войну призваны быть не могли – но как-то нынче едкому и гордому отцу думать, что младший сын всей своей жизнью нарушает главную заповедь своей веры, стреляя при случае в кого надо – и в того, кто подвернется?..
Шубин раздул усы.
– Вежливый выискался… Ну, считай, что так. Роста мы всегда небольшого, да и мало нас. Так виданное ли дело, слыханное ли: нарушая свои же воинские уложения забривать в солдаты народ, в котором самый набольший великан сроду до двух аршин трех вершков не дотягивал, а кто ниже – тех и у людей призывать не положено! Так нет же, говорят – иди в трубачи! Мне, человеку, ну, мы покрепче человеков, но все равно живые, для войны мало приспособленные – топать строем на польского, на австрийского кобольда либо же скарбника? С дубиной такой?... Да если подумать, он – скарбник, и я – скарбник… хотя нет, я Шубин, их порода пожиже будет, наша погуще… но все равно. Вон, стуканцы их, даром что евреи когда-то были и за то наказаны, а субботу свою блюдут, не дерутся в нее и не работают. Хоть от своего племени и ушли уже лет с тыщу альбо же две.
– У нас то же самое: австрияки – люди, и русские – люди – а вот воюем…
– Ну, мы с тобой, друже-человече, покуда отвоевали: у тебя всю роту грохнуло бомбой с небес, а у меня как не было никого, так вот и нет… Шубин я! Жизнь у меня отнять нельзя, но тем гады воспользовались, что очень можно эту самую жизнь испакостить?.. Ты, кстати, что там так долго сидел, никак запор у тебя, либо, напротив, медвежья болезнь? Так это я три слова прошепчу, беду отворочу, не стесняйся… Я сегодня добрый Шубин, вот так-то.
Подпоручик покраснел, словно его, парня полных двадцати семи лет, за чем-то постыдным застали. А ведь так и было. Он, засидевшись среди прошлогодней крапивы, достал из кармана кусок бумаги, в которую солдаты махорку заворачивают, поточил о зубы огрызок карандаша, и кривыми буквами накарябал на ней:
Пушкин, Пушкин! Грозный шквал
Ты в российских душах вспенил:
…И – всё. Что ему тогда придумалось для конца четверостишия – подпоручик не мог вспомнить ни в какую. Как раз тогда авиационная бомба и рухнула на штаб двадцать пятого корпуса. Это злило подпоручика: почти всегда свои четверостишия он сочинял с конца: приходили третья строка с четвертой, потом с грехом пополам пририфмовывалась первая, а со второй всегда были сложности. Все-таки – хотя писал Наградов с детства – печататься он стал меньше четырех лет тому назад, а книжку издал единственную, совсем тощую, и было в ней больше рассказов, чем стихов. Стихотворений в ней и вовсе было только пять, да и те сочинил он не на фронте, а в первый год войны, 11 октября его ранило под Новой Александрией близ Люблина, после чего увезли Арсения в Москву и положили в госпиталь. Вот там он все стихи той позорной книжки и накропал, тогда же и напечатал их где-то, где платили хоть что-то, а поскольку произошло это раньше первого января 1915 года – смог эти небольшие деньги с какой-то медсестрой (то ли вовсе и не медсестрой?..) пропить. Это поэт-подпоручик знал твердо: первого января грянул для Российской Империи такой ужас, что никакая Германская война с ним не сравнится: по воле государя вступил в силу сухой закон. Собственно, ограничения были введены еще первого июля, но с первого января выпивка осталась лишь в настолько дорогих ресторанах, где поручик никогда не бывал. Наградов находился на фронте – а двое полоумных крестьян, членов Государственной Думы, добивались объявления в России закона о трезвости на вечные времена. У слухов о революции теперь появилась самая серьезная почва, нельзя Россию без главного веселия оставлять, не устоит держава. Конечно, народ пил даже больше, чем раньше… но было Наградову и за страну обидно, и за себя, за подпоручика, мужчину в соку, но чина такого обидно малого, что пить легально он позволить себе никак не мог. Непатриотично.
Наградов еще раз помусолил махорочный листик. На его обороте была еще раньше написана строчка чего-то совсем другого, видимо, задуманного для газеты, но и по поводу строки поэт вспомнить ничего не мог. «Десятые сутки громим супостатов». Какие сутки? Кто кого громит? Почему десятые?.. Одно стихотворение не имело отношения к другому. И обоим, похоже, престояла встреча с тлеющей махоркой. А жаль все-таки.
Шубин смотрел на подпоручика, как боярин на кикимору: что такое муки поэтического творчества – шахтерский скарбник определенно не знал. Но решил, что если мучится живая душа, надо ей помочь. Он снял пробу с булькающей скоблянки, решил, что готово, взял котелок с огня, бросил в него чуть ли не прямо из большого пальца щепоть соли, отставил в сторонку, буркнул: «Пусть остынет малёк», и стал что-то вытаскивать из глинистого бугра, на котором сам же сидел. Наконец, вытащил: оказался это еще один котелок, притом по тому, как скарбник его держал – Наградов понял, что котелок весьма тяжел.
– Знаешь, нам с тобой тут отсыпалось… Уж не знаю, чей тормозок запрятан, а все точно, что хозяина у нее никакого теперь нет. Съесть его нельзя, а пропадать ему и вовсе ни к чему. Глянь, служивый.
Наградов глянул. Отчего-то он даже не удивился: котелок был до краев полон мелкими серебряными монетами, в основном потертыми, но несомненно полноценными, по большей части гривенники, двугривенные, полуполтинники, хотя последних было совсем мало.
– Клад, что ли, нашел?
– А кой нам разницы: клад, либо чья казна. Все одно ничье теперь добро – вся Сморгонь, почитай, в прах разбита. Глаза у меня старые, да пальцы корявые: уж подели пополам по-честному, себе возьмешь на обзаведение, да и мне пригодится. Денег тут не много, да не бумажки, такие любой торговец примет.
Наградов кивнул. От жалования у него и так оставалось всего ничего, да только найди теперь хоть одну свою вещь в мешанине из земли, бревен и человеческих тел, в которую превратился штаб корпуса. Кстати, а жив ли капитан, фамилию забыл, а зовут Владимир Константинович, тот, что в отрыв бросился с батальоном и деревню Трыстень вроде бы взял?.. Арсению капитан был симпатичен. Нехорошо такому офицеру под бомбежкой гибнуть. Ах, да – надо же деньги пересчитать.
Подпоручик сел по-турецки – насколько это возможно в сапогах – и стал раскладывать монетки: одну налево от котелка, другую направо, стараясь, чтобы монеты совпадали достоинством. Его не покидало ощущение, что он – банкомет, и мечет при свете костра на глинистую волынскую землю самый настоящий фараон. Только какой тут может быть выигрыш? Он просто деньги делит, делит, делит…
Наградов был на фронте не тыловой крысой: некогда он учился во Втором Московском кадетском корпусе, потом перевелся в Нижегородский Аракчеевский – и сколько-то лет тому назад его окончил. Если забыть о врожденной неспособности к иностранным языкам, образование он получил неплохое. Знал историю военного дела. И вообще историю знал лучше прочих предметов, сильно увлекался, что теперь иногда помогало в жизни. Деля серебряную струйку монет надвое, сидя среди раздолбанного фронта, он думал о битве при Марафоне: спартанцы там персов победили… но ведь и сами полегли. Спартанцы. Нет, на такую победу Наградов согласен не был. Мерзкий народ, мерзкие обычаи. Кто-то из преподавателей в Нижнем говорил, что даже деньги, назывались они пеланоры, спартанцы намеренно чеканили из железа – чтобы воровать было тяжело и невыгодно. Хуже того – чтобы их нельзя было просто так перечеканить, прежде чем пускать в оборот, пеланоры опускались в уксус. Металл становился хрупким и мало на что пригодным. Удача, что здесь, у границ Царства Польского, под несчастной Сморгонью, где некогда то Наполеон гостил, то властвовал, срам сказать, пан граф Пшездецкий, Шубину достался в мохнатые лапы котелок подлинного русского серебра, монеты надежной.
Ближе к дну котелка стали попадаться и полтинники, притом очень старые, чуть не восемнадцатого века. Приходилось приглядываться: отчего-то очень не хотелось подпоручику ни себя обсчитать, ни благодетеля обидеть. Справа и слева выросли приличные кучки монет: рублей на пятьдесят каждая, по нынешним ценам немало, потому как это и впрямь серебро, а не бумага.
Наконец, в руках у подпоручика оказались две последних монеты.
Наградов смутился. В левой руке он держал тяжелый, старинный, екатерининский или даже старше, полтинник, в правой – вполне еще новый двугривенный с профилем нынешнего императора.
Подпоручик решительно положил полтинник на правую кучку монет и подвинул ее Шубину, ничего не говоря. Шубин засопел.
– А что ж ты себя обидел?
– Твоя находка, тебе и положено больше. Я тебе спасибо сказать должен, а не жадиться.
– А коли спасибо, так добавь в мою кучку и тот двугривенный.
Наградов удивился, но добавил беспрекословно.
Шубин мечтательно взял две последние монетки, поднес к глазам, поиграл, позвенел ими. Скорее постучал: серебро, как известно, металл не особо звонкий.
– Вот и счастье тебе, служивый, что не жадный ты оказался. Это ж богачество целое в шахтерских руках, это семьдесят копеек! Шахтер за неделю труда, за работу кайлом под землей, за шесть дней, получает, как положено, рубль двадцать. Три дня труда – шестьдесят копеек. А ты мне – за три с половиной денежку подарил! А ты знаешь, что такое семьдесят копеек?
Наградов сразу подумал, что это почти полная цена двух бутылок водки-«красноголовки», тройной очистки, но по случаю объявленного государем сухого закона решил промолчать. Отвечать Шубина на его же языке было трудно – шахтных слов офицер не знал, и боялся напутать.
– Не знаешь? А это, милый человек, то самое, на что можно купить обушок. Обушок! – буквально воскликнул Шубин – А обушок – это кайло! А без кайла какой шахтер человек? Он, имей в виду, даже и не крыса. Ему самая дорога… ладно, проехали, не буду говорить, куда.
Шубин засунул две заветные монеты куда-то в шерсть у подбородка, а остальные монеты решительно передвинул к подпоручику.
– Все. Бери, твоя доля, мне лишнего не надо. Ты не жадный, так и мне брать не положено, чего не надобно… Кстати, служивый, скоблянка-то стынет! Ты поешь, утром пожалеешь, коли тормозок пропадет!
Подпоручика обуял дикий голод, мигом заслонивший собою всё: и чувство благодарности к невероятному собеседнику, и горечь от потери товарищей, и неопределенность будущего. Хрустящее, пригоревшее мясо казалось ему царским яством. Почему это скоблянку визави называет «тормозок»? Слово непонятное, еда вроде ничему тормозом не служит…
Шубин ничего не ел, сидел, сцепив мохнатые пальцы, сопел в тени до самого рассвета, – когда подпоручика сморил короткий окопный сон.
Снился давно не принимавшему ничего хмельного подпоручику предмет совсем неуместный – большая банка, эдак в четверть объемом. И плескался в той банке капустный рассол. Нужен этот предмет бывает регулярно человеку, много и бестолково пьющему. Как любой нормальный офицер, бывал Наградов иной раз и таковым, и целительную силу капустного напитка он знал. Но зачем и к чему снится капустный рассол человеку, в силу фронтовых обстоятельств вот уже которую неделю водки лишенному? Знал же Наградов народную мудрость: «не пей рассолу перед водкой – хмель скрадет, пей после водки – похмелье скрадет». К чему бы это?
Видимо, к большому хмелю. И к большому похмелью.
Подпоручик успокоился и отхлебнул из банки.