Трям. Мелкая глава из повести. Хочу проверить один момент на восприятие. Какой — не скажу ) Для чистоты эксперимента.
Глава 9. Предопределенность. В этом сне Инголф шел по снегу. Снег был глубоким. Острая кромка наста полосовала подушечки лап, а шерсть меж пальцами смерзалась. Каждый шаг причинял боль, но Инголф шел. Он был один. Ветер скользил против шерсти, вбивая в кожу льдины-иголки. Скулило море. Изредка оно решалось поднять голову, но тотчас пряталось за серой пеной. - Ди, ди, ди… — кричала чайка, понукая. Ее запах, как и все прочие, не мешал, потому что теперь Инголф не только чуял, но и видел цепочку крупных волчьих следов. Огромные лапы зверя проломили наст, но проломы уже успели затянуться свежим льдом, как рана затягивается пленкой сукровицы. И кожа снежной пороши почти скрыла их. Но не настолько, чтобы Инголф пропустил. Рывком вырвался он из очередного пролома и уперся в камень, скользнул по камню, как будто серый гранит не желал помогать. Инголф лег и принялся вылизывать разрезанные лапы. Бока его ходили ходуном, хронометром другого мира постукивал хвост, и боль отдавалась в крестце. Не обращая на боль внимания, Инголф выкусывал лед меж пальцев и думал, что скоро он догонит врага. Надо идти вверх, в горы. Инголф поднялся. Он бежал, глотая ледяной жесткий воздух, и когти сухо цокали по граниту. А волчья тропа вела выше и выше… узкой каймой поднялась она над обрывом. Где-то внизу кипело море, осмелевшее, гиблое. Оно играло кораблем, перебрасывая с волны на волну, и тонкая мачта, опасно кренилась, черпала парусом-крылом воду. Кораблю давно бы погибнуть, а он держался, летел в каменную глотку, из которой клыками торчали рифы. Но разве дело Инголфу до корабля? След остывает. Бежать. Быстрее. Подгоняя себя своим же хрипом, ноющими мышцами и кровавыми отпечатками. Забивая глотку рыком. Волк вылетел навстречу и, ударив в грудь, почти опрокинул. А когда не удалось, отскочил сам, ввинтившись в расщелину. Зверь был огромен, куда больше Инголфа. - Р-р-рад? – спросил он. Шерсть вздыблена. Уши к голове прижаты. Губы подняты, оскалены. Узкий язык лежит меж зубами, а с него свисает нить слюны. Волк сглатывает, и нить дергается. - Р-р-рад? – повторяет он. - Р-р-рад, — отвечает Инголф. - Умр-р-решь! - Умр-р-ру. Волк боится. Не Инголфа, но боится. А значит, не так силен, каким выглядел. Инголф поджимает хвост и пятится. Он отступает медленно, открывая правый бок, и соперник не выдерживает. Звериная натура толкает его вперед. Клацают клыки, взрезая шерсть и кожу. Инголф с воем падает на живот, чтобы вывернуться и самому вцепиться в тощее брюхо. Волчья шерсть забивает нос. Волчья кровь льется в рот, утоляя жажду. - Хитр-р-рец, — говорит Волк, оказываясь по другую сторону тропы. – Не поможет. В серой шерсти зияет проплешина. Инголф сплевывает клок шкуры и говорит: - Посмотрим. - Как скажешь. Он метнулся серой молнией, ударил, опрокинул с силой, которой в нем прежде не было. И волчьи челюсти сжали глотку капканом. Пробитая гортань засипела. Инголф умер.
Открыв глаза, он увидел потолок, серый, с проплешиной обвалившейся штукатурки и пауком, из проплешины свисающим. Паук покачивался и грозил упасть. Сердце билось. Дыхание присутствовало. Инголф был жив. Только полностью осознав этот удивительный факт, он скатился с кровати и на четвереньках пополз в ванную комнату. Воду удалось открыть. Тонкая струйка ее бежала по накатанной дорожке, добавляя хлористо-мелового осадка, и скрывалась в норе водосточной трубы. Воду Инголф черпал рукой и пил. Капало на штаны, на свитер и постепенно в ванной разрасталась лужа. Коврик, давно утративший первозданный вид, слабо впитывал воду. Соседи вновь придут жаловаться. А Инголф погибнет. Он мокрой ладонью вытер лицо и, уцепившись за край ванны, встал. Осколок зеркала в круглой пластиковой раме отразил перекошенную физиономию и красные глаза. Вода текла по щекам и капала уже на умывальник, оставляя розовые пятна. Смерть – закономерна. Раздевался Инголф, с трудом преодолевая брезгливость перед собственным телом. Лишенное искусственных покровов, оно было белесым, мягкокожим, слабым. И струи холодной воды, стекавшие по коже, вызывали спазмы. Инголф заскулил. И все собаки дома лаем отозвались на его голос. Собаки тоже любят жизнь. В пять часов сорок минут Инголф Рагнвалдович Средин покинул свою квартиру. Его путь лежал к старому кладбищу, некогда бывшему далеко за городской чертой, но ныне попавшему почти в самый центр. Земля эта многих манила доступностью и кажущейся бесполезностью. Город кружил, примеряясь к добыче, но медлил с ударом. Он словно ждал мига, когда растворится в утреннем тумане кладбищенская ограда, а старые плиты уйдут в землю, унося с собой и тех, память о ком призваны были хранить. И уж верно тогда поползла бы по жирной землице техника, завизжали бы пилы, убирая ненужные тополя, и рухнула бы клубами известковой крошки старая церковь. Она и так уже почти обвалилась, стояла без креста и крыши, в слабом покрове строительных лесов, которые были гнилы и лишь давили на тонкие кирпичные стенки. В церкви Инголф сел на алтарь. Святые с истлевшими лицами глядели на него печально. Не помнили? С них станется. У святых множество забот, где уж припомнишь человечка, хоть бы им и случалось видеть его смерть. Инголф развязал платок и провел по толстому шраму, до сих пор сохранившему бурый, свежий цвет. Шрам пересекал шею и жутко чесался. - Не стоит. У него вновь не получилось увидеть, как она входит. Смоляной жеребец сипел, роняя пену на грязные листья. Расколотые копыта его ступали мягко, а черный хвост слался веером. Жеребца не существовало, как не существовало и ее самой. - Только если тебе так хочется думать, — она сидела боком, упираясь ногой в острый крюк, с которого свисали вязанки голов, ссохшихся, пожелтевших, похожих издали на луковые. Луковые косы плела бабушка Инголфа. Странно, что он забыл о бабушке. Она ходила в церковь по воскресеньям и на праздники, украшала бумажными цветами ветки вербы и хранила деревянный иерусалимский крестик. Ей бы не понравилось, что Инголф сидит на алтаре. Почему он забыл о бабушке? - Выпей, — женщина протянула кубок, тяжелый, как если бы в костяных стенах его уместилось целое море. – Выпей и тебе станет легче. Он уже пил, когда задыхался на этом самом алтаре, и кровь текла реками, ручьями, топила меловые знаки и свечи из черного воска. Когда тело слабело, мерзло и злости, оставшейся внутри, не хватало. Он, не умея молчать, кричал. И рвался, растягивая веревочные петли, выдирая руки, ярясь, что проиграл. А тот, другой, стоявший в изголовье, перекрывал крик речитативом латыни. Потом она сказала, что в этой книге нет смысла. Инголф поверил. Как можно не верить Рейса-Рове? - Выпей, — сказали ему и, приподняв голову, поднесли кубок. Он видел коней и людей, слышал храп и хрип, не зная, умер уже или нет. Он синими губами глотал горький напиток и смеялся, зная, что теперь будет жить. А тот, другой, кричавший латынью, метался в круге, отгоняя псов посохом. - Подчинитесь! Подчинитесь, демоны! – кричал он. – Я повелеваю! Я отдал вам его кровь! Подчинитесь! Псы скакали, норовя ухватить за одежду. Узкие тела их терлись друг о друга, и шерсть клоками валилась на пол. - Почему я? – спросил Инголф, когда снова смог заговорить. - Потому что она так хочет, — ответил ему древний старик в истлевшем доспехе. Вспухшие веки его были приколоты к бровям. Из-под век сочился гной, застилал глаза, делая их белыми, слепыми. - Почему я? Визжали псы, хрипели. Влажно чавкал посох, опускаясь на спины, кричал человек. - Почему я?! Инголф рванулся, треснули веревки, повиснув ошметками на растертых докрасна запястьях. А шею схватило шрамом, точно ошейником. - Потому что, — улыбнулась Рейса-Рова, змеехвостая дева. – Ты сам меня позвал. Пей до дна! - Пей до дна! Пей до дна! Пей… Свита заглушила собачий вой и человечий визг. Инголф пил и пил, глотал, чувствуя, как разрывается нутро, плавится железной рудой в открытом горне и тут же застывает, уже иное, переменившееся. Потом ему рассказывали всякого. Будто бы нашли Инголфа едва живым. Будто бы лежал он в луже крови, вцепившись в алтарный кубок, и пальцы не получилось разжать даже у врачей. Будто бы врачи эти сказали, что Инголфу судьба одна – на кладбище, а он взял и выжил. Безумец же, колдуном себя вообразивший, напротив, помер прямо там, в церкви. Считали – бог покарал. Инголф знал правду – разорвали собаки. Он и рассказывать пытался – не поверили. В отставку думали отправить, но после вдруг забыли. - Я помогаю своим детям, — сказала Рейса-Рова. – Если хочешь – остановись. - Не смогу. - Тогда пей. На сей раз напиток был сладким. От него пахло вереском и тем самым морем, что перебрасывало с ладони на ладонь корабль. - Я умру. - Боишься? – она, сидя верхом, глядела в глаза, выглядывала до сердца. - Нет. Не смерти, а… — Инголф попытался ухватить мысль. – Я не справлюсь! Ты ведешь меня! Ты знаешь все. Кто он такой. Что ему надо. Где он живет. И как его взять. Почему ты молчишь? Потому что ей нечего сказать, а ему – не дозволено спрашивать. Кто Инголф такой? Гончая ее стаи, одна из многих, обреченная идти по следу, гнать добычу… убивать… умирать. Есть ли в этом смысл? Пей, Инголф, пей. Забывай. Оставляй предопределенность ледяного следа и собственной смерти, которой ты и вправду не боишься. А пока еще помнишь – говори… - Я нашел женщину. Она спросила: Зачем богам дети? И ответила. Чтобы есть. Едят – чтобы жить. Все просто. - Все просто Рейса-Рова коснулась волос, провела, выбирая из прядей пыль и труху. - Все просто, — повторила она. – Все предопределено.
|