Виктор Точинов
ЕЩЕ ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Москва-Сити, башня «Евразия», 10.06.2014
Фотоэлемент на раздвижных дверях сработал с легким запозданием. Казалось, не способная удивляться электроника все-таки удивилась: что делает тут, в Москва-Сити, этот старик? Здесь место для совсем других людей...
Владимир Алексеевич стоял, — сухощавый, прямой как жердь. И в своем старомодном отглаженном костюме со скромной планкой наград на груди действительно выглядел здесь чужим, инородным... Пришельцем из другой эпохи, из другой цивилизации.
Автоматика, будто сообразив, что старик упрям и не отступится, с легким шорохом раздвинула прозрачные створки.
В холле он сразу пошагал к лифтам, — не глазея по сторонам, делая вид, что дорога ему знакома и привычна. На самом же деле Владимир Алексеевич оказался здесь впервые. Но он прошел в лифт уверенно и насколько смог быстро, не дозволяя легкому недоумению секьюрити превратиться в заданный вопрос: кто он такой и по какой надобности сюда явился?
Лишь в кабине он позволил себе извлечь из кармана записку, свериться: не ошибся ли, туда ли пришел...
Записка была невелика и написана витиеватым, со множеством завитушек почерком. Владимир Алексеевич еще раз пробежался взглядом по строчкам:
Драгоценнейший!
К стыду и сожалению моему, наиважнейшие дела лишили меня сегодня возможности и счастья увидеться с тобой в оговоренный час в назначенном месте. Клянусь всеми известными мне клятвами, что в следующий раз подобная моя оплошность не повторится, и сообщаю, что в случае срочной надобности найти меня сегодня можно без малейшего труда в Москва-Сити, в бизнес-центре «Евразия», на семнадцатом этаже.
Навеки твой...
Подпись имелась, — роскошная, огромная, на всю оставшуюся половину листка, — но этот шедевр каллиграфии был нечитаем в принципе.
Ждать следующего раза Владимир Алексеевич не мог. Весной ему исполнилось восемьдесят семь и прожить еще двенадцать лет он не надеялся.
Он выпустил из пальцев край записки (она тотчас же обрела первоначальный вид небольшого свитка) и потянулся к клавише семнадцатого этажа. Однако прежде чем двери сдвинулись, в лифт проскользнули две дамы. Та, что помоложе, выглядела как сотрудница солидной фирмы со строгим дресс-кодом. Возраст второй Владимир Алексеевич определить затруднился бы, о нем лучше было бы спросить косметолога дамы и, возможно, пластического хирурга. Материальное ее положение определялось значительно легче, Владимир Алексеевич не знал: его пенсии за сколько лет хватит для приобретения хотя бы одну сережки из бриллиантового гарнитура дамы? — но подозревал, что люди столько не живут.
Дамы скользнули по нему взглядами — с тем же легким недоумением, что читалось в глазах охранников — и продолжили разговор так, словно рядом никто не стоял. Речь шла о льготной процентной ставке, но собирается ли дама неопределимого возраста кредитоваться, или же, напротив, вложить свободные деньги, Владимир Алексеевич не понял.
Он достал из кармана цилиндрический футляр, служивший хранилищем записке, и с легкой мстительностью подумал, что сейчас в глазах обеих дам загорится нешуточный интерес. Футляр был настоящим произведением ювелирного искусства — тончайшая чеканка по золоту, украшенная драгоценными камнями.
Ошибся — женщины продолжили деловую беседу, равнодушно глядя и сквозь старика, абсолютно их не интересующего, и сквозь его футляр.
«Они его попросту не видят...», — догадался Владимир Алексеевич. Стоило ожидать... И не только для двух попутчиц невидима эта вещь, иначе роскошный аналог конверта не дождался бы адресата на набережной Москвы-реки. Хоть встречи традиционно происходили на рассвете, но берег теперь не столь пустынный, как семьдесят пять лет назад, когда каменной набережной не было и в помине, а к воде спускались густо растущие ивовые кусты.
Москва-река, невдалеке от Дорогомиловского моста, 10.06.1939
Склон берега густо порос ивовыми кустами, был крутым и обрывистым.
Дальше дно реки понижалось столь же круто: в паре метров от береговой линии глубина уже «с ручками», — и оттого здесь никогда не купались малыши, любящие поплескаться на мелководье.
А ребята постарше выбирались сюда небольшой компанией тайком, родительским запретам вопреки. Поблизости не было других мест, где можно так же лихо нырнуть с обрыва «ласточкой».
Сегодня он пришел на берег в одиночестве, и не вечером, когда вода самая теплая, — ранним утром.
Иначе не успеть...
Так уж сложилось, что на этот день пришлись сразу два важных события: последний перед каникулами школьный экзамен, а после него переезд на новую квартиру... И подводную пещеру надо отыскать сегодня и сейчас, либо убедиться в ее отсутствии. Потом, переехав, будет не с руки тащиться сюда, на окраину, с Трехпрудного, — для того всего лишь, чтобы искупаться...
Дело в том, что ныряли-то здесь многие, но до самого дна умел донырнуть один лишь Микешка Кузнецов с их двора.
Доныривал, и поднимал наверх в качестве доказательства куски илистой донной глины, и рассказывал, что имеется на дне нора, огромная, настоящая пещера, — и живет в той пещере сомище невиданных размеров. Микешка якобы в ту нору-пещеру однажды неосторожно сунулся, да чуть там не остался, едва выдрал ногу из пасти прожорливого усатого хищника...
В подтверждение рассказа Микешка показывал всем поцарапанную лодыжку, пока та не зажила. Ссадины на ней виднелись неглубокие, этак где угодно расцарапаться можно, но желающих нырнуть и проверить не находилось.
Вернее, один нашелся: Волька Костыльков.
(Его в те времена еще никто не звал Владимиром Алексеевичем, разве что изредка отец, когда затевал серьезный разговор по поводу полученной двойки или другой провинности.)
Он Микешке не верил. Потому что сам отлично плавал и изрядно нырял, даже стал чемпионом своей смены в пионерском лагере, — но здесь, у поросшего кустами обрыва, так ни разу и не сумел добраться до дна.
Волька подозревал, что и Микешка не добирался, а куски глины выковыривал из обрыва на значительно меньшей глубине.
Вслух такие обвинения он не выдвигал — еще решат, что завидует, что не может смириться с утерянными лаврами рекордсмена двора и окрестностей... Но для себя надо было проверить и понять: действительно ли он стал вторым в деле, где долго был первым? Надо ли упорно тренироваться, чтобы побить рекорд? Или же плюнуть и позабыть, потому что рекорд фальшивый?
Спустившись вниз, к воде, Волька полностью разделся, даже трусы снял. Стесняться некого, а с реки путь его лежал на экзамен по географии — как-то не очень здорово с мокрыми трусами в кармане отвечать у большой, во всю стену, карты.
Вода оказалась ледяной. Это стало неприятным сюрпризом для Вольки. Ночи в последнее время стояли теплые, а дни так попросту жаркие. Он надеялся, что вода в реке прогрелась хорошо. И что за ночь не остынет...
Остыла. Или не прогрелась... Волька нерешительно шагнул в реку: один крохотный шажочек, — и уже по колено.
О-о-о-о-о-х!!! Еще холоднее, чем показалась сначала!
Желание ставить рекорды скукожилось и покрылось мурашками, совсем как кожа на Волькиных ногах. Другой раз как-нибудь, в июле... Ничего, приедет ради такого дела с Трехпрудного.
Он решительно развернулся и...
Наверху, на обрыве, раздался ехидный девчоночий смех.
От неожиданности нога скользнула по мокрой глине. Волька навзничь шлепнулся в реку — с плеском, с брызгами во все стороны. Он успел рассмотреть хихикавшую девчонку, и ладно бы та была посторонней и незнакомой, тоже неприятно, но пережить можно.
Так ведь нет, над обрывом стояла Тося Соловейчик, девчонка с их двора и из их класса. Весьма симпатичная, по мнению Вольки, девчонка. В руке Тося держала свернутый кольцами поводок, наверняка выгуливала своего беспородного Рекса... И застукала голого Вольку, и разглядела со всех сторон. Во всей красе. Стыдобища...
От стыда подальше он нырнул и погружался все глубже. Холода теперь Волька не замечал. Хотелось не выныривать вообще... Или хотя бы просидеть под водой так долго, чтобы Тоська убралась с обрыва.
Стыд и злость на себя гнали его вниз. И, наверное, оказались посильнее любого желания поставить рекорд либо побить чужой.
Видимость была никудышная, дно Волька раньше почувствовал руками, чем увидел. Изумился: неужели? Вроде и воздух еще оставался, и не впивались в легкие раскаленные иглы, требуя немедленно поворачивать обратно, к поверхности. Действительно, дно. Не какой-нибудь подводный выступ обрыва, он немного проплыл вдоль него, проверил... Дно.
Никакой норы-пещеры с живущим в ней громадным сомом Волька не обнаружил, да и не было ее, небось, врал все Микешка.
Собравшись уже вынырнуть, Волька вдруг нащупал на дне непонятный продолговатый предмет. Схватился за него, не без труда вырвал из цепких объятий донного грунта, — и наверх, скорее наверх!
У-ф-ф-ф-ф... Солнце... воздух... и никакой Тоси на обрыве. Ушла, не стала дожидаться, или подумала, что он под водой махнул к дальним кустам.
Волька дрожал, зубы непроизвольно выбивали дробь. Но, едва натянув трусы, он проигнорировал прочую одежду и первым делом начал отчищать находку от ила, водорослей и ракушечника.
Вскоре он держал в руках глиняный сосуд — кувшинчик с ручкой, или бутылку очень необычной формы с длинным горлышком... Только горлышко это не заканчивалось отверстием и пробкой, оно изгибалось и сбоку вновь уходило в сосуд. А воронкообразное отверстие вообще оказалось на донце. И было замазано или запечатано чем-то вроде сургуча с оттиснутыми на нем непонятными знаками...
Странная, очень странная посудина... Явно предназначенная не для хранения воды или другой жидкости.
Однако, судя по весу, внутри была вовсе не вода. И не какая-то иная жидкость, скорее...
«Клад! — обмер Волька. — Старинный клад с золотыми монетами!»
Москва-Сити, башня «Евразия», 10.06.2014
Ифриты-телохранители уставились на Владимира Алексеевича пустыми, без зрачков, радужками. Затем синхронно сделали по шагу в стороны, один вправо, другой влево, — путь стал свободен.
Он шагнул в приемную. Там за секретарским столом сидела девушка. Вид ее заставил Владимира Алексеевича позабыть о том, что ему восемьдесят семь. И вспомнить, что он мужчина. Любые эпитеты, любые сравнения звучали бы бессильно и фальшиво в попытке описать совершенную, эталонную красоту секретарши.
«Гурия? — неуверенно подумал Владимир Алексеевич. — Или пери?»
Он впервые столкнулся с этим небесным созданием. Двенадцать лет назад, в минувшую их встречу со старым знакомцем, у того служил секретарем-референтом марид, — существо хитрое, беспринципное и бесполое, хоть и выглядевшее как мужчина. А до того, на заре лихих девяностых, эту службу исполнял опять-таки ифрит — пустоглазый, с маленькой головой на мускулистой шее. Правда, и времена были другие, более суровые...
— Гассан Абдуррахманович никого сегодня не принимает! — заявила ангелоподобная дева. — Как вы вообще сюда попали?
Фраза была стандартная, из типового набора секретарш высоких персон, — набора для простых посетителей, с какими можно общаться на грани откровенного хамства.
Но голос...
Голос вполне соответствовал внешности, и при звуках его не хотелось ничего объяснять: кто, мол, такой, да по какой надобности сюда попал, — а хотелось совсем другого, того, что испокон веку хочется мужчинам при виде этаких красавиц...
Владимир Алексеевич не стал ничего говорить. Негнущимися пальцами вновь развернул свиточек записки.
С чудо-красавицей при виде замысловатой, на полстраницы растянувшейся подписи произошло странное. Она абсолютно нечеловеческим движением перетекла из сидячего положения в стоячее. Вытянулась в струнку и красавицей быть перестала.
Гул... Владимир Алексеевич едва удержался, чтоб не сплюнуть на табасаранский ковер ручной работы, устилавший пол. Знал ведь о способности гулов принимать любой облик, и все равно поддался на дешевую иллюзию.
Лишь голос у создания, человекоподобного весьма в малой степени, остался прежним. Ангельским... Но о подзабытых юношеских желаниях более не заставлял вспоминать...
— Проходите, о почтеннейший, — певуче и нежно произнес гул. — Гассан Абдуррахманович всегда вас ждет и всегда рад вас видеть.
Владимир Алексеевич сомневался и в том, и в другом, но спорить не стал.
Массивная дверь из полированного сандалового дерева распахнулась словно сама собой, он прошел в кабинет, гадая: в каком обличье его встретят на сей раз?
Существо, разменявшее четвертую тысячу лет, в последние их встречи с каждым разом выглядело все моложе и моложе... Возможно, то была мелкая месть Владимиру Алексеевичу, стареющему от встречи к встрече. Хотя он давненько перестал называть джинна и «стариком» и «Хоттабычем»... Но джинны — как известно всем, кто сталкивался с ними и остался жив — злопамятны и мелочно-мстительны.
Угадал... Господин Абдаллахов (именно эта фамилия украшала табличку на сандаловой двери) очень напоминал себя же двенадцатилетней давности, лишь исчезли мелкие морщинки у глаз, да и вообще кожа стала более гладкой. Из щегольской бородки и с висков исчезла седина... Короче говоря, джинн помолодел внешне как раз лет на двенадцать, словно стрелки на его биологических часах крутились в обратную сторону.
— Безмерно счастлив видеть тебя, о драгоценнейший Волька ибн Алеша! —приветствовал джинн гостя. — Проходи же, и присаживайся, и вкуси скромных яств, и осчастливь меня возможностью исполнить очередное твое желание, нетерпеливо ждать которого, мне, недостойному, пришлось долгих двенадцать лет!
Владимир Алексеевич присаживаться не стал. На стол, ломящийся от «скромных яств», даже не взглянул.
— Здравствуй, Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб, — сухо произнес он.
Их давнишние дружеские отношения давно сошли на нет. Или их и не было никогда? Можно ли дружить с бессмертным существом, мыслящим совсем иными категориями, чем люди?
Двенадцатилетний оптимист, лучше всех в пионерлагере и в классе нырявший, — верил, что можно. Но он верил и в другие вещи, не сбывшиеся или оказавшиеся ложными...
Старик на излете девятого десятка сомневался, что вообще когда-либо понимал логику поступков джинна.
Как бы то ни было, тот ни разу не обманул своего спасителя. И исправно выполнял все желания, — один раз в двенадцать лет, как и было обещано... Но отчего-то все чаще Владимиру Алексеевичу казалось, что именно в этом безукоризненном выполнении таится главный подвох и издевка.
Сегодня он не должен ошибиться. Не имеет права. Шанса исправить ошибку не будет.
Молчание затягивалось, становилось неловким.
— А ты все молодеешь... — столь же сухо произнес Владимир Алексеевич.
— Надеюсь, ты не в обиде, о драгоценнейший? Я не раз говорил: стоит тебе пожелать, и недостойный...
— Нет! — резко оборвал драгоценнейший журчащую речь недостойного. — Я пришел пожелать другое.
Для себя желать ничего нельзя. Один раз пожелал и закончилось все плохо, очень плохо...
Перед их последними встречами Владимира Алексеевича так и подмывало опробовать рецепт из древней арабской сказки: приказать Гассану Абдуррахману залезть в одну из бутылок Клейна, благо за годы собрал внушительную их коллекцию, самых разных форм и объемов, из стекла, керамики, металла...
Интересно, полез бы туда джинн?
Наверное, полез бы... Потому что экспонаты коллекции пригодны лишь для демонстрации дешевых фокусов: стоит бутылка на столе отверстием вниз, а вода из нее, удивительное дело, не выливается. Это всего лишь модели или трехмерные макеты настоящей бутылки Клейна, четырехмерной. И пытаться удержать в любом из тех макетов джинна — это все равно, что попробовать раздавить человека, например, моделью танка, выполненной в масштабе 1 к 100...
А настоящая бутыль, пройдя сквозь стенку которой, — будь ты хоть джинн, хоть кто, — все равно окажешься на той же стороне — та бутыль уничтожена семьдесят пять лет назад. Это стало первым же деянием освобожденного Гассана Абдуррахмана ибн Хоттаба.
— Я внимательнейше слушаю тебя, о Волька ибн Алеша!
Он понял, что опять отвлекся, задумался, потерял нить разговора... Восемьдесят семь — это восемьдесят семь. Не впал в старческий маразм — уже скажи судьбе спасибо.
— Когда мы встретились в шестьдесят шестом там... — За огромным, во всю стену, окном открывался вид лишь на небоскреб «Федерация» — и старик кивнул в другую сторону, туда, где по его представлению находилась Москва-река. — ...ты говорил, что способен управлять течением времени, но в ограниченных пределах. Так?
— Отличная память — лишь краткая строка в длинном списке твоих совершенств, о драгоценнейший. Ты прав, именно так я и говорил: управлять всем в этом мире способен лишь Аллах, о Волька, прочим же положены свои границы и пределы.
— Но тогда ты смог вернуться на три года назад и все изменить... А на семьдесят пять лет назад вернуться сможешь?
Показалось, что в темных глазах джинна что-то мелькнуло... Непонимание? Опасение? Наверное, Владимиру Алексеевичу очень хотелось увидеть нечто в этом духе, вот и увидел.
— Смогу, — коротко, без обычной своей витиеватости, произнес Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб.
Ташкент, здание КОМПОПЭЛа (б. медресе), 19.07.1942
Площадь им. тов. Намбалдоева была невелика — шириной как футбольное поле, длиной чуть поменьше — и очередь занимала ее всю. Очередь, с ее изгибами и извивами, казалась гигантской змеей, засунутой в мясорубку — в здание бывшего медресе. Мясорубка вращалась, хоть и крайне медленно, и потихоньку перемалывала рептилию... Но змея не желала сдаваться и неутомимо отращивала и отращивала хвост.
В очереди стояли неделями: прием был по вторникам и четвергам, длился четыре часа, но и в неприсутственные дни и часы никто не расходился. Здесь ели. Здесь спали. Здесь жили. Если и отлучались, то лишь поставив кого-то надежного на свое место. Иначе, вернувшись, можно было встретить холодные взгляды стоявших рядом людей — вроде бы и познакомившихся меж собой, и поделившихся с соседями своими бедами, но... Холодные взгляды и холодные слова: «Вас тут не стояло!»
Здесь каждый был сам за себя.
Мясорубка, неспешно перемалывавшая очередь-змею, называлась КОМПОПЭЛ. Комиссия по делам перемещенных и эвакуированных лиц.
Перемещенных в Ташкенте хватало... Эвакуированных тоже. И жизнь у них была далеко не райской...
Хотя поначалу, по приезде, Вольке Костылькову и его матери казалось: попали в рай. Поезд тащился по бесконечным и унылым казахстанским равнинам, уже заснеженным, уже с клубящейся поземкой, в едва отапливаемых вагонах было чуть теплее, чем на улице, эвакуируемые кутались во все, что имели... Приехали — а в Ташкенте зеленеют деревья. И мухи летают. И плюс двадцать. В начале декабря... И базар ломится от дешевой еды. Ну разве не рай?
Позже выяснилось, что у рая есть изнанка, темная и мрачная.
Ташкент был переполнен беженцами... Не имеющие рабочих специальностей устраивались с большим трудом. Волькина мать работала, пока могла, уборщицей на полставки в райпотребсоюзе, — денег едва хватало, чтобы отоварить продуктовые карточки.
Волька учился. Считалось, что учился... Старшеклассников — а он ходил уже в восьмой — постоянно снимали с занятий на всевозможные работы. После школы сидел с двухлетней Маришкой, пока мать отрабатывала свои полставки в потребсоюзе. Ясли были несбыточной мечтой.
Утешало одно: отец жив, его письма с Южного фронта регулярно приходили.
Потом мать заболела. Пневмония. Едва поправилась... даже нет, не поправилась, едва встала на ноги, — заболела Маришка. Скудная, но кое-как налаженная жизнь рухнула. Денег не стало. Одно время выручал базар, но вещей, которые можно было там продать, становилось все меньше. Маришка плакала, недоедала. Отцовские письма перестали доходить, они успокаивали друг друга: на Юге большое наступление, вот-вот выбьют фашистов из Харькова, отцу не до переписки...
А рядом иные эвакуированные (ровесники Вольки и парни чуть постарше) вели жизнь вольготную и полную опасных приключений. Сбивались в компании и пиратствовали ночами близ товарной станции: там, где поезда еще не успевали набрать полный ход, вскакивали на ходу и «бомбили» вагоны с продуктами и промтоварами, спасались от погонь и засад вохры и милиции, жестоко — с цепями, ножами, кастетами — дрались за место под солнцем с местной шпаной, промышлявшей тем же самым.
Эти ребята жили весело, на широкую ногу, нужды ни в чем не знали. Обычно веселье долгим не бывало. Одни падали во время лихих «абордажей» и гибли под колесами, других ловили, судили, давали недетские сроки, двоих или троих, уже совершеннолетних, даже расстреляли. Но взамен появлялись новые любители ночных приключений — эвакуированная молодежь исправно поставляла рекрутов.
Звали и Вольку Костылькова присоединиться к такой рисковой компании, и не один раз... Он отказывался. Хотя в последнее время засомневался... Жизнь подтолкнула к самому-самому краю обрыва. Мать собиралась выйти на работу — не долечившись толком, и Волька понимал: долго на тамошних сквозняках ей не потрудиться, болезнь вернется, и...
Да тут еще громом среди ясного неба ударила весть: немцы взяли Ростов... А вот Харьков по радио упоминать перестали, словно и не было майского наступления и боев на подступах к городу... На Южном фронте творилось что-то странное и неприятное. Отец по-прежнему не писал. Уклончивые сводки Информбюро оптимизма не добавляли.
«Бомбить» вагоны он не пошел. Отправился в КОМПОПЭЛ, шесть дней отстоял в очереди, попал наконец на финишную прямую, во внутренний дворик бывшего медресе... Если не в этот вторник, то уж в четверг точно пробьется на прием к товарищу Умарову. Попросит, чтобы матери нашли работу по специальности — есть же здесь музеи, в конце концов? — не может не найтись дела для дипломированного искусствоведа...
Про товарища Умарова говорили, что он может «войти в положение», причем без почти обязательного в здешних краях подношения.
«ЗиС-101» тов. Умарова прибыл с почти сорокаминутным опозданием, вкатил во дворик. Народ подался в стороны, расступился, давая проехать.
Первыми из машины выскочили два рослых и плечистых молодца — в форме, в фуражках с синими околышами. Раскинув руки, двинулись на толпу, оттесняя ее еще дальше, освобождая проход к крыльцу. Толпа отступала охотно, без ропота.
Тем временем из машины неторопливо выгрузился сам товарищ Умаров. Был он в летах, носил полувоенный костюм: френч с накладными карманами, галифе, хромовые сапоги.
Седые усы и бородка делали председателя КОМПОПЭЛа чем-то похожим на всесоюзного старосту товарища Калинина... И еще на кого-то он показался Вольке очень похожим...
Да нет, не может быть...
Точно, он... Но как...
Волька решился и крикнул: «Хоттабыч!», — в самый последний момент, когда тов. Умаров уже поднялся на крыльцо и готовился пройти в дверь. Крик получился негромким и каким-то неуверенным, и почти потонул в гомоне толпы.
Однако Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб его услышал.
* * *
— А как же Управление Севморпути? — спросил Волька; говорил он не слишком внятно, стол был завален разнообразнейшей снедью, грех было не угоститься. — И как же твоя мечта работать радистом на полярной станции?
— Трудные времена наступили для страны, что стала мне второй родиной, о драгоценнейший, — ответил джинн. — Я помогаю ей, чем могу и где могу... Пусть немногим, но от чистой души и с горячей благодарностью в сердце.
— Мне казалось, что ты можешь куда больше... Что ты можешь сделать так, чтобы не было вообще ничего... ни войны, ни голода, ни эвакуации...
— Мог, о драгоценнейший... Мог. Но не ты ли, о Волька ибн Алеша, взял с меня клятву, что я, недостойный, не стану больше применять свои волшебные умения, ни по своей воле, ни по чьей-либо еще? И разве не поклялся я величайшим из имен Аллаха, что будет по словам твоим?
Да, такая клятва прозвучала, — когда два года назад оба решили, что каждый пойдет теперь своим путем... Волька опасался, что иначе без его пригляда старик наломает дров, и еще каких.
— Мог бы уж сделать один раз исключение...
— Джинны, да будет тебе известно, никогда не нарушают своих клятв. И не делают из них исключений.
— А если я освобожу тебя от клятвы?
— Увы мне, недостойному... Освободиться и освободить от нее ни в моих, ни в твоих силах.
— И совсем-совсем ничего нельзя сделать?
Джинн призадумался... Волька, позабыв о еде, напряженно следил за его лицом. Что за несправедливость?! Целый год этот вздорный старик изводил его непрошенными и бесполезными чудесами, а теперь, когда позарез нужно чудо — не лично Вольке Костылькову, а всей стране — вот как все оборачивается... Ну придумай же что-нибудь, Хоттабыч!
И тот придумал.
Оказывается, еще находясь в заточении, в самом его конце — почувствовав, что сосуд поднимают со дна реки — Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб принес другую клятву, не менее прочную: кто бы ни оказался его спасителем и избавителем, он, джинн, обязуется исполнять его желания, любые, — но по одному раз в двенадцать лет, до тех пор, пока длятся дни спасителя, да продлит их Аллах на долгие-долгие годы.
И эта клятва не отменяет вторую, но все же оставляет маленькую лазейку...
— Хорошенько подумай над своим желанием, о драгоценнейший. Не ошибись, ибо возможность исправить ошибку появится не скоро.
— Но я ведь уже пожелал... — растерянно произнес Волька. — Ну, насчет матери...
— Забота о родителях — лишь одно из твоих неисчислимых достоинств, и я уверен, что от твоих потомков тебе, о драгоценнейший, воздастся за то сторицей! Однако в помощи моей ничего чудесного и волшебного не будет, достаточно сделать один звонок, а я уже давно перестал считать телефон волшебством и чудом... Так что твое желание остается за тобой, можешь произнести его сейчас, можешь неторопливо поразмыслить над ним под сенью твоего благословенного дома.
— Придумаю здесь, — пообещал Волька, — подожди секундочку...
Ага, под сенью дома... А потом еще неделю дневать и ночевать на площади, чтобы хотя бы втиснуться во внутренний дворик?
Но что пожелать? Здоровья и хорошей работы для матери? Так с работой и без того Хоттабыч пособит... Или попросить, чтобы отец пришел с фронта живым и невредимым? Мелко, мелко, комсомолец Костыльков, мелко и эгоистично...
— Я хочу, чтобы мы победили, — сказал он уверено и твердо. — Чтобы как можно быстрее сломали хребет Гитлеру и чтобы настал мир.
— Да будет по словам твоим! — торжественно произнес джинн.
Он выдернул волосок из бородки, делавшей его похожим на всесоюзного старосту товарища Калинина, разорвал на множество мелких частей, подбросил их в воздух...
Обрывки, странным образом умножившись в числе, метельным вихрем закружились по кабинету, Волька невольно зажмурился, а когда открыл глаза, мир вокруг стал немного другим.
На френче Хоттабыча появился орден Трудового Красного Знамени, раньше его не было. Массивная хрустальная пепельница, стоявшая на столе, обернулась бронзовой, и само дерево стола приобрело несколько иной оттенок... А в остальном все вроде бы осталось прежним.
— С нетерпением буду ждать нашей встречи через двенадцать лет, о драгоценнейший! — Джинн словно невзначай посмотрел на часы, украшавшие стену (Волька уже не понимал: были эти часы изначально или только что появились?).
— Как и где мне найти тебя, Хоттабыч? Надо бы заранее договориться...
— Предлагаю, о Волька ибн Алеша, встречаться раз в двенадцать лет на том месте, в тот день лета и в тот час утра, где и когда ты, о благословеннейший среди ныряльщиков, извлек сосуд с недостойным из речных глубин...
На том и порешили.
Когда Волька вышел из бывшего медресе, громадная очередь никуда не подевалась. А из репродукторов на столбах не звучали победные марши и торжественный голос Левитана не сообщал о взятии Берлина...
Но с того дня все лето с фронтов приходили вести о победах. Белгородско-Харьковский котел! Ростовский котел! Более миллиона гитлеровцев и их союзников в окружении — три немецких армии, в том числе танковая, и одна турецкая, и пара румынских дивизий! Застрелившийся фельдмаршал Паулюс! Фельдмаршал фон Клейст на пару с маршалом Чакмак-пашой — во главе бесконечной колонны пленных, бредущих по улицам Москвы!
Разумеется, теми громкими победами война не закончилось, и хребет Гитлеру ломали еще более года. Но сломали, и 6 ноября — как раз под годовщину Революции — красное знамя затрепетало над Рейхстагом... А самое главное — отец вернулся с фронта живым, даже не раненым!
Шесть попыток Вольки Костылькова (ретроспекция)
Лишь одно Владимир Алексеевич знал точно: категорически нельзя желать ничего для себя... В пятьдесят четвертом он пожелал... даже, скорее, не для себя... больше для отца...
Отца арестовали в пятьдесят первом, во время третьей волны «ленинградского дела». К Ленинграду тот отношения не имел, к Госплану тоже, — и семья надеялась: разберутся, поймут, что ошиблись, выпустят...
Дали отцу десять лет. Без суда, без адвоката, без прений сторон, — ОСО проштамповало приговор. Норильлаг, строительство громадного металлургического комбината, — на вечной мерзлоте, в бесплодной тундре.
Мальчишкой Волька Костыльков мечтал: когда подрастет, он сам где-то в далёких сибирских просторах, в суровых боях с природой будет возводить новый гигант советской индустрии. И, конечно же, окажется в первых рядах ударников этой стройки, стахановцев, — а если в трескучие морозы или свирепые бураны кое-кто вздумает сдавать темпы, ему будут говорить: «Стыдитесь, товарищ! Берите пример с показательной бригады Владимира Костылькова…»
Наивный мечтатель-пионер тогда не догадывался, как и кто строит индустриальные гиганты на мерзлоте, в суровых боях с природой. И тем более не подозревал, что отец на шестом десятке угодит в подневольные строители... А о том, что каждый третий зек из Норильлага не возвращался, вообще узнал многие годы спустя.
Из института Володю исключили с последнего, выпускного курса. У матери начались проблемы на работе, у Маришки — в школе. Он нетерпеливо, вычеркивая дни в календаре, выждал три года. Джинн не подвел, пунктуально явился в назначенное место — прикатил, сам сидя за рулем новенькой «Победы». Володя попросил: пусть всего, что последние три года происходит с их семьей, — не будет. Пусть все будет иначе...
В следующую июньскую ночь у вождя и гения всех времен и народов приключилось знаменитое «дыхание Чейни-Стокса», известно чем завершившиеся...
Отец вернулся спустя три месяца, по амнистии, — исхудавший, лишившийся нескольких зубов, но живой. Володя восстановился в институте и в двадцать семь лет наконец защитил диплом по специальности «Судовые энергетические установки»...
Год спустя отца полностью реабилитировали, как и прочих фигурантов «ленинградского дела». Вот только до реабилитации Алексей Костыльков не дожил... Рак, заполученный еще в Норильске. Мать пережила мужа на два года, и в день ее похорон Володя заподозрил: что-то он сделал неправильно... Не того и не так пожелал.
Чуть позже, когда тучи над страной сгущались и мир неудержимо катился в пропасть новой войны, подозрение переросло в уверенность: все сделано не так, не для себя и не для своей семьи надо было желать... Как бы тяжело, как бы трудно ни приходилось в жизни, — не для себя.
В шестьдесят шестом они с джинном, не сговариваясь, встретились поодаль от реки и обугленных развалин моста. Подходить к воде не хотелось, поговаривали, что радиоактивность ее зашкаливает... Возможно, то были пустые слухи: продажу радиометров населению запретили, за нелегальную торговлю ими строго наказывали, официальным же сообщениям об уровнях радиации в разных районах Москвы никто не верил...
Маришка страдала лейкемией, развившейся после лучевки третьей степени, и врачи ничего утешительного не обещали. Левый рукав костюма Владимира был пуст — рука осталась под турецким Измиром, где вместе с транспортными кораблями сгорела Краснознаменная отдельная имени маршала Берии бригада морской пехоты, накрытая залпом «Матадоров».
Ни для себя, ни для сестры он не стал ничего желать. Попросил для всех, для всей страны, — сделать так, чтобы этот ужас никогда не состоялся...
...Потом он несколько лет жил с разодранной надвое памятью. Ходил по цветущей, сияющей, солнечной Москве — а перед внутренним взором стояли почерневшие радиоактивные руины. Говорил с людьми — с живыми, улыбающимися — которых сам хоронил. Ампутированная и вновь оказавшаяся на месте рука болела по ночам нестерпимо.
Он был единственным человеком в мире, кто помнил ВСЁ. И всерьез подозревал, что не выдержит раздвоения памяти, что закончит дни в психушке, но считал такую цену вполне приемлемой... Обошлось, постепенно второй слой воспоминаний сгладился, поблек, — отмененный его желанием кошмар вспоминался словно просмотренный когда-то фильм или давненько читанная книга...
Что пожелать в семьдесят восьмом, он не знал. Не мог придумать. Возможно, подсознательно боялся все испортить... Жизнь не казалось идеальной, но, как известно, лучшее враг хорошего. Со страной все в порядке, с семьей тоже, младшая дочь готовится порадовать внуком... Что тут еще желать? Мира во всем мире? Так и без того вроде мир...
Наверное, он пришел бы на берег в тот раз вообще без желания... Просто повидаться с Хоттабычем. Но случайно, на юбилейной встрече их поредевшего класса, узнал о судьбе Тоси Соловейчик. Оказывается, та до сих пор страдала от потери памяти. Врачи не находили никаких патологий и беспомощно разводили руками: с утра женщина узнавала, кто она такая и как ее зовут, жадно впитывала информацию до вечера, — а назавтра вновь не помнила ничего.
Владимир Алексеевич похолодел... «Пусть она забудет все и навсегда!» — попросил пионер Волька джинна перед достопамятным экзаменом по географии, а затем произошло столько всего, что он и сам напрочь позабыл про Тосю... Четвертое желание он излагал с чувством жгучего стыда.
Зато перед пятой встречей возникла обратная проблема: хотелось пожелать слишком многого, он не знал, что выбрать. И как выбрать, чтобы не навредить, — не знал тоже... На шестом году «перестройки» хотелось одного: чтобы отпала приставка «пере-», чтобы начали наконец строить, а не плодить раздрай и бардак... Чтобы появилось хоть что-то из того, о чем лишь болтают с трибун и экранов. Демократия вместо «дальнейшей демократизации». Свободный рынок вместо бесконечных дискуссий о нем. Чтобы исчезли чертовы талоны, и чертов дефицит всего и вся, и чертовы спецраспределители, — чтобы можно было прийти в магазин и там лежало все, что ты хочешь купить...
Примерно в таких выражениях он и сформулировал свое пятое желание... И не понял печальной улыбки Гассана Абдуррахмана (выглядел джинн уже младше своего спасителя, называть его Хоттабычем язык не поворачивался).
Сбылось все... Уже через год он схватился за голову в ужасе от того, что натворил.
Над шестой попыткой Владимир Алексеевич размышлял почти десять лет... Чем еще заняться пенсионеру в стране, где все — не для него?
Обнулить желание и вернуться в бардак девяностого года не хотелось. И не хотелось наломать еще больших дров необдуманными попытками исправить сделанное...
На ту встречу джинн прикатил не один. Целый кортеж роскошных иномарок: обслуга, охрана, прилизанный секретарь-референт... Видно было, что в новой жизни Гассан Абдуррахман чувствует себя, как рыба в воде.
У Владимира Алексеевича мелькнуло смутное подозрение: джинн исподволь, чужими желаниями, потихоньку превращает чуждую ему страну в нечто привычное для себя... Вернулась частная собственность, а беломраморные дворцы с фонтанами в личном пользовании, казавшиеся дикостью в Москве тридцать девятого года, никого теперь не шокируют... Этак и до чернокожих невольников дело дойдет...
И второе подозрение появилось у него. Не смутное, вполне конкретное: джинн все-таки нарушил клятву и пользуется волшебством для себя. Больно уж тот преуспел в новые времена, на личных талантах редко кто поднимается выше средней руки бизнесмена. А уж с понятиями о коммерции четырехтысячелетней давности...
Второе подозрение он высказал в лицо. Джинн весело рассмеялся.
— Возможно, ты позабыл, о драгоценнейший, что Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб — владыка телохранителей из джиннов, и число моего войска — семьдесят два племени, а число бойцов каждого племени — семьдесят две тысячи, и каждый из тысячи властвует над тысячей маридов, и каждый марид властвует над тысячей гулов, а каждый гул властвует над тысячей шайтанов, а каждый шайтан властвует над тысячей ифритов, и все они покорны мне и не могут меня ослушаться!.. А еще заметь, о дражайший Волька ибн Алеша, что никто из моих слуг не обещал и не клялся не применять волшебство. Однако не будем отклоняться, о драгоценнейший, от причины и повода нашей встречи — я с нетерпением жду, когда прозвучит новое твое желание и недостойный сможет его исполнить.
— Я желаю, чтобы Россия снова стала великой. И все. Больше ничего.
Да, именно так... Хватит ломать голову над средствами, имеющими самые непредсказуемые побочные эффекты. Задать цель, вектор, — и все, и достаточно.
— Хм-м-м... да будет по словам твоим... — очень медленно и очень задумчиво произнес джинн и выдернул волосок из бороды — теперь из черной, едва тронутой проседью.
Москва-Сити, башня «Евразия», 10.06.2014
— На семьдесят пять лет назад вернуться сможешь?
— Смогу, — коротко, без обычной своей витиеватости, произнес джинн.
— Тогда слушай мое желание... Я хочу, чтобы тогда, семьдесят пять лет назад, я не достал бы сосуд со дна реки. Мне все равно, отчего так получится. Даже если меня схватит судорога в ледяной воде и я утону, — пусть так. Даже если меня сожрет чертов сом — согласен и на это. Но пусть сосуд останется на дне и я к нему не прикоснусь!
Повисло тяжелое молчание. Ритуальное «да будет по словам твоим» не звучало и не звучало...
— А как же война, о драгоценнейший? И хребет Гитлера? — спросил наконец джинн.
— Да остановили бы мы Гитлера... Не на Дону, так на Волге, не на Волге, так на Урале. И Берлин взяли бы.... Не в сорок третьем, так в сорок четвертом, но взяли бы непременно.
— А другая война? Третья мировая?
— Думаю, не начнется без моих дурацких просьб... А если все же... Ну... и после нее жили как-то... Плохо жили, тяжело, но не так... э-э-э... не так бесцельно и мерзко, как сейчас.
— Я вижу, ты все очень хорошо обдумал, о драгоценнейший.
— Да.
— И понимаешь, что шанса все исправить уже не будет, даже если Аллах продлит твои годы сверх всех отпущенных человеку пределов?
— Понимаю.
— Ну тогда... — джинн замолчал, не договорив.
«Сейчас скажет, что разрывает наш уговор, — подумал Владимир Алексеевич. — Или поведает о невозможности моего желания ввиду каких-нибудь причинно-следственных парадоксов... Или придумает еще что-то... Ну не враг же он себе, в самом деле?»
— Ну тогда... да будет все по словам твоим!
Джинн выдернул волос из черной ухоженной бородки, разорвал на множество мелких частей, подбросил их в воздух... Обрывки, странным образом умножившись в числе, вихрем закружились по апартаментам, и вскоре Владимир Алексеевич не видел ничего, кроме этого вихря, густеющего и на глазах наливающегося чернотой... Потом он почувствовал, как вихрь подхватил его, и закружил, и понес куда-то далеко-далеко, — туда, где хрустальный купол небес соприкасается с краем земного диска...
Москва-река, невдалеке от Дорогомиловского моста, 10.06.1939
Вода оказалась ледяной. Это стало неприятным сюрпризом для Вольки. Ночи в последнее время стояли теплые, а дни так попросту жаркие. Он надеялся, что вода в реке прогрелась хорошо. И что за ночь не остынет...
Остыла. Или не прогрелась... Волька нерешительно шагнул в реку: один крохотный шажочек, — и уже по колено.
О-о-о-о-о-х!!! Еще холоднее, чем показалась сначала!
Желание ставить рекорды скукожилось и покрылось мурашками, совсем как кожа на Волькиных ногах. Другой раз как-нибудь, в июле, — ничего, приедет ради такого дела с Трехпрудного.
Он решительно развернулся и начал одеваться.
Поднявшись на обрыв, наверху Волька увидел идущую мимо Тосю Соловейчик, девчонку с их двора и из их класса. В руке Тося держала свернутый кольцами поводок, выгуливала своего беспородного Рекса... И обратно они пошли вместе, болтая о разном, в том числе о предстоявшем сегодня экзамене по географии.
* * *
Спустя два дня сосуд нащупал на дне Микешка Кузнецов. Касательно норы-пещеры с живущим в ней громадным сомом Микешка, разумеется, врал, но до дна в том месте — вопреки подозрениям Вольки Костылькова — действительно доныривал.
Таких сосудов Микешке видеть не доводилось: не то кувшинчик с ручкой, не то бутылка очень необычной формы с длинным горлышком... Только горлышко не заканчивалось отверстием и пробкой, как положено, — оно изгибалось и сбоку вновь уходило в сосуд. А воронкообразное отверстие вообще оказалось на донце и было замазано или запечатано чем-то вроде сургуча с оттиснутыми на нем непонятными знаками...
Вооружившись перочинным ножом, Микешка отковырял похожую на сургуч замазку прямо на берегу, не откладывая.
* * *
Деятельность Микешки Кузнецова в качестве Хозяина Небесного Дворца, Владыки Земли и Неба, Повелителя Четырех Сторон Света и Верховного Вождя Иугаты-Синей-Черепахи длилась недолго, неполных девятнадцать суток, но ознаменовалась множеством неординарных событий. Можно сказать, эпохальных, — недаром впоследствии эти девятнадцать дней были названы Безумной Эпохой.
В Северной Америке (а заодно и в Южной) началось восстание многомиллионных индейских племен, непонятно откуда взявшихся и вооруженных самым современным оружием. В бескрайних лесотундрах Евразии — опять-таки неведомо откуда — появились многочисленные стада мамонтов, тут же начавшие дохнуть от бескормицы. В центре Атлантики, в Саргассовом море, с океанского дна неожиданно всплыла Атлантида (впрочем, без каких-либо следов древней цивилизации). Седьмой континент изменил направление Гольфстрима и немедленно начал серьезно вредить судоходству, морскому рыболовству и китобойному промыслу.
Граждане Французской Третьей республики на пятый день Безумной Эпохи проснулись подданными Французского королевства, просуществовавшего менее недели. Должность короля анонимно исполнял таинственный тип, укрывавший лицо под железной маской. Единственный указ монарха (так и не выполненный) восстанавливал роту королевских мушкетеров...
Число мелких изменений не поддавалось учету. Непонятным образом, всей науке химии вопреки, изменился в лучшую сторону вкус рыбьего жира и касторового масла. Во всех многочисленных копиях фильма «Чапаев» появилась альтернативная развязка: легендарный комдив благополучно переплывал Урал и командовал конной атакой, — а белые бежали и гибли. И с повестью «Тарас Бульба» произошло нечто похожее.
В мире не только появлялись новые сущности — многое бесследно исчезло.
Золотые запасы большинства государств мира улетучились из тщательно охраняемых хранилищ (по мнению многих исследователей, искать их стоило бы в Небесном Дворце Повелителя, не исчезни этот загадочный летающий объект по окончании Безумной Эпохи).
Повсюду, во всех странах мира, бесследно пропали все поголовно преподаватели математики, немецкого языка и физики, — никто и никогда их больше не увидел. Одновременно во всем мире увеличилось число шелудивых бездомных псов, облезлых крыс и рыжих тараканов. Во всех учебных заведениях Земли дематериализовались классные журналы.
Началась Вторая мировая война. Продолжалась она три дня, но количество жертв исчислялось миллионами. Руины города Рима (и останки римских жителей) многие десятилетия спустя были обнаружены в самом центре Антарктиды, судьба исчезнувшего Берлина так и осталась загадкой.
На девятнадцатый день безумие завершилось. Небесный Дворец, превращенный по эскизам Владыки и Повелителя в межзвездный корабль на ифритовой тяге, устремился с огромным ускорением в сторону (ориентировочно) Проксимы Центавра, но на орбите Нептуна разрушился от перегрузок, — нелюбовь Микешки Кузнецова и науки физики была взаимной.
Ошарашенный мир постепенно приходил в себя... Уцелевших мамонтов отлавливали для зоопарков и заповедников. Политики наименее пострадавших в Мировой войне стран обосновывали претензии своих держав на территорию Атлантиды. Союз Семи Племен осаждал Детройт. Рыбий жир и касторка обрели свой прежний противный вкус.
Жизнь продолжалась. Волька Костыльков впервые пригласил Тосю Соловейчик в кино, как раз на новую версию «Чапаева», — обратно шли, держась за руки, и Волька думал, что нет ничего постыдного в том, чтобы дружить с девчонкой, а если кто вздумает дразниться, то огребет такого леща, что мало не покажется...
Поженились они с Тосей спустя семь лет.
А еще через пару лет Володя Костыльков узнал из журнала «Наука и жизнь» о существовании «бутылки Клейна». Рассматривал в журнале рисунки, изображавшие ее проекции, и не понимал, что за странные ощущения у него возникают, — словно из глубин памяти пробиваются воспоминания о прочно позабытых снах.
И отчего у него тупой болью заныла вдруг левая рука, Володя Костыльков не понимал тоже.
***
***