«В сущности, хорошее произведение искусства даёт материал для обсуждения почти всех взаимных отношений данного типа в обществе. Автор, если он мыслящий поэт, уже сам — сознательно, а чаще бессознательно – принял в соображение всё это. Почему же критик не может раскрыть пред читателем все эти мысли, которые должны были мелькать в голове автора, иногда полусознательно, когда он создавал ту или иную сцену или рисовал такой-то уголок человеческой жизни?»
П. Кропоткин
«Может быть, и наступит пора,
Когда хищник не тронет ягнёнка, —
Но сейчас – твоя мать и сестра
Вся во власти любого подонка…»
Жак Нуар
«Я –то – Гусь, а вот за мной придёт лебедь…»
Ян Гус
«Ich stehe hier und Ich kann nicht anders – Я стою здесь и не могу иначе»
Мартин Лютер
Говорят, что мифы и легенды не только отражают характер, суть народа, но и создают идеал для человека, идеал, далёкий, но всё же достижимый. Так можно сказать о цикле легенд о короле Артуре и рыцарях Круглого стола, идеалах честности, чести, достоинства и религиозного, даже мистического поиска. То же самое применимо и к легендам об учёном Фаусте, едва ли менее известном, чем древний английский король. Наиболее известен «Фауст» Гёте, но существуют и другие, более ранние (и кровавые) литературные воплощения Фауста, искателя знаний. В нём отразилась суть немецкого характера: аккуратность, желание расставить всё по своим местам, упорядочение Вселенной по ведомому лишь одним германцам образцу.
Гёте вдохнул новую жизнь в легенду о Фаусте, казалось бы, взяв недосягаемую высоту образности и изощрённости повествования, качеству и глубине не только текста, но, что самое главное, подтекста. Однако что сделал один человек, другой захочет – и сможет – превзойти.
За новое воплощение легенды о Фаусте взялся Майкл Суэнвик, известный неоднозначными, во многом спорными романами и рассказами. Взяв за основу текст всё того же Гёте, Суэнвик по-новому огранил этот драгоценный камень немецкой литературы.
Перед нами – всё тот же искатель знаний и истины, желающий принести людям новые, чудесные открытия, сделать мир лучше, доктор Фауст. Он тоже влюблён – и, вольно или невольно, на историю мэтра Фауста лёг отпечаток биографии ещё мэтра Гёте – достойный отдельного художественного романа. Призывая беса-весельчака Мефистофеля, желающего гибели Человечеству, Фауст пока ещё идеалистичен, он пока ещё дитя века германской идеалистической философии. Но постепенно, исподволь, Суэнвик добавляет красок в полотно древней легенды – и она из гимна немцев-идеалистов XVIII века становится знаменем немцев-милитаристов века XIX, а затем...Но о том, что же нас ждёт после милитаризма века XIX, сказано будет несколько позже.
Пока же Фауст стремится подарить миру новые открытия, новые знания, новые чудеса – практически безуспешно. Та Германия только кажется страной, готовой принять передовые знания. Куда там! Ещё не отгремели поединки «кулачного права, только-только в Нюрнберге отменили двоежёнство (да-да, после очередного бедствия практичные нюрнбергцы разрешили двоежёнство, чтоб значится, демографию-то улучшить), отпылали костры Первой, а затем и Второй инквизиции, ещё не скоро последователи Якоба Бёме будут гореть на далёком Кукуе, и никто даже не предполагает, что Бог умер, а Германия вновь когда-нибудь станет единой.
Технологии идут в народ тяжко – все, кроме военных и промышленных. Людям некогда думать о теории относительности или законе сохранения энергии, невдомёк им о супер-струнах и прочем, зато они любят выходить на убийство своих сородичей с хорошей ружбайкой.
Неудачи толкают Фауста в Англию, набирающую мощь и вбирающую в себя технические новинки. И вновь – в основном военные или промышленные, остальное им не так уж и важно…
И вот здесь-то, в Англии, начинается перерождение Фауста: он перестал быть тем самым искателем знаний, он ныне – всё более практик, циник, богач и символ английского могущества. Потоплена Великая Армада, для которой испанцам в реальной истории пришлось закупать гвозди в Голландии. Дымят заводские трубы Ньюкасла и Лидса, рабочие угнетаются и обозляются, возлюбленная подталкивается самим Фаустом, всё более похожим на Мефистофеля, в руки другого. Книга всё более из романа превращается в фантасмагорию – и тем самым повторяет структуру и стиль своего прообраза, поэмы Гёте. В произведении последнего первая, более известная и более простая часть сменяется второю, более философской, образной, хранящей в глубине своей множество символов и аллюзий. Вторую часть понять трудней, чем первую, трудней – но оттого нужней это сделать.
В биографии Фауста – жизнь германской мысли, от Якоба Бёме и Канта – к Ницше и далее. Она всё более практична, бесчеловечна и выхолощена, всё более – универсальна, но в рамках лишь германской нации, для остальных эта универсальность обратится гибелью, презрением, уничтожением, обращением даже хуже, чем в рабов, бессловесные вещи, – в сырьё. Между тем, может показаться, что всё это только из-за технологий, принесённых Фаустом, того дара, который обернулся кровью. Нет, машины – это воплощение духа, в основе каждого механизма лежат и идея, и дух. По сути, Фауст как истинный германец ощущает хаос и тьму в изначальном, чувствует иррациональное в мировой данности, он не потерпит хаоса и этой иррациональности, он не относится к этому миру с братским чувством – но хочет упорядочения мира, а для этого хаос нуждается в прикосновении германской руки. Этот взгляд присущ до определённой степени большинству европейских этносов, в которых течёт кровь древних германцев, но преобразившаяся. Машины и технологии – лишь способ преображения, орудия, но не источник этого преображения и не цель его.
Мир должен быть преображён – потому и Фауст преображается. Это можно увидеть не только на изменяющихся взглядах его на Человечество, но и во взглядах на человека — его возлюбленную, Гретхен. Суэнвик довольно-таки точно указал на преображение женщины в глазах немцев. Изначально она – существо из другого, более прекрасного, мира, пророчица, валькирия, символ. За обаинение её в колдовстве — смерть ждала самого обвинителя. Но затем – и она должна быть преображена, и будет преображена, оставив за собою только три бюргерские функции Kinder, Kirche, Kuchen (Дети, Церковь, Кухня). Вот и Гретхен преображается – и в этом преображении заложена её погибель, погибель, в коей повинен и сам Фауст, может быть, более, чем кто-либо другой из персонажей романа Суэнвика.
Гретхен гибнет – а что же происходит с самим Фаустом? Он возвращается в Германию, откуда начался его путь, в Нюрнберг, и преображается. Он достигает заключительной стадии триады немецкой мысли: идеалистическая мысль – империалистическая мощь – национал-социалистическая мразь.
Фауст видел толпу, скандировавшую его имя, взметавшую руки в фашистском приветствии, размахивающую флагами, где красное поле с белым кругом заключало « в объятия» чёрный кулак, кулак мощи технологии, холода, расчётливости, упорядоченности и бесчеловечности. Фауст видел, как призывает сорвать ту последнюю человечность, что ещё сохранилась в людях, обещая даровать новый мир…
«Он уже вступил на последний путь. Даже все демоны ада теперь не способы заставить Фауста сойти с него. Сами небеса не в силах остановить его…» — кажется, что вот он, конец мира, обращение Хаоса в Упорядоченное…
Только последние строки даруют надежду – «Пусть Бог поможет им! – вскричал он. – Бог да поможет им всем!». Предстоит битва, война, которая виделась современникам самой страшной – и последней в мировой истории.
Христианский Бог, в которого сам Гитлер не верил, здесь упомянут в качестве символа, символа того, что расчётливости, упорядоченности и бесчеловечности может противостоять лишь человечность, самопожертвование, искренность и вера.
Фауст Суэнвика ещё не знает, к чему приведут его призывы к обесчеловечиванию, к снятию «маски» человечности с человека. Но он не одинок в этом: многие интеллектуалы, учёные призывали и призывают к этому. Но почему призывают? Зачем? Они просто не думают, не примеряют на себя то, к чему призывают. Для этого им нужно отправиться в прошлое, в 39-45 годы. Пусть почувствуют на себе весь жар объятий Рейха – жар печей, в которых сгорали поляки и чехи, украинцы и русские, белорусы и русины, евреи и сербы, и многие, многие другие. Но если они минуют жар печей – то мне очень хотелось бы, чтобы они почувствовали всю практичность тех, кого так боготворят: пусть они почувствуют, как с них сдирают кожу, чтобы затем пустить на перчатки и чемоданы. Миновали и это? Пусть отправятся на мыловаренные заводы, в которые узников концлагеря отправляли на мыло. Пусть с них живьём будут сдирать волосы, которые после отправляют на вязку канатов и верёвок. Пусть они отправятся на рудники. Пусть они, подобно генералу Карбышеву, будут заживо заморожены в лагере Маутхаузен.
Пусть они окажутся в числе двадцати пяти миллионов советских граждан (и, особенно, среди трети населения Белоруссии, уничтоженной, расстрелянной, задушенной), пусть окажутся в числе шести миллионов польских граждан, пятой части населения Польши, отправленной на тот свет, или в числе полутора миллионов жителей Югославии. Пусть окажутся на месте жителей блокадного Ленинграда или в сгорающем танке под Прохоровкой. Пусть поймут, что их призыв к снятию покрова человечности — это требование к воврату национал-социалистической сволочи, которая видится Фаусту в финале романа — и которая в реальности приходила на нашу Землю.
И всё же те технологии, что принесёт Мефистофель через Фауста в мир, окажутся никуда не годными: они проиграют. Проиграют человеку и человечности, тому, чего нацисты понять так и не смогли. Люди победят нелюдей. Люди.
«Бог да поможет им всем!»…
Да услышат они, люди, эти слова суэнвиковского Фауста, и пусть никогда он не вернётся в мир…Да не придётся снова пережить этот катарсис…