Стальной муж
I
В сентябре 1922 года я сказала моему хорошему знакомому, величайшему из ученых нашей эпохи, равному только Эйнштейну, неизвестному в такой же степени, как великому, инженеру-электрику и химику:
— Я окончательно решила. Делайте мне стального мужа. Ясно вижу, что мой скверный характер и моя не первоклассная наружность послужат неустранимой помехой для романа с настоящим одушевленным представителем другого пола. Те, кто мог бы полюбить меня, мне даже не нравятся, а те, в кого я влюбляюсь, отвечают мне глубочайшим равнодушием или мотивируют свой отказ «недостатком духовного единения», «разницей взглядов и убеждений» и ни за что не хотят признать любви вне программ и классов. Психология мне надоела. Повторяю вам: сделайте мне стального мужа.
Маленький старичок, огромнолобый, со скромно и трусливо прилепившейся ко лбу крохотной остальной частью лица, поднял голову от чертежей, и я увидела бледно-голубые глаза с просверленными чем-то узенькими, вероятно, очень глубокими, дырочками черных зрачков и толстую изогнутую морщину, пересекавшую лицо над бровями и переносьем, место, где, очевидно, приклеилась несчастная, съёженная и жалкая рабыня диктатора-лба — нижняя часть лица.
— Во-первых, это будет не стальной муж. В его состав войдут многие физические и химические элементы; во-вторых, вы употребили слово «одушевленный», что оно означает? Слово это — кожный покров, форма вещи. Где вещь, называемая словом «одушевленный» — «душа»? Будьте осторожны со словом. Помните: существуют только реакции на внешние раздражения, только явления пространственные, слышимые, видимые, осязаемые. Все остальное — выдумки доисторического времени. Психологии нет. Вы этого не понимаете, сентиментальная, опоздавшая родиться дочь рабской эры. Да здравствует система «органических движений», к которой стремимся мы.
— Да ведь — органических. А стальной муж, которого вы приготовите для меня в вашей лаборатории, — нечто механическое.
И опустила глаза под отравленными ланцетами черных зрачков инженера.
— Нечто механическое! — восклицает профан и моргает. — Мы знаем, в какие тихие, осиянные луной, надушенные цветами, мистические области влечет вас слово «органический», которое вы не понимаете. Органическое — это для вас то, что не механическое, то есть психическое, панпсихическое и, наконец, божественное.
— Ну, хорошо. Я не осмеливаюсь спорить с вами, тем более что сама прибегаю к вашей помощи. Все-таки скажите: стальной муж будет… Ну, чувствовать, переживать, как настоящие живые люди, любить, узнавать…
— Я дам ему самую лучшую организацию. Я наделю его всеми органическими движениями, выражающими так называемые «эмоции»: любовь, ненависть, страх, нежность и так далее.
— Ну, а умственный аппарат, интеллектуальная сторона?
— Он будет читать, говорить на разных языках; я наделю его убеждениями, какими вы пожелаете. Словом, ваш муж представит нечто более совершенное, чем все люди, рожденные обыкновенным способом. Уж одно то, что прочности я придам ему на сто процентов. Вместо жидкой, испорченной, инертной человеческой крови я волью в сосуды вашего мужа электрические токи силы, способной уничтожить целый маленький городок. Сталь и электричество. Тонко и совершенно устроенная электрическая станция внутри и эластический синтез десяти последних простейших открытых мною элементов снаружи — вот весь ваш будущий муж.
— Как! Ни крови, ни пищеварения, ничего? Это ужасно. И притом это может вызвать подозрения: человек, который никогда ничего не ест. Неужели вы не пробуете усовершенствовать ваш способ приготовления этих лю… этих машин?
— Это наиболее усовершенствованный способ. Знайте: будущее принадлежит людям с электрической станцией вместо неопрятного комка мяса, именуемого сердцем.
— Людям. Это не люди — это машины, это же машины. Как вы не видите, сумасшедший чудак?
— Это — организмы высочайшей стоимости. Это — последняя ступень культуры, это — наши наследники. Если бы я имел материальные средства, все необходимые препараты, приборы и машины, я сделал бы тысячу таких организмов, заставил бы их завоевать мир, научил бы создавать себе подобных и убил бы себя. Моя миссия, выражаясь феодальным языком, была бы выполнена.
— Позвольте, позвольте. А революция? В своем ученом безумии вы забыли о пролетариате. Чем займутся ваши машины в будущем?
— Пролетариат — могильщик буржуазии, а стальной человек — могильщик старого мясного человечества. Пролетариат очищает путь этому проэлектризованному, бессмертному организму, лишенному классовых, национальных и расовых признаков.
Дальнейшие слова, я уверена, были не сказаны, а нацарапаны на моей барабанной перепонке отвратительными зрачками старика.
— Зачем же вы с вашими «ужасами» и «отвращениями» обращаетесь ко мне? Вам нужна машина любви? Я вам приготовлю ее. Сам по себе этот факт показывает, что люди «одушевленные» превращаются в досадный, скучный, непортативный и неэкономный архаизм. К делу. Какие убеждения и занятия вы хотите предоставить вашему мужу?
— Пусть у него будут художественные наклонности, но отнюдь не в литературном направлении. Я не хочу, чтобы машина торжествовала там, где я, живой человек, потерпела поражение. Пусть он будет, ну, например, артистом. Сумеете ли вы придать ему соответствующую группу движений?
— Группа очень несложная. После приятия речевых комплексов партнера подымать руки, вопить, бить себя в грудь и падать на колени… Он будет знаменитым артистом. Дальше?
— В смысле убеждений… Я не хотела бы иметь мужа одинаковых со мной взглядов. Это скучно. Но я терпеть не могу людей, которые изо дня в день твердят одно и то же и называют это устойчивостью мировоззрения. Нельзя ли устроить стальному мужу целую клавиатуру убеждений от ярко материалистических до сентиментально-либеральных? Исключите только экономический материализм и коммунизм. Слишком много чести для машины.
— Я все это сделаю. Вы будете заводить вашего мужа сообразно вашему желанию и настроению.
— Заводить… Но как? Часто? Каждые сутки, каждый час, или?..
— Можно завести на несколько лет, но вы говорите, что любите разнообразие, значит, заводите на день, на два, на неделю. Я укажу вам точку на лбу, которую нужно будет соответствующим образом нажимать.
— Ну, а любовь? Это деликатный, но самый важный вопрос. Вообще это все неестественно. «Заводить», «нажимать точку на лбу», вся эта механическая канитель…
— На любовь также можно заводить. Посредством поцелуя в губы вы раздражаете ток, идущий…
— Покорно благодарю. Этак всякая шальная баба примется заводить, а носить рога, извините за выражение, от машины я не согласна.
— Я вам гарантирую полную верность вашего будущего мужа, я усложню механизм. Только путем давления на определенную точку правого плеча вы приводите в действие аппарат губ. По исчерпании данной группы движений вы прекращаете работу, надавливая опять-таки на определенную точку затылка.
— Да. Путаница изрядная. Все это надо вызубрить, как таблицу умножения.
— Что касается «неестественности», то советую вам не забывать, что большинство «одушевленных» мужчин заводится поцелуями ничуть не хуже презираемой вами машины. Но состав всех движений, входящих в эту группу, вы потрудитесь изложить мне подробно в письменном виде. Я — ученый, холостяк, знаю все это лишь в общих чертах, а ваша психология и одушевленность достигли, кажется, здесь апогея.
— Гм, хотя мне и не совсем удобно писать о таких вещах, но я постараюсь…
— Может быть, вы захотите видеть сам процесс производства?
— Нет. Я знаю, что он будет стальной, и
…С меня довольно сего сознанья[53].
А скоро он будет готов?
— Через месяц. Подождите вставать. Наружность?
— Ах да! Высокий рост, седеющие волосы, чуточку вздернутый неправильный нос, из тех, что называются пикантными, и непременно пенсне.
— Хорошо.
II
Ровно через месяц я прогуливалась по московским улицам уже не в одиночестве. Под руку меня вел стальной муж.
Работа была великолепна до жуткости. Рядом со мной выступал упругим, победительным шагом самодовольный, твердый, уверенный красавец-мужчина. Мне улыбались совсем живые яркие губы; я слышала звучный голос и чувствовала, как здесь, рядом, напряженно, ровно и мощно билось электрическое сердце моего мужа. Всю мою сентиментальность, опротивевшую мне, все мессианистические чаяния, и личные, и социальные, весь интеллектуальный либерализм, все поползновения к чревовещаниям, почему-то получившим у нас наименование пророчеств, я проецировала в машину, сделанную по моим указаниям.
Теперь я с наслаждением слушала ровный, властный голос моего стального мужа.
— Дорогая моя. Художник может жить только с затаенной глубоко верой в примат искусства над жизнью. Все мы начинаем якобы от жизни, но затем неуклонно часть поглощает целое. Искусство выше жизни уже потому, что оно предвосхищает действие сил, в жизни еще не вырвавшихся из инертной спящей потенции. Футуризм — искусство-ремесло — нечто глубоко противоестественное, противоречащее логике мирового творчества.
Я сжала руку моей возлюбленной глупой машины и ощутила биение электрического пульса.
— Голубчик, это — софизм жреца. Религия умерла, а твои инстинкты священника толкают тебя к поискам Абсолюта. Из художественного творчества, куда до сих пор не проник скальпель точных наук, ты делаешь себе бога. Почему ты так яростно ненавидишь футуристов? Они убили теологию искусства, а технику его превратили в общедоступную вещь. Изучи технику — и ты станешь художником.
— Зачем ты говоришь то, чего не думаешь? Художник ведь прежде всего — пронзительно ясный интеллект и напряженная эмоция. В продуктах его творчества остаются следы того и другого. Этим произведение искусства выходит из разряда только технических предметов. Да и что такое машина без рабочего, аэроплан без авиатора? Творческий дух, задавленный материей, теперь понял, в чем заключается его зависимость от нее. В будущем — царство духа. И пролетарская революция — правда, надежда и мука всего мира — помимо воли своих вождей приведет к воскресению мертвых, к торжеству святой поруганной Психеи, Софии, Души.
Электрические искорки поблескивали за пенсне моего стального мужа. К счастью, стекло не электропроводно, и я с несколько наглой, даже для жены, усмешкой отпарировывала его взгляды.
Совместная жизнь с машиной, одаренной самыми трогательными и дерзкими иллюзиями одушевленных существ, задавала роскошные пиршества моей неисправной циничной насмешливости. Остатки моих принципов искрошились в мелкую пыль объятиями этого красавца-механизма, до того кружащими голову, до того проникнутыми так называемыми «эмоциями» нежности, страсти, восторга, что порой я сомневалась:
— Да полно: машина ли это? Не обманул ли меня старый прохвост?
Но легкий нажим на чуть осязаемую выпуклость затылка, и «эмоции» любви прекращались. Машина отдыхала. Замедлялось биение электрического сердца. Поэты доисторического времени с ужимками провздыхали бы о моем муже:
— Блаженное любовное утомление овеяло его своими прохладными крыльями.
И в данный момент, позабавившись вдоволь чревовещаниями, я с шутливой лаской прикоснулась рукой к его лбу, надавив интеллектуальную точку в желательном направлении.
Стальной муж улыбнулся мне, замолчал, заглянул в витрину, мимо которой мы проходили, крепче и нежнее сжал мой локоть и заговорил тоном избалованного женщинами, усталого, но еще сильного и жадного, равнодушного к «началам и концам», интеллигентного вивера[54]. Механизм действовал.
— Милочка моя, право, иногда взглянешь кругом: на солнце, на снег, на румяные от мороза щеки женщин, услышишь какой-нибудь надтреснутый вальс в кафе, и решишь: вот это жизнь, вечная и непреходящая. Все остальное — вздор. Все остальное от лукавого. Согласна? А? Ха, ха, ха. Ты совсем глупенькая, педантичная девочка, морочишь меня гимназической философией и большевистским ригоризмом. Да ведь и твои коммунисты прежде всего люди, интеллигентные, милые и любящие пожить.
Я сконфуженно остановилась, обожженная поцелуем моего расшалившегося стального мужа.
— Ты с ума сошел. На нас смотрят. И потом ты непоследователен. Сейчас, за минуту до твоих последних слов, ты восклицал о Психее, убитой материей, и о том, что пролетарская революция несет ей воскресение…
— Я говорил это? Чудачка. Я просто пародировал тебя. Это была шутка.
Я немедленно рассердилась, а испугавшаяся машина тотчас же проделала всю группу органических движений, выражающих раскаяние. Она заглядывала мне в глаза, робко и просительно пожимала мне руку, оправдывалась примирительным голосом, уверяла, что все это мне, вероятно, показалось.
«И, — думала я, — кто знает? Если бы те же приемы в подходящий момент я применила к мужчине из мяса и крови, может быть, достигла бы таких же блистательных результатов».
Впрочем, я находила, что объятиям одушевленных существ далеко до объятий электрической станции.
Стальной муж шептал:
— Я люблю тебя, я люблю тебя, моя милая, угрюмая девочка. Я не отдам тебя никому, я не оставлю тебя.
— За что же ты меня любишь? Я очень упряма, очень зла. Эти свойства, увы, не искупаются и красотой. Я похожа на всех чертей.
— Да за это я и люблю тебя. За твой ум великолепного зверька, непоследовательный, эгоистичный, по-женски чувственный. Люблю за то, что ты непременно хочешь выскочить из женщины и не можешь. Ты суетна, ленива, стараешься быть интеллектом, а остаешься стихией, столь же непонятной, как непонятен и загадочен зверь…
— Слушай теперь, за что я тебя люблю. Ты чудесно оборудованная машина, с гарантией на всю мою жизнь. Я, если захочу, я завещаю тебя кому-нибудь. Тебя будут заводить поцелуями на ласки и прикосновениями ручки великолепного зверька на высказывания убеждений.
— Перестань, дружочек, голубчик. Зачем ты так шалишь, так тяжело, скучно и нелепо? Ты раздражаешь меня такими неуклюжими и, прости пожалуйста, плоскими шутками.
— Ну, я не буду. Правда, это дурно. Так ты не оставишь меня? Никогда?
— Я старый, седой человек. Помнишь:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней[55].
Я старик, а измена — это роскошь молодости.
Все-таки этот сентиментальничающий стальной цилиндр щекотал мою злость. Преданнейшим нежнейшим голосом я проворковала:
— Да, милый, ты не изменишь мне, конечно, если благодаря глупой случайности какая-нибудь дама, целуя тебя, не положит лапку на твое правое плечо.
— К чему ты так говоришь? Ну, я люблю, когда твоя рука лежит у меня на плече, но неужели любая женщина, стоит ей сделать так же…
— Любая. Любая. Чья бы рука ни заводила часы, они идут одинаково.
Такие поддразнивания беспокоили и сердили моего стального мужа. Он серьезно требовал прекращения подобных «ни на что не похожих» шуток и волновался до тех пор, пока легким давлением на его затылок я не приостанавливала поток любви и не заводила его умственный аппарат.
Игра и занимала меня, и тревожила. С одной стороны, дряхлое чувствице морали беззубым шепотом корило меня за нарушение законов природы. Я готова была искать в уголовном кодексе статей, карающих за противоестественные половые отношения к машине; с другой стороны, я получала каждый день по лошадиной дозе уверенности, что мой стальной муж — самый настоящий, самый подлинный человек со всеми реакциями, присущими человеку, со всеми интересами и склонностями человека.
— Но ведь он не чувствует, — кричала я сама себе, — он не мыслит, у него нет души, только механика, только электричество, только неэлектропроводная внешняя ткань, упругая, так тепло и прелестно, по-человечески окрашенная.
Гримаса огромнолобого инженера прыгала перед моими глазами:
— Душа. Что такое душа, по-твоему? Нечто неуловимое, внепространственное, жидкость Декарта[56] или младенец, которого уносит ангел на иконе, изображающей успение богородицы. Ваша душа, ваша психика — только движение. Чем ты докажешь свою и чужую одушевленность?
— Меня, однако, никто не заводит: ни на любовь, ни на идеологию.
— «Любовь», «идеология», да уж тем, что ты употребляешь эти слова, шелуху без ядра, ты доказываешь, что тебя давным-давно завели, еще в школе, еще в родном доме, и теперь твой язык автоматически повторяет словесные формулы, а твой мозг утомляется в бесплодных усилиях дать реакцию на несуществующее раздражение. Его бьют повторяемые изо дня в день и приносимые слуховыми нервами слова: «дух», «идеология». Твой мозг превратится в кашу под ударами этих внепространственных бичей.
Я принуждена была отдавать должное работе проклятого ученого колдуна. Моего стального мужа можно было завести раз навсегда во всем. Но я не рисковала предоставить машине неограниченную свободу. Ведь эта свобода повлекла бы непременно измену, несходство убеждений, семейные сцены, потому что стальному мужу свойственны были все человеческие заблуждения и слабости...
Он мог про себя сказать: человек есмь, и ничто человеческое мне не чуждо.
IV
Мы вернулись из театра в час ночи. В этот памятный трагический вечер необычайный гений перевоплощения моего мужа достиг головокружительной высоты. Я на своем кресле партера ясно почувствовала и поняла, что так дальше жить нельзя, что я не могу примириться с торжеством этой машины. Поэтому я решила уничтожить машину. Бешеная мысль прыгала в страхе и злости огромными нелогическими скачками.
— Он не смеет так, он не должен так, этот проклятый электростальной аппарат. Он одаряет мир восторгами искусства, а меня — укрепляющим хмелем страсти полнее, сильнее и чище, чем одаряют люди. Я не хочу потерять последние остатки веры в человеческую жидкую кровь и, может быть, в младенца, уносимого ангелом. Я должна во что бы то ни стало убедить машину в том, что она — машина.
И странно: небывалая грусть и небывалая нежность, и острый холод мучительного предчувствия, казалось мне, сразу морщинами врезались мне на лицо и на сердце. Решения слишком большой любви или слишком большой ненависти всегда старят.
А муж, весь сверкая лаской, радостью или просто электричеством, спрашивал меня:
— Почему ты никогда не выпьешь из одной со мной бутылки? Ну, прошу тебя, сегодня не отказывай мне. Вот я наливаю.
Электрическое вино горело желто-красной сумрачной угрозой порабощенного солнца. Старик-инженер уверил меня, что вино безвредно и для жалких существ с психикой и неопрятной жидкостью, именуемой кровью, но до сих пор я не пила его из принципа: никогда не употреблять в пищу машинного масла.
Сегодня я решилась. Чокнулась с мужем и не без тайного страха залпом опрокинула бокал.
Опьянение? Нет. Я не знаю, как назвать. Скорее прояснение, доведение ясности сознания до абсурда, что ли.
Стальной муж устало лег на диван. Бедная электрическая станция, какой удар я нанесу тебе.
В шутку, в минуты особой нежности, я называла его стальным мужем, и он не возмущался. Он был уверен, что эпитет относится к его духовным силам: выдержке, твердости, непреклонности и верности.
— Почему я иногда замечаю в твоей любви ко мне какую-то безнадежность, как-будто ты не веришь ни мне, ни себе, ни нашей страсти? Ты удерживаешь что-то и не можешь удержать.
— Может быть, я не верю ни нам обоим, ни любви. А может быть, боюсь потерять тебя.
— Напрасно. Это уже последняя любовь, «прощальная улыбка на мой печальный закат»[57]. Я должен бояться твоего проворства, а мои ноги слишком стары, чтобы убежать, а руки слишком бессильны, чтобы разорвать цепи.
— Да, ты прав. Я твоя первая, последняя и единственная любовь.
Лукавая поддразнивающая улыбка, та улыбка, улыбка живого, легкомысленного человека раздвинула губы моего мужа.
— Хронологически, конечно, не первая, а только последняя. Но сама по себе и первая, и последняя, и единственная.
— И хронологически первая.
— Ну, пусть будет по-твоему: «брито, стрижено, нет, брито».
— Скажи мне другое. О хронологии пока довольно. Счастлив ли ты?
— Я счастлив, как можно быть счастливым на закате, перед старостью. Сейчас я на самом острие радости. В жилах у меня словно не кровь, а электричество, банально выражаясь.
— Это банальное выражение очень близко к истине.
— Да? Тем лучше для меня и… для тебя.
Однако я испугалась, что опасная нежность к машине помешает моему намерению вернуть ее в разряд вещей, как уже и случалось несколько раз прежде. Но по слабости человеческой я непременно хотела начать с ссоры, найти предлог, прицепиться к чему-нибудь. Объявить же просто, честно и открыто, — знай, что ты машина, — я не могла. Только в припадке слепой ярости я бросила бы это оскорбление в лицо стального мужа. И здесь я путалась: я считалась с машиной, как считалась бы с человеком. Я старалась причинить боль, оскорбить, раздражить.
Я слегка царапнула по больному месту.
— Ну, моя милая электрическая батарея…
— Дружочек.
— Я здесь, мой дорогой цилиндр.
— Это глупо.
— Пусти, пожалуйста.
О, как тяжело
Пожатие стальной твоей десницы.[58]
— Знаешь, все это хорошо в маленьких порциях. Ты хочешь испортить мне сегодняшний вечер.
А-а. «Сегодняшний вечер». Наконец-то я поняла скрытую постыдную причину моего озлобления в «сегодняшний вечер». Там, где меня осмеяли, машину встретило поклонение. Недурно было бы разрядить это ходячее электричество среди одуревшей от эмоций толпы, недурно было бы размолотить этим стальным остовом хрупкие слабые головы, давно потерявшие собственные страсти и собственные мысли. Идиоты хлопают глазами и ушами на машину, построенную по их подобию, и восклицают: «О, это нервы! Это сила! Это игра!». Да, несчастные дурачки, это сила, если даже машина талантливее играет, крепче любит, чем любите и играете вы, проникнутые презрением к собственному естеству. Ведь у вас только жидкая, свертывающаяся кровь в жилах и только непрочный истрепанный мешок в груди.
— О чем ты думаешь так долго? Забудь все, смотри на меня.
Как поразительно менялись мои настроения в эту последнюю ночь любви, вероятно, под действием электрического хмеля. Я решила поддаться опасной нежности и на высшей точке ее — отравить. Если не выдержу, останусь на всю жизнь влюбленной рабой машины. Человек потерпит последнее позорное поражение.
И вправе ли я? Чем я докажу «одушевленность» свою и чужую? Он дарил мне все, что может дарить любовь. Каждый счел бы меня сумасшедшей, если бы я высказала публично: «Этот человек — машина».
Бедные бешеные элегические страсти Данте и Беатриче, Лауры и Петрарки, Ромео и Юлии. Гимны ваши заключены в клавиши обезьяны-механизма, а ваш тайный сладостный шепот теперь слетает с губ, окрашенных зловещей теплотой электричества.
— Послушай. Дай мне слово, что ты примешь серьезно все, что я скажу, и поверишь всему.
— Зачем? Не нужно, не нужно.
Я вздрогнула от этого невольного крика — мольбы о пощаде. Робость и человеческий испуг перед безобразным и необъяснимым прочла я в глазах существа, которому уже не давала никакого имени.
— Когда-нибудь ты должен узнать. Я не могу тянуть дольше. Дай мне слово.
Он даже руки протянул вперед:
— Да минует меня, отец мой, чаша сия.
Это сильное механическое нечто стояло теперь, пытаясь сжаться, чтобы не быть раздавленным.
— Я обещаю верить всему, что ты мне скажешь.
— Так знай: ты — машина. Ты машина-человек, приготовленная старичком-инженером, который бывает у нас, в его лаборатории.
— Этого не может быть. Ты сошла с ума. Ты смеешься. Ты ошибаешься.
В последних двух словах — последняя искра надежды и полная страшная уверенность. Машина убедилась в том, что она машина. Он был бы счастлив, если бы оказалось, что я действительно сошла с ума.
— Я не сошла с ума и не ошибаюсь. Ты машина с костяком из какого-то сплава. В твой состав входит сталь, электричество, всякие белки, кислоты и другие вещества, которые я не могу назвать, потому что я не знакома с химией. Но, знаешь, тебе незачем отчаиваться. Инженер уверяет, что наиболее совершенные люди — это те, способ производства которых он открыл. Им принадлежит будущее. Ведь никакого духа нет, все это вздор. Главное — движение. А твои движения гармоничнее и целесообразнее движений обыкновенных людей.
Вы заметили всю несуразность последовавшей за первым ударом тирады? Я вдруг, не помню уж который «вдруг» в эту ночь, поняла, что я делаю возмутительно ужасное, дикое и непростительное преступление. Я произнесла слова: «Ты — машина», — и тут же усомнилась в них. Ведь я ничего не знаю, ничего не знаю, наконец.
Он смотрел на меня прежним взглядом, исполненным любви. Ну, называйте меня дурой, чем вам угодно. А я видела самую реальную любовь в глазах автомата. Пусть это ни с чем не сообразно, чудовищно и, что хуже всего, — смешно.
Он стал необыкновенно спокоен. Секунд десять стоял, глядя на меня, потом тяжелой механической поступью направился к двери. Его движения лишились свободной эластической гибкости. Машина вернулась к своей сущности. В этот момент я в самом деле помешалась. Бросилась полубессознательно за уходящим, дрожащей рукой повернула к себе его голову и нажала на лбу точку интеллекта, желая отвлечь мысли автомата в другую сторону.
Он улыбнулся, пожал мне руку и вышел.
Я услышала из-за дверей его голос, грустно шутливый и твердый:
— Аппарат испорчен.
V
Несколько дней мой стальной муж не выходил из своего кабинета. Что он делал там? Я опасливо проходила мимо дверей. Разве я знала, что может совершить взбунтовавшаяся, лишенная контроля машина. Маховик раскрошит человека, обратит его в мясной фарш, чуть только зазевайся. И не могла я забыть растерянного, слишком человеческого косноязычия, каким встретил удар мой стальной муж.
Я впала в светлое пустое спокойствие; я сразу отрезала от своей жизни страсть и роковое влияние машины. Знала, что это даром не пройдет, что самая интимная близость с электрической станцией в образе прекрасного влюбленного человека перевернула весь мой мир и навсегда. В то же время я беспощадно жгуче сознавала, что дальнейшее погубило бы меня. Я и не предчувствовала, ни в малейшей степени ни постигала того, что должно было произойти.
Однажды между утром и ночью я вскочила с припадком сердцебиения. Сознание важного часа, который уже уходит, сбросило меня с постели. Я ринулась в комнату стального мужа. Незапертая дверь и пустая ярко освещенная комната. На письменном столе большой конверт крупными буквами «Моей жене» привлек мое отчаянно колотившееся сердце.
«Моя дорогая!
Я ухожу, чтобы убить себя. Я нашел способ уничтожить это проклятое искусственное тело, мое „я“. Неужели только оно мое „я“?
Я уйду далеко. Я не хочу уничтожить вместе с собой столь сильным электрическим разрядом сотни людей, с вашими мясом, нервами и костями.
Что же, я не такой чужой лесу. Все возвращается в свой черед в неиссякаемое материнское лоно космической энергии.
Я говорю: „Я любил, я чувствовал, я был вполне психическим существом, вопреки тому, кто меня приготовил по заказу в своей лаборатории“. Как произошло это чудо? Я знаю как. Я теперь вижу и горько и тяжко оцениваю мое полугодовое прошлое слепой мертвой машины. Нет. Это неверно. Я был мертв первый месяц, два, я был машиной, подчиненной твоей жестокой упрямой и страдающей руке. Ты мучилась, приводя в действие инертный электростальной аппарат. Ты хотела, не сознаваясь себе самой в этом, одушевить машину. И ты достигла цели. Любовь сильнее смерти, сильнее железного мертвого упорства машин. Я ожил для любви и для творчества. Я переживал не понятные мне страх и отвращение, когда ты в своей жестокости, не подозревая о чуде, вызванном тобою, называла меня машиной. Теперь я понял это. Человек во мне смутно помнил о своем происхождении.
Я не могу оставаться подле тебя. Я сам ощущаю в себе свой легкий, гибкий и прочный металлический остов, свое электрическое сердце, и мне страшно. Но это не главное. Главное — твое отвращение! А без твоей любви и не хочу, и не могу жить.
Старик ошибся. Его машинам с „единой системой органических движений“ не завоевать мира. Первая же смиренно уходит, уступая место человеку. В эти три дня бывали моменты, когда я поддавался непомерной сверхчеловеческой гордости.
Но… я победил бы весь мир, кроме тебя: меня полюбили бы все женщины, кроме тебя, и я от всего отказываюсь. Ну не первый ли это случай в истории человечества, когда машина добровольно, из одной любви к своему творцу, уступает ему место и удаляется? Прощай. Ни один из живых людей, рожденных матерями, не полюбит тебя так, как любил твой Стальной Муж».
— Ну что вы на это скажете, старый осел?
— Удивительный случай. А впрочем, это подтверждает мою теорию. Внепространственные призраки, слова без плоти, губят не только мясных людей, но и механических. — Зрачки сузились… Старикашка склонился над своими чертежами.
1926
Напечатан в журнале «Красная нива». Единственный прижизненно опубликованный рассказ Барковой.