Роман Клары Рив в русском переводе
© Вадим Вацуро
Нам следует теперь вернуться к литературной ситуации 1790-х годов, когда один за другим, почти одновременно, появляются три русских перевода романов, традиционно рассматриваемых в русле готической литературы, — «Старого английского барона» К. Рив, «Убежища» С. Ли, «Ватека» У. Бекфорда.
Один из них был обследован нами в специальной статье в 1973 г.1 «Старый английский барон» был вторым крупным готическим романом после «Замка Отранто». Клара Рив (Reeve, 1729—1803) прямо указала на эту зависимость в предисловии: как и Уолпола, ее занимает проблема фантастического в историческом романе; подобно Уолполу, она вводит в повествование сверхъестественный элемент как санкционированный «народным суеверием» Средневековья. Вместе с тем она вступает со своим учителем в довольно острый эстетический спор: последовательница Ричардсона, тесно связанная с традицией просветительского рационализма, она решительно не приемлет необузданной фантазии «Замка Отранто» — всех этих гигантских шлемов, оживающих портретов, скелетов в одеяниях отшельника. Она требует соблюдения «правдоподобия» и вводит своих призраков в намеренно обытовленную обстановку2. Это вызывает иронию Уолпола: «призрак» и «правдоподобие» с просветительской же точки зрения несовместимы. Уолпол пренебрежительно третирует роман Рив как «вялый», скучный и лишенный воображения3.
Тем не менее «Старый английский барон» имел весьма значительный успех и обеспечил своему автору литературное признание. Его первое английское издание появилось в 1777 г. под названием «Защитник добродетели» («The Champion of Virtue»); в следующем. 1778 г. роман был переиздан уже с новым заглавием «Старый английский барон» («Тпе Old English Вагоп»). На протяжении последующих десяти лет он выдерживает несколько изданий, после чего переводится на французский, а затем и на русский язык без имени автора, но с указанием переводчика: К. Лубьянович4.
Скудные данные, которыми мы располагаем об этом переводе и его авторе, и более обширные — о литературной среде и обстановке его появления — позволяют расценить это издание как совершенно закономерный факт общественно-литературной жизни 1790-х годов.
Имя Корнилия Антоновича Лубьяновича упоминается исследователями радищевского литературного круга. В 1810-е годы он был известен как крупный чиновник (управляющий Экспедицией о государственных доходах), дослужившийся до чина действительного статского советника, кавалер орденов Анны I класса и Владимира 2-й степени. Он скончался 5 июля 1819 г. в своей деревне Новоладожского уезда, и знавший его лично А. Е. Измаилов посвятил ему прочувствованный некролог, в котором особенно отмечал его человеческие качества: «бедные, особенно вдовы и сироты, имели в нем благодетеля и покровителя <...> Никому в жизнь свою не сделал он зла и нередко, очень нередко платил добром за зло»5. Измайлов отмечал его «острый, беглый и самый основательный ум», трудолюбие, бессребреничество. — но особенно благотворительность: «Долго жил в нужде и, уже будучи женат, нередко имел недостаток в самых необходимых для жизни потребностях», наконец, уже в преклонных годах, заняв место управляющего Экспедицией о государственных доходах, «получал в сем звании значительные денежные награды и пособия, был совершенно доволен своим состоянием, жил спокойно, умеренно и помогал еще многим»6. Нет сомнения, что Измайлов намеренно подчеркивал филантропическую деятельность Лубьяновича, так как видел в «благотворении» одну из задач своего журнала; однако здесь он ничуть не отходил от истины, и красноречивые подтверждения тому мы находим в переписке Лубьяновича с М. И. Антоновским, а также в мемуарах В. И. Сафоновича, прожившего с Лубьяновичем несколько лет7.
Все это имеет некоторое значение, так как характеризует не только индивидуальный, но и социальный облик переводчика К. Рив. Лубьянович был убежденным масоном; его филантропия была практической реализацией этической программы масонства, усвоенной еще в ранней юности. С такого рода примерами мы встречаемся неоднократно: подобными явлениями была полна история новиковского кружка, биография Карамзина, деятельность масонских лож в XIX столетии; «практическую филантропию» называл Пушкин в числе ярких отличительных качеств знакомых ему «мартинистов»8. Идейная закваска масонства оказалась сильна в Лубьяновиче; она наложила отпечаток на все, вплоть до его бытового поведения.
К. А. Лубьянович родился в 1756 или 1757 г. и был выходцем из демократических кругов: его отец — «небогатый гражданин» из Нежина; однако он сумел дать сыну образование в Киевской академии, где Лубьянович окончил курс философии после восьмилетнего обучения. Он приезжает в Петербург и готовится стать врачом; служит учеником в одной из петербургских аптек, но, «увидя там некоторые злоупотребления», сообщает Измайлов, поступает копиистом в Сенат; в 1780 г. он занимает должность подканцеляриста в только что организованной Экспедиции о государственных доходах, где и продолжает службу до конца дней своих. В 1784 г. мы находим его имя в числе учредителей Общества друзей словесных наук9, а в 1789 г. он — один из сотрудников «Беседующего гражданина».
Мы мало знаем о деятельности Лубьяновича в Обществе друзей словесных наук. Он был дружен с секретарем общества М. И. Антоновским, с которым учился вместе в «риторическом классе» Киевской академии10; заметим кстати, что он был однокашником также А. А. Прокоповича-Антонского и И. П. Сафоновича, отца мемуариста и члена того же общества. Таким образом, чисто биографические узы связывали его с кружками московских и петербургских масонов, а тем самым и с Обществом университетских питомцев. Устав Общества друзей словесных наук, в создании которого Лубьянович принимал непосредственное участие, рассматривал оба эти общества как части единого целого и предписывал постоянный контакт и непрерывную взаимную информацию; несомненно, что рекомендуемое уставом упражнение в переводах книг, выбираемых с общего согласия и одобрения членов, было непосредственным продолжением деятельности московских Переводческой и Филологической семинарий по переложению на русский язык нравоучительных произведений лучших авторов11. Таким образом, просветительские и пропагандистские устремления Лубьяновича вне сомнения, но какова была его индивидуальная позиция в Обществе — об этом у нас есть лишь отрывочные данные. Он был участником «Беседующего гражданина» (1789), где поместил «Завещание уездного дворянина своим детям» — с резким выпадом против злоупотреблений крепостным правом — и известный «Список с дневной записки городской думы», где брались под защиту интересы ремесленников, угнетенных дворянами12. Конечно, этого недостаточно, чтобы ставить вопрос об идейной близости его к Радищеву, и слишком мало, чтобы говорить об индивидуальных особенностях позиции. Нам известно лишь, что Лубьянович исповедовал принципы масонского гуманизма и увлекался масонскими же политическими философскими и богословскими сочинениями; уже много позднее В. И. Сафонович видел у него разбросанные повсюду книги Юнга-Штил-линга, Эккартсгаузена и других мистиков, чтению которых он предавался «со страстью»13. Этот-то человек и стал в 1792 г. переводчиком сочинения, которое он озаглавил «Рыцарь добродетели».
Корнилий Лубьянович выбрал для перевода литературную новинку. Лишь в 1787 г. роман появляется отдельной книгой во французском переводе Лапласа и в том же году переиздается под названием, объединявшим заголовки первого и второго английских изданий: «Защитник добродетели, или Старый английский барон» («Le Champion de la Vertu, ou Le Vieux Baron Anglois»). Это издание, по-видимому, и послужило оригиналом Лубьяновичу.
Уже одно простое сопоставление заглавий дает некоторую почву хтя наблюдений. Выбор заглавия отнюдь не безразличен: оно рекомендует произведение читателю и дает первый толчок его восприятию. В известной мере оно отражает и читательский вкус. Авторская замена названия во втором издании — «The Old English Baron: A Gothic Story» — давала читателю почувствовать, что перед ним — повесть из времен Средневековья, «картина готических времен и нравов», роман ужасов, включавшийся в традицию, начатую «Замком Отранто». Французские переводчики пошли по линии сгущения готического колорита: уже первое французское издание этого романа, осуществленное Лапласом, носило название «Le Vieux Baron anglois ou les Revenans vengés* («Старый английский барон, или Отомщенные привидения»): так оно и вошло в восьмитомное «Собрание романов и сказок, переделанных с английского» Лапласа14. Следующий перевод, сделанный в 1800 г., носил уже название «Edouard, ou le Spectre du Château» и т. д. Этот тип рекламных названий будут тщательно сохранять русские переводчики романов Радклиф и псевдо-Радклиф в 1800-е годы. К. Лубьянович как будто намеренно избегает броского заголовка; из лапласовского названия, бывшего перед его глазами, он сохраняет лишь первую и первоначальную «моралистическую» часть. Ссылка на «древние записки английского рыцарства» и посвящение проясняют замысел переводчика. Роман Клары Рив включается для него в круг дидактических масонских изданий.
Посвящение книги содержит намеки чисто масонского характера, которые далеко не везде поддаются расшифровке. Одним из них — и важным для нас — является указание на «древнее английское рыцарство», которое избирает переводчик в качестве образца для рыцарства, т. е. масонства, российского. Нет сомнения, что здесь лежит одна из причин обращения Лубьяновича к произведению английского автора и из эпохи английского Средневековья. Однако как раз эта сторона дела остается скрытой от нас. Известно, что в конце 1760-х— начале 1770-х годов вождь русского масонства И. П. Етагин проявляет острый интерес к так называемой древней английской системе масонства, которая, как утверждалось, сохранила в чистоте утраченные древние обычаи. Вообще Етагин более, чем другие, тяготел к английской системе; он был утвержден в качестве великого провинциального мастера именно «великою Аглиц-кою Селенскою ложею» и в дальнейшем сблизился с Великою ложей Йоркских масонов, с которыми нередко смешивали «древних». Однако к 1790-м годам английская система давно уже не удовлетворяла большинство масонов; сам Елагин, после некоторой борьбы, вынужден быт пойти на соединение с Рейхелем, сторонником шведско-берлинской системы Циннендорфа, которая, однако же, походила на древнеанглийскую преимущественным вниманием к моральным упражнениям и довольно безразличным отношением к внешней пышности15. Вместе с тем новиковский круг и тесно связанный с московскими университетскими масонами кружок петербургских «любителей словесности» принадлежали уже не рейхелевской системе, а во многом противоположному ей розенкрейцерству. Вряд ли можно сомневаться в том. что розенкрейцером был и Лубьянович. Его обращение к традициям «древнеанглийского рыцарства» поэтому не совсем понятно; не исключена возможность, что оно было результатом подспудных брожений в масонстве 1790-х годов.
Здесь нам приходится обратить внимание на год издания книги. Он многозначителен. «Рыцарь добродетели» выходит из печати в разгар преследований масонства. В 1789 г. Новиков лишается университетской типографии; в 1790 г. развертывается процесс Радищева, с которым Лубьянович был, несомненно, знаком и, быть может, как предполагают некоторые исследователи, даже разделял в той или иной мере его позицию. Екатерина II установила прямую связь между Радищевым и масонами словами «автор мартинист», сказанными Храповицкому. Наконец, в апреле 1792 г. начинается следствие над Новиковым. В этих условиях издание книг, масонских хотя бы только по заглавию и фразеологии, оказывалось чревато самыми неблагоприятными последствиями; когда в 1791 г. И. П. Лопухин решается все же издать свою книгу «Духовный рыцарь» с изложением основ герметической науки и морально-этической программы розенкрейцерства, он вызывает нарекания в опрометчивости16. Тем не менее К. Лубьянович издает свой перевод, отнюдь не масонский по существу, но явно и декларативно приноровленный к нуждам масонства17, и обозначает на титульном листе свое имя полностью как переводчика книги. В 1792 г. это было актом довольно большой смелости.
Как явствует из всего сказанного, перед нами отнюдь не случайная книга, а книга, подвергшаяся определенного рода интерпретации. Эта интерпретация достигалась определенным углом зрения, читательской акцентировкой тех или других моментов и эпизодов. Возможность такой акцентировки или даже переакцентировки создавалась тем, что «Старый английский барон» возник на скрещении двух типов художественного и социального сознания; романтическое мировоззрение и философия, возникавшие в эпоху кризиса просветительского сознания, не отменяли этого последнего, но вступали с ним в сложное взаимодействие и на первых порах даже своеобразный симбиоз. Второй готический роман был написан рукой человека, воспитанного в духе Просвещения, и все его представления об этической норме, социальных связях, структуре личности положительных и отрицательных героев, индивидуальной психологии и т. д. несли на себе явственную печать просветительства.
Содержание его вкратце сводится к следующему. Рыцарь Филипп Гарклай, после длительного отсутствия возвращающийся на родину, где он оставил друга, лорда Артура Ловэла, узнает по возвращении, что тот умер при загадочных обстоятельствах и замок его перешел в руки барона Фиц-Оуэна. В семье барона наряду с родными детьми живет сын землепашца Эдмунд Твайфорд, отличающийся редкими душевными и телесными качествами и вызывающий в силу этого зависть сыновей и племянников барона. Дальнейшая судьба Эдмунда составляет содержание всех последующих глав романа, который изредка прерывается сюжетными лакунами, мотивированными плохой сохранностью оригинальной рукописи. Завистники пытаются устранить Эдмунда, но безуспешно; между тем Эдмунд узнает от старого слуги и от священника Освальда о таинственной смерти прежних атадельцев замка Фиц-Оуэнов. Тем временем в пустующей пристройке замка обнаруживаются сверхъестественные явления — слышатся стоны, шум и являются привидения: дух покойного лорда Ловэла и его жены. Привидения не обнаруживают враждебности к Эдмунду: они признают в нем своего сына. Вскоре являются и подтверждения: мнимые родители Эдмунда, как выясняется, были лишь воспитателями найденного ребенка. На Эдмунде лежит долг мщения и восстановления справедливости, и кроме того, ему предстоит вернуть себе законное имение. В этом ему помогает старинный друт его отца: Филипп Гарклай обвиняет убийцу — Уолтера Ловэла, родственника Фид-Оуэнов — и требует судебного поединка, на котором выступает под девизом «Защитник Добродетели»; Уолтер Ловэл побежден и вынужден признаться в совершенном преступлении. Эдмунд восстановлен в правах и женится на дочери Фиц-Оуэна, к которой давно чувствовал сердечную склонность.
Нет никаких сомнений, что центральным героем романа яаіяется Эдмунд Твайфорд. Это подтверждается и последующей эволюцией готического романа, черты которого в «Старом английском бароне» еше не определились до конца. Именно такую расстановку действующих лиц устанавливали последующие переводы и переделки романа18. Фигура Филиппа Гарклая, строго говоря, сюжетно излишня; подобного рода персонажи из готического романа вскоре исчезнут. Между тем именно Филипп Гарклай занимает ведущее место в восприятии романа его русским переводчиком: именно на Гарклае сосредоточивает Лубьянович внимание своих читателей. Он снабжает свой перевод стихотворным посвящением, а по существу интерпретацией текста:
К Российскому рыцарству Быть дружелюбивым, святити правоту, Хранити свой Закон, честь, славу, чистоту, Любить род человеч и защищать теснимых — Есть свойство Рыцарей не ложных, справедливых. Гарклай был таковым; он Рыцарям пример! Был честен, храбр, друт, чист и не был изувер. Вы, Русски Рыцари, с вниманием прочтите Пример сей в Рыцарях! его примером чтите.
Издатель
В этом посвящении недвусмысленно выражена этическая программа переводчика. Легко заметить, что она близка к масонской программе самоочищения и самосовершенствования, хотя, взятая как формула практической этики, ничего специфически масонского в себе не содержит. Это просветительский идеат человеческого характера, — и с этой точки зрения фигура Гарклая выдвигается для переводчика на первый план. Тип «идеального рыцаря», без страха и упрека, вырисовывается из серии эпизодов, тщательно сохраненных в переводе. На них сделаны указания в посвящении. «Дружелюбие» (в первоначальном смысле: любовь к друзьям) — это преданность Гарклая памяти своего погибшего друга лорда Ловэла. Слова «святити правоту» и «защищать теснимых» обозначают центральную линию романа, связанную с Гарклаем: покровительство Эдмунду Твайфорду, защита его против гонителей, наконец, усилия Гарклая восстановить его в правах наследника Ловэла и вернуть ему родовое достояние; эти усилия завершаются судебным поединком Гарклая с узурпатором Уолтером Ловэлом, в котором Гарклай выступает под упоминавшимся уже девизом «Защитник Добродетели» («Тпе Champion of Virtue»). Подобной же моральной характеристикой Гарклая является и его «любовь к человеческому роду», но эта формула, как кажется, имеет более широкий и общий смысл. Она включает идею внесословной ценности человека, которая является одной из направляющих в поведении Гарклая. Это особенно ясно в английском подлиннике: перевод Лапласа, как мы указывали, несколько сокращен. Однако и при дальнейшем сокращении текста Лубьянович удерживает характерные эпизоды дружеских и равноправных взаимоотношений Гарклая с крестьянами, слугами — с людьми, занимающими низ социальной лестницы. Это имеет для Лубьяновича особое значение: вспомним, что он — автор статьи в «Беседующем гражданине», направленной против злоупотреблений крепостников. В сцене, где Эдмунд Твайфорд приезжает к Гарклаю просить помощи и покровительства, Лубьянович уже от себя вкладывает в уста своему герою слова: «Откудова, продолжал дворянин с видом неудовольствия, родились обряды для свидания со мною? ... я не хочу, чтоб ко мне приходили так, как обыкновенно приходят к гордым людям, кои заставляют дорого платить за впуск к себе; да для кого б ето дом мой был так страшен?»19
Эта последовательная идеализация Гарклая вполне соответствовала авторскому замыслу. Однако были случаи и расхождения — и очень показательные. Быть может, указанием на один из них является не совсем понятная формула в посвящении: «и не был изувер». Гарклай — католик, и «хранити свой Закон» для него означало: строго следовать христианским заповедям в их католическом изводе. Известно, что масоны, неоднократно провозглашавшие свое безразличие к оттенкам вероучений, в то же время были откровенно враждебны обрядово-догмати-ческой стороне официальных религий20; католицизм же в XVIII в. был как бы воплощением именно этой стороны; следующие за Рив готические романы («Монах» Льюиса, «Итальянец» Радклиф, отчасти «Мельмот-Скиталец» Метьюрина), под влиянием антиклерикального theatre monacal, будут специально развивать тему католического религиозного изуверства. В «Старом английском бароне» католицизм Гарклая — функционально нейтральная историческая реалия; однако как принадлежность рыцаря «не ложного, справедливого», призванного служить образцом для «российского рыцарства», она в глазах Лубьяновича требует если не извинения, то, во всяком случае, оговорки.
Есть в романе сцена, прямо подвергшаяся переделке. Это сиена поединка и последующего допроса тяжело раненного Уолтера Ловэла. Здесь Гарклай подлинника и французской версии, обнаруживающий черты суровости или даже жестокости, перестает соответствовать тому облику мягкосердечного христианина, который создался в представлении русского переводчика. В русском тексте Гарклай спешит подать помощь раненому; в английском и французском — отказывает ему в священнике и хирурге до тех пор, пока тот не сознается в совершенном преступлении («Vous aurez Fun et Fautre... mais il faut. préalablement. me repondre...»)21. Подобной же трансформации подвергается сцена вторичного допроса, где у ложа умирающего Ловэла остаются Гарклай и духовник. Драматическая исповедь преступника оставляет Гарклая холодным. «Моп pénitent vous a tout dit... Que voulez-vous de plus? — Qu'il restitue. c'ecria sir Philippe; qu'il rende à fheritier, qu'il rende à Forphelin son titre et tous les biens de ses parents»22 Лубьянович снимает содержащуюся здесь проблему «жестокости во имя блага»: «Добродушный Гарклай, смягчен будучи раскаянием Ваттера даже до слез, говорил ему все то. что токмо добродетельный человек может сказать во утешение Христианину»23.
Акцентировав дидактические начала в романе К. Рив и выделив эпизодическое, в сущности, лицо, К. Лубьянович в значительной мере менял все восприятие романа. В литературном сознании эпохи для романа этого типа устанавливалась определенная иерархия героев. Удельный вес героя-злодея в художественной ткани романа с течением времени возрастал; столь же неизбежным атрибутом романа становился и его антипод или жертва — герой или героиня идеального типа, контрастно ему противопоставленный. Такого рода центральную пару составляют в романе Рив Эдмунд Твайфорд и его антагонисты, прежде всего Уолтер Ловэл. Ее-то и отодвигала на задний план трактовка Лубьяновича. По-видимому, русского переводчика не вполне удоалетворяла та пассивная роль, которая выпадала в романе на долю Эдмунда Твайфорда; Лубьяновичем владела идея активного добра — и он нашел ее в фигуре Филиппа Гарклая.
Таким образом, готический роман в передаче К. Лубьяновича должен был потерять некоторые признаки жанра: он читался иначе, нежели был написан. Однако поэтика его не определялась только расстановкой персонажей.
Переводчики не могли обойти эстетическую проблему, которая была столь важной для автора, — именно проблему сверхтъестественного. Это прежде всего относилось к Лапласу, который уже столкнулся с ней, переводя Шекспира. Видимо, у него была мысль сохранить авторское предисловие К. Рив; на экземпляр издания 1787 г. с этим предисловием ссылается А. Киллен24. В нашем экземпляре, как и в «Собрании романов», оно заменено «Необходимым предуведомлением» самого Лапласа; переводчик счел более уместным представить французское читателю, воспитанному на классической и просветительской литературе, весь непривычный ему род романа с фантастическим элементом. Лаплас занимает ту же умеренно-классическую позицию, что и в споое о Шекспире. — и под его пером один из манифестов английского прероман-тизма выступает в своеобразном французском просветительском изводе. Он не верит в сверхъестественное, считая его порождением суеверий, нередких у просвещенных народов25; фантастическое же в романе для него не более чем литературная условность, развлекающая читателя подобно волшебной опере на сцене, — и он готов допустить ее, если она имеет целью воздействовать в лучшую сторону на нравы. «Не по этим ли соображениям, — пишет он, — кавалер Уолпол не побоялся, лет двадцать назад, представить призраков пред стоические очи самой Англии в своем романе, озаглавленном «Замок Отранто», — и успех его оправдал попытку. Так и миссис Клара Рив, исходя из тех же идей, осмелилась сделать попытку обновить эту старинную историю или готическую легенду, второе издание которой, достигнув до нас, соблазнило нас поспешить представить французской публике, на свой риск и страх, это слабое подражание»26.
Русский переводчик опустил предисловие. Как мы видели, в романе Клары Рив его интересовала вовсе не эстетическая сторона. Да и в развернувшемся споре он должен был занять несколько неожиданную позицию. Сверхъестественное для него не составляло дискуссионной проблемы — ни в эстетическом, ни в мировоззренческом смысле. Корнилий Лубьянович — мистик. Читатель Штиллинга и Эккартсгаузена, он убежден в реальном существовании явлений из потустороннего мира; он рассказывал В. И. Сафоновичу о явлении призрака некоей особе, достойной полного доверия, и даже о своем собственном общении с духом Эккартсгаузена27. Ближайший друг его М. И. Антоновский в течение многих лет вел записи своих сновидений и предчувствий: среди этих записей есть и толкование одного из его снов, предложенное Лубьяно-вичем28. Такого рода бытовой мистицизм был довольно обычным явлением в масонской среде29, и не исключена возможность, что он оказал влияние на выбор Лубьяновичем для перевода именно романа К. Рив и в какой-то степени наложил отпечаток на его восприятие.
***
В своей переводческой практике К. Лубьянович следовал уже сложившимся в XVIII в. принципам, которых придерживался и Лаплас. Он свободно переходил от почти текстуального перевода к сжатому пересказу, сохраняя все основные сюжетные линии, мотивы и эпизоды. Текст сокращался — не столько за счет купюр, сколько за счет конспективности изложения. Сокращение коснулось в особенности второй части романа: во французской версии первая часть занимает 146 (113), вторая 179 (134) страницы; в русской (где деление на части не отмечено) — соответственно 111 и 87. «Конспектируя» роман, Лубьянович укрупнял смысловое членение оригинала, сводя до минимума побочные эпизоды и описания и добиваясь «единства действия». Систематически сжимались диалоги: они либо превращались в монологи, либо заменялись косвенной речью. Линия повествования выравнивалась и рационализировалась.
Это было частью намеренное, а частью неосознанное транспонирование раннего готического, т. е. преромантического, романа в стилистическую систему русской просветительской прозы. Лубьянович проделывал работу, как бы обратную той, которую совершил X. Уолпол в своем стремлении выйти за пределы «фильдинговского» романа и примирить «новый» роман XVIII в. со «старым», рыцарским. Сделать это до конца Уолполу не удаюсь, так как в самой основе своего литературно-эстетического и философского мышления он оставался просветителем. Еще в большей степени с просветительством была связана К. Рив. Как отмечали все исследователи, так или иначе касавшиеся «Старого английского барона», основой этого романа был роман фильдинговского или, скорее, ричардсоновского типа30 — и это сближало литературные позиции К. Рив и ее русского переводчика. Лубьянович сохранял эту основу, довольно последовательно отсекая преромантические наслоения. Так, ему совершенно непонятны робкие элементы стилизации «древней повести», имеющиеся в романе Рив. Стилистическая функция лакуны — имитация разрыва, порча текста — неинтересна русскому переводчику. Иногда он честно сохраняет «археографический комментарий» мнимого издателя, но предпочитает отказываться от него, где только можно. «Son... soin fut... d'honorer le Créateur, en secourant et protégeant la créature dans rinfortune; et... Ici se trouve une lacune dans Fancien manuscrit, comportant à-peu-pres Fintervalle de quatre années. La suite, qu'on va lire, est d' une autre main, et d'une écriture plus modeme», — стоит во французском тексте31. Русский переводчик рассматривает этот пассаж единственно как форму перехода от одной главы или части к следующей, своего рода эквивалент формулы: «Прошло четыре года». Соответственно он завершает предшествующую часть и далее ставит курсивом: «В рукописи пропущено четырехлетнее после сего время, а следующее написано другою рукою»32, — и с абзаца продолжает рассказ. Строго говоря, примечание об изменении почерка — прием наивной мистификации — ему вовсе не нужно; он мог бы отказаться от него, как отказался от «датировки» почерка33. И уже абсолютно не нужно и непонятно ему вкрапление перифрастического стиля, своего рода цитата из якобы подлинной древней рукописи, ныне подаваемой мнимым издателем в модернизированном виде: «Еllе obéit, la joue baignée de larmes, telle que la rose de Damas, que mouille la rosée du matin» (с примечанием: «Се sont les expressions littéralles de l'original»)34. Лубьянович попросту опускает его. Историзм мышления не был свойственен К. Лубьяновичу — он удовлетворялся простой ссылкой «повесть из самых древних времен английского рыцарства» на титульном листе; осознания культурной специфичности «древней повести» у него не было, как не было его, впрочем, и у самой К. Рив.
Однако Клара Рив сознавала некоторую жанровую обособленность своей «готической повести», «the Gothic story», которая, при всей ее близости к ричардсоновскому роману, все же была литературным порождением «Замка Отранто» и теории X. Уолпола. Элементы техники «романа тайн» здесь присутствуют, причем даже в более развитом виде, нежели у родоначальника жанра. Вряд ли правы те исследователи, которые отказывают «Старому английскому барону» в стилевом новаторстве; как бы ни иронизировал Уолпол над беспомощностью «скучной и вялой» истории, классик жанра — А. Радклиф и все последователи сентиментально-готической ветви этого романа пошли по пути, который нащупывала Клара Рив. Волшебно-рыцарский реквизит «Замка Отранто» сменялся бытовой средой, той иллюзией реальности, которая распространялась и на сверхъестественные события; психологическое предвосхищение и мотивировка этого последнего отныне становилась основным средством создания напряжения, «атмосферы», которая меняла коренным образом всю стилистическую структуру романа, удаляя его от сказки в сторону современного бытописания. Через несколько десятилетий это станет едва ли не основным принципом фантастической литературы. Строго говоря, этот принцип и нес в себе начала, разрушительные для просветительской прозы; он был истинной и полной реализацией теоретических деклараций Уолпола о необходимости сблизить «реальное» и «фантастическое». Русский переводчик на материале романа Рив как бы учится технике тайн и ужасов на уровне стиля. И здесь его рационалистические тенденции ставят перед ним трудно преодолимый барьер. Сокращая диалоги и побочные описания, он следует принципу «необходимости», как он понимался в просветительской эстетике, — необходимости логической, сюжетной и композиционной — принципу непротиворечивого и последовательного развертывания действия. Однако в преромантической эстетике принцип этот уже терял свою силу — на смену ему приходили иные формы литературной организации, с большим удельным весом внефабульных элементов: пейзажа, интерьера, диалога чисто эмоционального назначения. Диалогу принадлежало даже особое место: в теоретическом предисловии к «Замку Отранто» X. Уолпол писал о необходимости приближения романа к драме, имея в виду, конечно, не только характер развертывания сюжета, но и более внешние формы драматизации, с широким использованием диалога.
Этот-то драматизирующий диалог и исчезает у Лубьяновича. Короткие, прерывистые, возбужденные реплики персонажей переводчик заменяет плавными и завершенными описательными монологами, передающими всю фактическую основу оригинала, но безразличными к его эмоциональной окраске. Доминантой повествования оказывается эпический рассказ. Такова, например, сцена допроса крестьянки Маргариты, приемной матери Эдмунда, которая должна пролить свет на тайну рождения мальчика. Драматизм сцены увеличивается за счет нескольких моментов: во-первых, она представляет собой кульминацию «ожидания», так как находится в преддверии раскрытия тайны; во-вторых, она осложнена вторым «ожиданием», противоположно направленным: ожиданием торможения. Маргарита запирается в своих показаниях, так как боится мужа, который вот-вот должен вернуться. Дополнительный осложняющий мотив, найденный еще Уолполом. — мотив болтливости слуг, который должен контрастировать с линией поведения главных героев и вуалировать либо подчеркивать тайну.
Схематически диалог может быть представлен примерно так:
1) Старый священник Освальд, друт Эдмунда, подозревает, что муж Маргариты не является отцом ребенка (предполагается возможность адюльтера).
2) Маргарита не вполне понимает Освальда, однако догадывается и оскорбляется.
3) Освальд настаивает на ответе.
4) Маргарита, после запирательств, сознается, что Эдмунд не ее ребенок.
5) Освальд поражен этим неожиданно открывшимся обстоятельством.
6) Освальд и Эдмунд настаивают на прояснении тайны.
7) Маргарита колеблется между желанием помочь Эдмунду и боязнью мужа. Проступают намеки на некое преступление, которое должно держать в секрете из боязни наказания, хотя бы и несправедливого.
8) Освальд и Эдмунд настаивают на рассказе, обещая сохранить тайну.
9) Рассказ-раскрытие.
Весь этот довольно сложный комплекс противоречивых стимулов и побуждений почти полностью снят в переводе. Две «тайны» исчезают; остаются колебания Маргариты между боязнью мужа и «верховной власти», именем которой допрашивает ее Освальд. «Клянусь вам, что не я употребила обман в сем деле! — Едмунд в восторге бросился к ногам ея и заклинал ее не скрыть от них ничего. Маргарета, оглядывался с беспокойным видом, не идет ли муж ее, говорила Едмунду: признаюсь, что я не ваша мать! Случай доставил вас в мои руки; но ежели когда-либо муж мой узнает, что я открыла тайну сию, то я пропала. Однако я не могу думать, чтоб кто-нибудь из вас мог меня предать, и потому расскажу вам обо всем обстоятельно» и т. д.35 Переводчик, как мы видим, явно не владеет готической техникой, зато он пытается оживить диалог, пользуясь привычным средством речевой характеристики «низкого» персонажа — просторечием, и здесь он позволяет себе несколько изменить оригинал: «Savez-vous garder un secret? — Oh! Soyez-en surs: car je n'oserois le dire a mon man. — C'est pour nous un bon garant, sans doute? mais il m'en faut encore un meilleur... Jurez donc sur se livre saint» и т. д. Лубьянович переводит: «Ах! почтенный отец! никогда не скажу! Андрей мне голову свернет. — Такое сильное ручательство надежнее всех клятв!»36
Примеры подобного рода можно значительно умножить. Нечувствительность русского переводчика к готической технике К. Рив, однако, выступает особенно явственно, когда в диалоге tun описаниях появляется мотив предчувствия. Такова, например, сцена в замке, где Эдмунд, Освальд и слуга Джозеф становятся свидетелями сверхъестественных явлений: «ils furent tout-à-coup reveillés par un grand bruit, qui partoit des chambres au-dessous d'eux. Tout les trois fremissoient, ... lorsque Edmond, en se levant, d'un air aussi froid qu'inirepide: c'est moi qu'on appelle, s'ecria-t-il, et j'obéis». Переводчик упускает здесь едва ли не самое главное: именно то, что силой сверхчувственного Эдмунд ощущает некую связь между ним и призраком его погибшего отца. В русском переводе нет этого: «меня зовут, и я повинуюсь», вместо этих слов стоит: «пойдем! говорил он, куда зовет меня опасность»37. Перед нами случай полного изменения психологической мотивировки; и это же изменение мотивировки заставляет переводчика опустить характерную реплику Эдмунда: «Je me sens animé (Tune ardeur qui m'étonne moi-meme!». Опускает он и другой популярнейший в готике мотив — узнавания Эдмунда по портрету отца, хотя само упоминание о портрете сохраняет. Создается парадоксальное положение. Визионер и духовидец К. Лубьянович оказывается трезвым рационалистом, «реалистом» в своей литературной практике. Такова была инерция просветительского романа, не вмещавшего вторые смыслы, намеки, подтекст.
Литературная система оказывалась, таким образом, устойчивой и консервативной в самих своих стилевых основаниях. Столь же консервативна она была и в принципах подхода к человеческому характеру. Когда Лубьянович становится перед задачей передать характер Уолтера Ловэла, героя-злодея и убийцы, он вновь смещает акценты и полностью меняет авторские характеристики. Его просветительский дидактизм не допускает в злодее-убийце черт привлекательности и психологической сложности, что в самом первоначальном, зачаточном виде присутствует в романе Клары Рив. Русский переводчик превращает суровость и твердость злодея в злобу и лицемерие, его драматическую исповедь — в признание под влиянием страха и не оставляет почти ничего от внутренней психологической логики страстей, которая закономерно ведет Ловэла от зависти и преступной любви — к предательскому убийству38. Тип злодея-героя, которому в пределах готического жанра предстояло развиться до фигуры Мельмота и байронических героев, в художественной системе просветительского романа никаких потенций к развитию не имел.
Достаточно было и того, что Лубьянович тщательно передавал детали реквизита запущенного и опустевшего замка с привидениями, «the haunted castle», описание которого само по себе уже служило созданию атмосферы тайн и ужасов. Но он делал и нечто большее. Он пытался изыскать дополнительные средства эмоционального «оживления» затянутого романа Клары Рив. Он сократил вторую часть его — и явно к выгоде своего перевода, так как детали взаимоотношений между героями после раскрытия тайны отнюдь не прибавляли «Старому английскому барону» ни интереса, ни драматизма. Он ввел пейзажное описание в духе «кладбищенской» литературы — и здесь проявил незаурядное стилистическое чутье: именно такого рода описания будет широко практиковать А. Радклиф: «Едмунд пошел в поле и предался тамо всей скорби. Вся природа наслаждалась покоем, но Едмунд пользоваться оным не мог. Он обращал печальные взоры свои на леса и рощи, и пение птиц усугубляло задумчивость его. Несчастие лорда Ловеля и жены его непрестанно начертавались в воображении его, а доверенность, Освальдом ему сделанная, умножала в нем скорбь. Предавшись печальным размышлениям, он не примечал, что наступает уже ночь...»39 Это — типичный для готического романа вечерний пейзаж, на грани ночи, так называемое описание «тихой природы». Наконец. Лубьянович значительно драматизирует любовную линию «Эдмунд — Эмма Фиц-Оуэн» в духе сентиментального романа.
Русский переводчик как будто нащупывает одну из самых слабых сторон романа К. Рив, свойственную, между прочим, и всему готическому роману. Любовная интрига, связанная с положительным героем, как и сам «идеальный» тип этого героя, отличается здесь необыкновенной вялостью и бесцветностью. Это будет характерно в дальнейшем даже для романов В. Скотта, преобразовавшего традицию.
И Лубьянович, подобно тому как он берет из арсенала «кладбищенской элегии» свое пейзажное описание, обращается в поисках драматизирующих средств к авантюрному и сентиментальному роману. Он дает мотивировку взаимной склонности молодых людей: «Эмма одо. лжена была жизнию Едмунду, которую он спас с опасностию своея»40. Он вводит отсутствующий в подлиннике популярнейший мотив брака по родительской воле: барон Фиц-Оуэн собирается выдать дочь за Венлока, и этот брак грозит навсегда раалучить влюбленных41. Та же традиция авантюрно-сентиментального романа подсказывает ему понимание «страсти» как целостного, непротиворечивого и неразвивающегося душевного состояния, лишенного оттенков и градаций и прорывающегося в критических ситуациях: при виде возвращающегося Эдмунда Эмма «слезами и воплем обнаружила тайну сердца своего»42; в разговоре с братом она, «предавшись одним токмо душевным к любезному Едмунду чувствованиям, призналась брату в страсти своей»43 и т. д. В подлинном тексте все несколько сложнее. Очень показателен в этом смысле перевод сцены последнего свидания Эдмунда и Эммы перед отъездом Эдмунда; эту случайную и, быть может, даже не вполне желательную встречу влюбленных русский переводчик мотивирует прямым ритуалом поведения идеального любовника, который не может оставить замок, не повидавшись с дамой, «к которой питал он тайную любовь», как поясняет Лубьянович. Из следующего затем диалога исчезают намеки, полупризнания, взаимное непонимание — тот язык чувств, который не был разработан просветительским романом, но был уже достоянием ученицы сентименталистов. Архаическая к 1790-м годам литературная традиция в последний раз сказалась здесь — в узости диапазона чувств, прямолинейно логической схематизации внутреннего мира героев.
Первый русский перевод готического романа оказывается, таким образом, довольно знаменательным эпизодом в истории русских литературных связей конца XVIII в. Роман Клары Рив был избран как ди-дактико-моралистическое повествование в числе других изданий, соответствовавших масонской программе этического совершенствования. Его литературное задание— внешние признаки стилизованности, а быть может, и сам фантастический элемент — было принято масоном-переводчиком, так как неожиданно сближало роман с преданиями, обрядностью и даже самой мистико-философской основой учения. Такое чтение привело к перемещению акцентов, неизбежно сказавшемуся на переводе.
Но если бы дело было только в этом, перевод книги Клары Рив был бы фактом прежде всего истории общественных идей. Он стал фактом истории литературы, ибо литературная проблематика романа, пусть не осознанная до конца и значительно переосмысленная, вошла вместе с ним и в русскую литературу как первый предвестник «готической волны» 1810-х годов.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Вацуро В. Э. Роман Клары Рив в русском переводе // Россия и Запад: Из истории литературных отношений. Л.: Havxa, 1973. С. 164— 183.
2 Reeve С. The Old English Baron: A Gothic Story. London, 1811. P. IX—X. (Далее: Reeve).
3 Summers. P. 187.
4 Рыцарь добродетели: повесть, взятая из самых древних записок Английского рыцарства / Издание, посвященное всему Российскому Рыцарству. Пер. с фр. Корн. Лубьянович. СПб., 1794. (Далее: Лубьянович).
5 Благонамеренный. 1819. № 14. С. 130 (курсив Измайлова).
6 Там же. С. 132-133.
7 Материалы переписки Лубьяновича с Антоновским (1810-е гг., неизд., ИРЛИ) см. ниже; воспоминания о нем Сафоновича см.: Русский архив. 1903. Кн. 1. С. 114-117; Кн. 2. С. 160-167.
8 Пушкин, XII, 32. Материалы о «практической филантропии» в идеологии масонов см.: Вернадский Г. В. Русское масонство в царствование Екатерины II. Пг., 1917. С. 198 и след.; об отражении ее в литературе: Степанов В. П. Повесть Карамзина «Фрол Силин» // XVIII век. Сб. 8: Державин и Карамзин в лит. движении XVIII — нач. XIX в. Л.: Наука, 1969. С. 229-244.
9 Бабкин Д. С. АН. Радищев: Литературно-общественная деятельность. М.; Л., 1966. С. 306.
10 См. письмо ему М. И. Антоновского от 11 июля 1815 г. // ИРЛИ. Ф. 405. N 3. Л. 82 об. В 1810-е годы, когда Антоновский впал в ужасающую нищету, Лубьянович помогал ему и выплачивал ежемесячный «пенсион» в размере 25 руб.; во время одной из размолвок вспыльчивый Лубьянович писал ему: «Я не знаю, мой друг, кого ты бранишь, что в прежнее время тебя объедали, а ныне и помогать тебе не хотят. Я тебя никогда не объедал, а что ел хлеб твой, то, кажется, меня в этом неблагодарностию тебе упрекать не следовало бы, ибо, я так думаю, мы были всегда хорошие и друг другу усердные друзья, друт у друга ели хлеб как когда случалось, и бессовестно теперь тебе меня, а мне тебя упрекать» (Там же. № 5. Л. 20); и далее: «... за что же ты беспрестанно по очам меня хлещешь неблагодарностию?» (Л. 20 об.). По-видимому, в годы юности Антоновский оказывал Лубьяновичу какую-то поддержку; об этом как будто говорит тон приведенного отрывка и ответ Антоновского, намеренно самоуничижительный: «Я вам не смею указывать в ваших всех делах — и тем, как вы горько меня упрекаете, беспрестанно по очам вас хлестать неблагодарностию». «Не вы мне, а я вам, за премно-гие ваши оказанные и оказываемые нам благодеяния, обязан вечно благодарно-стию, хотя бы вы и перестали быть нашим благодетелем, прогневавшись на меня» (ИРЛИ. Ф. 405. № 3. Л. 105).
11 См.: Вернадский Г. В. Указ. соч. С. 208—211.
12 Анализ этих статей см.: Семенников В. П. Литературно-общественный круг Радищева//А. Н. Радищев: Материалы и исследования. М.; Л., 1936. С. 263, 282 и след. (Лит. Архив). Возможно, ему принадлежали и другие статьи; так, была выдвинута гипотеза, что ему принадлежит «Рассуждение о том, в чем состоит разум любомудрия» (см.: Лотман Ю. М. Из истории литературно-общественной борьбы 80-х годов XVIII в.: А. Н. Радищев и A. M. КУТУЗОВ /. -' Радищев: Статьи и материалы. Л., 1950. С. 100-101); сомнения в этой атрибуции высказал П. Н. Бер-ков (Верков П. Н. История русской журналистики XVIII в. М.: Л., 1952. С. 373).
13 Русский архив. 1903. Кн. 1. С. 163; ср.: Благонамеренный. 1819. . N'9 14. С. 132. Некоторые сведения о круге чтения Лубьяновича (правда, позже, тоже в 1815—1816 гг.) мы получаем из писем М. И. Антоновского: 1 февр. 1816 г. Антоновский просит вернуть ему взятые книги: «L'an 2440». «Essav sur les Hieroglvphes-. «La France en perspective». «Merveilles du Ciel et d'Enfer» (2«тома) Сведенборга и др. (ИРЛИ. Ф. 405. № 3. Л. 99 об.); в том же 1816 г. . Антоновский просит у него для прочтения Штиллинга (Там же. Л. 93). Вообще библиотека Лубьяновича была, по-видимому, довольно велика; в 1815 г. он просил Антоновского помочь ему в ее разборе и составлении описи (Там же. Л. 107 об. и др.).
14 См.: Killen. Р. 226. В известном указателе Керара отмечено одно издание 1787 г. (Le Vieux baron anglois, ou les Revenans venges: Historie gothique, imitée de l'anglois de mistriss Clara Reeve / Par M. D. L. P*** . Amsterdam: Paris. 1787); к библиографической записи сделано примечание, что многие экземпляры его имеют иной титульный лист: «Le Champion de la Vertu, ou le Vieux baron anglois: histoire gothique / Trad, librement de l'anglois par M. D. L. P., 1787» (QuerardJ. M. La France Littéraire... Paris, 1835. T. 7. P. 491. Далее: Querard). В своей книге «Английский готический роман» (1995) М. Леви указал на такой экземпляр, хранящийся в Библиотеке Арсенала в Париже (см.: Levy. Р. 719). Русский перевод воспроизводит последнее заглавие и так же, как оно, не содержит указания на автора. Издания 1787 г. отсутствуют в книгохранилищах Москвы и Петербурга; нет их и в первоклассной коллекции французских книг XVIII в., собранной гр. А. Г. Строгановым (ныне — в научной библиотеке Томского ун-та). Мы пользовались экземпляром, полученным из Национальной библиотеки в Париже (шифр Y2 61728). имеющим заглавие «Le vieux baron anglois...». Позже роман вошел в «Collection de romans et contes, imités de l' Anglois, corrigés et revus de nouveau par M. De la Place» (Paris, 1788. T. 7. P. 5—247); текст здесь подвергся, по-видимому, лишь незначительной технической редактуре. В дальнейшем в ссылках издание 1787 г. обозначаем: La Place; вслед за тем даем в скобках указание на соответствующую страницу седьмого тома «CoIlection de romans...», как более доступного русскому читателю.
15 Вернадский Г. В.. Указ. соч. С. 31—37. Ряд исследователей масонства приводят, впрочем, материалы, свидетельствующие о том, что стремление к «первоначальной простоте» масонских обычаев не угасало и возобладало в XIX в.; см., напр.: Пыпин А. Н. Русское масонство: XVIII и первая четверть XIX в. Пг., 1916. С. 138 и след.; Соколовская Т. Русское масонство и его значение в истории общественного движения: (XVIII и первая четверть XIX столетия). СПб., [1907]. С. 56 и след.
16 Лонгинов М. Н. Новиков и московские мартинисты. М., 1867. С. 306—307.
17 Случаи такого рода были довольно обычны; по наблюдению Т. Соколовской, масоны постоянно «подтасовывали... в желательном для себя направлении» произведения иностранных писателей (Соколовская Т. Указ. соч. С. 29).
18 М. Саммерс приводит названия этих переделок: «Edouard. ou le Spectre du Chateau* (фр. пер. 1800 г.); «Edmond, Orphan of the Castle» (анонимно вышедшая трагедия, 1799). Любопытен своеобразный пересказ романа в заглавии переделки 1818 г.: «Замок Лоуэлла, или Восстановленный в правах наследник: готическая повесть, рассказывающая, как молодой человек, предполагаемый сын крестьянина, сцеплением необыкновенных обстоятельств не только открывает истинных родителей, но и то, что они были доведены до безвременной смерти; его приключения в комнате с привидениями, открытие рокового тайника и появление призрака его убитого отца; повествующая также, как убийца был приведен к суду, о его исповеди и возвращении угнетенному сироте его титула и имущества» (Summers. P. 1SS).
!9 Лубьянович. С. 129-130; ср.: La Place. P. 178-179 (137); Reeve. P. 81-82.
20 Соколовская Т. Указ. соч. С. 66 и след.
21 La Place. P. 214 (162); Лубьянович. С. 157; ср.: Reeve. P. 98. Перевод: «Вы получите того и другого, но прежде вы должны ответить мне».
22 La Place. P. 226 (172); ср.: Reeve. P. 103—104. Перевод: «Мой кающийся сказат вам все... Чего вы еще хотите? — Чтобы он возвратил наследнику, — воскликнул сэр Филипп. — чтобы он отдат сироте его титул и все имущество его родителей».
23 Л\,бьянович. М. 166.
24 Killen. Р. 11-12.
25 La Place. P. S7 (69).
26 Avertissemeni necessaire // Там же, стр. не нумер. [3—4].
27 Русский архив. 1903. Кн. 1. С. 165-166.
28 ИРЛИ. Ф. 405. N 2 («Предчувствования, сновидения, мечты, чутье замечательное моих родителей» — заглавие, сделанное сыном Антоновского). На л. 19 (под датой: 1804 г.) — эпиграф: «Lex viis futura horruni Deus denunerat per sonrmia, portenta aves, intestina, spiritum et Sybillam. Mercurius Trisnaegistus Aegyptius» («Бог возвещает будущее человеку снами, вещими знамениями, внутренностями животных, явлением духов и пророчествами. Меркурий Трисмегист Египетский»). Толкование сна Лубьяновичем — в духе обычной для него этической программы: «Лубьянович, при рассказывании своем о гневе государевом на меня, сказал, что де гнев его наипаче за то, что я скупо содержу людей в доме; на что я сказат: разве роскошно слишком» (Л. 33 об.).
29 Ср., напр., рассказ идиллика В. И. Панаева, сына известного масона И. И. Панаева, о явлении его матери призрака покойного мужа (Панаев В. И. Воспоминания // Вестник Европы. 1867. Т. 3. Сентябрь. С. 204—205).
30 Ср.: Dibelius W. Englische Romankunst. Lpz., 1922. Bd. I. S. 285 ff.
31 La Place. P. 36 (31). Перевод: «Он заботился о том, чтобы почитать Создателя, поддерживая и покровительствуя в несчастье созданию; и... В старинной рукописи здесь лакуна, охватывающая период приблизительно в четыре года. Продолжение писано другой рукой и более новым почерком».
32 Лубьянович. С. 33.
33 Ср. аналогичные примечания: La Place. P. 45 (38), 53 (44); Лубьянович. С. 33, 45-46.
34 La Place. P. 312 (237). Перевод: «Она повиновалась, орошая слезами щеки, подобные розе Дамаска, которую увлажняет утренняя роса». («Это подлинные выражения оригинала»).
35 Лубьянович. С. 98—99.
36 La Place. P. 128 (100); Лубьянович. С. 104-105.
37 La Place. P. 106-108 (84); Лубьянович. С. 92.
38 Ср.: La Place. P. 222 (170). («Ses terres, sa femme et son titre sont seuls capables d'acquitter tous les maux dont il m'a fait gemir») и далее, с. 223—224 (171 — 172); Лубьянович. С. 163 и след.
39 Там же. С. 62-63; ср.: La Place. P. 64 (53).
40 Лубьянович. С. 34; ср.: La Place. P. 38 (32): «Il est vrai, qu'un service accidentel qu'elle en avoit reçu, l'avoit disposée en sa faveur».
41 Лубьянович. С. 149—151. У La Place барон впервые с негодованием узнает о намерении Венлока сделаться его зятем: «Lui, mon gendre! — s'ecria le baron. — A-t-il jamais du s'en flatter! M'en a-t-il jamais temoigné quelque espoir?» и т. д.
42 Лубьянович. С. 196.
43 Там же. С. 126.
источник: