Рекламирую понравившуюся книгу А. Шиппи.
Вместо хваленых слов — несколько цитат:
1 — о влиянии слова и древних источников на образ толкиновского мира. Как склоадывалось представление об эльфах:
Хорошая литература начинается с правильных слов. В соответствии с этим принципом Толкин постепенно приучил себя не пользоваться формами типа elfin, dwarfish, fairy, gnome, а потом отказался и от слова goblin («гоблин»), хотя в ранних своих работах (до «Хоббита» включительно) он ни одной из этих форм не брезговал[133]. Что еще более важно, он начал подыскивать им замену и размышлять о том, какие именно понятия скрываются за соответствующими словами и что они будут означать, если употреблять их, по его выражению, «лингвистически аутентично». Это «пересотворение» — «творение на основе филологии» — составляет самое сердце толкиновского «вымысла» (не путать с «вдохновением»). Именно этим он и занимался в течение всей своей жизни, и проследить, или реконструировать, его продвижение вперед по этому пути сравнительно легко. Таким образом, не может быть особых сомнений по поводу того, что думал Толкин об эльфах английской и германской традиции. Он знал, с чего нужно начинать: древнеанглийское слово œlf — предок современного слова «эльф» — родственно древнескандинавскому álfr, древневерхненемецкому alp, и, если уж на то пошло, готскому *albs (в реконструкции). Это слово встречается и в «Беовульфе», где эльфы перечислены среди других потомков Каина — eotenas ond ylfe ond orcnéas, то есть «тролли, эльфы и демоны», а также в «Сэре Гавэйне и Зеленом Рыцаре», где участники разыгравшейся при дворе короля Артура сцены довольно нервно описывают неожиданно появившегося в пиршественном зале семифутового зеленого великана с чудовищным топором как aluish топ (то есть «сверхъестественное эльфийское существо»). Широкое распространение слова «эльфы» в пространстве и времени доказывает, что вера в таких существ, что бы они ни представляли собой на самом деле, была некогда повсеместной и восходит к тем незапамятным временам, когда предки англичан, германцев и норвежцев говорили на общем языке. Но в чем заключалась эта вера? Размышляя не столько над словом, сколько над понятием, Толкин должен был довольно быстро прийти к заключению, что все «лингвистически аутентичные» рассказы об эльфах, откуда бы они не происходили, сходятся на том, что эльфы — существа парадоксальные, причем сразу с нескольких сторон.
Во–первых, люди никогда толком не знали, какое место следует отвести эльфам на шкале между полюсами добра и зла. Автор «Беовульфа» говорит, что они — потомки первоубийцы Каина. С другой стороны, история, рассказанная в «Сэре Гавэйне», как бы намекает, что не так уж плохи эти эльфы, — в конце концов, зеленый великан ведет честную игру и даже переигрывает сэра Гавэйна. Неоспоримо только одно — это существа очень страшные. Жертв (álfa–blót) им приносить не следует; на этом сходились все исландцы христианской эры. С другой стороны, надо полагать, эльфов никогда не мешает вовремя задобрить. Если же этого не сделать, напоминали, возможно, друг другу англосаксы, то можно заработать wœteralfádl («болезнь водяного эльфа», водянка) или œlfsogoða — лунатизм. Широко распространено было верование в так называемую «эльфийскую стрелу»(119), по ассоциации, с одной стороны, с кремневыми стрелами доисторических людей, а с другой стороны — с метафорическими стрелами диавольского искушения. Обе ассоциации объединяет одно: страх.
Однако страху сопутствует притягательность. У англосаксов было в ходу прилагательное œlfscýne, имевшее положительный смысл — «эльфийски прекрасная» (о женщине). Fríð sent álfkona — говорили исландцы («прекрасна, как эльфийская дева»). Самые любимые и чаще всего рассказываемые истории об эльфах подчеркивают месмерическое очарование этих существ. Такова, например, история о «Верном Томасе из Хантльбэнка» (которому довелось увидеть «королеву прекрасной Эльфландии») или о молодой женщине, которая сподобилась услышать пение эльфийских рогов. И в том и в другом случае непосредственная реакция человека одинакова — его тянет к эльфам. Верный Томас пренебрег всеми предостережениями, ушел за эльфийской королевой, семь лет не возвращался на землю, а вернувшись, снова исчез, едва заслышав ее зов (версия Вальтера Скотта). Средневековая поэма «Сир Лаунфал» оканчивается таким же радостным дезертирством. Однако если к эльфам убегает женщина, это вызывает больше подозрений. Леди Изабель из одноименной шотландской баллады с трудом удается спасти свою девственность и самое жизнь от эльфийского рыцаря–обманщика, которого она сама же себе на горе и вызвала. В «Истории женщины из Бата» Чосер отпускает ряд шуточек об эльфах и орденских братчиках; соль этих шуток в том, что последние, по мнению Чосера, все–таки более падки до молодых женщин, нежели эльфы, хотя репутация и у тех и у других одинаково скверная. Таким образом, привлекательность и опасность смешиваются воедино. Интересно, что обычно история типа «молодой человек / эльфийская королева» кончается тем, что молодой человек впадает в отчаяние — но не потому, что его соблазнили, а потому, что бросили. Именно память о прежнем счастье, разочарование, утрата волшебства (glamour) заставляют китсовского героя «бродить в одиночестве бледном»[134].
2 — о взаимодействии морали источников и авторской морали:
В «Короле Золотых Палат» между привратником и пришельцами возникает спор по поводу Гэндальфова жезла, и Гаме приходится крепко задуматься, поскольку он совершенно правильно полагает, что «посох в руках волшебника может оказаться не просто посохом». Но он разрешает свои сомнения с помощью такой максимы: «…в сомнительных случаях доблестный муж и воин должен поступать по своему разумению, а не ждать приказа… Я верю, что вы пришли с добром, верю, что вы — люди чести, и не жду от вас подвоха. Можете войти». Его слова — эхо слов прибрежного стража из «Беовульфа»(215): «…сказал дозорный: / И сам ты знаешь, / что должно стражу- / щитоносителю /судить разумно /о слове и деле. /Я вижу ясно, /с добром вы к Скильдингу/ путь свой правите, / и вам тореную /тропу, кольчужники, / я укажу…»
Дело, однако, не в том, что Толкин снова прибегает к кальке. Он просто воспользовался случаем, чтобы выразить на современном языке нечто, разумевшееся некогда у англосаксов само собой, — а именно, что свобода не является прерогативой демократий и что в свободных обществах даже приказы должны оставлять место выбору. Гама берет на себя риск в случае с Гэндальфом; прибрежный страж пропускает Беовульфа, не спросясь начальства. Так же ведет себя и Эомер: он не только отпускает Арагорна на все четыре стороны, но и одалживает ему лошадей. Когда Арагорн возвращается, Эомер под арестом. Получает выговор за «пренебрежение долгом» и Гама. Однако у Всадников есть одна очень, если так выразиться, симпатичная черта: несмотря на то что они «люди суровые и верные своему повелителю», они относятся и к долгу, и к верности не по–рабски легко. Гама и Эомер принимают решения самостоятельно, и даже безымянный страж у ворот Эдораса преодолевает подозрения и желает Гэндальфу удачи. Как мы видим, оправдание типа «я только выполнял приказы» в Стране Всадников не сочли бы удовлетворительным. Это относится и к «Беовульфу». Мудрость древнего эпоса трансформируется Толкином в целую череду сомнений и ответов на сомнения, изречений и ритуалов.
Откуда в трезвой реальности могла появиться такая на первый взгляд противоречивая смесь страха и влечения, понять нетрудно. Красота уже сама по себе опасна; именно это пытается объяснить Фарамиру[135] Сэм Гэмги[136] в «Двух Башнях»[137], когда Фарамир спрашивает его о том, кто такая Галадриэль[138], королева эльфов. «Насчет губительно — не знаю», — говорит Сэм, отвечая на в высшей степени точную догадку Фарамира о том, что эльфийская владычица, по–видимому, «губительно прекрасна»:
«Думаю, люди сами приносят в Лориэн свою беду — и, конечно, натыкаются на нее, на беду эту, раз уж она пришла туда вместе с ними. Владычицу, конечно, очень даже можно назвать опасной, хотя бы потому, что в ней столько силы! Иной об эту силу разобьется, как корабль о скалу, иной утонет, как хоббит, если его бросить в реку. Но скалу и реку винить трудно».
3- тоже об этических проблемах:
представление о добродетели вызывает у некоторых досаду и желание его оспорить. Досаду — только потому, что мужество как добродетель сегодня уже выходит из моды, желание оспорить и отрицание — потому, что некоторым критикам кажется, будто победа досталась Фродо и его товарищам чересчур легкой ценой. Им даже удалось спастись! Из девяти членов Содружества Кольца[249] по дороге к цели погиб только Боромир, который к тому же заслуживал гибели. А Гэндальф сначала как будто погиб, но потом оказалось, что это было понарошку. Драматический накал поддерживается только благодаря малой горстке персонажей из лагеря «хороших», которых все–таки приходится принести в жертву. Как правило, это старики, например Теоден и Дайн, или же совсем второстепенные персонажи вроде Гамы и Хэлбарада[250], да еще те, кто упоминается в роханской поминальной песне, составленной после Битвы на Полях Пеленнора: здесь приводится список погибших, многие из которых вообще представлены в тексте только именами. В рецензии «Обзервера»(233) (одна из рецензий, которые привели Толкина в особое раздражение(234)[251]) критик Эдвин Муир выдвинул тезис об инфантильности, не–взрослости романа, что выражается в его–де «безболезненности». «Хорошие мальчики выигрывают смертельную битву и выходят из нее невредимыми. Они счастливы и торжествуют, впрочем, мальчики обычно на иной исход и не рассчитывают. Жертв совсем немного, и те незначительные». В этом есть доля истины (например, Толкин, по добросердечию, дал эвакуироваться населению Минас Тирита и пощадил пони Билла), но в то же время есть и очевидная ложь. Например, о Фродо никак нельзя сказать, что он в итоге остался «невредим», «торжествует» или хотя бы «счастлив». Но пример Фродо — только часть более общей и гораздо ярче выделенной темы, которая проходит через всю книгу. Это тема неудачи добра.