Бекфорд автор Ватека


  Бекфорд, автор Ватека

© Павел Муратов


Вместе с Бекфордом и написанной им сказкой «Ватек» мы выходим из круга книг с обыкновенной судьбой и обыкновенных авторских биографий. «Ватек» был написан по-французски, хотя его автор был англичанином, который мог перечесть длинный ряд английских предков, восходящий к баронам Великой хартии. Перевод «Ватека», подвергнутый только в четвертом издании редакции Бекфорда, вошел в число классиков английской литературы. Оригиналу принадлежит то же место в литературе французской. Здесь эта книга была долгое время необъяснимо потеряна. Изданная перед 1789 годом, она исчезла в катастрофических движениях Великой революции, или, может быть, в одном из странных своих капризов Бекфорд скупил все первое ее издание, или еще есть легенда, что все это издание погибло, как старая бумага, прикрывавшая контрабанду на одном из кораблей, которые прорывали блокаду наполеоновской Франции. Как бы то ни было, французский «Ватек» стал в XIX веке крайней редкостью, мечтой библиофила. Малларме мог гордиться попавшим ему в руки запыленным и ветхим томиком, потому что кроме своего экземпляра он знал о существовании еще только двух. Он переиздал его сначала в ограниченном числе, затем в популярном издании и таким образом возвратил «Ватека» французской литературе. С последнего из изданий Малларме сделан этот русский перевод.

Русский читатель не должен называть «Ватека» совсем неизвестной книгой. Для России это тоже только забытая книга. «Ватек» бывал в библиотеках пушкинского времени; он был в библиотеке самого Пушкина. Одно это говорит об историческом существовании книги Бекфорда для русской литературы. Но не ради истории литературы и не ради прелести старой книги следует читать «Ватека». Старого нет в нем ничего; классическая красота этой прозы не может состариться, не может даже сколько-нибудь стереться ее четкий рисунок или выцвести ее глубокая живописность. Узнав «арабскую сказку» Бекфорда, уже не помнишь, когда именно она написана, а если вспомнишь случайно, то не перестаешь удивляться. Черт эпохи, органически сросшихся с каждым изображением и с каждой мыслью художника, не встречается здесь почти никаких. Странная оторванность от обстоятельств времени суждена была этой книге, обрекая ее на одиночество поистине полное. XVIII век узнаваем в нем разве лишь по классической чистоте, с какой этот иностранец времен Вольтера следовал традиции, составляющей гордость французского гения. «Tout coule de source...» — должен был сказать Малларме о его прозе, тем самым венчая ее лаврами Пуссэна, Шатобриана и Мериме. Но и романтики много лет спустя после Бекфорда могли бы читать «Ватека» как свою книгу. Они нашли бы в ней свою иронию, и свое жаркое воображение, и свое настойчивое, немного жестокое любопытство к экзотическому и гротескному. Бекфорд бредил Востоком и способен был галлюцинировать так же, как Жерар де Нерваль, но бред не побеждал его и он умел оставаться стойким художником, даже испытывая головокружение. Ясность видения спасала его — ясность, соединенная с остротой зрения. Крайняя впечатлительность его натуры преломлялась в кристаллических призмах его твердого художественного дара. Самые пестрые и яркие краски, самые причудливые формы, около которых особенно любило бродить его воображение, перешли на страницы «Ватека» безупречно строгими образами. Картинность таких мест, как то, где караван Ватека встречается с дикими зверями, достойна Флобера и, может быть, даже превосходит Флобера по интенсивности внутреннего стремления к живописному и по глубокой сдержанности, с какой оно удовлетворено.

Итак, говоря о Бекфорде, нам пришлось оглянуться на весь путь, пройденный французской литературой от Вольтера и до одного из великих, почти современных писателей, и при том не ради простого сравнения. Вечная современность предопределена «Ватеку» тем, что высшие качества французской прозы были естественным доказательством его автора,— естественным, так как он не прошел долгой литературной школы и даже не был вовсе писателем по роду своих занятий. «Ватек», написанный Бекфордом, когда ему было 22 года, — это не только единственный его опыт на французском языке, но это и почти единственная его книга. Другая книга, «Италия и очерки Испании и Португалии», образовалась из писем, написанных им во время его долгих путешествий по Европе. Не исключительна ли после этого судьба «Ватека» и не подготавливает ли она ко всему необыкновенному, что можно услышать о судьбе его автора! Для проницательного взора необычайные приключения халифа Ватека открывают зрелище душевных приключений самого Бекфорда. Байрон прямо отождествил Бекфорда с Ватеком, обращаясь к нему в первой песне Чайльд Гарольда со словами:

«There thou too Vathek, England's wealthiest son

Once form'd thy paradise».

«Здесь (т.е. на берегу Португалии), о ты, Ватек, богатейший из сынов Англии, устроил некогда свой рай». Но жизнь Бекфорда, которая была известна Байрону, когда он писал эти строки и которая позволила ему написать их, была неизвестным будущим для юноши — Бекфорда, лихорадочно работающего, запершись по целым дням, над своей восточной сказкой. Если «Ватек» и объясняет что-то в этой жизни, то он, во всяком случае, не повторяет ее, а предсказывает. Для читателя, следившего с непрестанным наслаждением за фантастическими странствиями халифа, небезынтересно будет узнать о земных странствиях его двойника, который принял мечтательную и великосветскую внешность конца XVIII века, запечатленную в нескольких портретах Ромни. Еще более несомненно, чем право Бекфорда на звание превосходного писателя, его право называться необыкновенным человеком. Явное участие разнообразных гениев, добрых и злых, светлых и темных, творящих и разрушающих, делает его жизнь похожей на волшебную сказку. Она достаточно приподнята над уров­нем обычных человеческих жизней, чтобы пробудить в нас тот энтузиазм, который кажется далеким эхом старого греческого культа героев и старых мифов об их судьбе.

Уильэм Бекфорд, родившийся в 1760 году, был сыном лондонского лорда-мэра и одного из самых богатых людей в Англии. Бекфорды владели обширными плантациями в Вест-Индии, на которых работали тысячи черных рабов; значительная часть острова Ямайки принадлежала им. Детство Уильэма протекало в чопорной и великолепной обстановке лондонского дома или фамильного поместья Фонтхиль, среди этикета, неукоснительно поддерживаемого строгой матерью, среди видных политических друзей отца. Старший Питт был его крестным отцом и руководителем его воспитания после скорой смерти лондонского лорд-мэра. Образование, полученное Бекфордом, отличалось разносторонностью и полнотой. Великий архитектор Чемберс учил его архитектуре, сам Моцарт преподавал ему первые уроки музыки. Страстную любовь и обостренную восприимчивость к музыке Бекфорд сохранил в продолжение всей сноси жизни. Он сам был отличным музыкантом, способным композитором и недурным певцом. Арии Чимарозы и Паизиелло украшали его детство в мрачном Фонтхильском замке, вмещавшем нескончаемые картинные галереи и громадные, печальные залы с бесконечными выходами в темные, извилистые коридоры, подобные залам того подземного дворца, в котором халиф Ватек окончил свое путешествие Другим украшением детских дней Бекфорда была книжка арабских сказок, прочитанная много раз с пылкой восторженностью навсегда незабвенная, преследуемая наставниками и воспитателями, даже отнятая ими насильно, но тогда, когда ее дело уже было сделано. О тринадцатилетнем Бекфорде Питт старший, готовивший его для наследственной политической роли, писал с неудовольствием: «Он по-прежнему состоит только из одного огня и воздуха. Надеюсь, что должная мера земной плотности придет к нему своевременно и довершит его характер». Насколько оправданы были эти надежды государственного деятеля и опекуна молодого Бекфорда, показывают следующие отрывки из письма, написанного юношей через четыре года в Фонтхиле.

«Сумерки опускаются, и я мечтаю на площадке перед домом, который построил здесь мой отец. В окнах нет огней, звуки музыки не долетают до меня сквозь портики, и веселые гости не прогуливаются вдоль колоннад. Все вокруг темно, безмолвно и покинуто. Это подходит к моему теперешнему расположению духа. Если бы я увидел вдруг блестящие экипажи, приближающиеся к дому, если бы до моего слуха дошел шум оживленной беседы или веселый смех, разве не убежал бы я в лес от всего этого и не скрылся бы в его глубине, чтобы спокойно насладиться одиночеством?.. Я смотрю кругом на эти родные виды с братской привязанностью; я гляжу с любовью на каждое дерево здесь, как будто мы родились с ним в один и тот же час. Воздух здешний кажется мне родным; холмы, леса, кустарники и самый мох под ногами представляются мне вступившими в тесный союз со мной, и я считаю себя окруженным лучшими друзьями и ближайшими родственниками. Какого еще иного общества надо мне искать?.. Я внимательно слушаю каждую странную ноту, которая звучит в пении ветра, и пока я стою так, прислонившись к стволу дуба, до моего слуха издалека доносится слабый шум. Скоро я вижу, как летят стаи ворон, поднявшиеся над горизонтом. В одно мгновение они рассеиваются по всему небу и реют над неподвижной рекой. Воздух наполняется шумом их крыльев и карканьем, привлекающим мое воображение свыше всякой меры. О, как хотел бы я обладать талисманом Локхарта, чтобы обратиться к этим крылатым легионам и спросить их, откуда они явились. Над какими лесами пролетали вы, сказал бы я им. Какие видели зрелища?.. Я поднимаюсь по лестнице и вхожу в большую залу, выстланную мраморными плитами. Там я сажусь у огня, по-восточному, на вышитые золотом подушки и пью чай. Мысли мои тем временем бродят в недрах Африки и живут часами в моих любимых странах. Удивительные рассказы путешественников о горах Атласа увлекают мою фантазию далеко... Скоро я должен вернуться в Лондон, страдать от глупого назойливого общества, выносить рабство моды и тосковать от чопорного безделья и дозволенных развлечений. Эта перспектива слишком ужасна. Я разобью все эти великолепные оковы и сохраню свою независимость. Я уединюсь от света и буду наслаждаться собственными вымыслами, фантазиями и странностями, как бы это ни раздражало моих окружающих. Назло им я буду счастлив и буду заниматься тем, что они считают пустяками. Вместо того чтобы изучать нынешнее политическое состояние Америки и строить мудрые планы управления ею, я буду читать и мечтать о благородной империи инков, о торжественном их почитании солнца, о таинственном очаровании Квито и величии Анд. Я никогда не думал ни о каких государственных делах ни Англии, ни Америки. И если бы я стал думать, что вызвало бы это во мне, кроме отвращения и негодования?»

Эти немного длинные выдержки из письма семнадцатилетнего Бекфорда изображают его не таким, каким хотел его видеть Питт. Мечтательность, любовь к уединению и нежность, обращенная к природе, не очень серьезными могут показаться у юноши и не очень удивительными в тот век сентиментального романа. Но политика и свет отвергнуты им с какой-то настоящей душевной правдивостью, а мечты перестают быть только украшением чувствительного письма, когда они соединены с видениями, почти болезненными по своему обилию и своей настойчивости. Большинство писем Бекфорда той поры наполнено видениями. Он рассказывает о своей встрече с Паном в глубине леса, о Джиннах и Дивах, свивающихся из клочьев тумана. Ему кажется, что он вместе с аргонавтами плывет за золотым руном. Он видит равнины великой Татарии с отличающей его точностью образов. Визионирование становится привычкой его жизни, состоянием духа, которое может прийти к нему каждую минуту. Он постоянно ощущает в себе эту силу, и есть что-то сжигающее в таком ощущении. Его молодость охвачена вечной лихорадкой воображения. Годы, прошедшие в деревенском Фонтхиле, полны душевным тре­петом и странными предчувствиями, которые менее странными кажутся теперь, когда мы знаем, что Бекфорд был автором «Ватека», «Видения носятся вокруг меня, и в иные торжественные минуты я впадаю в пророческий транс. Я погружаюсь в мечтания и в магическую дремоту, и тогда время летит так быстро. И здесь нет никого, кто разбудил бы меня и разделил мои чувства. Те, кого я люблю,— далеко» Так пишет он Луизе Бекфорд, жене одного его неблизкого родственника. К Луизе была обращена его страстная и мало счастливая любовь, «заблудившаяся» любовь, как выражается он в одном из писем. Сицилийские арии, которые пела Луиза, составляли восторги Фонтхильских вечеров, пока они не сменились разлукой. «Помните ли вы, Луиза, сладкий запах роз, наполняющий воздух, и волнующую музыку, доносившуюся из залы? Помните ли счастливые дни, которые мы проводили в подземных апартаментах, раскинувшись с восточным сладострастием на шелковых диванах, в сиянии прозрачных занавесей?» Какой крепкий напиток эти воспоминания для двадцати лет, только что исполнившихся Бекфорду! Какую бледность щек и какой блеск взглядов можно угадать в таких его признаниях, в его беседах с таинственными голосами природы, в его жажде неведомого,— во всем том, что составляет содержание его писем из старого Фонтхильского замка.

Испытания любви и тоска по неизвестным странам заставили молодого Бекфорда радостно принять путешествие на юг, предложенное матерью для укрепления его ставшего слабым здоровья. Это случилось в 1780 году, и с тех пор, в продолжение пятнадцати лет, путешествие сделалось почти постоянным образом жизни Бекфорда. Он видел Италию, Швейцарию, Испанию, долго жил в Португалии и Париже. Он два раза возвращался в Англию, написал здесь «Ватека», женился и снова уехал на континент. Маргарита Бекфорд, его жена, умерла, прожив с ним всего три года. Бекфорд вернулся на родину только десять лет спустя после ее смерти. Странные слухи ходили в Англии об отношениях Бекфорда и его жены; враги обвиняли даже его в ее смерти. Это была первая легенда, которую лицемерие светской Англии сложило про автора «Ватека». На совести его, конечно, не было никакого ужасного преступления. В записках о Португалии он вспоминает иногда Маргариту с глубокой и сдержанной нежностью, и горе его мелькает там среди образов роскошной природы и легкой жизни, пронизывая читателя ледяным содроганием. Но, разумеется, неправы и те биографы, которые в целях ненужной апологии Бекфорда желают изобразить его образцовым супругом и неутешным вдовцом. Опубликованные ими же самими письма показывают, что в чувствах Бекфорда, предшествовавших браку, не было желанной им простоты и обыкновенности. Его отношения к Луизе как-то сложно переплетались с его отношениями к молодой Маргарите Гордон. Обе женщины гостили в Фонтхиле одновременно, и зачастую к ним обеим обращено воспоминание Бекфорда о проведенных там экстатических вечерах. Стены старого замка видели тогда странные вещи, и только одни они знали настоящую правду о любви Бекфорда. Для нас достаточно знать, что письма, написанные им из Швейцарии через месяц после свадьбы, полны сожалений о каких-то «безвозвратно прошедших днях и счастливых мгновениях».

За год до женитьбы, во время одного из пребываний в Фонтхиле, Бекфорд написал «Ватека». В старости сам Бекфорд так рассказывал об этом часто посещавшему его Реддингу: «Я написал «Ватека», когда мне только что исполнилось двадцать два года. Я написал его в один прием. Это стоило мне трех дней и двух ночей тяжкой работы. Такое суровое прилежание заставило меня сильно разболеться». Из ставших впоследствии известными писем Бекфорда видно, что он был занят работой над «Ватеком» не три дня, а несколько месяцев. Но его слова, переданные Реддингом, не теряют от этого своего значения. Нетрудно догадаться, зная характер Бекфорда, что в эти три дня его воображение лихорадочно искало фантастическую концепцию «Ватека», а в последующие месяцы его твердая воля художника создавала ее стилистическое воплощение. Когда «Ватек» был кончен, друг автора, Хенли, стал переводить его на английский язык. Сам Бекфорд продолжал работать над тремя историями, которые рассказывают халифу Ватеку такие же осужденные небом, как он, в подземном дворце Эблиса. Женитьба и путешествия прервали его работу. Бекфорд ждал ее окончания, чтобы издать книгу одновременно и по-французски, и по-английски. Но дело затягивалось, и Хенли, который давно кончил свой перевод и которому надоело дожидаться, издал в 1786 году «Ватека» не только не предупредив автора, но и не выдав книгу за перевод настоящей арабской сказки, Привезенной с Востока каким-то путешественником. Это случилось как раз в год смерти жомы Бекфорда и произвело на него особенно удручающее впечатление Негодование его не знало пределов; он поспешил ответить на поступок Хенли изданием французского текста с предисловием, восстанавливающим его авторские права. Что касается трех эпизодических историй, которые должны были войти в книгу, то предисловие только выражает надежду, что когда-нибудь они появятся в печати. Ни в одном из двадцати английских и французских изданий, которые «Ватек» выдержал до наших дней, нет этих историй. При жизни Бекфорда они были известны только немногим друзьям и посетителям его уединении. Все, кому удалось тогда познакомиться с ними, выражали свое восхищение. Слух о том дошел до Байрона, и он просил людом, вхожих к Бекфорду, добыть для него эти рукописные новые сказки. «Я думаю,— писал он,— что я этого заслуживаю, как усердный и всем известный поклонник первой сказки». Эпизоды из «Ватека» остаются до сих пор в рукописи. Издание их обещано наследниками Бекфорда в скором времени, и можно с уверенностью ждать этого дня как большого праздника художественной литературы.

К молодости Бекфорда относится, собственно, и другая его книга, хотя она вышла в свет только в 1834 году. Содержание ее составляют письма, написанные из Италии, Испании и Португалии между 1781 и 1787 годами. Еще вскоре после своего первого итальянского путешествия, как раз во время писания «Ватека», Бекфорд думал издать часть этих писем под названием «Сны, мысли, бодрствования, происшествия». Книга эта была совсем готова, напечатана, но в последнюю минуту Бекфорд приостановил издание. Он уступил, по-видимому, настояниям окружающих, которые полагали, что дух этой книги навсегда скомпрометирует его политическую карьеру. Надежда на нее не была еще тогда оставлена его матерью. Но Бекфорд не забыл своих «Снов» и семидесятилетним стариком вновь перечитал их, присоединил к ним впечатления других путешествий и издал все вместе под заглавием «Италия и очерки Испании и Португалии». В предисловии к этой замечательной книге он говорит: «Большинство этих писем написано в расцвете летних дней молодости и молодой веры и в ту эпоху, когда существовал еще старый порядок вещей со всей своей живописной пышностью и нелепостью,— когда Венеция наслаждалась своими 'piombi' и подводными темницами, Франция — своей Бастилией и Испания — своей святой Инквизицией». Видение старой Европы, той Европы, которую увлекательно исколесил Казанова, открывается нам на страницах книги Бекфорда.

Во многих отношениях она является образцовой книгой путевых впечатлений. Ее язык может служить примером чистоты, точности и энергии. Труднейшее в литературе искусство пейзажа доведено в ней местами до классического совершенства. Изображения нравов напоминают своей сжатостью, силой и колоритностью старинную живопись. Печать резко выраженной индивидуальности автора лежит на всем и всему сообщает особую прелесть. На первых же страницах Бекфорд захватывает нас, и мы вместе с ним томимся в скучном Остендэ, стремясь всем сердцем вперед, к Италии, вместе с ним совершаем переезд до Гента, закрыв глаза и мечтая об Альбано и Неми, и восклицаем, прибыв в Голландию: «О гении древней Греции! Что за ужас эта Гаага! Какие сонные каналы! Какой ил в душах у жителей!» Ни Голландия, ни Германия не пришлись, конечно, по вкусу Бекфорду. Приближаясь к давно желанной Италии, он сгорает от нетерпения, едет день и ночь, и сердце его бьется изо всех сил, когда он видит вдали пограничные горы венецианского государства. Все кажется ему прекрасным в Бассано, первом итальянском городе, который он видит. Не останавливаясь нигде, он спешит дальше, и вот наконец Бекфорд в Венеции.

Мог ли автор «Ватека» не видеть Венеции — Венеции XVIII века, Венеции волшебных сказок-комедий Гоцци! «Мой любимый город, Венеция,— пишет он,— всегда внушает мне ряд восточных мыслей и действий. Я не могу удержаться, чтобы не думать о св. Марке как о мечети и о соседнем дворце как о каком-то обширном серале, который наполнен усеянными арабесками залами, вышитыми софами и сладострастными черкешенками». Или еще в другом месте он пишет: «Людям из Азии очень нравится Венеция, и те из них, с которыми я разговаривал, находят, что здешние обычаи и здешний образ жизни имеют большое сходство (обычаями и образом жизни их родины. Вечное бездействие и кофейнях и поглощение шербетов великолепно подходит к обитателям оттоманской империи, которые носят здесь СВОИ восточные наряды и курят свои экзотические трубки, и никто не смотрит на них и не удивляется, как это было бы в большинстве других европейских столиц». И разве далек от этих характеров характер самих венецианцев? «Я никогда не решился бы ставить венецианцев примером живости. Их нервы, ослабленные ранними излишествами, не производят потока живых душевных сил, но, самое большее, доставляют только отдельные минуты обманчивого и лихорадочного подъема. Приближение сна, отгоняемого неумеренным употреблением кофе, делает их вялыми и тихими, а легкость, с которой зыбкая гондола переносит их с места на место, еще увеличивает их склонность к неге. Одним словом, они кажутся мне не менее преданными праздности и бездействию, чем их восточные соседи, которые, благодаря своему опиуму и своим гаремам, проводят всю жизнь в одной непрерывной дреме».

Венеция напрягла до последней степени все способности Бекфорда к романтическим и музыкальным экстазам. Венецианские виллы на берегах Бренты видели его своим частым и восторженным гостем. Там, в Фиессо и Мирабелло, в садах, окружающих палладианские лоджии, в обществе, страстно любящем музыку и тонкие удовольствия жизни, он почувствовал себя наконец в том мире, о котором мечтал, читая Ариосто или сказки тысяча одной ночи в своем туманном Фонтхиле. Летние зори, занимавшиеся над зеркальной Брентой, видели его изнеможение после бессонных ночей, переполненных ариями Галуппи и Пакиеротти. Необходимый отдых Бекфорд находит в Падуе, в прохладном храме своего излюбленного святого Антония, почитание которого было единственным религиозным культом его жизни. «Я просидел целое утро в торжественном храме Сант Антонио, слушая музыку и наблюдая издалека толпу молящихся, простертых перед главным алтарем, вокруг которого постоянно движется множество свечей. Так как мне не были видны священники, носившие их, они казались мне блуждающими огнями. Растроганный печальными песнопениями и звуками органа, я сделался очень набожным и меланхоличным и то поднимал глаза к раке святого, то надолго опускал их вниз. Со сводов этого священного места свешиваются несколько серебряных лампад, в которых поддерживается неугасимое пламя. Смешение огней, бесчисленных приношений, лестниц, канделябров и колонн образует зрелище вроде тех великолепных призрачных зданий, какие я много раз посещал во сне».

Из Падуи Бекфорд спешит в Лукку, где ожидает его знаменитый певец Пакиеротти. Дружба связывает межд\ собой этих двух молодых людей. В Лукке они все время неразлучны, они совершают далекие прогулки верхом, и в уединении окружающих Лукку лесистых холмов Бекфорд слушает поющего для него одного Пакиеротти, того самого Гаспаро Пакиеротти, который доводит публику итальянского театра до неистовства, до бреда, до обморока, о чем свидетельствует и через три десятка лет Стендаль. Правление Лукки является наконец in corpore к Пакиеротти и Бекфорду и умоляет их прекратить эти далекие прогулки, грозящие такой великой национальной опасностью, как простуда и вынужденное молчание несравненного голоса. Музыкальных восторгов не избежал ни один из путешественников по Италии сеттеченто. Но ни для кого они не были такой пищей души, как для Бекфорда. Он снова счастлив в Неаполе, в доме английского посла лорда Га­мильтона. «Что за дом это был тогда в Неаполе! — вспоминает он впоследствии.— Все тонкие люди, все художники, любители древностей, музыканты, собирались там. То была красота и радость целого города. То был мой дом!» С первой женой лорда Гамильтона Бекфорда связывала нежная дружба. Письма его к ней полны благоговейным восхищением. В старости он вспоминал о ней в таких словах: «Заря моей жизни была тогда светла, как залив, на который я глядел каждое утро, и, веря ясности тогдашних моих чувств, я говорю истину, когда называю эту леди Гамильтон ангелом чистоты. Непорочной жила она среди тогдашнего неаполитанского двора. Надо знать, что такое был этот двор, чтобы оценить это. Я никогда не встречал существа с такой небесной душой. Ее искусство в музыке было волшебно; такая сладостная нежность была в ее игре, что казалось, будто тонкая эссенция ее души течет этими звуками. Я не мог слушать ее, не впадая в транс. Она умерла в 1782 году». Она умерла через полтора года после первой встречи с ней Бекфорда.

Изображение мест и нравов, жизнь последнего десятилетия перед французской революцией, воспринятая романтическим и чувствительным к прекрасной стороне вещей наблюдателем,— все это вызывает в читателе книги Бекфорда неослабевающий интерес. Но едва ли не интереснее всего в этой книге сам Бекфорд. Страница за страницей мы узнаем этот блестящий и едкий ум, это безграничное, как у самого Ватека, любопытство, этот характер, полный нервной силы. Как характерно для Бекфорда, для его любви к уединению, дли его умения не скучать с самим собой, что, приехав в первый раз в Венецию, он прежде всего сел в гондолу, запасся виноградом и отправился на островок Сан-Джорджио Маджоре. Он провел там несколько часов, лежа на мраморной площадке, наслаждаясь своим виноградом, солнечным теплом, запахом моря, видом на Венецию и слабым шумом, долетавшим с Пьяццы. И только после этого он приказал вести себя на Пьяццу и смешался с толпой.

Но лучше всего мы узнаем Бекфорда из его писем о Португалии, потому что в Португалии он меньше путешествовал и больше жил. Португалия пришлась ему как-то особенно по душе, экзотическая природа ее очаровала его. Он нашел много преданных друзей среди португальских аристократов и ученых монахов. В Лиссабоне его прельщала живописная и открытая жизнь этой уже лишь наполовину европейской столицы. Там в летние душные вечера на площадке перед королевским дворцом собирались гуляющие и смотрели сквозь раскрытые окна на жизнь королевской семьи и на беготню придворных. Королева, инфанты, сановники и прелаты мелькали в них поочередно. Духовник Марии I, великий инквизитор Португалии, выходил на балкон, чтобы на глазах собравшихся зрителей отереть свою лысину. А в окне, как раз над этой лысиной, красивые сестры Лачерда, фрейлины королевы, делали условный знак Бекфорду, приглашая его подняться и послушать странные и сладостные напевы бразильских «модинья». Какой лабиринт лестниц и зал этот королевский дворец, настоящий муравейник, где кишат черноволосые и большеглазые фрейлины, наряженные в шелк пажи, одетые по этикету придворные, монахи бесчисленных орденов, карлики, певцы и негритянки. На краю Европы, среди благоухающих лесов и цветущих садов, Бекфорд нашел-таки уголок жизни, граничащей со сказкой и с гротеском. В этой жизни он стремится даже принять участие. Он посещает многочисленные монастыри, усеявшие горы вокруг Лиссабона, роется в их богатейших библиотеках. Он изменяет любви к одиночеству и бывает на фантастически долгих и обильных обедах у своего друга, маркиза Мариальва. Чтобы отплатить за гостеприимство, он заводит свой дом, держит искуснейшего повара и оркестр музыки. Некоторые письма дают понятие об этом доме Бекфорда в Рамальяо. «Комнаты в нем просторны и содержат много воздуха, и виды, открывающиеся из окон на море и на выжженные солнцем окрестности, безграничны... Я нашел сад в образцовом порядке; цветы и цветущие кустарники растут в нем между посаженных рядами апельсинов и лимонных деревьев. Таково могущество этого климата, что гардении и африканские растения, которые я привез из Англии в виде простых черенков, уже усыпаны прекрасными цветами».

На эту виллу Рамальяо Бекфорд удалялся всякий раз, как только начинал испытывать утомление от придворных месс и гомерических обедов, от щебетанья фрейлин королевы Марии I и учености ее монахов. «Чувствуя головокружение, путаницу в мыслях и разбитость в теле,— рассказывает он один из таких случаев,— я вернулся домой перед вечером, чтобы насладиться несколькими часами полного спокойствия. Вид моих просторных комнат, их уединение и тишина повеяли мне на душу отдыхом. Соломенный мат, гладко натянутый на полу и сплетенный из самой тонкой, самой блестящей соломы, принял чудесный, мягкий и гармоничный колорит от света зажженных свечей. Он казался таким прохладным и сверкающим, что я растянулся на нем. Так я долго лежал на спине, созерцая прозрачное летнее небо и луну, медленно поднимающуюся над верхушкой горы...» А за этим мечтательным вечером следует утро, настоящее португальское утро Бекфорда. «Жара стояла убийственная, и я пробездельничал целое утро в моем садовом павильоне, окруженный гидальго в цветистых халатах и музыкантами в лиловых костюмах и больших соломенных шляпах, похожими в этом наряде на китайских бонз, и такими же загорелыми, праздными и неподвижными, как обитатели Ормуса или Бенгала. Итак, мое общество и моя обстановка имеют решительно восточную внешность. Мой диван не поднимается и на несколько дюймов от пола, позолоченные трельяжи закрывают окна, и роняющий каплю за каплей фонтан всегда обеспечен источниками, бьющими из природной скалы...» Подобной этой вилле Рамальяо была и та вилла Бекфорда в Монсеррате, которую он построил во время второго пребывания в Португалии, после поездки в Испанию и жизни в Париже,— тот рай Ватека, о котором упоминает Байрон в своей поэме. Но когда Байрон писал Чайльд Гарольда, жизнь Бекфорда вступила уже в новую фазу. Португалия давно была им покинута, и, глядя на руины виллы в Монсеррате, поэт мог сказать: «Thy fairy dwelling is as lone as thou!» Твое прекрасное жилище одиноко, как ты!»

В 1794 году Бекфорд окончательно возвратился в Англию. Легенда теперь окружала его. Тысячи слухов ходили о его жизни в Португалии и его любовных и романтических приключениях и Испании, об опасностях, которым он подвергался в качестве близкого свидетеля французской революции. Бекфорд был в Париже во время взятия Бастилии. Жажда необычайного заставила его присутствовать при казни Людовика XVI. На эстампах времени революции можно видеть иногда фигуру англичанина верхом [на лошади] бесстрастно взирающего на величавые и трагические ее сцены. Это Бекфорд; революционный Париж привык видеть его, и во время одного из его отъездов коммуна выдала ему паспорт с надписью: «Париж видит его отъезд с сожалением». Но по возвращении во Францию он находит террор усилившимся и атмосферу подозрительности сгустившейся. Занятый только хождением по букинистам и антикварам, Бекфорд тем не менее внушает подозрения. Его свобода и жизнь в опасности. Книгопродавец Шарден, узнавший об этом, находит случай спасти Бекфорда, и автор «Ватека» благополучно бежит в Англию, переодетый и с подложным паспортом.

Но Англия знала тогда Бекфорда не как автора «Ватека» (уже забытого и еще не открытого вновь!), а как человека со странной и беспокойной репутацией, и скоро вся Англия заговорила о его новых эксцентрических затеях. Вернувшись на родину, Бекфорд решил поселиться во Фонтхиле, но не в старом отцовском замке. Началась постройка нового здания, обдуманного Бекфордом во всех подробностях. И началась она к всеобщему удивлению с возведения стены, имевшей две сажени высоты и опоясавшей все земли Фонтхиля. Стена эта, протяжением в двенадцать верст, была выстроена в один год. «Про меня говорили,— рассказывал позднее Бекфорд,— что я построил ограду, прежде чем начал строить дом, из-за желания скорей отделиться от всего человеческого рода. Однако при мне всегда было сто, двести рабочих. Я приказал выстроить стену, чтобы охотники не вторгались в мои владения. Напрасно я предупреждал их. Здешние помещики без церемонии опрокидывают любую изгородь, а если прохожий нищий сорвет с нее несколько ягод, они готовы тащить его на виселицу. Они не слушают никаких запрещений, когда скачут в своих красных фраках за бедным загнанным зайцем. Все мои протесты оказывались тщетными, и тогда я решил построить эту стену. Я не могу потерпеть, чтобы убивали животных без всякой необходимости. В юности я перестал стрелять, так как нашел, что мы не имеем права убивать живых существ ради развлечения. Я люблю животных. Птицы на полях Фонтхиля, казалось, знали меня, они продолжали петь, когда я к ним приближался; даже зайцы перестали бояться человека. Это было как раз то, чего я хотел».

Понятна ненависть, которую стена Бекфорда вызвала у соседей-помещиков; понятны слухи и толки о том, что происходило внутри этой ограды. Там с величайшей энергией и величайшей поспешностью, приказывая работать во всякую погоду и даже ночью при свете факелов и наблюдая лично за всем, Бекфорд строил свое новое жилище. Никому не удавалось получить доступ туда. Разгоревшееся любопытство заставило одного джентльмена перелезть тайком через ограду. Бекфорд, на которого он наткнулся, встретил его чрезвычайно вежливо, все показал и оставил обедать с собой. Но после обеда слуга передал незваному гостю приветствие хозяина и предложение найти дорогу домой точно так же, как он уже нашел ее однажды. В три-четыре года здание наконец было кончено, и Бекфорд мог устроить в нем торжественный прием лорду Нельсону, Новый Фонтхиль открыл немногим избранникам свои таинственные недра. То было престранное здание. Значительная часть его была выстроена для быстроты из дерева. Отличительную черту его составляла высокая башня, очевидно, напоминавшая Бекфорду башню, на которой халиф Ватек наблюдал звездные пути, а его мать Каратис совершала заклинания. Эта башня была построена также из непрочных материалов и постоянно угрожала падением. «Это Дамоклов меч, вечно занесенный над моей головой»,— говорил сам Бекфорд. Вскоре после его отъезда из Фонтхиля она действительно упала и разрушила половину дома. Самый дом состоял из множества обширных, высоких зал и разнообразных, великолепно убранных комнат. На одном конце его помещалась часовня имени св. Антония. Целый ряд галерей и кабинетов был отведен под библиотеку, одну из богатейших библиотек тогдашней Европы. Весь дом был наполнен драгоценной мебелью, редкими предметами искусства, старинными и экзотическими тканями. Дивные сады окружали новый Фонтхиль, и ничего не было дороже Бекфорду, чем цветы, наполнявшие их в изобилии.

В течение двадцати пяти лет Бекфорд жил здесь в полном и беспримерном уединении. Он принимал изредка и только немногих друзей; празднества в честь Нельсона были единственными празднествами, которые видел новый Фонтхиль. Посещавшие его бивали удивлены не столько роскошью, сколько утонченностью Бекфордова гостеприимства. Они проводили день в садах и библиотеках. Вечером автор «Ватека» читал им что-нибудь или импровизировал на рояле, вспоминая арии Пакиеротти или испанские сегидильи. Оставаясь один, Бекфорд вел тот же образ жизни. Он любил работу в саду и езду верхом. Одиночество не тяготило его. Его связи с внешним миром ограничивались перепиской, пополнением художественных кол-лекций И расширением библиотеки. Такая жизнь казалась многим очень странной. Говорили о припадках меланхолии, когда Бекфорд был не в состоянии видеть даже слуг, подававших ему обед. Бывший в числе его слуг карлик Пьеро являлся в глазах простосердечных людей помощником Бекфорда в его предполагаемых занятиях магией. Говорили о гареме, тщательно скрываемом в одной из отдельных зал нового Фонтхиля. Дворец Бекфорда, несомненно, вмещал в себя четыре дворца из числа дворцов Ватека. В нем было место и для «Вечного Пира», и для «Храма Благозвучия», и для «Наслаждения Глаза», и для «Дворца Благоуханий». И, может быть, не совсем неправы были те, кто уверял, что в новом Фонтхиле должен таиться где-то и пятый дворец Ватека — «Опасный дворец, или Убежище Радости».

В 1822 году английские газеты возвестили ко всеобщему изумлению, что новый дом Бекфорда в Фонтхиле будет в скором времени продан с аукциона со всей своей обстановкой. Залы строго охраняемого до сих пор жилища Бекфорда были открыты теперь нетерпеливым взорам всех желающих. Толпы любопытных устремились туда; светская и литературная Англия заполнила деревенские дороги, ведущие в Фонтхиль, и все постоялые дворы в его окрестностях. Сохранилась целая шуточная поэма, повествующая об этом событии. Самый аукцион, однако, не состоялся, потому что все было целиком куплено одним покупателем за триста тридцать тысяч фунтов стерлингов. Не следует думать, что Бекфорд расстался при этом со всем своим имуществом. Он оставил себе библиотеку, лучшие картины, любимейшие предметы. Все это он перевез в Лэнсдоун, близ Бата, где купил и перестроил по своему вкусу два смежных дома. Продажа Фонтхиля была вызвана наступившим наконец расстройством денежных дел, но Бекфорд был еще очень далек от разорения. В Лэнсдоуне он продолжал вести тот же образ жизни, который вел раньше. Комнаты его нового дома были так же обильны изысканными, редкими и прекрасными вещами, как и залы Фонтхиля. Он по-прежнему покупал старинные книги и восточные вещи. Он не удержался от того, чтобы и здесь не выстроить башню на вершине холма. В ней была часовня св. Антония и комната, увешанная по стенам картинами Тициана, Брейгеля и составлявшими особую слабость Бекфорда, похожими на фарфор, маленькими картинками Пуленбурга.

В Лэнсдоуне протекли последние годы жизни Бекфорда. Она была все так же замкнута и все так же служила темой для разнообразных и часто нелепых слухов. Иногда на улицах Бата можно было видеть совершающим прогулку верхом того, кого собиравшееся на местных водах общество называло «Султаном из Лэнсдоунской башни». Этот бодрый, тщательно одетый и еще очень красивый старый джентльмен внушал всем встречавшим его невольное уважение. Все чаще и чаще Бекфорд мог слышать теперь свое имя, повторяемое с восторгом, как имя автора «Ватека». Отдохнувшая от войн с Наполеоном Англия нашла наконец досуг, чтобы оценить это прекрасное произведение своей литературы. Сказка Бекфорда вышла уже шестым изданием, и ее автор собирался наконец выпустить в свет книгу путешествий. Критика встретила ее с почти единодушным сочувствием. В последние годы своей жизни Бекфорд пользовался настоящей литературной славой. Он умер после недолгой болезни в 1844 году.

Незадолго до своей смерти Бекфорд сказал одному из навещавших его друзей: «Я никогда в жизни не испытал ни одной минуты «ennui». Полнота, насыщенность свойственны всем ощущениям этой жизни, так странно непохожей во второй своей половине на то, что она являла в первой. Молодость Бекфорда и мысли его путешествий можно прочесть в его письмах, отрывки из которых приведены выше. Но непроницаемым молчанием окружены его одинокие годы в Фонтхиле и Лэнсдоуне. Что составляло истинное содержание этой жизни, этого одиночества? Собирание книг, красивых и редкостных вещей — говорят иные биографы. Слушая их, хочется недоверчиво покачать головой. Все сокровища, собранные царем Соломоном, вся мудрость тысячелетий, хранимая им, оказались ненужными для халифа Ватека, когда он совершил свое смелое путешествие и оказался в подземном дворце Эблиса. Ничто не могло спасти его от назначенного ему вечного одинокого бодрствования, вечного блуждания взад и вперед, вечных мук огнем, сжигающим сердце. Неужели залы Фонтхиля никогда не напоминали Бекфорду подземные залы Эблиса и хранилища царя Соломона? И не напоминал ли сам он, одиноко блуждающий по этим великолепным залам, другой обра! его же собственной фантазии — благородную человеческую тень с крепко прижатой правой рукой к объятому пламенем сердцу.

П. Муратов

Сентябрь, 1911. Москва


⇑ Наверх