Гонимая секта «жирников», возглавляемая старцем Серафимом, ушла глубоко в топи болот и навсегда исчезла. Но легенда о золоте, унесенном с собой сектантами, будоражит души и столетие спустя!
Я даже не успел ничего сообразить. Секунду назад профессор стоял, держа в руках карту, и своим обычным спокойным тоном объяснял, что осталось недолго, что дом вот-вот появится из тумана, и все, наконец, закончится. Его палец медленно путешествовал по расплывшимся линиям, останавливался, возвращался к исходной точке… Вдруг профессор резко изменился в лице, вместе с выдохом изо рта вырвалась густая струйка крови. Он качнулся, прижимая к животу проклятый кусок бумаги. Затем грузно упал на колени, обдав все вокруг серыми брызгами. На осточертевшей за эти дни черно-белой картинке появились первые цветные мазки, которые расползались и бледнели на темной поверхности воды.
Профессор еще мешком заваливался на бок, а Гредин уже направился ко мне. Высокая фигура в болоньевом плаще с натянутым до самых глаз капюшоном, в резиновых — выше колен — сапогах; с огромным рюкзаком за плечами, со слегой в руке. Почти точная копия меня, если бы не нож.
Он шел медленно, проваливаясь в вязкую жижу; я пятился, с ужасом оглядываясь — словно здесь, на болотах, за десятки километров от ближайшего жилья мне мог кто-то помочь. Липкий туман ложился на лицо, закрывал обзор; мне казалось, что я потерял фигуру из вида, что она появится за спиной, нанесет новый мазок на этот неблагодарный холст. Но туман на секунду рассеивался, Гредин появлялся невдалеке, хрипел, сплевывал, шел.
Тогда, повинуясь внезапному озарению, я скинул рюкзак, отчетливо понимая — без него мне не протянуть и пары дней; там еда, медикаменты, компас, моя карта — там вся оставшаяся жизнь; отшвырнул слегу и, развернувшись, бросился бежать.
В первые минуты показалось, что само болото восстало против меня. Передвигать ноги было трудно, и бег получался несуразным, карикатурным, как при замедленной съемке. Пуститься вплавь было бы куда проще. Упасть в бурую массу и грести руками, пропуская между пальцами тягучую слизь. Отплевываться, закрывать глаза…
Гредин вдруг возникал совсем рядом, хватал за шею, вонзал в спину нож, но потом выяснялось, что это ветки полусгнивших кустов зацепились за плащ, а недавний приятель кричит нечто вызывающе-обидное приглушенным в тумане голосом. «Чертаев, где же ты? Чертаев! Мы ведь почти у цели!», — летит вдогонку, а перед глазами стоят те двое, оставшиеся в лесу. Наверное, я тоже в чем-то виноват — недоглядел, не предупредил, испугался, в конце концов. Да и как там было не испугаться…
Яростное шипение заставило меня обернуться. Дрожащее красное облако летело через туман, оставляя за собой длинный извивающийся хвост. Оно пронеслось в нескольких метрах над моей головой и исчезло далеко впереди, превратившись в мутную красноватую дымку. Я что есть силы рванул к ближайшим кустам — нужно было успеть, пока Гредин не перезарядил ракетницу, — перебрался за них, захлюпал дальше, пригнувшись.
Следующая ракета пролетела над самой водой и застряла между кочками, еще несколько секунд продолжая ярко светиться. Гредин стрелял на звук, на шум, который я создавал, но остановиться я не мог; ноги сами врезались в воду, в мягкое, оставляя в ряске длинный черный след.
При каждом вдохе грудь прожигало раскаленным металлом. Во рту появился отвратительный привкус крови. Хотелось просто упасть и никогда уже не вставать, с молчаливым спокойствием принять руку на затылке и удары ножом.
В третий раз зашипело — но не сзади, а откуда-то сбоку. Краем глаза я увидел красное свечение, лицо обдало горячей волной. В этот момент нога моя неудачно подвернулась, и я со всего размаху полетел в воду. Но перед тем как упасть, мне почудилось, будто от высокого кустарника неподалеку отделилась неуклюжая горбатая фигура.
Болото хлынуло в нос и рот. Умело воспользовалось неосторожным вдохом, чтобы проникнуть дальше, в глотку, в пищевод; хотя сетка задержала основную массу, мягкие крупицы просочились сквозь ячейки, проворной стайкой устремились глубже. Я захлебнулся, судорожно рванул сетку с лица и начал кашлять. Потом меня вывернуло.
Дальше я бежал слепо, без оглядки, выжимая из себя остатки сил. Дышать без накомарника стало легче, но теперь в рот забивалась мошка. Я бежал и думал, что Гредин не бросит слегу, не бросит рюкзак, ему еще предстоит обратный путь. А мне терять нечего, мне главное не угодить в топь.
Еще два раза пролетала ракета, но уже совсем далеко. Значит, Гредин распотрошил последний рюкзак — каждому полагалось по три заряда. В наступающей темноте все труднее было выбирать маршрут, я то проваливался в воду, то продирался через кусты.
Дом показался из тумана неожиданно. Темная бревенчатая громада на высоких деревянных сваях зловеще высилась над болотом. Черные проемы окон с чудом уцелевшими стеклами угрюмо глядели на потерявшегося в болотах человека. Я подошел ближе, двинулся по периметру дома и вскоре обнаружил лестницу.
— Так вот ты какой, — сказал я, погладил ладонью влажное дерево. — Наконец-то мы встретились.
Посреди комнаты стоял длинный деревянный стол. Разбухшая, подгнившая столешница разошлась — словно под тяжестью двух позеленевших кружек и перевернутой глиняной миски, поднимать которую ну совершенно не хотелось. Скамьи были аккуратно придвинуты к стенам, серый с дымчатыми прожилками мох добросовестно скрывал места стыка.
Я огляделся. Как тут помещалась сотня? Человек тридцать, не больше. Или сорок.
И, главное, где золото?
Воды в доме было по щиколотку — видимо, после недавних дождей. В дальнем конце комнаты находилась большая кирпичная, некогда беленая печь. Сейчас в память о побелке остались отдельные серые куски, родимыми пятнами разбросанные по одряхлевшему телу. Вывалившиеся кирпичи лежали в воде горкой, а рядом накренился огромный, в полтора обхвата, котел.
В потолке прямо над столом зияла дыра, оскаленная обломками досок. Через нее все эти годы проникали дождь и снег, разрушавшие старый, с любопытной историей дом. Вернее, любопытной была история тех, кто этот дом построил.
Жирники.
Давно, еще при царе, их признали «зловредной сектой», опасной для государства. Хотя, на самом деле, «зловредность» была всего лишь предлогом. Кому-то из полицейских чинов приглянулись богатства секты. Летом 1907 сектантов должны были взять облавой, людей разогнать, верхушку отправить в монастырскую тюрьму, но — не успели. Кто-то предупредил старца Серафима. Новоявленный пророк и сын божий медлить не стал. Поднял жирников (их было человек сто при нем) и всем скопом увел в болота. Погоня закончилась ничем. След беглецов терялся в районе глухих топей, куда полиция сунуться не решилась. Больше о секте никто не слышал. Зато легенда о золоте пережила целый век и до сих пор популярна у местных.
«Жирники в самом деле были очень богаты, — рассказывал профессор, шагая по лесу своей неровной быстрой походкой. — В секту вошли несколько купцов, которые распродали свое имущество, а деньги вручили старцу Серафиму. И деньги те — не бумажки, а настоящее золото».
А профессор догадался, где это золото лежит. И вот он мертв, а я стою посреди дома, куда он так стремился. Куда мы все стремились.
— Чертаев! — донесся снаружи приглушенный крик. — Где ты там, Чертаев? Мы же друзья!
Я сжал зубы. Туман искажает звуки — понять, откуда пришел голос, невозможно. Может, рядом кричали, может, далеко. Мне бы оружие сейчас… стоп. Впервые с момента бегства я догадался провести инвентаризацию. Улов не слишком обнадежил. Фляжка в чехле, воды в обрез. Ракетница с самого начала висела у меня на ремне, но что толку от неё пустой? Я вывернул карманы. Сотовый телефон, зажигалка, какой-то мусор и еще… чтобменябогавдушумать… патрон для ракетницы. Господи, благослови мою безалаберность! Все-таки забыл положить патроны в непромокаемый рюкзак, несмотря на напоминания профессора. Врешь, Гредин, мы еще побарахтаемся…
Я переломил ракетницу, вставил патрон. Тускло блеснула латунь капсюля. Мы еще поживем, Гредин, сука.
Взяв оружие наизготовку, я осторожно обошел стол. Не хватало еще провалиться, доски наверняка гнилые. Тихий плеск воды. Я замер, напрягая зрение. По воде что-то плыло, темное, квадратное. Икона? Остро блеснули лучи оклада.
Фонаря нет. А сотовый тогда на что? Я раскрыл телефон, наклонился — синим высветил тонкий измученный лик. Христос, православная манера. Надписи вязью, едва читаемые «Исус Христ. Царь Иуд». От времени и сырости, сын божий выглядел так, словно рот у него — отверстая рана, в которой что-то шевелится. Меня передернуло.
А ведь это не икона… Превозмогая брезгливость, я взялся за жесткие жестяные края. Поднял, положил на стол. «Исус Христ» смотрел на меня мертвыми отсыревшими глазами. Я отщелкнул застежку, поднатужился. Со скрипом раскрылся деревянный ящик, открывая моему взгляду толстую тетрадь в черном переплете.
Обложка сухая и шершавая. Я раскрыл тетрадь наугад, подсветил сотовым. От зарядки одно деление осталось, надолго не хватит. Хмыкнул. Вот это находка, это я понимаю.
Перед глазами побежали синие строчки. Передо мной была история старца Серафима, написанная им самим.
2 июля
Пришел мой черед «пастись». Скинул я одежды, лег животом на землю (главное, найти место посуше) и пополз с именем Божьим на устах. Мошка облепила меня, выпила кровь мою, исцарапали кожу мох и брусника. И плескалась во мне боль встревоженная, зудящая. Я вкушал траву, аки теленок и наполнялся травяным соком. Сытости почти никакой, но то не страшно. Мы души кормим, а не тела насыщаем — сказал чадам. Головами закивали — правда, отче. Правда. Веруем, отче.
Запишу для памяти: «У людей души нежные, а тела грубые, и надо, чтобы уравнялось кровяное мясо с эфирной субстанцией. Иначе разве дойдем до царствия небесного?»
Мошка — создание дьявола, без сомнения. Она здесь злющая, куда там нильским крокодилам.
9 июля
Запасаем туеса с морошкой, брусникой, грибами. Грибов здесь мало, что есть — плохие, на гнилой воде росли. Одна погань, в рот нельзя брать. Хлеб делаем изо мха пополам с ржаной мукой. Но мало ее совсем. Авдотья принесла кашу из коры с брусникой. Что ж, побалуемся брусничкой.
3 августа
Ловим лягушек. Кажется, я уже могу есть их без содрогания желудка и последующих колик. Господи, не оставь раба твоего пред лицом испытаний! И, правда, вкусно, похоже на курицу. А некогда брезговал даже подумать.
12 августа
Вчера ничего не записал. После дневной молитвы и ночного бдения сил не осталось. Утром, пока все спали, ко мне прокрался Овсей. Не спите, отче? Не сплю, брати мой. Он прислонился заскорузлыми губами к моей щеке. Отче, шепчет Овсей, и мне стыдно стало за этого здорового мужика, что наушничает, как последняя баба. Оттолкнул колючую морду его и встал. Негоже, говорю, тебе брати Овсей, слухи мне пересказывать. А когда упал он на колени, да покаялся, что наговаривает на Семена из зависти, пожурил я Овсея. Стыдно, сказал и добавил, что исповедь приму, так и быть. В исповеди отказать не могу, ибо Отец Небесный так велит — не отказывай. Что там брати Семен вытворяет — тоже выслушаю.
И разверзлись уста его, аки нужники.
16 августа
Семен в яме уже перестал ругаться — только кричит иногда и воет тоскливо. Люди посматривают на меня косо. Ничего, скоро будут благодарить. Завтра я собираюсь Семена помиловать. Хотя и не стоило бы — за слова пакостные. Значит, дьявольский я сын, а не божий? Ну-ну. Прощу. Язык прикажу вырвать и прощу.
17 августа
Миловать оказалось некого. Прибежал Прошка. Сказать ничего не может, только мычит. Я прикрикнул ласково, очухался. Кончился, говорит Семен. Как говорю? Совсем кончился. Пришли мы с ним смотреть. В яме воды до половины.
Он всплыл в яме, раздутый, позеленел весь. И глаза открытые — как жабья икра.
6 сентября
Читал этим днем проповедь:
«Ты, человек непрозревший, есть только мясо, вокруг костей обернутое. Кожаный мешок с требухой, дерьмом и кровью — вот кто ты есть!» Надо бы записать и остальное, но не могу сосредоточиться и вспомнить, что именно говорил. Устал. Запишу завтра.
16 сентября
Ночью ударили первые заморозки. «Бабье лето» закончилось. Мужики ходят угрюмые. Бабы плачут. Собрал молитву, что говорил, не помню. Словно нашло на меня что-то. Теперь просветленные все, истовые. Самому бы так просветлиться. А то мочи совсем нет, господи.
13 октября
Странно слабеет память, похоже, придется писать проповеди заранее, чтобы не ошибаться. Желудок уже совсем не болит. Кажется, он теперь маленький и твердый, как греческий орех. Едим мох и мерзлую морошку. Лягух уже нет, легли в спячку.
Авдотья часто плачет по ночам. Хоть бы сдохла уже! Надоела дура, прости господи за такие мысли.
22 октября
Проповеди боле не пишу. Незачем. Легкость во всем теле необыкновенная, иногда мне мнится, что сквозь поры кожи пробивается кристально чистый и теплый свет. Неужели это и есть чудо Фаворское? Все вокруг видится в легкой дымке, мысли мои теперь — стеклянные бусины. Я их перебираю в горсти и складываю в ожерелья.
Кашель мой усилился. Сегодня умерло еще двое. Забыл их имена.
23 октября
«Мягкими станем, жир небесный. Единение плоти с душой. Когда плоть ест мало, а душа много — в пастбищах духовных она нагуливает чистый небесный Жир, прозрачный, как слезы ангела. Царю Небесному угодна жирная душа, истекающая соком».
Аминь.
Сегодня умерли братья Прохор и Овсей.
24 октября
Я повелел сложить тела в сарай. Объяснил всем: для грядущего Воскрешения.
Поверили, не поверили, но ворчать не осмеливаются.
27 октября
Оттепель. К сараю подойти невозможно. Смрад от него идет трупный, хоть мы и привычны к вони болота, но тут терпения нет совсем. Чада мои просили захоронить мертвых — мол, болото все съест, но я не позволил.
Нам еще зиму зимовать. Страшно это писать, но лгать себе не стану. На одном мхе не протянем.
27 октября
У меня ощущение, что время остановилось.
Кажется, я уже вижу их насквозь. Свет божий пронизает меня, подобно огню. В каждой твари, в каждой травинке я вижу частицу Господней благодати. Там, где она есть, есть и пища моя.
Умом я понимаю, что нахожусь на грани помешательства. Я один. Больше никого нет. Это уже не люди, нет. У них даже лица стертые. Мертвый Семен видится мне в темноте и во рту его шевелятся черви.
29 октября
Я остался один. Все куда-то ушли. На полу с утра следы мокрые, зеленая тина. За порогом все время что-то шевелится и влажно дышит. Я не знаю, что.
3 или 4 ноября
«Я вижу вас насквозь. Бойтесь меня, Бога отринувшие в час испытаний!
Мерзость шевелится в вас. Черви и лягухи живут в вас. Сосуды стеклянные вы, мерзостью наполненные. Лягушачьей икрой и головастиками, мхом и гнилой водой, грехом и похотью наполнены вы, братия мои бывшие, и вы и есть рекомые лягушачья икра, мох, похоть и гниль».
Проповедовал утром в сарае, кашлял через слово. Ничего, я выдержу, а им легче. Лежат и смотрят на меня, просветленные.
не знаю, какое число
Вышел сегодня из дома. Душно стало одному, вроде воздуха много, а не дышится.
Я смотрел на болото, запорошенное снегом, в черных пятнах, и молился за братию.
Царю небесный! Защити детей твоих! Тебе взываю.
какое-то число
Когда они все мертвы, я могу говорить. Я не верю в бога. Как иногда я завидовал им, тем, кто верил, и умер с этой верой. Как я их теперь ненавижу.
Бог мой, ты жесток и страшен. Пасмурно чело твое. Полон червей рот твой, смраден поцелуй твой. Любовь твоя оскверняет.
Я плачу сейчас. Кашляю и плачу.
За окном будто ходит кто. И зовет меня.
не помню, какой день
Я смотрю за порог и лиц их не вижу, вижу одну мерзость. Только мерзость вокруг. И запустение.
Сегодня я выйду к ним. Они все меня ждут, твари бога немилосердного. Старец Серафим, шепчут они мне безъязыко, отче, отче.
Лица их мертвые.
Братья Овсей и Семен. Прохор и Авдотья. И другие.
Они ждут меня. И только влажно поют комары в темноте.
Внезапно снаружи раздался громкий всплеск. Я вздрогнул, выронил сотовый. Он ударился о столешницу и улетел вниз. Бульк. Синий свет погас. Черт! По коже пробежала дрожь.
Я повернулся к окну, сжимая холодную рукоять ракетницы; в ладонь больно врезались пластиковые бугорки. Медленно подошел, всмотрелся — перед глазами все еще плыли синие пятна, мешали. Потом я увидел… Сначала ничего не происходило, лишь высокий комариный гул обрушился на меня с новой силой — за время чтения я про него совсем забыл. Потом во влажной темноте возникло еле уловимое движение. Еще одно. Еще и еще. Казалось, движется сам туман, медленно перемешивается с тьмой, наплывает волнами.
Комариный писк все нарастал и нарастал, задребезжали стекла, покатилась и упала со стола кружка. Потом сквозь эту мешанину звуков, сквозь темноту, туман и сырость прорезался отчаянный крик Гредина.
И, захлебнувшись, оборвался.