Некогда считалось, что степной ландшафт не подходит для организации стабильного общества, тем более — государства, что под этим словом не понимай. Вечно кочующие орды степняков с переносными юртами, дикие и неуправляемые — так по сию пору видят обыватели степные культуры. Степи, однако, никогда не были по настоящему дики, по настоящему пусты, они всегда были населены многими народами, очень разными по уровню своей культуры и уровню развития. Встречались и лютые дикари, но были и развитые народы, разумеется, в тех пределах, которые предоставлял им скотоводческий образ жизни и суровый степной ландшафт. Многих историков-русистов и обывателей удивляет факт, к примеру, поездки князя Ярослава Всеволодовича, отца Александра Невского, в Каракорум — ведь в их голове пространство от Волги до Орона должно быть совершенно пустым... Но это не так.
Ещё один живучий миф — о том, что Монгольская империя возникла едва ли не на пустом месте, в диких степях, далеко от любых пределов цивилизации, будь то Китай, средневековая Европа, включая Русь, или персо-таджикская Средняя Азия. Но её предшествовала целая череда, как сейчас говорят, «степных империй», каждая из которых влила свою толику крови в будущую державу Чингис-хана, и пустота между скифо-сибирским универсумом и монголами неспешно заполняется историками и археологами. Схожим образом поступали в своё время и арабские географы, ищущие пути в глубины степей.
Свернуть
Одна из таких выплывших из забвения квази-цивилизаций — живущие некогда в Восточном Казахстане тюркоязычные кимаки, частью которых были и хорошо знакомые нам кыпчаки-половцы, и подарившие своё название многим народам татары. Когда-то этот регион был территорией бурных политических событий, захлестнувших тюркские каганаты во времена их расцвета, в то время, когда эти земли оказались под воздействием культурного ареала Согдианы. Но давно пал род Ашина, погибли государства тюркютов и уйгуров, государство Тан было измотано бесконечными воинами, и бодро шло к своему нескорому, но неизбежному концу, Тибет запаковался в естественных границах на своём плато, а Средняя Азия с трудом покорилась западным халифам, обративши свой взор с восхода на закат. И в этой исторической тихой нише в восточном Казахстане и возникает сообщество, которое называли «кимаками».
Булату Кумекову выпала честь первому нащупать призрачные границы этого сообщества на окраине тогдашней ойкумены, едва ли не на берегах Моря Мрака. Пройдя школу арабиста, отшлифованную первоклассным Институтом Востоковедения в Ленинграде, он обращает внимание прежде всего на арабоязычные источники, сочинения географов, которые искали пути к далёким пределам этого... государства?
Повышенное внимание к географическим нарративам и определило всю специфику этой небольшой книжки. Авторы, те же Ал-Идриси и Ибн Хордадбех, посвятили далёким племенам не так много места в своих сочинениях, поскольку и сами знали о них немногое. Они пытались лишь обозначить пути, по которым можно добраться до кимакских пределов, до их гипотетической столицы. Поэтому больше половины книжки посвящено анализу запутанных географических комментариев географов, которые предпочитали мерить расстояния в степных просторах туманными «переходами». Источники хором утверждали, что страна кимаков находится далеко на севере, где настолько морозно, что зимой невозможно путешествовать, и лежат недалеко от Моря Мрака, а у некоторых — и вовсе у пределов «Йаджудж и Маджудж», «Гога и Магога», в общем — чёрт знает где, у окраины мира, на берегах реки Гамаш и в районе озера Гаган. В реке Гамаш узнаётся старый добрый Иртыш, озеро Гаган оказалось посложнее, поскольку под него могли подходить и Иссык-куль, и Балхаш, но локализация между двумя горными хребтами (Тарбагатай и Джунгарский Алатау) позволила предположить, что тем озером был Алаколь.
Итак, среднее Прииртышье и крайне северная часть Тянь Шаня — уже довольно таки обширная территория. В описаниях географов Куменков находит сведения о больших городах и стационарной столице, Имакии, где находился кимакский «шад» — правитель, но об этом чуть позже. Откуда они вообще взялись? Лев Гумилёв утверждал, что кимаки — потомки одного из тюркоязычных пемён хунну, чумугуней, со времён Каганата обитающего в Восточном Казахстане, некоторые учёные, как недавно Ж. Сабитов, настаивают на монгольской составляющей, однако Куменков придерживается иного мнения, что изначально кимаки — пришельцы, известные китайцам как «яньмо», ещё в VII в. откочевавшие из западной Монголии за Алтай.
Кимакское государство — занятный зверь. Согласно легенде, изгнанник из знатного татарского рода, Шад, осел на берегах Иртыша, и у него в услужении было 7 человек, каждый из которых покровительствовал одному народу. Семь племён расселились на запад и юг, и тем самым образовали союз народов, которым управлял потомок Шада, на месте юрты которого возникла Имакия...Кумеков соединяет историю государства кимаков с осколками, оставшимися после падения Уйгурского каганата в IX в., и является классическим «супервождеством», по современной терминологии, когда существует единый каган и подчинённые ему военные предводители племён. Судя по всему, существлвало налогооблажение, неизвестно, в каких масштабах, вероятно, как через пару веков в Золотой Орде, были пошлины на торговый транзит, существовала родовая знать.
Наличие городов, о которых пишел ал-Идриси, и позволяет Куменкову смело писать о государстве, и даже полукочевом характере жизни этих племён. К несчастью, автор мало пользуется археологическими данными, приводя туманные сведения о многобашенных городах и обширных орашаемых землях в центральном Казахстане (почему не на Иртыше, неужели только живущие западнее кыпчаки были настолько развитыми?) он даёт вскользь, однако представляются наиболее важными для исследования. Однако, как назло, письменные источники много сообщают именно о скотоводческом хозяйстве, и удручающе мало — о земледелии. Видимо, земледелие всё же существовало в некоторых анклавах кимаков, к примеру, на озере Алаколь или в Прииртышье, однако его масштабы из сведений, предоставленных автором, неясны. Предположения о гипотетическом ремесленном производстве в городах оставляю на совести исследователя. Стоит, однако, помнить важную вещь — Семиречье, то есть территории к северу от западных пределов Тянь Шаня, веками были транзитной зоной торговли, и посредническая деятельность там могла быть достаточно развита. Пэтому в Алакольской котловине и находят руины городов того времени. Однако Имакия расположена на Иртыше, и источники расписывают её как огромный многобашенный город с желзными воротами, что наш автор с удовольствием и цитирует. Отдавая, впрочем, себе отчёт в том, что это могло быть и существенным преувеличением. Да и археологические сведения, которые он приводит, не проясняют ситуацию, а лишь запутывают её. Причём в последние годы не сказать, чтобы ситуация с поиском кимакских городов как-то особенно улучшилась. Археологи выделяют на сегодняшний «Сростскинскую культуру» погребений, в среднем течении Иртыша, погребения достаточно богатые и показывающие многочисленные нити, которые связывали кимаков со «Скифо-сибирским миром», но и только. Имакию ещё надо искать...
Культуре, как обычно, отводится два слова, и сведений Кумеков приводит крайне мало. В религиозном плане кимаки остались тюрками-язычниками, о письменности известно только то, что она была, о шедеврах городских ремёсел автор, противореча сам себе, не пишет ни слова, так же, как и о городской архитектуре и планировке, которая тоже служит индикатором развития культуры. А вот упоминания придорожных храмов со статуями предков-прародителей весьма интересны, тем более, что преемственность этого элемента можно увидеть в хорошо известным жителям степей половецким бабам. Судя по всему, кыпчаки-половцы унаследовали эту практику именно от кимаков.
...В начале XI в. с югов Центральной Азии пошла волна миграции, которая сильно потеснила разреженные кимакские кочевья, и они окончательно сошли с исторической арены, видимо, до самого монгольского нашествия доживая тихие дни на берегах Иртыша. Другая часть кимаков слилась с кыпчаками и также двинулась на запад, за Волгу, и здесь они уже входят в оборот европейской истории, особенно — Древней Руси. Куменков основную роль в этом отводит государству Ляо, то есть киданям, которые оттеснили монгольские племена за Алтай в ходе своей западной экспансии. Таким образом, государство кимаков, точнее, его останки, являются частью и русской истории тоже. А вот являются ли они неотъемлимой частью истории современных казахов — вопрос. Куменков, понятное дело, пишет, что с распадом кимакской державы, как к ней не относись, «приглушило» процессы этно- и полигенеза, и они принадлежат к единой ветви развития казахов как нации. Но можно ли обнаружить преемственность этого призрачного государства и, скажем, какого-либо из поздних жузов, к примеру, Старшего, как раз и располагавшегося на этой территории? Весьма и весьма сомнительно.
Если резюмировать, то можно сказать, что книга Булата Кумекова является одним из немногих трудов, делающих попытку пролить свет на эпоху, последующюю за крушением Тюркских каганатов, и предшествующюю возникновению империи Чингис-хана. Она, конечно, очень локальна, опирается на весьма ограниченный круг источников, и содержит немного фактической информации — тут уж ничего не поделаешь. Рекоснтруировать с её помощью и историю кимаков как этноса, как социального организма, как политии, очень проблематично, я уж не говорю, что здесь почти не освещена история наших ближайших соседей — кыпчаков, которые позиционируются как подданные Имакии. Но, видимо, автор сделал с имеющимися письменными источниками всё, что мог.
Ле Гофф Жак. Стоит ли резать историю на куски? СПб. Евразия 2018г. 188 с. Твердый переплет, стандартный формат.
Просвещение, конечно, великая эпоха, многое давшая человечеству, но его предрассудки часто довлеют над нашим восприятием истории. Ну, конечно же, даже те, кто знаком с историей поверхностно, знают что такое «чёрная легенда» и «золотая легенда» о Средневековье. В первом случае всё тысячелетие, последовавшее за разорением Рима Аларихом (или отречением Ромула Августула – кому как больше нравится) и до становления Ренессансного гуманизма и манифеста Мартина Лютера представляется эпохой религиозного мракобесия и разгула жестокости. Второй уклон повествует нам о яркой и романтичной эпохе рыцарства, чести и куртуазности, весёлых трудолюбивых крестьянах и ремесленниках, благородных, как Ричард Львиное Сердце, монархах… в противовес современному миру чистогана. Оба этих представления ярко выражены в масскульте.
Разумеется, жизнь всегда сложнее. Меняется наше представление о Средневековье, само это понятие ставится под вопрос, точнее, его наполнение. «Средневековая цивилизация», уникальная и неповторимая – вот один из концептов, который защищали, например, французские историки, в том числе и Жак Ле Гофф, о котором сегодня пойдёт речь. Разграничение истории, её «кромсание», всегда зависит от угла обзора, от понимания «сути» конкретной эпохи. Эпохи идеализма Леопольда фон Ранке прошли, всё больше скептицизма и к «фикционализму», по выражению О. Эксле, постмодернистов, завершились, сейчас до сих пор уже пошла рефлексия и осмысление восприятия исторических концептов, в том числе – и Средневековья. Райнхарт Козеллек в конце 1980-х, что перекликается и с нашим сегодняшним автором, писал, что само полнокровное понимание Средневековья появляется с развитием дихотомичной ему идеей прогресса, и вообще «Нового времени», провозвестником которого является «Возрождение». То есть, концепт «Средневековья» возник как противовес идее развития и движения XIX в. Несмотря на то, что сама идея «прогресса» нынче под сомнением, Средневековье продолжает, так или иначе влиять на нашу жизнь – не только в виде научных изысканий, но и культуры, где отголоски этой эпохи звучат повсюду, успех «The game of thrones» говорит сам за себя.
На этой волне выходит и последняя книга Ж. Ле Гоффа – «Faut-il vraiment decouper l’histoire en tranches?» (2014), которую патриарх средневековой медиевистики успел опубликовать за несколько месяцев до смерти. Книжка совсем небольшая, это скорее эссе, которое гармонично смотрелось бы в другой книге историка – «Histoire et memoire» (1988), которая как раз находится на одной волне с его размышлениями, рассматривая развитие оппозиций «древность / современность». В какой то степени, эта книжка действительно завершает размышления Ле Гоффа о Средневековье и его границах, продвигая главную идею историка.
Не секрет, что историк долгие годы продвигал идею «Долгого Средневековья», которое длится до XIX в. Ле Гофф постоянно напоминает, что социальный и экономический строй Европы, политическая организация даже внутри зарождающихся «национальных государств» и «империй», сама христианская и формы светской культуры надолго пережили XV в., и тянутся сквозь время, через три столетия. Особенное смущение у историка вызывает концепт «Ренессанса», которым принято ограничивать «тёмные века», и который хронологически находится далеко до конца «Долгого Средневековья». Именно аккуратный скепсис в отношении Возрождения и вызвал к жизни эту книжку.
При этом сам Ле Гофф вовсе не настаивает на том, что периодизацию истории нужно в принципе пустить под нож. Безусловно, говорит он, периодизация необходима на первых этапах изучения истории, для её, пусть даже и несколько искусственном, делении. Кроме того, само понятие «прерывности» и «континуитета» разных эпох, как это было с античным наследием, делает необходимым разделение на определённые эпохи, если можно так выразится (слишком опасно), «чистых форм».
Так что историк воюет не с концепцией разделения вообще, а с концептом «Возрождения» (академик Николай Конрад был бы сильно возмущён), с идеей его инаковости по отношению к Средневековью. Он синхронизирует две эпохи. Да, говорит Ле Гофф, «треченто» и «кватроченто» — эпохи развития гуманизма и возрождения античной культурной и эстетической традиции (а здесь бы обиделся Алексей Лосев), но с другой же стороны – на конец этого периода приходится развитие карательной инквизиции, охота на ведьм, происходят религиозные гонения и распри. Говоря же о развитии культуры, он призывает вспоминать «Каролингское Возрождение» и эпоху XIII века.
Так что изначальный концепт книги весьма прост. Возрождение – лишь определённая эпоха в истории Европы, которая не становится сама по себе истоком модернистского общества. Вполне вероятно, что в этом Ле Гофф отчасти прав. Безусловно, Ренессанс полностью находится в рамках «архаичного» общества домодернистской эпохи, по многим причинам. Правда, не совсем ясен вопрос о нижнем пороге Средневековья и конце Античности, границу которой историк не сдвигает от привычной, идеи Анри Пиренна и Поля Вейна его не привлекают. Однако стоит учесть и живучесть концепта «Римской империи», который существовал долгое время после V в., быть может, и это следует учесть, эпоху «Долгой Античности»?
Впрочем, это тоже является больше размышлением на тему. Ле Гофф хотел сказать своё слово, и он его сказал, покинув этот мир и оставив нас наедине с его мыслью. Больше всего, конечно, импонирует идея «живой», постоянно движущейся истории, изменчивой и текучей, принимающей всё новые формы. И всегда следует помнить, что границы строим мы сами.
Тешке Бенно. Миф о 1648 годе: класс, геополитика и создание современных международных отношений. Пер. с англ. Д.Кралечкина. М. 2011 г. 416 с. Твердый переплет, обычный формат.
Поскольку речь у нас идёт о международных отношениях, оговоримся сразу: Тешке позиционирует свою книгу в качестве политологической, и рассматривает концепт взаимоотношений между элитами национальных государств. Однако, по факту, книга выходит за рамки заявленной темы, и мне приходится обсуждать также теории управления и социальной стратификации, поскольку автор неоднократно к этим темам обращается.
В чём суть? По итогам Тридцатилетней войны, в 1648 году в Вестфале (Оснабрюке и Мюнстере) был заключён мирный договор который действительно имеет интересные особенности. Самой важной чертой его было то, что он регулировал религиозную политику национальных бюрократий на подотчётных им территориях, гарантируя свободу вероисповедания для поданных, с сохранением гражданских и политических прав. Кроме того, он переформатировал отношения внутри Romische Heilige Reich и выделял права княжеств как политических субъектов, при условии сохранения лояльности императору и рейхстагу. Все остальные положения имеют более частный характер, эти же части договора действительно имели большое значение для своего времени.
Так уж вышло, что именно этот договор стали считать точкой отсчёта современной системы международных отношений, включая общую конфигурацию дипломатии и международного права, суть которой заключается в том, что, якобы, суверенитет перешёл от королевской династии к национальному государству как политической структуре. Подобная популяризация является относительно недавним явлением, и её источником являются работы юристов и политологов середины прошлого века, и является, во первых, плодом поиска «истоков» изучаемой ими системы, во вторых, слабым знакомством и с самими договорами, и с их историческим контекстом. Это не вызывает особого удивления, поскольку большинство этих исследователей являлись сугубыми «новистами». Ныне теория «Вестфальского договора» как основы современного мира стала весьма популярной, и в России, например, считается sine qua non, наверное, в любом учебнике ТГП мы найдём сведения о «поворотном значении» 1648 года. Тем не менее, в условно «западной» науке дискуссия продолжается, исторические обстоятельства вокруг Тридцатилетней войны медленно, но верно исследуются, и «Вестфальский миф» уже изрядно подточен локальными и критическими исследованиями.
Поэтому книга немецкого историка Бенно Тешке чрезвычайно важна, поскольку она поднимает вопрос контекста 1648 года, причём не локального, а общеисторического, с размахом на тысячу лет. Взор Тешке охватывает историю Европы с каролингского времени, и рассматривает теорию акторов международных отношений, то есть эволюцию институтов, то есть, в общем-то, трудясь в рамках теории модернизации, перехода от архаичного общества к нововременному.
Каковы общие положения?
Автор исходит из марксистской логики теории собственности, правда, с поправкой на разделение большой архаичной формации и формации капиталистической, хотя он и не употребляет таких слов. В чём суть? Берётся старая добрая теория классов, и приводится, что называется, в согласование с реалиями социальных трендов. Что есть международные отношения эпохи Средневековья? По мнению Тешке, это система анархичных межличностных контактов, когда главным носителем политического суверенитета является отдельная сеньория. В его толковании сеньория – область власти представителя правящего класса, который извлекает продукт из подотчётного ему населения, и воспроизводит самого себя и свой образ жизни посредством реализации своего права власти, то есть – эксплуатации. То есть, сеньория как носитель суверенитета, по мнению Тешке, не разделяла внутреннюю и внешнюю политики, в силу того, что противостояла, с одной стороны, сопротивлению крестьянства, с другой – вступала в различные конфигурации взаимоотношений с другими сеньорами, из поколения в поколения инвестируя в средства принуждения и военной агрессии.
Со временем происходит трансформация коллективных сеньорий в монархии, выделяются правящие династии, в руках которых концентрируются властные полномочия, которые они в качестве привилегий могут делегировать части правящего класса. В рамках реализации власти-собственности и происходило «политическое накопление» и воспроизводство правящего класса.
Тут мы подходим к главной теме исследования – собственно, пониманию концепта «абсолютной монархии». В классической политологии, да и романтической историографии тоже, АМ рассматривается как нечто новое по сравнению с эпохой Средневековья, эпохой развития рационального управления и перераспределения средств, которые и привели к развитию капитализма. Однако многочисленные социально-экономические и социо-культурные исследования ясно показали, что это далеко не так, и процесс развития общества куда сложнее (впрочем, альтернативную точку зрения можно увидеть в книге норвежского левого экономиста Эрика Райнарта «How countries got rich…» (2007), который как раз защищает тезис о рациональном перераспределении благ ещё в Англии XV в. ). В любом случае, политика абсолютистских монархий на практике оказывалась далеко не такой прагматичной и рациональной, какой она должна быть в теории.
Тешке находит свою версию ответа – он вполне справедливо обращает внимание на то, что такая монархия представляет собой феодальную монополию, со всеми вытекающими. Основой деятельности монархии была внешняя политика, то есть приобретение политического «продукта», средства для этого они получали в процессе прямого налогооблажения, вне феодальной ренты (впрочем, можно ещё вспомнить захлебнувшуюся в золоте Испанию, прекрасный пример), контроль осуществлялся посредством «продажи постов» (по всей видимости, автор имел в виду привилегии и места в бюрократическом аппарате). Соответственно, корона не занимается инвестированием в буржуазию, промышленную или сельскую, поскольку это вовсе не является её задачей, её интересуют лишь те отрасли, которые необходимы для повышения собственной прибыли, в той или иной форме. Неизбывное противоречие заключалось в том, что активное политическое накопление требовало милитаризации, милитаризация требовала повышения налогообложения и пошлин, что вело к разрушению государства как национального субъекта. Наоборот, прямое налогообложение крестьян привело, как известно, к обострению конфликта между аграрными общинами и короной. Экономическая логика абсолютной монархии во оборачивается борьбой за рынки и торговые пути (что-то чрезвычайно актуальное для нашего «здесь»… не будем о грустном).
Таким же орудием оборачивается и политика «меркантилизма». Однако, для начала, разберёмся с тем, как Тешке толкует «капитализм» — понятие, которое давно уже стало объектом многочисленных идеологических спекуляций. Согласно его концепции, главное новшество капитализма заключается в новой форме массового перераспределения продукта. Труд и потребление отныне осуществляется через посредничество капитала – то есть организации средств производства, находящихся в собственности у класса капиталистов. Чтобы потреблять товар, необходима заработная плата, заработную плату можно получить в обмен на труд – седая классика политэкономии. Буржуа-капиталист, чтобы получать прибыль, должен инвестировать в производство, теми или иными способами.
По глубокой идее, меркантилизм отвечает внутреннему развитию капитала, по Марксу государство в этом случае является орудием капиталистов. Однако Тешке несколько корректирует эту идею, беря в пример Францию. Да, государство вводило монополии на отдельные отрасли и для отдельных производителей, но вовсе не для развития национального рынка, а для получения налога. Системы монополий и пошлин, отчасти, унифицировали рынок, однако они же создавали, по его мнению, известный перекос в производстве, мануфактуры трудились на экспорт и для внутреннего потребления роскоши. Реальную прибыль получали от внешней торговли, внутренний же рынок страдал от монопольных цен и производителей, которые, пользуясь поддержкой государства, наводняли рынок своим товаром. Грубо говоря, меркантилистская политика была направлена на получение феодальной ренты в несколько изменённом виде, в виде внутреннего перераспределения национального дохода.
Возникает вопрос: причём здесь Вестфальский мир 1648 года? Поясняю. Вспомним базовую концепцию, что именно тогда была создана современная система дипломатических отношений, и превратившая национальное государство в субъект права. Так вот: если следовать логике вышеизложенного, то абсолютные монархии Нового времени не являлись рациональными государствами, а были феодальными политиями, действующими в своих собственных интересах, заинтересованных прежде всего в извлечении дохода. Вопрос о защите интересов общества перед ними не стоял. То есть, Вестфальские договорённости являются точно такими же проявлением междинастийных отношений, после которого продолжилась политика расширения доходной базы, то есть политика воин и построения империй. Развитие системы национальных государств началось с возникновения по настоящему нововременного государства после 1688 года в Англии, после которого государство оказалось подконтрольно «ячеистому обществу» Альбиона, его превращения в инструмент рациональной политики.
Вот, собственно, и вся концепция Бенно Тешке, которая с куда большим тщанием, а местами и просто многословие, изложена в его книге. Книга весьма любопытна и обстоятельна, а уж концепт «абсолютной монархии», пусть даже и совсем не новый для условно-западной историографии, и вовсе должен вызвать пристальный интерес. Современный интерес не просто к общим концепциям, а к конкретной деятельности государства очень полезен, поскольку важно понимать сам механизм принятия решений в нём, его конкретное последствия и роль этих решений в развитии общества. В этом плане концепция Тешке действительно весьма любопытна и достойна внимания, особенно для исследователей российской монархии.
Однако, как и любая концептуальная монография, она вызывает массу вопросов и претензий.
Несмотря на то, что Тешке вполне удачно справился с демистификацией самого Вестфальского договора, его многостраничные и размашистые объяснения возникновения новоевропейского модернистского общества страдают от многочисленных огрехов.
Прежде всего, это сама оценка архаичного общества средневековья и его социальной конфигурации. Даже если игнорировать богатейшую региональную специфику средневековой экономики, стоило указать на важное значение горизонтальных связей и низовой реципрокации, чрезвычайно развитой в эту эпоху, во многом именно она определила трансформацию европейской экономики, отчасти оказывает влияние на колонизацию, на развитие городов и региональных рынков. Сеньория, несмотря на своё политическое влияние, имела, в общем-то, достаточно опосредованное влияние на экономический процесс, хотя и кормилась с феодальной ренты. История Средневековья – не только развитие властных институтов и феодальных воин, но и укрепляющихся корпоративных связей и появления новых форм самоорганизации, выработок новых форм «хозяйственных механизмов». Тешке предпочитает не делать на этом акцента, хотя это не могло не повлиять на конфигурацию взаимоотношений между элитой и корпорациями, ведь их взаимоотношения вовсе не сводились к процессу извлечения ренты… хотя кассовую борьбу, само собой, никто не отменял, хотя и классовая структура всё же вряд ли имела такой ярко выраженный характер, как настаивают марксисты. Средневековые города являются ярким проявлением этого процесса, автор же именует их не более, чем «торговые промежутки». Да, «феодальная революция» сыграла большую роль в развитии общества, однако не стоит, даже в общем, сводить к ней трансформацию всего социального.
В общем, ключевым фактором развития средневековой экономики, как мне кажется, является определённая степень автономии от власти, при выполнении ею функции защиты и правовой поддержки. Хорошая иллюстрация – Франция XV в., где поле Столетней войны возникали региональные рынки и ярмарки, и королевская власть существенно способствовала их развитию, поддерживая инфраструктуру, охраняя места торга и оказывая влияние на подчинённую знать, унифицируя региональную пошлину…
Во вторых – вряд ли «абсолютная монархия» была абсолютной на деле. Правитель всегда был ограничен сетью договорённостей не только с другими носителями династийного суверенитета, но и с «низовыми» социальными акторами – той же знатью, с банковскими домами, торговыми компаниями, отдельными производителями, которые вполне могли перебираться из государства в государство, лишая тем самым правителя налоговых выплат. Тешке совершенно зря относится с некоторым пренебрежением к броделевской схеме развития рынков, как глобальных, так и локальных, в частности, можно было бы обратить внимание на голландские Соединённые провинции и развития их рынка, совпадающем с крушением испанской гегемонии.
Короче говоря, как мне кажется, следует учитывать это сочетание развитие институализации и государства, и общества, того тонкого «лезвия бритвы» между государственным влиянием и децентрализованной системой, которое, наравне с культурой, и породило процесс модернизации Европы. Однако не стоит и забывать тенденций, которые стремились воплотить абсолютные монархии, которые действительно заботились, прежде всего, о расширении своих доходов и участия в Большой Игре великих династий…
Резюмируя: книга Тешке чрезмерно полезна, она, вопреки некоторым рецензиям, вполне свежа и интересна в самой постановке вопросов, тем паче, что ядро работы – разоблачение «Вестфальского мифа» и систем взаимоотношений абсолютных монархий – звучит вполне убедительно. В общем, книга более чем достойна прочтения.
Лосев А.Ф. История античной эстетики. Софисты. Сократ. Платон Общее введение в античную эстетику периода зрелой классики М. Изд-во Искусство 1969г. 715 с. твердый переплет, бум. суперобл., обычный формат.
Данное эссе-рецензия не претендует на глубокую компетентность автора в вопросах истории античной философии или творчества Алексея Лосева, и носит скорее обзорно-полемический характер.
…Важнейшим документом взрывного развития человеческой мысли служит древнегреческая философия. Любой, кто интересуется развитием человеческой мысли, поневоле возвращается к крупным фигурам Платона и Аристотеля, Демокрита и Пифагора, Плотина и Прокла. Именно древнегреческая философия, а не атомистские идеи Прашастапады или логические конструкции Мо-Цзы. Любой философ в самом начале своих изысканий вынужден прикладываться к этому источнику мысли, в силу его гигантского культурного шлейфа, видимого и ощутимого по сию пору.
Почему именно они? Философы Древней Греции представляют собой опыт непосредственно миросозерцания, фактически, на основе рефлексии собственного опыта и придания зримых очертаний своей картине мира, особенно это проявляется в досократической философии. Рождение математики посредством геометрии, вычисление простейших закономерностей мира механики и движения, первичные мосты причинно-следственных связей, каждый из которых прокладывался по «нови» — вот что привлекает внимание любого мыслителя. Незамутнённый чужим опытом зрак…
Особое место в этом ряду занимает воистину титаническая фигура Платона, значение которого для истории развития мысли переоценить. Его диалоги написаны настолько противоречиво, сумбурно и туманно, что одна попытка осмысления написанного порождает множество конструктов и концептов, нередко противоречащих друг другу. Недаром сочинения Платона из раза в раз переиздаются, и по всему миру всё новые поколения переводчиков стараются разгадать тёмные места наиболее сложных фрагментов сочинений афинянина.
Свой, весьма своеобразный вклад в изучение греческой философии, в частности, в платоноведческие штудии, произвёл такой сложный и противоречивый представитель отечественной мысли, как Алексей Лосев (1893-1988). Сложно определить его место в развитии российского гуманитарного пространства, уж слишком это был своеобразный мыслитель. С одной стороны, он наследник специфического и самобытного направления русской религиозной философии, наследник Владимира Соловьёва и Павла Флоренского, протащившего их угасшие было идеи сквозь всю эпоху Советского Союза, в своей вере даже тайно принявший монашество. В тоже время, этот очень плодовитый автор, оставивший несколько сотен научных работ и десятки монографий, всю жизнь занимался в основном античностью, причём античной культурой, философией и мифологией, погружаясь в изучение античных философских трактатов и литературы. Лосев занимался историей музыки и математикой, вытаскивал из небытия творчество русских философов, в особенности – Соловьёва, прославлял средневековых теистов, в частности уделяя особое внимание Николе Кузанскому. Его принадлежит очень спорная, и в тоже самое время очень важная книга «Эстетика Возрождения» (1978), породившая волну рефлексии в отношении к Ренессансу. Необычную и колоритную фигуру Лосева сложно обойти при знакомстве с греческой философией, ведь ему принадлежит одна из наиболее объёмных и сложных работ по её истории.
Почему он изучал именно «эстетику»? Не «мифологию», не «картину мира», не «культуру» наконец, а именно «эстетику»? Лосев понимал эстетику, если можно так выразиться, как гармоничность, цельность мира во всех его проявлениях, и в прекрасных, и в уродливых. Эстетика античного миросозерцания, который автор явно считает провозвестников христианского мировидения, цельна прежде всего в своей космичности, всеобъемлющности и универсальности. Он одновременно и метафизичен и телесен, «геометричен», то есть «симметричен» в своей гармонии, и «музыкален» в своей абсолютной красоте. Главные сущностные категории античной эстетики, по Лосеву – «мера», «размеренность», «симметрия», «ритм» и «гармония». Философия античных мудрецов – описание выраженности космической гармонии, поиск неразрывных связей между метафизическим и телесным, сознанием и бытием, идеями и их воплощениями, попытка описания ощущения одновременно и покоя, и движения космоса, сплетаемого в единое целое, начиная от движения небесных тел и заканчивая связями мельчайших частиц материи.
Свой многотомный труд об античной эстетике Лосев задумал уже в 1920-е, в те времена, когда создавал «Диалектику мифа» и в открытую говорил о своём идеализме… за что и оказался на Беломорканале. Рукописи работы создавались и пропадали, горели, в прямом смысле, в огне, терялись в недрах издательств, цепких лапах рецензентов и цензоров. Первый том, посвящённый досократикам, увидел свет только в год семидесятилетия философа, в 1963 году, и почтенного старца уже было не остановить. Последний, восьмой том титанического цикла вышел в 1994 году, закольцевав тем самым авторскую версию модели античного мира, показав её в «целокупности».
…И нужно сказать, что многократно воссоздаваемый первый том серии действительно стал прекрасным путеводителем по досократической философии, и вообще архаичной греческой эстетике. В частности, прекрасный анализ мировидения гомеровского эпоса придавал великим поэмам больший объём и значимость, показывая нам закольцованную и чуть диковатую картину мира «богоравных ахейцев». Анализ классиков – Анаксагора, Парменида, Эмпедокла, Пифагора, Гераклита и иных выдающихся мыслителей приобретал у Лосева чёткость и логичность, которая сочеталась с общим осмыслением концепций, с отслеживанием логики умопостроений древнегреческих мудрецов, и его текст выходил далеко за пределы привычной истории философии. Например, анализ математической логики геометрических концепций космической структуры с прослеживанием чёткой арифметической логики каждой из них поражает своей точностью и логичностью.
Такой же точности и чёткости я ждал и от тома, который посвящён Платону. Я ожидал, что Лосев даст цельный и объёмный взгляд на философию платонизма, после которого можно будет с большим пониманием листать философские сочинения о греческой мысли, в том числе и объективно оценивать критику, например, от Карла Поппера. Однако я снова ошибся.
Конечно, работать с текстами Платона очень тяжело, каждый, кто хоть одним взглядом окидывал его диалоги, знает, насколько они сложны и противоречивы, как тяжко продираться сквозь софистические наслоения философа. Это признаёт и сам Лосев, говоря, что у Платона нет чёткой системы мировидения, она полна противоречий и недосказанностей, поэтому автору пришлось вычленять глубинные смыслы самостоятельно. Что вышло?
Основа мысли Лосева достаточно проста, он её высказывает сразу же, ещё в предисловии, прямым текстом. Как известно, основное отличие Платона от досократиков в выделении понятия «эйдос», то есть – «идея», выражающей суть мироздания, её неотъемлемую метафизическую основу. Именно теория «эйдосов» и была основным объектом критики Платона испокон веку, однако Лосев всю её отвергает. Диалектически эйдос вещи и её телесное воплощение неразрывно связаны друг с другом, одна не существует без другой, метафизика Платона является не столько абстрактной, сколько вполне осязаемой и эргонистичной, подверженной осмыслению и пониманию. Да, вещь является лишь отражением её эйдоса, но он неотрывно присутствует в ней, и посредством философских техник познания его можно постичь.
Стоит отметить, что, изучая эстетику платонизма, Лосев действительно использует впечатляющую палитру методов. Как филолог, скажем, он анализирует ряд сложно переводимых с древнегреческого понятий («каллокагатия», «софросиния» и т. д.), за неимением системы, находясь в поисках общих для всех диалогов понятий. Так же, словно услышав вздохи Бертрана Рассела, Лосев немало обращается и к математической логике Платона, сделав немалый вклад в понимание значимости числа для классических греческих учений. Но… И очень большое «но» — смог ли философ показать «целокупность» платоновского космоса?
Ответ однозначен, по крайней мере, на мой взгляд – нет. Второй том «Истории античной эстетики», в конечном счёте, остался компедиумом применения различных исследовательских подходов к текстам Платона, а также собранием интересных находок и ракурсов в изучении их содержания. Однако читатель так и не увидит стройной и чёткой картины космоса, поскольку к концу книги его призрак рассыпается на отдельные отражения «идей» которые, вероятно, отображают специфику взгляда самого Лосева, не Платона. Несмотря на чёткую, казалось бы, структуру второго тома, столь же последовательную в своей форме, что и в первом, его содержанием весьма размыто и раздражающе смутно. Это как раз тот случай, когда великолепные развёрнутые, ярко-метафорические характеристики лосевского языка превращаются лишь в многословную авторскую назойливость. По ряду вопросов – в частности, в характеристике платоновской концепции государства и общества – Лосев, в общем-то, мастерски затушевал, хотя и дал весьма обстоятельную и ёмкую характеристику философов-«стражей», хранителей космическо-социального порядка.
…Но чего не отнять у Лосева – это создания ощущения платоновского мира. Несмотря на определённые вопросы к чисто научному анализу текстов, автор способен создать общее чувство нахождения в середине этого космоса, в центре эйдетического мироздания, воспеваемого последователями Платона. Здесь, наверное, главным становится уже не «понимание», а «вживание» в этот мир.
Что же можно сказать в конечном счёте? Чтение текстов Лосева – очень интересный читательский опыт для историка и просто интересующегося человека со стороны. Ты сталкиваешься с мышлением человека, который мыслит сложными чувственными и эмпатическими категориями, вплетая их в научный метод изучения источникого материала и его контекста. Однако, приступать к чтению «Истории античной эстетики» стоит лишь с определённым багажом знаний, и с особым пониманием специфики философского мышления Алексея Лосева. Постигните ли вы платонизм после этой книги? Только при определённом настрое сознания. Так что эта книга годится лишь для опытных пловцов, готовых с головой нырнуть в текстологические и метафизические водовороты платоновских диалогов.
Мелетинский Е. Поэтика мифа. Серия: Исследования по фольклору и мифологии Востока М Наука 1976г. 408с Твердый переплет, Чуть увеличенный формат.
Всё интеллектуальное бытие, так или иначе, испытало влияние, не важно, положительное или отрицательное, глубоких корней мифа. Миф – понятие до сих пор весьма расплывчатое и неопределённое, будто бы висящее в воздухе, это короткое слово может иметь самые разные интерпретации.
В основном, мне кажется, исследователи и люди искусства сходятся на мнении, что миф – попытка упорядочивания окружающего мира в своём сознании, придания первозданному хаосу чёткого и понятного облика картины мира. Древние видели в своём жилище центр мироздания, а таинственный лес рядом – краем мира, обиталищем невиданных страшилищ. Молнии были свидетельством чьего-то гнева, и сам огонь возник не просто так, а как дар некого загадочного покровителя. Не бывает ничего случайного – и жизнь человеческая имеет продолжение в потустороннем существовании, подводящем итоги всему его бытию – всё подчиняется циклу жизни и смерти…
Это не хорошо и не плохо. Миф – попытка «желающих странного» разобраться в окружающем ему мире, «дать всему имена». Это отображение окружающего мира в самом себе, и попытка его познания. Само собой, на том уровне, на котором находится «вопрошающий». Миф – это прежде всего упорядочивание. Конечно, концепция мифа как космогонии вызывает часто возражения, скажем, у саратовского филолога Вадима Михайлина, но такое представление имеет место быть.
Свернуть
И недаром отечественный филолог Елиазар Мелетинский (1918-2005), известный теоретик мировой литературы, пытается обратиться именно к «поэтике мифа», не к его жанровой структуре, не к миропостроению, и тем более не к образности, а именно к «поэтике». Слово не менее загадочное, но всё же имеющее более конкретное значение – «поэтика» занимается художественной форме построения текста, его внутренней языковой структуре, его эстетической форме. Если миф – отражение структурализации окружающего мира в мышлении человека, то его построение и образность соответствует общим законам психологии, преобразуясь в текст, становясь своего рода литературным произведением. Что же хочет сказать Мелетинский?
Как говорил на одних из «лотмановских чтений» филолог Сергей Неклюдов, монография «Поэтика мифа» (1976) писалась скорее «по плану», по заказу, и автору пришлось соблюдать множество формальностей – скажем, писать историографический обзор, или делать обобщающие обзоры. Как сотруднику ИМЛ, ему пришлось писать и о мировой современной литературе. Так это или нет, сложно сказать, но могла ли самая известная монография отечественного учёного быть исключительно заказной?
Мелетинский всю жизнь занимался архаичными формами повествования – фольклором, сказкой, эпосом, ранними формами жанровых произведений, по сути, его материал совпадает с материалом западной исторической и социальной антропологии. Именно поэтому основой его методологии является «структурализм», почти в том смысле, в котором его использует К. Леви-Стросс. Сам метод структурализма заключается в структурировании мира на системе определённых опорных точек, теоретическая основа которых взята из классической лингвистики. Существуют устойчивые системы мышления, «знаки», которые группируются в различные формы взаимоотношений друг с другом, образуя своего рода «правила», как в языке. Они существуют в двух плоскостях – развития, то бишь диахронии, и статики, то есть синхронии. Миф, стало быть, состоит из подобных «знаков», точек системы координат, образующих саму основу картины мира, и поэтика в данном случае обозначает структуру организации построения этих опорных точек.
Аппарат Мелетинского в данном случае вполне традиционный. Метод выявления бинарных оппозиций (хаос-космос, мы-они, мужчина-женщина, близко-далеко, день-ночь, и так далее), которые образуют все вместе огромные пласты описания действительности, группирующиеся по этим признакам оппозиций.
Само собой, мышление человека завязано не столько на самого себя, сколько на отображение коллектива и природы в самом себе. Миф – мышление человека, не выделенного до конца из структуры природы, из социальной структуры. Отсюда публичность закрепления определённых актов, то бишь ритуализация, взаимопроникновения социума в природу и наоборот, в виде анимизма и магических практик. Миф даже не просто модель построения мира в своём сознании, это форма отображения нормы его состояния, именно миф гармонизирует взаимоотношения между человеком и обществом, и в целом – с природой.
И ведь недаром автор «цепляет» мифологию как отчасти литературный жанр – в его интерпретации она переносится в область модерновой литературы XX века, и расцветает в романах Джойса, Манна, Кафки, Маркеса…
…И тут возникает у меня вопрос, на который автор прямо не стал отвечать: что же отображено в романах почтенных… уже классиков? Не стоит забывать, что они были интеллектуалами, и философскую, в том числе и мифологическую традицию знали хорошо. Так чего же в их произведениях больше? С одной стороны, да, в их произведениях немало структурировано по канонам мифа, особенно у Джойса («Ulyss» же), однако в этом случае их романы являют собой своего рода литературную игру. Но что они могли выстроить… неосознанно? Отображая интеллектуальный мифологизм, могли ли они встроить в свои произведения нечто неосознанное, глубинную поэтику мифа, встроенную в человеческое мышление? В конечном счёте, миф – отображение действительности, не могли ли они выстроить его по законам не усвоенным с литературным наследием, но по законам базовой психологии? Вспоминается пример Грегора Замзы, который живёт в сотворённом им мире представлений, который не слишком изменяется даже с превращением в жука, хотя и не стоит забывать, что в интерпретации Мелетинского произведения Кафки – это антимиф, оспаривание традиционного мифологизма.
Итак, один из главнейших вопросов: какова структура мифологического, можно сказать, базового мышления, который проходит через всю мировую литературу, через бесчисленные авторские и исследовательские рефлексии? Всё-таки у Мелетинского не представлено, скажем, ещё одной основы поэтической мифологии литературы – Библии и её миропостроения. Я думаю, что когда он в более поздние года обращается к средневековому роману (к этому наследию я ещё приобщусь) и, особенно, к творчеству Достоевского, он восполняет этот пробел, но пока мостик от Диодора и Снорри к Джойсу и Манну не выглядит очень обоснованным, по крайней мере, зазор между ними не заполнен.
Однако ясно, что для Мелетинского большее значение играет сама форма мифологического сознания, который, по факту, и отображается в произведениях названных классиков. Он приверженец «синхронии», а не «диахронии» для него имеет значение Данная форма, а не её истоки или эволюция интересуют исследователя, а формы эти однозначно присутствуют в литературе XX века, вне зависимости от того, как мифологическая поэтика проникла в них.
В любом случае, «Поэтика мифа» произведение прежде всего филологическое, а не историческое. Монография анализирует не историю, а форму, не развитие, а статику. Быть может, она и была заказной, как это утверждает Неклюдов, не важно – о мифе писать сложно, сложно подобрать нужную форму изложения, нужные реперные точки исследования, и «заказ» скорее придал монографии дополнительный костяк, на который Мелетинский и нанизал свой собственный, структурированный опыт изучения мифа.