На чердаке было тихо.
С осени смолк дробный перебег мохнатых лап домового, даже ветер в печной трубе не завывал. Изредка поскрипывали обожженные морозом балки.
Дед Игнат приставил лестницу к настежь открытому лазу. Прежде чем взбираться наверх, присел на лавку – передохнуть. Изба была выстужена, и дыхание, слабыми облачками вырывавшееся изо рта, не согревало даже губ.
На столе, который Игнат вытянул на самую середку горницы, под линялой медвежьей шкурой спал Ванятка. Спал беспокойно – трясла лихоманка. Игнат повел ладонью, сметая с изголовья иней, почувствовал как жарко и парно там, под шкурой. Еще с вечера малец, едва шевеля губами, шептал: «Холодно!» – жалясь на бивший его озноб. Под утро – забылся.
Игнат встал, долго, с трудом переставляя непослушные, навсегда окоченевшие ноги, взбирался по лестничке, пока, наконец, не сел в изнеможении на край лаза.
Рядом, занимая половину небольшого чердачка, стоял его, деда Игната, гроб.
Обеими руками взялся за крышку и, вздрогнув, отпустил тут же. Почудилось –тронуло теплом. Положил ладонь, чтоб убедиться – нет, все-таки показалось. Откинул крышку – толкнул и сам испугался, вымерзшее до сердцевины дерево чудом не раскололось вдоль бледных, едва заметных жилок, так… пошла длинная тонкая трещинка, да замерла, не добежав чуть – приподнял лежащий в головах треух. Под новой, ни разу не надеванной волчьей шапкой тускло желтела пригоршня жита.
Ту пригоршню можно было бы замочить, отварить, а на отваре да мясистых клубнях болотного рогоза, замешать похлебку, добавлять в неё по ложке каши и тем протянуть хотя б неделю, до оттепели. Дед посидел еще, поджав губы и пересыпая крепкие продолговатые зернышки. Решился – перевернул треух и принялся собирать хлеб в него.
Кабы верил дед Игнат, что вернется посланный в деревню дурачок без имени, которого оставлял он «за старшого», когда уходил надолго в лес – так не тронул бы заветную пригоршню, не оставил бы гроб пустым. Только верно загрызли его волки, если не замела метель. А раз тронул Игнат горсть жита, пришлось и об остальном позаботиться.
Зерно смешал в чугунке со снегом да, совестясь, поставил к Ванятке, под шкуру – не шелохнулся малец, когда снаружи дохнуло студеным. Теперь предстояло встречать гостей. Игнат вышел в сенцы и взял рогатину, с которой по молодости ходил на того самого медведя, чья побитая молью шуба сберегала сейчас жар палимого лихорадкой тельца, отпугивала безносую оскаленной мордой. Сделал рогатину он когда-то сам, вырезал из подходящей ветки карагача, опалил, как положено травками, прочитал заговор, и потому сейчас, стукнув концом об пол, с удовольствием почуял упругую дрожь доброго дерева.
Приотворил дверь – заскрипел лежалый, трехдневный снег, упал с козырька смерзшийся сугробик, разбился на три части у входа, брызнув в сенцы осколками. Игнат едва протиснулся в щель и, ломая рогатиной наст, пошел туда, где пряталась под снегом межа. Надо было выкопать, обозначить низенький межевой частокол. Долго ходил от одного столбика к другому, постукивая трижды по черному дереву и приговаривая: «Чур меня, Чур!» – пока не обошел избу кругом.
В сенцы вернулся закоченевший, повалился у порога и просидел так, не шелохнувшись, до полдня, пока не заиграл, ослепляя, искрами мерзлый наст. Игнат вздрогнул – уходило время и силы, а дел еще было невпроворот. Опираясь на рогатину, встал, прошел в горницу, кинул в печь полешек, огонь-травы сверху, ударил по кремню. Запылало ярко-голубым пламенем, занялось жарко. Кочергой сгреб тлеющие бледно-лиловым цветы в сторону. Потянувшись, снял с полатей связку петушиных гребешков – трёх кочетов дед Игнат зарезал еще по осени – вздохнув, накинул связку на рогатину. Не бог весть какой оберег, да при малых силах и невеликая подмога не лишняя. Вынул из-под медвежьей шкуры чугунок, закопченным до черноты ухватом задвинул в печь и пошел по всем четырем углам, пока каша поспевает, молитвы читать – богам старым и новым.
Когда солнце малиновым окоемом коснулось верхушек сосен, дед откинул край шкуры, положил горящую голову внука себе на колени – мокрые волосы липли ко лбу, веки подрагивали – смочил бледные растрескавшиеся губы теплым взваром. Ванятка застонал, но сглотнул. Так и кормил, по чуточке, скатывая разваренное жито в шарики, закладывая в рот, пальцами прижимая язык к зубам, надавливая на тонкое дрожащее горло. Вспомнил, как лето целое ходили они с Ваняткой за птенцом козодоя, кормили так же вот, а тот давился, мотал глупой своей головой, выворачиваясь.
А за оконцем смеркалось. Дед Игнат накрыл чугунок рогожкой, обмотал плотно, поставил еще горячую кубышку в ноги мальцу, приговаривая: «то ты кашку грел, нехай она тебя погреет». Накинул страшную медвежью голову, спрятав Ванятку от глаз костлявой. А что придет она нынче – не сомневался. За окнами под чьими-то шагами хрустнул сминаемый наст.
Подхватив рогатину, вышел за дверь, толкнул было, да не смог захлопнуть – примерзла за день – под солнцем снег стаял, а к ночи схватился. Так и осталась чуть приоткрытой. Шагнул от порога, вглядываясь.
Пришел неупокойничек.
У чурок стоял Тимофей, что не возвернулся о позапрошлый год из города. Брехали, будто ушел от жены к полюбовнице… брехали значит, псы шелудивые. Тимошку было жалко, шебутной парень, а веселый – лицо почернело, батогом разбитое, продавленное внутрь. Стоял тихо, не выл – на избу смотрел, на чердак. Крепко держал Чур нежить, хоть ни горячих углей, ни зерна, ни вина, ни меда не опустил дед Игнат в землю под чурбачки.
Солнце не вставало век, но как посерел лес, потянулся меж ветвями сизый, зябкий свет, дед Игнат ступил от приоткрытой двери, подошел к Тимошке – мороз глушил тяжкий дух, а все одно мерещился смрад могильный – поглядел в черное лицо, нагнулся, постучал по чурбачку трижды и прошептал: «Чур меня, Чур!».
Весь день дед Игнат кормил Ванятку взваром, перебирал скарб в прогрызенном мышами ларе, выглядывал в окошко на каждый скрип подтаявшего снега. Покойник стоял у межи. В сумерки Игнат взял рогатину, вышел, встал перед дверью.
Лес, ночами похрустывающий, пощелкивающий мерзлыми ветками, ожил. В чаще сверкали голодные волчьи глаза. Ухватил рогатину крепче – звякнули бубенчики, нанизанные чередой на петушиную связку. Волков Чур не остановит, а волколаков – и подавно. Захотелось нагнуться, пригоршней снега умыть лицо, да лобастый серый зверь вышел из лесу, задрал морду, принюхиваясь. Редкая шерсть поднялась дыбом, оскалил пасть, повизгивая, и, прильнув к насту, прыгнул через межу, высоко. Принял его Игнат на рогатину, поднял как сноп, над головой запрокинул и стряхнул обратно – в голый подлесок. Заскулил, завизжал щенком подранок, пополз, размазывая вязкую кровь по твердому насту, а потом извернулся и цапнул себя, вырывая кишки из раны. Взвыла волколачья стая – прижимали к голове уши, приседали на жилистых лапах, прыгали туда, где запахло кровью.
Игнат отступил на шаг, в щербатый провал приоткрытой двери. Стая кольцом рассыпалась. Боялась рогатины, а когда бил концом о косяк – соловьем заливались на морозе бубенчики – и вовсе отскакивала от ненавистного звона. Под утро принялся дед Игнат сбивать ледяную корку, державшую дверь. Волколаки бродили внутри межи, грызлись, поднимали морду по ветру, пробуя воздух – чуяли теплую человечью кровь и другой, смутный, щекочущий ноздри зов – скуля, утирали нос лапой. К рассвету Игнат отступил в сенцы и захлопнул дверь. Враз ударилось тяжко – посыпалась труха из щелей – заскреблось когтями. Задвинув засов, метнулся Игнат в избу, схватил бадейку студеной воды, да плеснул под порог. Снаружи отступило, стихло. Дед Игнат держал дверь, пока не зашевелилась на столе медвежья шкура да не вынырнула из-под нее встрепанная макушка Ванятки.
За толстой бревенчатой стеной ходили, рыли то тут, то там сильными лапами – летел за окошком разгребаемый снег – кидались на дверь, да засов держал хорошо, и вода приморозила крепко. Потом вспрыгнуло на крышу, принялось терзать соломенную кровлю. Ванятка выглядывал из под натянутой по глаза шкуры, прислушивался, а как начинало рвать и рычать – прятался.
К полудню ослабел Чур. Под мерными человечьими шагами заскрипел наст – заглянул в окошко неупокойничек. Ванятка заплакал, глядя на черное продавленное лицо, да выклеванные вороньем глаза, дед Игнат подскочил, завесил окошко рушником. Сел на стол рядышком, обнял мальца, запел, покачиваясь:
гуси-ле-е-ебеди,
возьми-и-ите меня,
понеси-и-ите меня,
к отцу, к ма-а-атери…
А в сумерках нежданно-негаданно смолкло. Чутко дремавший Ванятка поднял голову, поглядел на деда удивленно. Игнат отпустил внука, накрыл с головой шкурой, прошел в сенцы, придержал ладонью бубенчики и тихо взял рогатину, отступил на шаг. Заскулила, зарычала волколачья стая, да не рядом, а на опушке, и снова унялось. Послышались шаги близко, и вдруг трижды стукнуло в дверь.
– Отпирай, хозяева!
Онемел Игнат, промолчал в ответ. Тогда с той стороны дернуло сильно раз, другой, а на третий хрустнула ледяная корка, и распахнулась примерзшая дверь.
Богат был на госте кафтан: синего бархата, воротник стоячий, цветным шелком по борту расшитый, с лентой гарусной да серебряными бляшками по рукавам. Стынь на дворе, а душа – на распашку. Рубаха белая грудь широкую закрывает, едва по швам не трещит, кудри черные вьются, глаза синие сверкают, только лицо, что твое полотно рубашечное и губы – как у девки алые. Выронил Игнат рогатину, звякнули жалобно бубенчики. Ванятка не утерпел, скинул медвежью морду, уставился на гостя во все глаза.
– Вижу, выходил ученика мне? – засмеялся гость. – А где ж моя малая хоромина? Показывай, хозяин.
Подошел и рогатину поднял – будто не глядели острые концы грозно козой, будто не звенели воинственно бубенчики, будто не петушиные гребешки засушил дед Игнат, а василисковые – отдал в руки.
– А рогулю свою прибереги, три дня и три ночи гостить у тебя буду, внучка твоего учить. Последишь, чтоб… не шастали.
Игнат принял рогатину, повел гостя в горницу.
Ванятка сел на столе, заулыбался гостю веселому и красивому. Улыбнулся гость в ответ, потрепал по волосам, тронул щеку. Отшатнулся малец – схватился темный вихор инеем, побелела щека.
– Вот что, – подал голос Игнат, – ты мальца учи, так уж и быть, да не запугивай, а гроб… помоги спустить, один не выдюжу.
Открыли лаз, приставили лестницу, забрался Игнат в темень чердачную, присел – ноги вниз свесил – провел ладонью по светлому дереву. Не почудилось – нагрелась сосна, обласкала руки теплом. «Чур меня, Чур!» прошептал Игнат, и засмеялся гость. Игнат чертыхнулся, сплюнул через левое плечо трижды, ухватил гроб покрепче, да спустил вниз, в ледяные ладони.
Гость поставил гроб на лавку, постучал по стенкам, приподнял крышку, покачал головой, на трещину глядя:
– Что ж, хозяин, домина у тебя с изъяном?
– Не любо – не бери, не навязываю.
Скинул гость кафтан свой бархатный, застелил ложе, примерился – да и улегся головой прям на треух Игнатовый. Обмерло сердце, дохнуло холодом, охнул дед Игнат. На опушке завыла, зашлась плачем волколачья стая.
– Деда, а чего он в гроб твой залез?! – закричал со стола Ванятка.
Повертел гость головой, укрылся полами.
– Крышку прикрой, изнутри на щель посмотреть хочу.
Дед Игнат взял крышку, ответил Ванятке, опуская:
– Мне теперь гроб не нужен вовсе, я теперь, внучек, век не помру. А хорошему человеку за доброе дело грех не отдать.
– Доброе дело? – Ванятка покосился на закрытый гроб. – Какое доброе дело, дедушка?
Постоял Игнат, посмотрел на крышку, помолчал.
– Не хотел тебя я, внучек, ремеслу своему учить… видно чувствовал. Нашелся тебе наставник получше.
– Лучше тебя, деда? – недоверчиво протянул мальчонка.
В крышку стукнуло, донеслось глухо:
– Снимай. Делать нечего, дареному коню в зубы не смотрят, а в своей сермяжке никому не тяжко.
Игнат откинул крышку, прислонил к стенке. Молодцем выпрыгнул гость из гроба, вынул кафтан – раскинулись полы – да, надевая, руку левую и приподнял. Мелькнуло – прорвана рубаха, запеклось кровью меж ребер, прямо в самое сердце.
– Это почто ж тебя, родимый, так? – прищурился дед Игнат.
Зыркнул недобро, зубы оскалил:
– В чужой сорочке блох искать? Держись, вошь, своего тулупа. – Кивнул на дверь. – Иди лучше дом стеречь. Мне моё время дорого.
Схватил Игнат рогатину, постоял, да и вышел вон, только дверью хлопнул.
Снаружи потеплело, на мерзлый наст падал мокрый снег. На опушке, за межевой чертой резвились волколачьи дети, стоял Тимошка: и не различить было за метелицею – так далеко. Лучше всякого Чура держал колдун неупокойничков. Знатный колдун, не чета деревенскому знахарю. Горько вздохнул дед Игнат. Не было бы неурожая, голодной зимы да пустого гроба, без горсти жита, кабы послушали его деревенские. Если выйдут средь бела дня на небо солнце-батюшка, да луна-матушка, добрый хлебопашец в поле не робит. А когда в сев разрешились до поры две бабы от бремени, одна – мальчонкой, другая – девкой, и вовсе рукой махнул, так и сказал: «дурной год будет». И прогнали его деревенские, и его, и внучка Ванятку, и дурачка не пожалели – «Накаркал, старый!» – кричали.
Так прошел день до полночи в горьких думках. За дверью было тихо. Что там колдун чародеел-ворожил – ни половицы поскрипа, ни огонька всполоха. Только когда вышел на небо месяц, вдруг ёкнуло сердце, и поднялась волколачья стая, потянулась без опаски, в нахалку. Дед Игнат схватил рогатину, стукнул концом о дверной косяк. Зазвенели бубенчики, ощерилась стая. А кровь в жилах на бегу стынет. Покачнулся – закружилось под ногами небо, над головой зарычал зверь и прыгнул сверху вниз. Острые клыки пропороли тулуп. Игнат не почуял боли – кровь потекла водой – схватил за горло, приподнял. Щелкнули зубы, хрипло заклокотало в глотке, сморщилась черная морда. Глядя в тускнеющие янтарные глаза, крепче сжимал Игнат хватку, пока не отпустил под ноги вялое тело. Прижимая уши, скуля и огрызаясь, стая рвала придушенного волколака, а Игнат, перехватив рогатину, замахнулся и как дубьем ударил по хребту одного, другого. Катился градом пот, а жара не было – разливался по груди могильный холод.
К полуночи, налакавшись собственной крови, стая отступила. Дед Игнат привалился к двери, осмотрелся. Почернел снег, но не осталось на нем ни мертвых, ни подранных, ни клочка шерсти из волколачьего бока. Откинул полу – рваная рана едва сочится сукровицей. Игнат застонал, опустился в черный снег и заплакал.
Поутру отпустило вдруг – потеплело на сердце, опалило болью разорванный бок. Заскулили, отбежали волколаки к опушке. Опершись на рогатину, Игнат поднялся на ноги, смахнул с глаз застывшие слезы, толкнул дверь – изнутри заперто. Поднял кулак, да, поджав губы, и опустил. Обернулся, сломал рогатиной наст, расчистил снег, присел прям у порога. А кровь по жилам бежит, рану огнем жжет – вон уж и на тулупе пятном наливается, проступает. Улыбнулся Игнат, потрогал пальцем – теплая, поднес к губам – солёная. Прикрыл глаза от снежного блеска. Почудилось – идет он с Ваняткой по летнему лесу, по сосновому бору, солнцем насквозь пронизанному, тропка узкая, меж стволами петляет – конца края не видно. «Пить хочу!» – дергает Ванятка за рукав рубахи. «Кончилась водица, внучек!» – отвечает Игнат с хитрым прищуром. «Что же делать, дедушка?» – ясный взгляд, внимательный. «А посмотри вот». Берет Игнат тонкую веточку, обдирает от коры да кладет под сосну на муравейник из рыжих сосновых иголочек сложенный. Смотрит Игнат, как бегут муравьи по прутику, по своим делам муравьиным, а Ванятка стоит, за плечо трясет, плачет: «Не спи, деда! Деда, не спи!».
Волколак вцепился в горло. Игнат захрипел, потянулся за рогатиной, другой рукой зашарил по поясу. Нащупал костяную рукоятку, выхватил нож железный, да вонзил под левую лапу, в сердце. Ослабела волколачья хватка, и глянули вдруг на Игната человечьи глаза, упала на колени кудрявая светлая голова, разжались вцепившиеся в ворот пальцы. Игнат закричал, вскочил на ноги, увидал рогатину, к двери прислоненную, схватился было, да обжег ладони до волдырей, уронил в снег. А волколаки подбираются, смотрят жадно на тело у ног Игнатовых. Переступил через мертвеца, выставил нож. Поднялась шерсть на плешивых загривках, зарычала стая, и припустила вдруг к опушке, будто и не спал сейчас колдун в гробу Игнатовом. Обернулся Игнат на дверь, вытер холодный пот со лба и сказал: «Спасибо, внучек, подсобил дедушке».
Снял тулуп – накинул на мертвеца срам прикрыть. Повернул лицом к себе, закрыл ладонью голубые глаза, убрал со лба волосы, поглядел внимательно. Нет, не деревенский. Да только может парень этот – молодой еще – на деле во сто крат Игната старше. Сколько мучилась душа непокаянная? Сколько еще прострадает до страшного суда? Игнат взял нож, отошел от двери в сторонку и принялся рыть могилу. Волдыри на руках полопались, кожу с ладоней содрал начисто, а ни капли крови не упало, не оросило мерзлую землю.
Волколаки до свету бродили вдоль межи, а на рассвете уж привычно екнуло сердце. Игнат поглядел на могилу – не глубока, да белым свежим снежком выстелена. «Будет тебе заместо савана» – положил мертвеца на тулуп, руки в рукава продел, полы запахнул. Глянул – на боку пятно большое, бурое, а на груди его, Игната, ладони отпечатались. Посмотрел на руки – кровь едва сочится, а боли так и нет, как не было. Покачал головой. Ухватил за ворот, стянул в могилу. Хотел отходную прочитать – не смог. Сложил на груди руки, зашептал заговор душу в теле запирающий. Подумал, снял нательный крест, приподнял мертвецу голову, одел да под тулуп спрятал: «Мне он теперь без надобности». Выбрался из могилы и принялся сгребать землю вниз, какой-никакой – насыпал холмик. Сходил за рогатиной – хоть палила руки, да не жгла уже – воткнул в ногах. Поднял голову – глядь, Тимошка стоит, на могилку таращится.
– Уходи, родимый. Не томи душу. Нету здесь тебе упокоения. – Посмотрел Игнат в черное продавленное лицо и пообещал, – иди, сам скажу в городе, чтобы попы за упокой души твоей помолились, уходи только.
Постоял Тимошка, да пошел прочь, пошатываясь. Игнат сел на холмик – грела его земля могильная, манила в материнские объятия.
На закате распахнулась дверь, вышел на порог колдун – кожа серая, губы синие – поманил негнущимся пальцем, показал монетку медную. Подошел Игнат, заглянул было в горницу, да оскалил колдун кривые черные зубы – дохнуло изо рта гнилью – прикрыл за спиной дверь.
– На, держи, – сунул в руки денежку, – внука твоего всему, что знал, выучил. Эта ночь для меня – последняя. Завтра тебе, может, крови захочется, ты зажми зубами копеечку – полегчает.
Поглядел Игнат в глаза синие – еще ясные да яркие – поклонился низко, до земли.
– Спаси тебя бог, добрый человек.
Усмехнулся колдун.
– Мужик за спасибо семь лет в батраках жил, а тебе за спасибо – весь век маяться. Пой молебен тому святому, который милует.
Развернулся, дверью хлопнул и засов задвинул.
Завыли волколаки на опушке жалобно, да поодиночке в лесу сгинули. Поглядел Игнат на себя: горло порвано, руки окровавлены, на боку рана черная. Сердце так редко стукает, будто и не бьется вовсе. Положил копеечку как леденец за щеку, поплевал на ладони и пошел рыть другую могилу с первой рядом.
С утренней звездой в последний раз стукнуло сердце Игнатово и остановилось.
Сказывают, видали деревенские мальчишки, будто в оттепель ушел по дороге в город Игнатов внук Ванятка вместе с дурачком своим, обряженным в медвежью шкуру, подпоясанным вервием. А когда по весне пришли мужики к избушке знахаря, то увидали во дворе могилу его – с рогатиной взамен креста в ногах воткнутой. Чья вторая была могила – не ведомо. Девять лет по кривой версте обходили гиблое место, пока не вернулся домой молодой колдун и не вырыл под окном могилу третью.
Четвертое место на БесСознательного-3 (арбитр: Олег Дивов), номинация на литературную премию «Астрея» 2008, публикации в альманахе Бориса Стругацкого «Полдень XXI» век и антологии «Славянское фэнтези», озвучено в «Модели для сборки».